ность своей системы; поэты, однако, этого
счастья лишены; они еще не убедились в невозможности квадрировать всякую
мысль в поэтической форме.
Поскольку операции, которые позволяют влечению запечатлеваться в
гармоничной и неизгладимой речевой конструкции, невероятно загадочны и
сложны, все еще допустимо -- и допустимо будет всегда -- сомневаться в
способности философии, истории, науки, политики, мо╜рали, апологетики и
прочих объектов прозы находить выражение в мелодических и чисто личностных
формах поэзии. Все дело, быть может, в таланте: абсолютной недопустимости
нет. Басня и ее мораль, описание и обоб╜щение, проповедь, споры, -- я не
нахожу такой интел╜лектуальной материи, которая в ходе столетий не
вво╜дилась бы в строгие рамки стиха и не подвергалась, волей искусства,
странным -- божественным! -- требо╜ваниям.
Поскольку ни сама цель поэзии, ни методы, к ней ведущие, до сих пор не
изучены и поскольку молчат о них те, кто их знает, а судят о них другие --
кто их не ведает, всякая ясность в этих вопросах остается сугу╜бо
индивидуальной, мнения допускаются самые проти╜воречивые, и каждое из них
находит великолепные при╜меры и факты из прошлого, которые трудно
оспаривать.
Этой неопределенности способствует то обстоятель╜ство, что поэтическое
творчество самой различной тема╜тики продолжается и поныне; больше того,
величайшие и, быть может, прекраснейшие стихотворные произведе╜ния, какие
достались нам от прошлого, принадлежат к жанру дидактическому или
историческому. "De natura rerum", "Георгики", "Энеида", "Божественная
Комедия", "Легенда веков"... черпают известную долю своей суб╜станции в
понятиях, кои могли бы питать самую зауряд╜ную прозу. Переводя их, мы не
обязательно полностью их обесцвечиваем. Следовательно, можно было
догады╜ваться, что наступит время, когда обширные системы такого рода
подвергнутся внутренней дифференциации. Поскольку можно читать их
различными, друг с другом не связанными, способами и членить в зависимости
от раздельных моментов нашего восприятия, эта множест╜венность возможных
прочтений должна была привести наконец к своеобразному разделению труда.
(Точно так же исследование различных тел потребовало со време╜нем
размежевания отраслей науки. )
Наконец, в середине девятнадцатого века в нашей литературе
обнаруживается замечательная тенденция к очищению Поэзии от всякой
чужеродной материи. Этот поиск чистого состояния поэзии был наиточнейше
пред╜сказан и предначертан Эдгаром По. Нет, следовательно, ничего
удивительного в том, что с Бодлера начинаются попытки осуществить это
самодостаточное совершенство.
Тому же Бодлеру принадлежит иного рода почин. Первым из наших поэтов он
испытывает воздействие Музыки, к которой прибегает за помощью и советом. В
лице Берлиоза и Вагнера романтическая музыка от╜далась поискам литературных
эффектов. Она изумитель╜но ими вооружилась, -- что нетрудно понять: хотя
не╜истовость, а то и буйство, аффектация глубины, горя, избыточности и
чистоты, отвечавшие тогдашним вкусам, будучи выражены средствами речи,
плодят в изобилии нелепицы и курьезы, которые не изглаживает даже вре╜мя,
эти же разрушительные элементы не столь за╜метны у композиторов, как у
поэтов. Причина, возмож╜но, в том, что музыка наделена своего рода жизнью,
ко╜торая передается нашему естеству; тогда как творения слова мы должны сами
наделять жизнью...
Как бы то ни было, пришло для поэзии время почув╜ствовать, что она
меркнет и теряется на фоне безудерж╜ности и богатства оркестра. Самая
мощная, самая гро╜моподобная поэма Гюго бессильна сообщить слушателю те
безмерные иллюзии, ту дрожь, ту восторженность и, в сфере как бы
интеллектуальной, те воображаемые прозрения, те подобия мыслей, те образы
странно озна╜чившейся математики, какие высвобождает, рисует или обрушивает
симфония, которые она исчерпывает до не╜моты или молниеносно испепеляет,
оставляя в душе по╜разительное ощущение всемогущества и обмана... Доверие, с
каким поэты относятся к своему особому гению, предвещание вечности, которое
они с юности находят в мире и речи, их восходящее к незапамятным време╜нам
владение лирой и высочайший ранг, который они приписывают себе в иерархии
служителей мироздания, еще никогда, быть может, не подвергались столь явной
угрозе. Они выходили из концертных залов подавленны╜ми. Подавленными и --
ослепленными; как если бы их вознесла на седьмое небо какая-то немилосердная
бла╜годать, которая распахнула им эти высоты лишь для того, чтобы они
познали ярчайшие лики запретных воз╜можностей и недостижимых чудес. Чем
пронзительней, чем очевидней казались им эти неодолимые блаженства, тем
острее, тем безнадежней страдала их гордость.
Та же гордость подсказала им выход. У людей мыс╜лящих она является
жизненной необходимостью. В каж╜дом по-разному, как того требовал характер
личности, она зажгла дух борьбы -- странной борьбы интеллекта; все средства
версификации, все известные приемы рито╜рики и просодии были воскрешены в
памяти; множество новых было вызвано к жизни в перевозбужденных умах.
