изни, что скоро наступает разочарование. Равным образом
подлинные честолюбцы и первые ученики-педанты не часто
удерживаются в Касталии; не то чтобы они отставали в науках, но
в школах элиты придают значение не только отметкам и урокам, --
здесь добиваются воспитательных и мусичсских целей, а в этом не
всякий способен преуспеть. Впрочем, в четырех больших школах
элиты с их многочисленными отделениями и ответвлениями вполне
достаточно простора для самых разных талантов, и усердному
математику или филологу, если у него действительно имеются
задатки настоящего ученого, незачем опасаться отсутствия у себя
музыкальных или философских способностей. Более того, история
Касталии знала периоды, когда преобладали весьма сильные
тенденции к культивированию чистой, трезвой цеховой науки, и
поборники этих тенденций не только были настроены критически и
насмешливо по отношению к "фантастам", то есть к друзьям музыки
и муз, но порой в своем кругу поистине отрекались от всего
мусического, и особенно от Игры в бисер.
Так как жизнь Кнехта, насколько она известна нам, вся
протекала в Касталии, в самом тихом и приветливом уголке нашей
гористой страны, который ранее обозначали также выражением,
заимствованным у поэта Гете, -- "Педагогическая
провинция"{2_1_012}, то, сообщая давно известное и рискуя
наскучить читателю, все же вкратце опишем эту прославленную
Касталию и структуру ее школ. Школы эти, ради краткости
называемые элитарными, являют собой мудрую и гибкую систему
отбора, при посредстве которой руководство (так называемый
Ученый совет из двадцати советников, десяти от Воспитательной
Коллегии и десяти от Ордена) отбирает во всех частях и школах
страны наиболее одаренных учеников для Ордена и для всех
важнейших постов воспитательной и научной организации.
Разбросанные по стране обычные школы, гимназии и т.п., будь они
гуманитарного или естественно-технического направления, для
более чем девяти десятых нашей обучающейся молодежи не что
иное, как подготовка к так называемым свободным профессиям.
Обучение в них завершается выпускным экзаменом, дающим право
поступить в высшую школу, где студенты проходят курс
соответствующей специальности. Таков традиционный, всем
известный процесс обучения, и школы, как обычная, так и высшая,
предъявляют к учащимся требования средней строгости, по
возможности отметая вовсе неспособных. Но наряду с этими
школами или над ними существует и система элитарных школ, в
которые принимаются -- непременно с испытательным сроком --
только ученики выдающихся способностей и незаурядного
характера. Доступ в эти школы регламентируется не экзаменами:
учеников для элиты отбирают учителя по своему усмотрению и
рекомендуют Коллегиям Касталии. Когда мальчику исполняется
одиннадцать-двенадцать лет, ему в один прекрасный день
объявляют, что в следующее полугодие он может перейти в одну из
касталийских школ и должен серьезно подумать, чувствует ли он
себя для этого призванным и готовым. Если по истечении
поставленного срока ученик ответит утвердительно, причем
требуется безоговорочное согласие обоих родителей, то его
переводят на проверку в одну из элитарных школ. Руководители и
старшие педагоги этих школ (ни в коем случае не университетские
профессора) составляют так называемую "Воспитательную
Коллегию", руководящую всеми педагогическими и
интеллектуальными организациями в стран". Кто раз вошел в
элиту, в случае, если он не обнаружит на одном из курсов
обучения свою непригодность и не будет возвращен в обычную
школу, не должен и помышлять о специальности и заработке. Из
учеников элиты рекрутируется Орден и иерархия всех ученых
Коллегий -- от школьного учителя до самых высоких должностей:
двенадцати директоров, или Магистров, и руководителя Игры в
бисер -- Магистра Игры. Обычно к двадцати двум -- двадцати пяти
годам курс обучения в элитарной школе заканчивается принятием
обучающегося в Орден. С этого дня перед бывшими учениками элиты
открыты двери всех учебных заведений и исследовательских
институтов Ордена и Воспитательной Коллегии: в их распоряжении
высшие элитарные школы, библиотеки, архивы, лаборатории и тому
подобное, вкупе с целым штабом учителей, а также все органы
