ледовательно, поэт в качестве
архитектора поэтиче╜ских произведений весьма отличен от того, что он
пред╜ставляет собой как создатель тех ценностных элемен╜тов, из которых
складывается любая поэзия -- хотя их сумма отнюдь не адекватна целому,
требующему совер╜шенно иной умственной работы.
Некто однажды пытался меня уверить, что лиризм это экстаз и что оды
великих лириков писались в один присест, с неудержимостью бреда или
неистового буше╜вания духа... Я отвечал собеседнику, что он абсолютно прав,
но что это не является привилегией поэзии: как всем известно, конструктору
паровоза для осуществле╜ния его замысла необходимо взять темп работы порядка
восьмидесяти миль в час.
В самом деле, стихотворение есть некий механизм, призванный вызывать
поэтическое состояние посредст╜вом слов. Эффект этого механизма предугадать
невозмож╜но, ибо, когда речь идет о воздействии на умы, ни в чем нельзя быть
уверенным. Но какова бы ни была пробле╜матичность конечного результата,
создание этого ме╜ханизма требует решения множества проблем. Если сло╜во
"механизм" вас шокирует и сравнение с механикой кажется вам слишком грубым,
я прошу вас заметить, что написание стихотворения, даже весьма короткого,
может тянуться годами, между тем как воздействие его на читателя
осуществится в течение нескольких минут. В эти несколько минут читателя
ослепят находки, ас╜социации, блестящие образы, накопленные за долгие месяцы
поисков, ожидания, терпения и нетерпения. Он будет склонен приписать
вдохновению значительно боль╜ше того, на что оно действительно способно. Он
вооб╜разит личность, сумевшую без долгих раздумий, без колебаний и без
исправлений построить это могущест╜венное совершенное творение, которое
переносит его в некий мир, где предметы и существа, страсти и мысли,
созвучия и значения возникают из единой энергии, где они дополняют друг
друга и перекликаются, следуя каким-то уникальным законам резонанса, ибо
только уникальная форма возбуждения может вызвать одновре╜менную активизацию
нашей чувствительности, нашего интеллекта, нашей памяти и нашей способности
к сло╜весному действию, чрезвычайно редко связанных в ходе обыденной жизни.
Быть может, здесь следует особо подчеркнуть, что создание поэтического
произведения, -- если подходить к нему так, как инженер, о котором я только
что го╜ворил, подходит к своему замыслу, к разработке конст╜рукции паровоза:
формулируя проблемы, требующие ре╜шения, -- что это создание должно казаться
нам делом несбыточным. Нет искусства, в котором существовало бы столько
независимых требований и задач, подлежа╜щих согласованию. Я лишь напомню вам
то, что гово╜рил о звуке и смысле, которые, хотя и связаны чисто условно,
должны быть приведены к предельно эффектив╜ному взаимодействию. Слова часто
напоминают мне, вви╜ду двойственной их природы, те комплексные величины,
коими столь любовно оперируют геометры.
Я, к счастью, не знаю, что представляет собой спо╜собность, заложенная
в определенных мгновениях опре╜деленных личностей, которая все упрощает и
низводит все эти непреодолимые трудности на уровень наших возможностей.
Поэта пробуждает в человеке какая-то внезапность, какое-то внешнее или
внутреннее обстоятельство: дере╜во, лицо, некий "образ", эмоция, слово.
Иногда все на╜чинается с желания выразить себя, с потребности пере╜дать свое
чувство; иногда же, напротив, -- с элемента формального, со звукового
рисунка, который ищет себе опору, отыскивает нужный смысл в недрах нашей
души... Уясните себе как следует эту двойственность отправных возможностей:
в одном случае нечто стремится выразить себя, в другом -- некое
выразительное средство стремит╜ся найти в чем-то себе применение.
Моя поэма "Морское кладбище" началась во мне с определенного ритма --
французского десятисложника, разбитого на четыре и шесть слогов. У меня еще
не было никакой идеи, которая могла бы эту форму заполнить. Мало-помалу в
ней разместились отрывочные слова; они исподволь определили тему, после чего
дело стало за работой (она оказалась весьма продолжительной). Дру╜гая поэма,
"Пифия", возникла сперва в образе восьми╜сложной строки, чей звуковой строй
обозначился сам по себе. Но эта строка подразумевала какую-то фразу, в
которую входила частью, а эта фраза, если только она существовала,
подразумевала множество других фраз. Подобного рода проблемы допускают массу
всевозмож╜ных решений. Но метрические и мелодические обуслов╜ленности
значительно суживают в поэзии сферу неопре╜деленности. Произошло следующее:
этот фрагмент повел себя как живой организм; погруженный в среду
(несом╜ненно, питательную), которую создавали ему влечение и направленность
моей мысли, он размножился и произвел на свет все, в чем испытывал
недостаток, -- несколь╜ко строк после себя и много строк выше.
Прошу прощения за то, что выбрал примеры из свое╜го собственного
скромного опыта; но мне больше негде было их взять.