То, что нарекли символизмом, попросту сводится к общему для многих
поэтических семейств (причем се╜мейств враждующих) стремлению "забрать у
Музыки свое добро" 1. Такова единственно возможная разгадка этого
направления. Темноты и странности, в которых столько его упрекали, слишком
тесная на первый взгляд связь с литературой английской, славянской или
гер╜манской, запутанность синтаксиса, сбивчивость ритмов, причудливость
словаря, навязчивые фигуры... все это легко объяснимо, коль скоро выявлен
основной принцип. Наблюдатели этих опытов, как равно и сами их авторы,
напрасно искали причину в злосчастном понятии "символа". Понятие это
содержит все, что угодно; и если кто-либо захочет вложить в него свою
надежду, он эту надежду отыщет в нем!
Но мы были вскормлены музыкой, и наши литера╜турные головы мечтали лишь
об одном: достичь в язы╜ке почти тех же эффектов, какие рождали в нашем
чув╜ствующем существе возбудители чисто звуковые. Одни поклонялись Вагнеру,
другие -- Шуману. Я мог бы на╜писать, что они их ненавидели. При такой
температуре страстной заинтересованности два эти состояния нераз╜личимы.
Обзор всех начинаний этой эпохи потребовал бы си╜стематического
исследования. Не часто бывало, чтобы вопросам чистой красоты посвящали, в
такой короткий срок, столько пыла, столько отваги, столько теоретиче╜ских
поисков, столько изощренности, столько ревност╜ного усердия и столько
споров. Можно сказать, что эта проблема была рассмотрена со всех сторон.
Язык -явление сложное; его многогранность позволяет иссле╜дователям
прибегать к самым разнообразным экспери╜ментам. Кое-кто, сохраняя
традиционные формы фран╜цузского стиха, старался устранить описательность,
нра╜воучения, проповеди, произвольность деталей; они очи╜щали свою поэзию от
всяких умозрительных элементов, которые музыка выразить неспособна. Другие
вносили в каждый предмет бесконечную широту значений, что должно было
предполагать некую скрытую метафизику. Они пользовались изумительно
многозначными средст╜вами. Они населяли свои волшебные парки и тающие
дубравы чисто призрачной фауной. Каждая вещь слу╜жила намеком; ничто не
ограничивалось простотой бы╜тия; все мыслило в этих зеркальных царствах; во
вся╜ком случае, все казалось мыслящим... Тем временем бо╜лее
волеустремленные и более вдумчивые чародеи овла╜девали тайнами древней
просодии. Для некоторых из них красочное звучание и комбинационное искусство
аллитераций, казалось, больше не представляло ника╜кого секрета; они
свободно переносили в свои стихи раз╜личные оркестровые тембры -- и не
всегда в своих рас╜четах обманывались. Иные мастерски воссоздавали
на╜ивность и непринужденную прелесть старинной народ╜ной поэзии. Бесконечные
споры этих строгих избранни╜ков Музы изобиловали ссылками на филологию и
фоне╜тику.
То было время теорий, дотошности, страстных оце╜нок и толкований.
Достаточно неумолимо настроенная молодежь отбрасывала научную догму, которая
начина╜ла выходить из моды, и не принимала догмы религиоз╜ной, которая в
моду еще не вошла; ей казалось, что в глубоком и строгом культе всей суммы
искусств она найдет некое знание и даже, быть может, некую безус╜ловную
истину. Еще немного, и появилась бы какая-то новая религия... Но сами
произведения этой поры от╜нюдь не свидетельствуют с наглядностью о таком
на╜правлении мыслей. Следует, напротив, тщательно вы╜явить, на что оно
кладет запрет и что действительно исчезло в поэзии рассматриваемого периода.
Абстракт╜ная мысль, некогда допускавшаяся внутрь Стиха, -- став почти
несовместимой с непосредственными эмоция╜ми, какие поэты стремились
порождать непрерывно, бу╜дучи изгнана из поэзии, решившей довольствоваться
соб╜ственной сущностью, сбитая с толку множащимися эф╜фектами внезапности и
музыкальности, коих требовал современный вкус, -- перенесена была,
по-видимому, в стадию подготовки и теорию поэтических произведений.