Возможно, мой взгляд на поэта и поэтическое произ╜ведение покажется вам
слишком парадоксальным. Но попытайтесь представить, сколько таит в себе
сложностей даже ничтожнейшее наше действие. Подумайте обо всем, что
совершается в человеке, когда он произносит корот╜кую членораздельную фразу,
и посудите, сколько нужно условий, чтобы поэма Китса или Бодлера легла на
чис╜той странице, над которой склонился поэт.
Подумайте и о том, что, быть может, ни одно искус╜ство не приводит в
связь столько независимых элемен╜тов и условий, как наше: звук и смысл,
реальность и во╜ображение, логику, синтаксис, одновременное построе╜ние
формы и сущности... и все это с помощью средства сугубо утилитарного --
постоянно искажаемого, засорен╜ного, привычного к любой работе, -- каким
является оби╜ходный язык, из которого мы должны выделить чистый и
совершенный Голос, способный без ошибок, без види╜мого усилия, не оскорбляя
слуха и не разрушив хрупкой сферы мира поэзии, передать идею некоего "я",
сказочно возвышающегося над "Я".
ПОЛОЖЕНИЕ БОДЛЕРА
Бодлер находится в зените славы.
Этот томик "Цветов зла", в котором не насчитаешь и трехсот страниц,
уравновешивает, в оценке знатоков, произведения наиболее знаменитые и
наиболее обшир╜ные. Он переведен на большинство европейских языков. Это --
явление, на котором я задержусь на минуту, ибо, думается мне, оно
беспримерно в истории французской литературы.
Французские поэты, вообще говоря, мало известны и мало ценимы за
рубежом. Нам охотнее отводят пре╜имущества прозы; но могущество поэтическое
признают за нами скупо и трудно. Порядок и своего рода суро╜вость, царящие в
нашем языке с XVII века, наша свое╜образная акцентуация, наша
неукоснительная просодия, наш вкус к упрощению и непосредственной ясности,
на╜ша боязнь преувеличений и странностей, некое целомуд╜рие выразительности
и отвлеченная направленность на╜шего ума создали у нас поэзию, довольно не
похожую на то, что есть у других наций, и чаще всего для них неуловимую.
Лафонтен кажется иностранцам бесцвет╜ным. Расин для них недоступен. Гармонии
его слишком тонки, его рисунок слишком чист, его речь слишком блистательна и
слишком нюансирована, чтобы дать себя ощутить тем, у кого нет интимного и
подлинного зна╜ния нашего языка.
Даже Виктор Гюго был распространен вне Франции лишь своими романами.
Но с Бодлером французская поэзия вышла наконец за пределы нации. Она
понудила мир читать себя; она предстала в качестве поэзии современности; она
вызы╜вает подражания, она оплодотворяет многочисленные умы. Такие люди, как
Суинберн, Габриель Д'Аннунцио, Стефан Георге 1, великолепно
свидетельствуют о бодле╜ровском влиянии за границей. Это дает мне право
ска╜зать, что ежели среди наших поэтов и есть более великие и более
могущественно одаренные, чем Бодлер, то нет более значительных.
На чем зиждется эта странная значительность? Ка╜ким образом существо,
столь своеобычное, столь далекое от среднего уровня, как Бодлер, могло
вызвать такое широкое движение?
Это огромное посмертное признание, это духовное плодородие, эта слава,
стоящая в самой высокой своей точке, должны быть обусловлены не только его
собст╜венной значимостью как поэта, но и исключительными обстоятельствами.
Таким исключительным обстоятельст╜вом является критический ум в соединении с
даром поэ╜зии. Бодлер обязан этой редкостной связи капитальным открытием. Он
был рожден восприимчивым и точным; но эти качества сделали бы из него,
несомненно, лишь соперника Готье или превосходного мастера Парнаса, не
приведи его умственная любознательность к счаст╜ливому открытию в творениях
Эдгара По нового интел╜лектуального мира, Демона проницательности, гения
анализа, изобретателя полновесных и наисоблазнитель╜нейших сочетаний логики
с воображением, мистицизма с расчетом, психолога исключительностей, инженера
ли╜тературы, углубляющего и использующего все возмож╜ности искусства, -- вот
что увидел он в Эдгаре По и что восхитило его. Столько необычных перспектив
и исклю╜чительных возможностей его зачаровали. Его дарование подверглось
преобразованию, его судьба дивно измени╜лась.
Я вернусь далее к результату этого магического со╜прикосновения двух
умов.
Сейчас же я должен рассмотреть второе примеча╜тельное обстоятельство в
духовном складе Бодлера.
В минуту, когда он достигает зрелого возраста, ро╜мантизм находится в
апогее; блистательное поколение властвует в царстве литературы: Ламартин,
Гюго, Мюс╜се, Виньи -- хозяева минуты.
Поставим себя на место молодого человека, достиг╜шего в 1840 году
возраста, когда берутся за перо. Он вскормлен теми, кого его инстинкт
повелительно при╜казывает уничтожить. Его литературное бытие, ими вы╜званное
и воспитанное, их славой пробужденное и их произведениями обусловленное, тем
не менее неизбежно влечет его к отрицанию, к ниспровержению, к замене этих
людей, которые, как кажется ему, заполняют все пространство известности и
кладут перед ним запрет: один -- на мир форм, другой -- на мир чувств,
третий -- на живописность, четвертый -- на глубину.
Дело идет о том, чтобы любой ценой выделить себя среди совокупности
великих поэтов, которые нарочито собраны каким-то случаем в одну эпоху, и
притом все -- в расцвете сил 2.
Проблема Бодлера, следовательно, могла -- должна была -- ставиться так:
"быть великим поэтом, но не быть ни Ламартином, ни Гюго, ни Мюссе". Я не
говорю, что такое решение было сознательным, но оно было для Бодлера
неизбежным, и даже существенно бодлеров╜ским. Это было его право на бытие. В
областях творче╜ства -- или, что то же, в областях гордости --
необходи╜мость найти себе особое место неотделима от самого своего
существования. Бодлер пишет в проекте преди╜словия к "Цветам зла":
"Знаменитые поэты уже давно поделили между собой самые цветущие провинции
поэ╜тического царства и т. д. Я займусь поэтому иным... "
В итоге он должен, он вынужден своим душевным состоянием и своими
данными все отчетливее противо╜поставлять себя той системе или тому
отсутствию сис╜темы, которое именуется романтизмом.
Я не стану определять этого термина. Чтобы пред╜принять это, надо было
бы потерять всякое чувство взыскательности; я занят сейчас лишь
восстановлением наиболее правдоподобных отталкиваний интуиции наше╜го поэта
"в пору становления", когда он соприкоснулся с литературой своего времени.
Бодлер испытал тогда впечатление, которое нам позволительно и даже доволь╜но
легко воспроизвести. В нашем распоряжении, в са╜мом деле, благодаря
дальнейшему течению времени и последующему развитию литературных событий --
благо╜даря самому Бодлеру, его творчеству и судьбе этого творчества --
находится простой и верный способ дать известную точность нашему неизбежно
смутному, то об╜щепринятому, то совершенно произвольному, представле╜нию о
романтизме. Этот способ состоит в наблюдении над тем, что явилось на смену
романтизму, что пришло его изменить, принесло ему исправления и
противоре╜чия и, наконец, поставило себя на его место. Достаточно
подвергнуть рассмотрению течения и труды, которые по╜явились после него, в
противность ему, и которые неиз╜бежно, автоматически служили точным ответом
на то, чем был он. Под этим углом зрения романтизм был тем, что отрицал
натурализм и против чего собрался Парнас; и он же был тем, что обусловило
особую направ╜ленность Бодлера. Он был тем, что возбудило почти разом против
себя волю к совершенству, -- мистицизм "искусства для искусства", --
требование наблюдательно╜сти и безличного отображения предметов: влечение,
ко╜ротко говоря, к более крепкой субстанции и к более со╜вершенной и чистой
форме. Ничто не говорит нам яснее о романтиках, нежели совокупность программ
и тенден╜ций их преемников.
Быть может, пороки романтизма -- лишь неотдели╜мые эксцессы веры в
себя?.. Юность новаторств сомни╜тельна. Мудрость, расчет и, в итоге,
совершенство по╜являются только в минуту экономии сил.
Как бы то ни было, эпоха сомнений начинается в дни бодлеровской
молодости. Готье уже протестует и начи╜нает движение против пренебрежения
требованиями формы, против оскудения или нечистоты языка. Вскоре
разрозненные усилия Сент-Бева, Флобера, Леконт де Ли╜ля противопоставили
себя взволнованной легкости, не╜постоянствам стиля, чрезмерностям наивностей
и при╜чуд... Парнасцы и реалисты пойдут на потерю во внешней напряженности,
в изобилии, в ораторском движении там, где они выиграют в глубине, в
подлинности, в тех╜нической и интеллектуальной качественности.
Я скажу, подытоживая, что смена романтизма этими разными "школами"
может рассматриваться как смена сознательным действованием действования
непроизволь╜ного.
Творения романтизма, в общем, довольно плохо пере╜носят замедленное и
уснащенное сопротивлениями чте╜ние взыскательного и утонченного читателя.
Таким читателем был Бодлер. У Бодлера была вели╜чайшая корысть, корысть
жизненная, -- отыскать, вы╜явить, преувеличить все слабости и изъяны
романтиз╜ма, рассмотрев их вплотную в произведениях и в лич╜ностях его
наиболее великих представителей. Романтизм стоит в зените -- мог сказать он
себе, -- следовательно, ему конец; и он мог глядеть на богов и полубогов
этого времени тем взглядом, каким Талейран и Меттерних в 1807 году странно
смотрели на властелина вселенной...