Философия и даже мораль постарались отмежеваться от произведений искусства и
найти себе место в размыш╜лениях, им предшествующих. То был самый настоящий
прогресс. Философия -- если очистить ее от всего неяс╜ного и опровергнутого
-- исчерпывается ныне пятью-шестью проблемами, четкими по видимости,
неопреде╜ленными по сути, сколь угодно сомнительными, всегда сводящимися к
лингвистическим спорам, чье разреше╜ние обусловлено тем, как они были
записаны. Но значе╜ние этих удивительных изысканий не настолько
умень╜шилось, как это можно было бы предположить; оно за╜ключается в этой
хрупкости и даже в самих этих спо╜рах, -- что значит в изяществе все более
утонченного логического и психологического аппарата, которого они требуют;
оно уже не заключается в выводах. Следст╜венно, философствовать больше не
значит изрекать суж╜дения, пусть даже восхитительные, о природе и ее
твор╜це, о жизни, о смерти, о времени, о справедливости... Наша философия
определяется ее аппаратом, но отнюдь не ее предметом. Она не может
отрешиться от своих соб╜ственных трудностей, составляющих ее форму; и она
неспособна принять стихотворную форму, не утратив своей природы и не погубив
стиха. Говорить в наши дни о философской поэзии (даже ссылаясь на Альфре╜да
де Виньи, Леконт де Лиля и еще кого-либо) значит наивно отождествлять
абсолютно несовместимые обус╜ловленности и усилия мысли. Не значит ли это
забы╜вать о том, что цель философствующего состоит в опре╜делении или
выработке понятия -- то есть некой воз╜можности и инструмента возможности,
-- тогда как сов╜ременный поэт старается породить в нас некое состоя╜ние и
довести это необычайное состояние до точки наи╜высшего блаженства?..
Таким, в общих чертах, видится мне, в четвертьвеко╜вой дали, отделенной
от наших дней бездной событий, великий замысел символистов. Я не знаю, что
именно будущее, которое не всегда судит здраво и беспристра╜стно, удержит из
их многообразных усилий. Подобные Дерзновения не обходятся без
опрометчивости, без рис╜ка, без чрезмерной непримиримости и без ребячества.
Традиция, внятность, психическая уравновешенность, ко╜торые довольно часто
становятся жертвами разума, устремленного к своей цели, порою страдают от
нашего жертвенного служения чистейшей красоте. Мы подчас были
невразумительны, подчас -- легковесны. Наш язык не всегда был достоин тех
похвал и той долговечности, какие хотела бы уготовить ему наша гордость; и
наши бесчисленные помыслы заполняют ныне меланхоличе╜ской чередой тишайшее
царство теней нашей памяти... Произведения, взгляды, излюбленные приемы --
все это еще полбеды! Но сама наша Идея, наше Высшее Бла╜го, -- разве не
превратилась она в тающий призрак забвения? Суждено ли ей было так угасать?
Как могла она, о собратья, угаснуть? -- Какая тайная сила испод╜воль
подорвала нашу веру, обессилила нашу истину, истощила нашу отвагу? Разве
доказано было, что свет способен ветшать? И как объяснить (вот в чем
секрет), что те, кто пришел нам на смену и кто неизбежно уйдет, испытав
тщету и разочарование в результате тождест╜венных перемен, были исполнены
иных влечений и по╜клонялись иным богам? Ведь нам казалось столь оче╜видным,
что идеал наш неуязвим! Разве не вытекал он естественно из совокупного опыта
всех предшествовав╜ших литератур? Разве не был он лучшим, изумительно
поздним цветом всей толщи культуры?
Напрашиваются два объяснения этого своеобычного краха. Прежде всего
можно помыслить, что мы попро╜сту стали жертвами некой отвлеченной иллюзии.
Когда иллюзия эта разрушилась, нам остались лишь воспоми╜нания об абсурдных
деяниях и необъяснимой страсти... Но влечение иллюзорным быть не может. Нет
ничего более специфически реального, нежели влечение как та╜ковое; оно
подобно Богу святого Ансельма: его идея и его реальность нерасторжимы.
Нужно, следовательно, искать другую разгадку и объяснить наш крах причи╜нами
более сложными. Нужно, напротив, предположить, что наш путь и впрямь был ни
с чем не сравним; что в своем влечении мы приблизились к самой сущности
нашего искусства; и что мы действительно разгадали совокупную значимость
трудов наших предков, выдели╜ли в их творчестве то, что кажется самым
прекрасным, проложили по этим останкам свой собственный путь, не╜утомимо
шагали этой бесценной стезей, где встречались нам все же и пальмы и
освежающие родники, -- всегда устремляясь к горизонтам чистой поэзии...
2. В этом таи╜лась угроза; именно здесь была наша погибель; и в
этом же -- цель.
Ибо истина такого рода -- это предел бытия; рас╜полагаться здесь не
дано никому. Подобная чистота не╜совместима с требованиями жизни. Мы лишь
мысленно прозреваем идею совершенства, подобно тому как ла╜донь безнаказанно
рассекает пламя; но пламя не место для жизни, и обиталище высшей ясности
неизбежно должно быть пустынным. Я хочу сказать, что наше во╜леустремление к
строжайшей подтянутости искусства -- к синтезу предпосылок, которые мы
находили в дости╜жениях предшественников, -- к красоте, все отчетливей
познающей свои истоки, все более независимой от како╜го угодно объекта, от
вульгарных сентиментальных со╜блазнов и от грубых эффектов красноречия, --
что вся эта слишком трезвая ревностность приводила, быть мо╜жет, к почти
нечеловеческому состоянию. Это -- явле╜ние широко распространенное; с ним
сталкивались и метафизика, и мораль, и даже наука.
Абсолютная поэзия может родиться лишь милостью неимоверного чуда;
произведения, целиком ей обязан╜ные, составляют в сокровищнице каждой
литературы ее самые редкостные и самые фантастические богатства.