Бодлер смотрел на Виктора Гюго; не будет чрезмер╜но трудным
восстановить то, что он думал о нем. Гюго царствовал; он оставил Ламартина
позади себя досто╜инствами бесконечно более могущественной и более точ╜ной
материальности. Обширная протяженность его сло╜варя, многообразие его
ритмов, преизбыточность его об╜разов погребали под собой любую соперничающую
поэзию. Но его творчество не раз отдавало дань вуль╜гарности, терялось в
вещательном краснобайстве и в бес╜конечных апострофах. Он жеманничал с
чернью, он пре╜пирался с богом. Простоватость его философии, диспро╜порция и
неумеренность построений, чистое противоре╜чие между блистательными
околичностями и хрупкостью обоснований, непостоянством целого, -- наконец,
все то, что могло отталкивать и, следовательно, обучать и на╜правлять к
личному, будущему своему искусству молодого и неумолимого исследователя, --
все это Бодлер должен был взять себе на заметку и от восхищения, которое
вызывало в нем чудодейственное дарование Гюго, отделить засоренность,
неосторожность, уязвимые стороны его творчества, -- иными словами,
возможности жизни и надежды на славу, которые такой великий мас╜тер оставлял
на долю других.
Ежели прибегнуть к кое-какому лукавству и к не╜сколько большей
ухищренности, чем это приличествует, то было бы крайне соблазнительно
сблизить поэзию Виктора Гюго с бодлеровской, дабы представить эту последнюю
точным дополнением той. Но я не стану на╜стаивать. Очевидно и так, что
Бодлер искал того, чего не делал Гюго; что он уклонялся от всех эффектов,
где Виктор Гюго был непобедим; что он вернулся к про╜содии менее свободной и
нарочито далекой от прозы; что он искал и почти всегда умел дать ощущение
сдер╜жанной прелести, неоценимое и как бы трансцендентное качество некоторых
поэм, -- но качество, встречающееся скупо, да и редко в чистом виде, в
огромном творчестве Виктора Гюго.
Бодлер, впрочем, не знал, или едва знал, последнего Виктора Гюго --
Гюго крайних ошибок и высших красот. "Легенда веков" вышла в свет спустя два
года после "Цветов зла" 3. Что же касается посмертных
произведе╜ний Гюго, они были напечатаны через много лет после смерти
Бодлера. Я придаю им бесконечно более высо╜кую техническую значимость,
нежели всем другим сти╜хам Гюго. Сейчас не место -- у меня нет и времени --
обосновывать подобное мнение. Я лишь бегло намечу это отступление в сторону.
Что поражает меня в Вик╜тор Гюго -- это несравненная жизненная мощь.
Жиз╜ненная мощь означает сочетание долгоденствия с умени╜ем работать;
долгоденствие, умноженное умением рабо╜тать. В течение шестидесяти с лишком
лет этот необыкновенный человек отдается работе изо дня в день с пяти часов
утра до полудня. Он не перестает вызывать соче╜тания языка, желать их, ждать
их и слышать их отклик. Он создает сто или двести тысяч стихов и в силу
этого непрестанного упражнения обретает странную манеру мыслить, которую
поверхностные критики расценивали как умели. Но в течение этой долгой
карьеры Гюго не переставал совершенствоваться и укрепляться в своем
искусстве; и, конечно, он все сильнее начинает грешить против разборчивости,
он все больше теряет чувство про╜порций, он начинает свои стихи словами
неопределен╜ными, смутными и головокружительными и говорит о безднах, о
бесконечном, об абсолютном так изобильно и так словоохотливо, что эти
чудовищные термины те╜ряют даже видимость той глубины, которой наделяет их
обычай. И все же какие изумительные стихи, -- стихи, с которыми никакие
другие не могут сравниться в раз╜махе, во внутренней спаянности, в
отзвучности, в пол╜ноте, -- создал он в последнюю пору жизни! В "Бронзо╜вой
струне", в "Боге", в "Конце Сатаны", в стихах на смерть Готье
семидесятилетний мастер, который видел смерть всех своих союзников, которому
дано было ви╜деть рождение от себя целого ряда поэтов и даже ис╜пользовать
неоценимые уроки, какие ученик мог бы преподать учителю, проживи учитель
дольше, -- знамени╜тейший старец достиг высшей точки поэтического
могу╜щества и благородной науки стихосложения 4.
Гюго не переставал учиться, упражняясь; Бодлер, длительность жизни
которого достигает едва половины долгоденствия Гюго, развивается совершенно
иным спо╜собом. Можно сказать, что в ту толику времени, которая ему отведена
на жизнь, он должен восполнить вероят╜ную ее кратковременность и
предчувствуемую недоста╜точность применением того критического
интеллектуа╜лизма, о котором я говорил выше. Какие-нибудь двадцать лет ему
даны на то, чтобы достичь вершины собственного совершенства, распознать
личное свое дос╜тояние и определить ту особенную форму и место, ко╜торые
вознесут и сохранят его имя ("Прими стихи мои, и если мое имя причалит
счастливо к далеким време╜нам... "). У него нет времени, и у него не будет
времени исподволь подходить к прекрасным целям литературной
волеустремленности при помощи большого числа опытов и многообразия
произведений. Надо идти кратчайшей дорогой, добиваться экономии поисков,
избегать повто╜рений и несогласованных предприятий: надо, следова╜тельно,
искать, что ты есть, что ты можешь, чего ты хочешь, путями анализа и в самом
себе соединить с са╜мопроизвольными доблестями поэта проницательность,
скептицизм, внимание и разборчивый дар критика.
Вот в чем именно Бодлер, хотя и романтик по про╜исхождению, и даже
романтик по вкусам, может порой иметь вид некоего классика. Существует
бесчисленность способов определить -- или считать определенным, -- что такое
классик. Мы нынче примем следующее: классик -- это писатель, несущий в самом
себе критика и интимно приобщающий его к своим работам. Был некий Буало в
Расине, или подобие Буало.
Что, в сущности, значило произвести отбор в роман╜тизме и распознать в
нем добро и зло, ложь и истину, слабости и достоинства, как не сделать в
отношении писателей первой половины XIX века то же самое, что люди эпохи
Людовика XIV сделали в отношении пи╜сателей века XVI? Всякий классицизм
предполагает предшествующую романтику 5. Все преимущества,
кото╜рые приписывают, и все возражения, которые делают "классическому"
искусству, сводятся к этой аксиоме. Сущность классицизма состоит в том,
чтобы прийти после. Порядок предполагает некий беспорядок, который им
устранен. Композиция -- или, что то же, искусственность -- заступает место
некоего примитивного хаоса ин╜туиции и естественных развитии. Чистота есть
следст╜вие бесконечной обработки языка, а забота о форме яв╜ляется не чем
иным, как обдуманным видоизменением средств выражения. Классика
предполагает, следова╜тельно, сознательную направленность действий, которая
приводит "естественную" производительность в соответ╜ствие с ясной и
разумной концепцией человека и искус╜ства. Но, как это видно в области наук,
мы не можем сделать произведение разумным и строить его в опре╜деленном
порядке иначе, как пользуясь известным коли╜чеством условностей.
Классическое искусство распозна╜ется по наличию, по четкости, по
неукоснительности этих условностей; будь то три единства, правила про╜содии,
ограничения словарные, -- эти правила произволь╜ной внешности были его силой
и его слабостью. Мало понятные в наши дни и трудно поддающиеся защите, почти
невозможные в соблюдении, они тем не менее явля╜ются следствием некой
старинной, тонкой и глубокой согласованности условий интеллектуального
наслажде╜ния без примесей.
Бодлер, в разгар романтизма, вызывает представле╜ние о некоем классике,
но только лишь вызывает пред╜ставление. Он умер молодым и, кроме того, жил
под отвратительным впечатлением, которое производили на людей его времени
жалкие пережитки старого класси╜цизма Империи. Дело было отнюдь не в том,
чтобы возродить то, что вполне умерло, но, быть может, в том, чтобы иными
путями обрести дух, которого уже не было в этом трупе 6.
Романтики пренебрегали всем, или почти всем, что требует от мысли
несколько тягостной выдержки и по╜следовательности. Они искали эффектов
потрясения, по╜рыва и контраста. Мера, строгость и глубина не слиш╜ком
заботили их. Их отталкивало от себя отвлеченное мышление и рассудочность --
и не только в творчестве, но и в подготовке к творчеству, что неизмеримо
суще╜ственнее 7. Можно было бы сказать, что французы как бы
позабыли свои аналитические способности. Следует здесь отметить, что
романтики восставали против XVIII века гораздо больше, нежели против века
XVII, и легко выдвигали обвинение в поверхностности против людей, бесконечно
более знающих, более любознатель╜ных к фактам и идеям, более озабоченных
точностью и мыслью большого размаха, нежели когда-либо были они сами.
В эпоху, когда наука начинала принимать исключи╜тельное развитие,
романтизм проявлял антинаучное сос╜тояние духа. Страстность и вдохновение
внушили себе, что ничего, кроме самих себя, им не надобно.
Но под совсем иным небом, среди народа, целиком занятого своим
материальным развитием, пока еще без╜различного к прошлому, устраивающего
свое будущее и предоставляющего опытам всех родов полнейшую сво╜боду,
нашелся человек, который в эту же пору стал раз╜мышлять над вещами духа, в
том числе -- над литера╜турным творчеством, с такой четкостью,
проницатель╜ностью и ясностью, какие никогда раньше не встреча╜лись в такой
мере в чьей-либо голове, одаренной поэтическим воображением. Никогда
проблема литера╜туры не подвергалась до Эдгара По исследованию в сво╜их
предпосылках, не сводилась к проблеме психологии, не изучалась путем
анализа, в котором логика и меха╜ника эффектов были бы так смело применены.
Впервые отношения между произведением и читателем были вы╜яснены и
утверждены в качестве положительных осно╜ваний искусства. Этот анализ -- и
здесь именно заклю╜чается обстоятельство, подтверждающее его ценность, --
может быть успешно проведен, с такой же точностью, во всех областях
литературного творчества. Те же наблюдений, те же отличительные признаки, те
же качествен╜ные пометки, те же направляющие идеи равно примени╜мы как к
произведениям, предназначенным могущест╜венно и резко воздействовать на
восприятие, захватить читателя, любящего сильные ощущения или странные
происшествия, так и к жанрам самым утонченным, к хрупкой организованности
созданий поэта.