Но подобно тому как абсолютная пустота или абсолют╜ный нуль, оставаясь
недостижимыми, позволяют к себе приблизиться лишь ценой нескончаемо-тяжких
усилий, совершенная чистота нашего искусства требует от того, кто ее
взыскует, столь долгих и столь непосильных тру╜дов, что они поглощают всю
радость поэтического бы╜тия, оставляя в конце концов лишь гордыню вечной
неудовлетворенности. Для большинства молодых людей, наделенных поэтическим
инстинктом, эта требователь╜ность невыносима. Наши преемники не позавидовали
нашим терзаниям; они не унаследовали нашей разбор╜чивости; там, где мы
сталкивались с новыми трудностя╜ми, они порой находили некие преимущества; и
подчас они рвали на части то, что мы хотели лишь разобрать. Они вновь
обратились к случайностям бытия, на кото╜рые мы закрывали глаза, дабы вернее
уподобиться его сущности... Все это надлежало предвидеть. Но о даль╜нейшем
также можно было догадываться. Не следует ли попытаться однажды связать наше
истекшее прошлое с прошлым, его сменившим, почерпнув в том и в другом
родственные уроки? Я замечаю, что в некоторых умах уже осуществляется эта
естественная работа. Жизнь действует не иначе; и тот же самый процесс,
который мы наблюдаем в смене живых существ, где сочетаются непрерывность и
атавизмы, воспроизводится в эволюции жизни литературной...
ЧИСТАЯ ПОЭЗИЯ
Заметки к выступлению
Много шуму было поднято в обществе (я имею в виду общество, пищей
которому служат продукты наи╜более изысканные и наиболее бесполезные), --
много шуму поднято было вокруг двух этих слов: чистая поэзия. В какой-то
мере я несу за это ответственность. Не╜сколько лет назад в предисловии к
книге одного из мо╜их друзей мне случилось произнести эти слова, не
при╜давая им исключительного значения и не предвидя, какие следствия из них
выведут различные умы, при╜косновенные к поэзии 1. Я знал,
разумеется, какой смысл в них вкладывал, по я не мог знать, что они породят
столько откликов и столько реакций в мире любителей литературы. Я хотел лишь
привлечь внимание к опре╜деленному факту, но отнюдь не намеревался выдвигать
какую-то теорию и тем более -- формулировать некую догму, которая позволяла
бы считать еретиком каждо╜го, кто не станет ее разделять. Я полагаю, что
всякое литературное произведение, всякое творение слова со╜держит в себе
какие-то различимые стороны или же эле╜менты, наделенные свойствами, которые
я пока что. прежде чем их рассматривать, назову поэтическими. Всякий раз,
когда речь обнаруживает известное откло╜нение от самого непосредственного и,
следовательно, самого неосязаемого выражения мысли, всякий раз, ког╜да эти
отклонения позволяют нам как бы угадывать мир отношений, отличный от мира
чисто практического, мы прозреваем, с большей или меньшей отчетливостью,
возможность расширить эту особую сферу и ощутимо улавливаем некую долю живой
благородной субстанции, которая, вероятно, поддается обработке и
совершенст╜вованию и которая, будучи обработана и использо╜вана, составляет
поэзию как продукт искусства 2. Мож╜но ли построить из этих
элементов, столь явственных и столь резко отличных от элементов той речи,
какую я назвал неосязаемой, законченное произведение; мож╜но ли,
следственно, с помощью произведения, стихотвор╜ного или иного, создать
видимость цельной системы обо╜юдных связей между нашими идеями, нашими
образами, с одной стороны, и нашими речевыми средствами -- с другой, --
системы, которая прежде всего способна бы╜ла бы рождать некое эмоциональное
душевное состоя╜ние, -- такова в общих чертах проблема чистой поэзии. Я
говорю "чистой" в том смысле, в каком физик гово╜рит о чистой воде. Я хочу
сказать, что вопрос, который нам нужно решить, заключается в том, можем ли
мы построить произведение, совершенно очищенное от не╜поэтических элементов.
Я всегда считал и считаю по-прежнему, что цель эта недостижима и что всякая
поэ╜зия есть лишь попытка приблизиться к этому чисто идеальному состоянию.
Коротко говоря, то, что мы име╜нуем поэмой, фактически складывается из
фрагментов чистой поэзии, влитых в материю некоего высказыва╜ния.
Прекраснейший стих есть чистейший поэтический элемент. Расхожее сравнение
прекрасного стиха с алма╜зом показывает, что сознание этого качества чистоты
общераспространено.
Термин "чистая поэзия" тем неудобен, что он связы╜вается в уме с
понятием нравственной чистоты, о которой нет здесь и речи, поскольку в идее
чистой поэзии я ви╜жу, напротив, идею сугубо аналитическую 3.
Чистая поэ╜зия есть, одним словом, некая мыслимость, выведенная из
наблюдения, которая должна помочь нам в уяснении общего принципа поэтических
произведений и напра╜влять нас в чрезвычайно трудном и чрезвычайно важ╜ном
исследовании разнообразных и многосторонних связей языка с эффектами его
воздействия на людей. Вместо чистой поэзии, возможно, было бы правильней
говорить о поэзии абсолютной, которую в этом случае надлежало бы разуметь
как некий поиск эффектов, обу╜словленных отношениями слов или, лучше
сказать, отно╜шениями их резонансов, -- что, в сущности, предпола╜гает
исследование всей сферы чувствительности, управ╜ляемой речью. Исследование
это может совершаться ощупью. Именно так оно обыкновенно и производится.
Но отнюдь не исключено, что однажды его поведут ме╜тодически.
Я пытался составить себе -- и пытаюсь выразить здесь -- четкое
понимание проблемы поэзии или по крайней мере то, что представляется мне
более четким ее пониманием. Замечательно, что эти вопросы возбуж╜дают ныне
весьма широкое любопытство. Никогда еще, вероятно, интерес к поэзии, и тем
более к ее теории, не захватывал столь многочисленной публики. Мы на╜блюдаем
дискуссии, мы являемся свидетелями экспери╜ментов, которые отнюдь не
ограничиваются, как преж╜де, крайне замкнутыми и крайне узкими кружками
це╜нителей и экспериментаторов; но, вещь поразительная в наше время, даже в
широкой публике мы обнаружи╜ваем своеобразный интерес, и порой интерес
страстный, к диспутам почти теологического свойства. (Что может быть более
родственно теологии, нежели, например, спо╜ры о вдохновении и труде или о
достоинствах поэтиче╜ской интуиции, которые сопоставляют с достоинствами
приемов искусства? Не являются ли эти проблемы впол╜не аналогичными
небезызвестной теологической пробле╜ме благодати и человеческих дел? Равным
образом су╜ществует в поэзии ряд проблем, которые в своем
про╜тивопоставлении норм, установленных и закрепленных традицией,
непосредственным данным личного опыта и внутреннего чутья совершенно
тождественны иным, не менее характерным для теологии, проблемам, связанным с
антиномией личного переживания, непосредственного постижения божественных
сущностей и религиозных за╜поведей, священных текстов, догматических
канонов... )
Переходя теперь к нашей теме, я твердо намерен ограничиться тем, что
сводится либо к простой конста╜тации фактов, либо к самым несложным
умозаключениям. Обратимся к слову "поэзия" и отметим сперва, что это
прекрасное слово ассоциируется с двумя различны╜ми категориями понятий. Мы
употребляем его в общем смысле или в смысле конкретном. Эпитетом
"поэтиче╜ский" мы наделяем пейзаж, обстановку, а подчас даже личность; с
другой стороны, мы говорим о поэтическом искусстве, и мы можем сказать: "это
-- прекрасная поэ╜зия". В первом случае явно подразумевается опреде╜ленного
рода переживание; всякий испытывал этот осо╜бый трепет, напоминающий
состояние, когда под дейст╜вием тех или иных обстоятельств мы чувствуем себя
вдруг возбужденными и зачарованными. Состояние это совершенно не зависит от
какого-то конкретного объек╜та; оно естественно и стихийно порождается
определен╜ной созвучностью нашей внутренней настроенности, фи╜зической и
психической, и неких волнующих нас обсто╜ятельств (вещественных или
идеальных). С другой сто╜роны, однако, когда мы касаемся поэтического
искусства или говорим о конкретной поэзии, речь идет, конечно же, о
средствах, вызывающих аналогичное состояние, искусственно стимулирующих
такого рода эмоцию. Од╜нако это еще не все. Необходимо, сверх того, чтобы
средства, позволяющие нам возбуждать это состояние, принадлежали к числу
свойств и являлись частью меха╜низма артикулированной речи. Переживание, о
котором я говорил, может порождаться предметами; оно может быть также
вызвано средствами, полностью чуждыми речи, -- архитектурой, музыкой и т.
д., тогда как поэзия в собственном смысле слова целиком зиждется на
ис╜пользовании речевых средств. Что касается чисто поэти╜ческого
переживания, следует подчеркнуть, что от про╜чих человеческих эмоций его
отличает особое свойство, изумительная черта: оно стремится внушить нам
чув╜ство некой иллюзии либо иллюзию некоего мира -- та╜кого мира, в котором
события, образы, существа и предметы, оставаясь подобными тем, какими
заполнен мир повседневности, связаны в то же время непостижимой внутренней
связью со всей сферой нашей чувствитель╜ности. Знакомые предметы и существа
кажутся, если можно так выразиться, омузыкаленными; они сочета╜лись друг с
другом отношениями резонанса и стали как бы созвучны нашей чувствительности.