Утверждать, что этот анализ сохраняет свою значи╜мость в области
повествования в такой же мере, как в области поэзии, что он применим к
конструкциям вооб╜ражения и фантастики столь же хорошо, как и к
лите╜ратурному воспроизведению и отображению действи╜тельности, -- значит
утверждать, что он примечателен своею общностью. Тому, что имеет
действительную общность, свойственна плодотворность. Достичь такой точки,
которая позволила бы овладеть всем полем дей╜ствия, означает неизбежно
охватить весь ряд возмож╜ностей; области, которые предстоит исследовать;
пути, которые надо проложить; земли, которые отойдут под обработку; здания,
которые придется возвести; отноше╜ния, которые надлежит установить; методы,
которые по╜требуется применить. Не удивительно поэтому, что По, обладавший
такой могущественной и уверенной мето╜дой, сделался изобретателем ряда
жанров, создал пер╜вые и самые разительные образцы научной повести,
современной космогонической поэмы, романа уголовной поучительности, введения
в литературу болезненных пси╜хологических состояний; и что все его
творчество на лю╜бой странице дает такое проявление интеллектуальности и
воли к ней, какой нет ни в одной другой литературной карьере.
Этот великий человек был бы нынче совершенно забыт, не поставь себе
Бодлер задачи ввести его в евро╜пейскую литературу. Не преминем отметить,
что миро╜вая слава Эдгара По слаба или сомнительна только на его родине да в
Англии. Этот англосаксонский поэт до странности мало известен среди
единоплеменников.
Другое замечание: Бодлер и Эдгар По взаимно об╜мениваются ценностями.
Один дает другому то, что у него есть, и берет то, чего у него нет. Этот
дает тому целую систему новых и глубоких мыслей. Он просве╜щает,
оплодотворяет его, предопределяет его мнение по целому ряду вопросов:
философии композиции, теории искусственного понимания и отрицания
современного, важности исключительного и некой необычности,
аристо╜кратической позы, мистицизма, вкуса к элегантности и к точности, даже
к политике... Бодлер весь этим насы╜щен, вдохновлен, углублен.
Но в обмен на эти блага Бодлер дает мысли По бес╜конечную широту. Он
протягивает ее будущему. Это -- протяженность, которая видоизменяет поэта в
самом себе, по великому стиху Малларме ("И вот, таким в себе, его меняет
Вечность... ") 8, это -- работа, это -- пе╜реводы, это --
предисловия Бодлера, которые раскрыва╜ют его и утверждают его место в тени
злосчастного По.
Я не стану разбирать всего, чем обязана литература влиянию этого
чудодейственного изобретателя. Будь то Жюль Берн и его соревнователи,
Габорио и подобные ему, или, в более высоких жанрах, приходящие на мысль
произведения Вилье де Лиль-Адана, или творения Дос╜тоевского, легко видеть,
что "Приключения Гордона Пима", "Тайна улицы Морг", "Лигейя",
"Сердце-разоблачитель" дали им образцы, многократно воспро╜изведенные,
глубоко изученные, никогда не превзойден╜ные.
Я лишь задал себе вопрос: чем обязана поэзия Бод╜лера, и -- еще более
общо -- вся французская поэзия, открытию произведений Эдгара По?
Кое-какие поэмы "Цветов зла" заимствуют у поэм По их чувство и их
существо. В некоторых содержатся стихи, являющиеся воспроизведениями; но я
пройду мимо этих частных заимствований, значимость которых, в известной
мере, ограниченна.
Я отмечу лишь существенное, заключающееся в са╜мой идее, которую По
составил себе о поэзии. Его кон╜цепция, изложенная им в различных статьях,
была глав╜ным двигателем изменения идей и искусства Бодлера. Разработка,
которой подверг эту теорию композиции ум Бодлера, уроки, которые он в ней
почерпнул, развитие, которое она получила в его интеллектуальной
преемст╜венности, -- и в особенности ее великая внутренняя цен╜ность --
требуют, чтобы мы несколько остановились на этом.
Я не стану скрывать, что мысли По в глубине своей связаны с некоторой
метафизикой, которую он себе создал. Однако метафизика, хотя она и
направляет, охватывает, подсказывает теории, о которых идет речь, тем не
менее не пронизывает их насквозь. Она порождает их, объясняет их
происхождение; но не она образует их состав.
Идеи Эдгара По о поэзии выражены в нескольких эссе, из которых наиболее
важное (причем он менее всего занят техникой английского стиха) носит
загла╜вие: "Поэтический принцип" ("The poetic principle").
Бодлер был так глубоко захвачен этой работой, она оказывала на него
такое могущественное воздействие, что он стал воспринимать ее существо -- и
не только су╜щество, но и самую форму -- как собственное свое дос╜тояние
9.