С этой точки зре╜ния мир поэзии обнаруживает глубокое сходство с со╜стоянием
сна или по крайней мере с тем состоянием, какое подчас возникает во сне. Сон
показывает -- ког╜да нам удается восстановить его в памяти, -- что наше
сознание может быть возбуждено и заполнено, а также утолено совокупностью
образований, поразительно отли╜чающихся, по своим внутренним
закономерностям, от обычных порождений восприятия. Но что касается этого
эмоционального мира, к которому нас иногда приоб╜щает сон, наша воля не
властна вторгаться в него и его покидать по нашему усмотрению. Мир этот
замкнут в нас, как и мы в нем, из чего следует, что мы никак не можем на
него воздействовать, дабы его изменять, и что, со своей стороны, он
неспособен сосуществовать в нас с нашей могущественностью воздействия на
внеш╜ний мир. Он появляется и исчезает по собственной при╜хоти, но человек
нашел в данном случае тот же выход, какой сумел или пытался найти во всем,
что касается явлений ценных и недолговечных: он искал -- и открыл -- способы
воссоздавать это состояние когда угодно, обре╜тать его по своей воле и,
наконец, искусственно культи╜вировать эти естественные порождения своего
чувству╜ющего естества. Он как бы сумел извлечь из природы, почерпнуть в
слепом потоке времени эти столь зыбкие образования или конструкции; он
воспользовался для этого множеством средств, о которых я упоминал. Са╜мым же
древним, самым, может быть, благородным и притом самым сложным, самым
неподатливым из всех этих средств, позволяющих строить поэтический мир,
является язык.
Мне нужно теперь отметить и показать, до какой степени усложнилась в
нашу эпоху работа поэта и сколь╜ко трудностей поэт встречает в этой работе
(он их, к счастию, не всегда сознает). Речь -- стихия обыден╜ная и
практическая; следовательно, она неизбежно дол╜жна быть орудием грубым, ибо
каждый им пользуется, применяет его к своим нуждам, стремится переиначить
его на свой манер. Как бы она ни вросла в нас, как бы ни укоренилось в нашей
душе мышление посредством слова, речь, однако, есть продукт статистической
форма╜ций и чисто практического назначения. Задача поэта должна, таким
образом, заключаться в том, чтобы най╜ти в этом орудии практики средства для
построения не╜кой реальности, органически практике чуждой. Как я уже
говорил, он призван творить некий мир или некий порядок вещей, некую систему
отношений, абсолютно не связанных с порядком практическим 4.
Чтобы представить всю сложность этой задачи, я хо╜чу сравнить исходное
состояние, элементы и средства, которыми располагает поэт, с теми, какие
находит иной художник, чьи цели, однако, не столь уж отличны от целей
первого. Я сопоставлю ресурсы поэта с ресурсами композитора. Счастлив
композитор! Развитие его искус╜ства обеспечило ему в ходе столетий сугубо
привилеги╜рованное положение. Как же сформировалась музыка? Чувство слуха
приобщает нас к миру шумов. Ухо впи╜тывает бесчисленные ощущения, которые
запечатлевает в каком угодно порядке и в которых находит четыре различных
свойства. Между тем уже древние наблюде╜ния и чрезвычайно ранние
эксперименты позволили вы╜делить из мира шумов систему или мир звуков, то
есть шумов наиболее простых и различимых, наиболее спо╜собных образовывать
комбинации, группы, -- шумов, коих структуру и связь, различия и подобия ухо
или, лучше сказать, восприятие фиксирует сразу, как только они раздаются.
Это -- чистые элементы или же сочета╜ния чистых и, следственно, различимых
элементов. Они четко выражены, и, что особенно важно, люди нашли способ
производить их неизменным и тождественным об╜разом с помощью инструментов,
которые являются, в сущности, подлинными инструментами меры. Музыкаль╜ный
инструмент -- это инструмент, который можно раз╜метить и настроить таким
образом, чтобы определенные действия с неизменностью порождали определенный
эф╜фект. Поскольку мир звуков резко отличен от мира шу╜мов и наше ухо
приучено ясно их различать, такая орга╜низация области слуха приводит к
следующему замеча╜тельному результату: когда слышится чистый, то есть более
или менее редкостный, звук, тотчас возникает ка╜кая-то необычная атмосфера,
наши чувства охватывает какое-то необычное ожидательное состояние, и
ожида╜ние это как будто стремится породить ощущения, по чи╜стоте и характеру
аналогичные ощущению вызванному. Если в концертном зале разносится чистый
звук, все в нас мгновенно преображается; мы ждем появления му╜зыки. И
наоборот: если, скажем, во время концерта в зале послышится шум (падает
кресло, кто-то громко говорит или кашляет), мы ощущаем, что нечто в нас
пресеклось, что нарушен строй некой субстанции или некий ассоциативный
закон; некий мир распадается, не╜кие чары развеяны.
Таким образом, прежде чем композитор приступает к работе, все уже
готово к тому, чтобы он сразу и без╜ошибочно мог найти материал и средства,
необ╜ходимые для творческого усилия его мысли. Этот мате╜риал и эти средства
в его переработке не нуждаются; он должен лишь сочетать четко выраженные и
закон╜ченные элементы.
Насколько, однако, отлично состояние вещей, с кото╜рым сталкивается
поэт! Перед ним простирается во всю ширь обиходный язык -- этот мир средств,
не отвечаю╜щих его целям и созданных не для него. Не нашлось для него
физика, который определил бы отношения этих средств; не было здесь
построителя гамм; нет у него ни камертона, ни метронома; опереться ему не на
что; единственное его подспорье -- чрезвычайно несовершен╜ные инструменты:
словарь и грамматика. Притом обра╜щаться он должен отнюдь не к слуху,
чувству особому и уникальному, которое композитор заставляет испыты╜вать
все, что ему диктует, и которого орган является органом ожидания и внимания
по преимуществу, -- но к ожиданию отвлеченному и рассеянному; и он
обраща╜ется к нему посредством речи, которая представляет собой самую
невероятную смесь беспорядочных возбу╜дителей. Трудно вообразить нечто более
пестрое, более головоломное, нежели причудливое сочетание свойств, какое мы
наблюдаем в речи. Все прекрасно знают, как редкостно тождество звука и
смысла; все знают также, насколько различны качества, которые высказывание
ак╜центирует в ущерб остальным: речь может быть логич╜ной -- и чуждой всякой
гармонии; она может быть гар╜монической -- и бессодержательной; она может
быть ясной -- и абсолютно лишенной красоты; она может быть прозой или
поэзией; одним словом, чтобы сумми╜ровать все эти независимые ее проявления,
достаточно перечислить науки, созданные для разработки этого многообразия
языка и для разностороннего его иссле╜дования. Речь может рассматриваться
фонетикой в черед с метрикой или ритмикой, ее дополняющими; есть в ней
аспект логический и уровень семантический; она равно питает риторику и
синтаксис. Мы знаем, что эти различные дисциплины позволяют анализировать
один и тот же текст множеством самодовлеющих способов... Поэт, таким
образом, имеет дело с необычайно пестрой и слишком множественной
совокупностью элементарных свойств -- слишком множественной, чтобы не
оказать╜ся в итоге хаотической; но именно в ней он должен об╜рести свой
художественный предмет -- механизм, рож╜дающий поэтическое состояние; он
должен, иными сло╜вами, заставить орудие практики, орудие грубое, бог весть
кем созданное, орудие расхожее, которое служит смертным для удовлетворения
текущих потребностей и которое они ежесекундно деформируют, -- стать на
не╜кое время, отведенное его мыслью поэме, субстанцией неповторимого
эмоционального состояния, резко отлич╜ного от тех случайных и неопределенных
по времени состояний, из коих складывается наша обычная чувст╜венная и
психическая жизнь. Можно сказать без пре╜увеличения, что обиходный язык есть
плод беспорядоч╜ности человеческого общежития, поскольку люди само╜го
различного склада, которые зависят от неисчислимых условий и потребностей,
наследуют его и им пользуют╜ся -- к вящей корысти своих влечений и интересов
-- в целях взаимообщения. Между тем язык поэта, хотя в нем используются
элементы, почерпнутые в этом стати╜стическом беспорядке, есть, напротив,
итог усилия от╜дельной личности, создающей на самом обыденном мате╜риале
некий искусственный и идеальный порядок.
Если бы эта парадоксальная проблема могла быть разрешена до конца; если
бы, иначе говоря, поэт на╜учился строить произведения, абсолютно лишенные
эле╜ментов прозы, -- поэмы, в которых мелодия развива╜лась бы безостановочно
до исчерпания, в которых смыс╜ловые связи были бы неизменно тождественны
отноше╜ниям гармоническим, в которых взаимопревращения мыслей казались бы
более существенными, нежели всякая мысль, и в которых наличие темы
растворялось бы полностью в игре фигур, -- тогда позволительно было бы
говорить о чистой поэзии как о чем-то реальном. Это, однако, не так:
практическая, или утилитарная, функция речи, логические навыки и структуры,
равно как и беспорядочность, иррациональность словаря (след╜ствия бесконечно
разнообразного происхождения эле╜ментов речи, их огромной возрастной
пестроты), о кото╜рых говорилось выше, приводят к неосуществимости по╜добных
творений абсолютной поэзии. Тем не менее до╜статочно очевидно, что понятие
этого идеального или вообразимого состояния чрезвычайно важно для оценки
всякой реально существующей поэзии.
Идея чистой поэзии есть идея некоего недостижимо╜го образца, некоего
абсолютного предела влечений, уси╜лий и возможностей поэта...
ВОПРОСЫ ПОЭЗИИ
Последние лет сорок пять я наблюдал, как поэзия становилась объектом
множества начинаний, подверга╜лась экспериментам самого различного свойства,
испы╜тывала пути совершенно неведомые, возвращалась по╜рою к определенным
традициям, участвовала, одним словом, в тех резких колебаниях и в том
процессе не╜престанного обновления, какие характерны, по-видимо╜му, для
нынешнего мира. Богатство и хрупкость комби╜наций, непостоянство вкусов и
быстрая смена ценностей, наконец, почитание крайностей и исчезновение
незыбле╜мого -- таковы отличительные признаки нашего време╜ни, кои ощущались
бы куда сильнее, не отвечай они с такою точностью самой нашей
чувствительности, кото╜рая все более притупляется.
В ходе этого полувека выявился последовательный ряд поэтических формул
и методов, начиная с четкого и легко определимого типа, представленного
Парнасом, и кончая творчеством наиболее необузданным и дерза╜ниями
подлиннейше свободными. К совокупности этих новаторств надобно и важно
добавить кое-какие воскре╜шения, порой чрезвычайно удачные: заимствования,
из XVI, XVII и XVIII веков, чистых и изощренных форм, изящество которых,
быть может, неувядаемо.