Человек не может не присвоить себе то, что кажется ему с такой
точностью созданным для него и на что, себе вопреки, он смотрит как на
созданное им самим... Он неудержимо стремится овладеть тем, что пришлось
столь впору его личности; да и сам язык смешивает в понятии "благо" то, что
заимствовано кем-нибудь и вполне его удовлетворяет, с тем, что составляет
собст╜венность этого кого-нибудь...
И вот Бодлер, вопреки тому, что был ослеплен и за╜хвачен изучением
"Поэтического принципа" -- или имен╜но потому, что был им ослеплен и
захвачен, -- не по╜местил перевода этого эссе среди собственных
произве╜дений Эдгара По, но ввел наиболее интересную его часть, чуть-чуть
видоизменив ее и переставив фразы, в предисловие, предпосланное им своему
переводу "Не╜обычайных историй". Плагиат был бы оспорим, ежели бы автор
вполне очевидно не подтвердил его сам: в статье о Теофиле Готье
(воспроизведенной в "Романтическом искусстве") он перепечатал весь отрывок,
о котором идет речь, снабдив его такими вступительными строками, весь╜ма
ясными и весьма изумительными: "Позволительно, думается мне, иногда
процитировать самого себя, дабы избежать парафразы. Я повторю,
следовательно... " Далее идет заимствованный отрывок.
Что же думал Эдгар По о поэзии?
Я изложу его мысли в нескольких словах. Он под╜вергает анализу
психологическую обусловленность сти╜хотворения. В числе условий он ставит на
первое место те, которые определяются протяженностью поэтиче╜ских
произведений. Он придает рассмотрению их величи╜ны странную значимость. Он
исследует, с другой сторо╜ны, самое существо этих произведений. Он легко
устанавливает наличие ряда стихотворений, занятых высказываниями, для
которых достаточным проводником могла бы служить проза. История, наука, как
и мо╜раль, мало что выигрывают от изложения на языке души. Поэзия
дидактическая, поэзия историческая или этическая, хоть и прославленные и
освященные величай╜шими поэтами, странным образом сочетают данные
дис╜курсивного или эмпирического познания с проявлениями сокровенной
сущности и с силами эмоций.
По уразумел, что современная поэзия должна скла╜дываться в соответствии
с направлением эпохи, у кото╜рой на глазах все отчетливее расслаиваются
способы и области действования, и что она имеет право притя╜зать на
выявление собственного своего естества и на изучение его, так сказать, в
чистом виде.
Так, анализом обусловленностей поэтической страсти, определением, при
посредстве отсеивания, абсолютной поэзии По указал путь, преподал доктрину,
очень соб╜лазнительную и очень суровую, в которой соединились некая
математика и некая мистика...
Ежели теперь мы взглянем на совокупность "Цветов зла" и дадим себе труд
сравнить этот сборник с поэти╜ческими работами того же времени, нас не
удивит при╜мечательное соответствие творчества Бодлера наставле╜ниям По и
тем самым его разительное отличие от про╜изведений романтических. В "Цветах
зла" нет ни исто╜рических поэм, ни легенд; нет ничего, что отдавало бы дань
повествовательности. В них не найдешь философ╜ских тирад. Нет в них места и
политике. Описания редки и всегда знаменательны. Но все в них -- прельщение,
му╜зыка, могущественная и отвлеченная сущность... Пыш╜ность, образ и
сладострастие.
Есть в лучших стихах Бодлера сочетание плоти и духа, смесь
торжественности, страстности и горечи, веч╜ности и сокровенности, редчайшее
соединение воли с гармонией, так же резко отличающие их от стихов
романтических, как и от стихов парнасских. Парнас был отнюдь не чрезмерно
нежен к Бодлеру. Леконт де Лиль ставил ему в упрек бесплодие. Он забывал,
что истин╜ная плодовитость поэта заключается не в числе его сти╜хов, но в
длительности их действия. Судить об этом можно лишь на протяжении эпох. Ныне
мы видим, что по прошествии шестидесяти лет отзвук единственного и очень
небольшого по объему произведения Бодлера еще наполняет собой всю сферу
поэзии, что он живет в умах, что им нельзя пренебречь, что его крепит
при╜мечательный ряд произведений, которые им порождены, которые являются не
столько его подражаниями, сколь╜ко его следствиями, и что, таким образом,
надлежало бы, чтобы подвести итог, присоединить к маленькому сборнику
"Цветов зла" ряд работ первостепенного каче╜ства и совокупность самых
глубоких и самых тонких опытов, какие когда-либо предпринимала поэзия.
Влия╜ние "Античных поэм" и "Варварских поэм" 10 было менее
разносторонне и менее обширно.
Надобно все же признать, что если бы это самое влияние охватило и
Бодлера, оно воспрепятствовало бы ему, может быть, написать или сохранить
кое-какие очень неподтянутые стихи, встречающиеся в его книге. В
четырнадцати стихах сонета "Сосредоточенность", яв╜ляющегося одной из
прелестнейших вещей сборника, удивительным будет мне всегда казаться наличие
пяти или шести строк, отмеченных неоспоримой слабостью. Зато первые и
последние стихи этой поэмы наделены такой магией, что середина лишена
возможности про╜явить свою нелепицу, и она представляется как бы
от╜сутствующей и несуществующей. Надо быть очень боль╜шим поэтом для
подобного рода чудес.