Все эти искания получили толчок во Франции, что весьма примечательно,
ибо, хотя страна эта и породила немало прославленных поэтов, поэтическая ее
репутация стоит невысоко. В самом деле, за каких-нибудь три сто╜летия
французы приучились не понимать истинной при╜роды поэзии и соблазняться
путями ложными, уводящи╜ми вспять от ее пределов. Я без труда покажу это
здесь. Отсюда понятно, почему поэтические вспышки, эпизо╜дически у нас
случавшиеся, должны были принимать форму взрыва или мятежа -- либо,
напротив, сосредо╜точивались в узком кругу восторженных умов, ревниво
хранивших свои сокровенные верования.
Но в последнюю четверть века минувшего среди того же маломузыкального
народа явило себя изумитель╜ное богатство лирических открытий. Около 1875
года, когда жил еще Виктор Гюго, а Леконт де Лиль и его собратья восходили к
славе, можно было наблюдать рождение имен Верлена, Стефана Малларме и Артюра
Рембо, этих трех волхвов современной поэтики, носите╜лей столь бесценных
даров и столь редкостных арома╜тов, что время, с тех пор минувшее, не
ослабило ни бле╜ска, ни власти их необычайных щедрот.
Крайнее несходство их созданий в сочетании с мно╜гообразием форм,
предложенных поэтами поколения предшествующего, позволило и позволяет еще
мыслить, чувствовать и творить поэзию чрезвычайно различную по изумительному
множеству манер. Есть еще сегодня поэты, которые явственно следуют
Ламартину; иные суть продолжатели Рембо. Вкусы и стиль человека мо╜гут
меняться; в двадцать лет он сжигает то, что бого╜творил в шестнадцать; некая
сокровенная трансформа╜ция передает от одного учителя к другому способность
восхищать. Поклонник Мюссе изощряется и порывает с ним ради Верлена. Другой,
слишком рано вкусивший Гюго, всецело отдает себя Малларме.
Эти духовные сдвиги происходят, как правило, в од╜ном направлении,
гораздо более вероятном, нежели про╜тивоположное. Почти немыслимо, чтобы
"Пьяный ко╜рабль" привел со временем к "Озеру". Зато отнюдь не обязательно
во имя любви к чистой и трудной "Ироди╜аде" утратить вкус к "Молитве Эсфири"
1.
Эти разочарования, эти гибельные или благие про╜зрения, и эти
отступничества и замены, и эта возмож╜ность чувствительности к
последовательному воздейст╜вию поэтов, ничем меж собою не связанных, суть
лите╜ратурные феномены решающей важности. Следственно, о них никогда не
говорят.
О чем же, однако, говорят, когда речь идет о "поэ╜зии"?
С изумлением вижу я, что нет такой сферы нашей пытливости, в которой
наблюдение самих вещей остава╜лось бы в большем забвении.
Я знаю прекрасно, что так происходит повсюду, где могут быть опасения,
что ничем не стесняемый взгляд разрушит свой предмет или же его чары. Не без
инте╜реса наблюдал я неудовольствие, вызванное тем, что пришлось мне однажды
написать об Истории и что сво╜дилось к ряду несложных констатации, какие мог
бы сделать каждый. Эта маленькая сумятица была совер╜шенно естественной, и
предсказать ее не составляло труда, ибо отвергнуть легче, нежели вдуматься,
и это наименьшее из усилий должно с неизбежностью возоб╜ладать в подавляющем
большинстве интеллектов. Что касается меня, я всегда сторонюсь этого
неистовства мнений, которое игнорирует зримый объект и, подменяя его
словами, спешит растравлять личное чувство... Мне кажется, пора отучиться
взирать лишь на то, что пред╜лагает нашему взору привычка и прежде всего
язык -- привычка наиболее властная. Надобно сделать усилие и сосредоточиться
на вопросах иного порядка, которые отнюдь не обозначены словами или -- что
то же -- про╜чими людьми.
Итак, я попытаюсь показать, как обыкновение подхо╜дит к Поэзии и как
оно извращает се сущность в ущерб действительному ее существу.
Едва ли возможно сказать о "поэзии" нечто такое, что не оказалось бы
явно никчемным для всех тех, в чьей внутренней жизни эта своеобычная сила
пробуж╜дает влечение и жажду выразить себя, выявляясь в форме непостижимого
запроса их естества или же наи╜более целостного его ответа.
Люди эти испытывают потребность в том, в чем нет, как правило, ни
малейшей практической пользы, и они различают порою некую закономерность в
определенных комбинациях слов, которые другим представляются вполне
произвольными.
Трудно заставить их полюбить нелюбимое или же разлюбить любимое, -- к
чему сводилось, во времена давние и недавние, основное усилие критики.
Что же касается тех, кто не ощущает достаточно ни присутствия Поэзии,
ни ее отсутствия, для них она, не╜сомненно, всего только нечто абстрактное и
загадочно узаконенное, нечто предельно бесплодное, -- хотя тра╜диция,
каковую надлежит ува