Только что упомянул я о действии очарования, как уже произнес слово
чудо; конечно, это -- обозначения, которыми пользоваться надлежит разборчиво
как по си╜ле их смысла, так и по легкости их употребления; но их пришлось бы
заменить анализом такой длительности и, возможно, такой спорности, что мне
простится, ежели я избавлю от него и того, кому пришлось бы его де╜лать, и
тех, кому пришлось бы его слушать. Я останусь среди неопределенностей,
ограничившись лишь намеком на то, чем мог бы он быть. Пришлось бы показать,
что язык содержит возбудительные средства, примешанные к его практическим и
непосредственно значимым свой╜ствам. Обязанность, труд, назначение поэта
состоят в том, чтобы дать проявление и действие этим силам дви╜жения и
очарования, этим возбудителям аффективной жизни и интеллектуальной
восприимчивости, которые смешаны в обиходной речи со знаками и способами
свя╜зи обыденной и поверхностной жизни. Поэт, таким обра╜зом, обрекает себя
и расходует себя на то, чтобы вы╜делить и образовать речь в речи; и усилия
его, дли╜тельные, трудные, взыскательные, требующие разносто╜роннейших
качеств ума, никогда не имеющие конца, как и никогда не достигающие точного
соответствия, направ╜лены на то, чтобы создать язык для существа более
чистого, более могущественного и более глубокого мыс╜лями, более
напряженного жизнью, более блистательно╜го и более находчивого словами,
нежели любая дейст╜вительно существующая личность. Этот необычайный строй
речи дает себя узнать и познать ритмом и гармо╜ниями, которые его крепят и
которые должны быть так сокровенно -- и даже так таинственно -- связаны с
его происхождением, что звук и смысл уже не могут быть отделены друг от
друга и неразличимо взаимодействуют в памяти.
Поэзия Бодлера обязана своей длительностью и той властью, которою она
еще пользуется, полноте и особой четкости своего тембра. Этот голос порою
спускается до красноречия, как это бывало несколько слишком час╜то у поэтов
этой поры; но он хранит и развивает почти всегда мелодическую, восхитительно
чистую линию и со╜вершенную звучность, отличающую его от любой прозы.
Бодлер тем самым дал удачнейший отпор стремле╜ниям к прозаизму, которые
отмечаются во французской поэзии с середины XVII века. Примечательно, что
тот самый человек, которому мы обязаны этим возвратом нашей поэзии к своей
сущности, является в то же время одним из первых французских писателей,
которые испытывали страстное влечение к музыке в собственном смысле слова. Я
упоминаю об этой склонности, проявив╜шей себя в знаменитых статьях о
"Тангейзере" и "Лоэн╜грине", в связи с позднейшим влиянием музыки на
лите╜ратуру... "То, что получило наименование символизма, весьма просто
сводится к общему для нескольких групп поэтов стремлению заимствовать у
музыки свое дей╜ствие... "
Дабы сделать менее неопределенной и менее непол╜ной эту попытку
объяснить нынешнюю значимость Бод╜лера, я должен сейчас напомнить, чем был
он как кри╜тик живописи. Он знал Делакруа и Мане. Он сделал попытку взвесить
достойные заслуги Энгра, его сопер╜ника, так же как смог сравнить, в их
несхожем "реа╜лизме", произведения Курбе и Мане. Он выказал к ве╜ликому
Домье восхищение, которое потомство разделяет. Может быть, он преувеличил
ценность Константина Гиса... Но в совокупности суждения его, всегда
обосно╜ванные и обставленные тончайшими и прочнейшими раз╜мышлениями о
живописи, остаются высшими образцами ужасающе легкого и, следовательно,
ужасающе трудно╜го жанра художественной критики.
Однако величайшая слава Бодлера, как я уже дал понять в начале этого
сообщения, состоит неоспоримо в том, что он дал жизнь нескольким очень
большим поэтам. Ни Верлен, ни Малларме, ни Рембо не были бы тем, чем они
были, не получи они знакомства с "Цветами зла" в решающем возрасте. Не
составило бы труда показать в этом сборнике стихотворения, которых форма и
вдохновение послужили прообразами некоторых вещей Верлена, Малларме или
Рембо. Но это соответ╜ствие до такой степени очевидно, а время вашего
вни╜мания в такой мере использовано, что я не стану углуб╜ляться в
подробности. Я ограничусь указанием, что чувство интимности и мощная,
волнующая смесь мистиче╜ской взволнованности и чувственного пыла, которые
получили развитие у Верлена, страсть странствований, движение
нетерпеливости, какое возбуждает вселенная, глубокое понимание ощущений и их
гармонических от╜звуков, делающие таким энергичным и таким действен╜ным
короткое и яростное творчество Рембо, -- все это отчетливо наличествует и
распознается в Бодлере.
Что же касается Стефана Малларме, чьи первые