Игры. Если во время обучения подросток проявит особую
одаренность в какой-либо специальной области -- в лингвистике,
философии, математике или в чем-либо другом, то его на одной из
высших ступеней элитарной школы переводят на тот курс, который
обеспечивает наиболее полное развитие его способностей;
большинство таких учеников становятся впоследствии
преподавателями специальных дисциплин в общедоступных школах и
высших учебных заведениях и, даже покинув пределы Касталии,
пожизненно остаются членами Ордена. Это означает, что они
обязаны соблюдать строгую дистанцию между собой и "обычными"
(то есть в элитарных школах не обучавшимися) и никогда не могут
-- разве что они выйдут из Ордена -- стать представителями
"свободных профессий": врачами, адвокатами, инженерами и тому
подобное. В течение всей жизни они подчиняются правилам Ордена,
к которым прежде всего относятся безбрачие и отказ от
собственности; полупрезрительно-полууважительно народ прозвал
их "мандаринами". Именно таким образом большинство бывших
учеников элиты находят свое окончательное призвание. Однако
самая малая часть их, избранные среди избранных из касталийских
школ, посвящают себя без ограничения срока свободным научным
занятиям, прилежно-созерцательной духовной жизни. Некоторые из
высокоодаренных молодых людей, по причине неуравновешенного
характера или из-за физических недостатков не подходящие для
роли учителя, для ответственных должностей в низших или высших
учебных заведениях Воспитательной Коллегии, продолжают свои
штудии, изыскания и сбор материала и являются пенсионерами
Коллегии; польза, которую они приносят обществу, заключена в их
научных трудах. Иные при этом состоят консультантами при
словарных комиссиях, при архивах, библиотеках и так далее,
другие предаются занятиям под девизом "l'art pour
l'art"{2_1_05}, и уже не один касталиец посвятил свою жизнь
весьма отвлеченным и подчас диковинным трудам, как-то:
небезызвестный Lodovicus Crudelis{2_1_06}, переведший за
тридцать лет все дошедшие древнеегипетские тексты на греческий
язык и равным образом на санскрит, или же чудаковатый Chattins
Calvensis II{2_1_07}, оставивший после себя четыре объемистых
рукописных фолианта, озаглавленных "Произношение латыни в
высших школах южной Италии в конце XII столетия". Труд этот был
задуман как первая часть "Истории произношения латыни от XII до
XVI веков", однако, несмотря на объем в тысячу рукописных
страниц, остался фрагментом и никем не был продолжен. Вполне
понятно, что по поводу ученых занятий подобного рода в ходу
было немало острых словечек, однако же подлинная ценность
подобных занятий для будущего науки и для всего народа не
поддается учету. Ведь сама наука, так же как в былые времена
искусство, нуждается, так сказать, в просторном пастбище, и
бывает, например, что исследователь какой-нибудь темы, которой
никто, кроме его, не интересуется, накапливает знания, могущие
сослужить его коллегам-современникам хорошую службу, подобно
некоему словарю или архиву. В той мере, в какой это было
возможно, такие труды даже печатались. Ученым предоставлялась
почти полная свобода как для занятий, так и для игр, и никому
не казалось предосудительным, например, что некоторые работы
явно не приносили никакой непосредственной пользы народу и
обществу, более того, должны были казаться профанам
расточительной забавой. Не один из этих ученых особенностями
своих занятий вызывал улыбку, однако никто никогда не порицал
этих людей и не лишал привилегий. То, что народ уважал, а не
только терпел это ученое Братство, хотя немало потешался над
ним, было связано с теми жертвами, которые оно приносило во имя
своей духовной свободы. В такой жизни было много приятного:
ученые всегда имели хлеб насущный, одежду, кров; в их
распоряжении были отличные библиотеки, всевозможные коллекции и
лаборатории, но зато они раз и навсегда отказались от жизни в
достатке, от брака и семьи и, подобно монашескому братству,
полностью выключились из общей конкуренции, которой жил мир.
Они не знали собственности, титулов и наград, а что касается
материальных благ -- обязаны были довольствоваться чрезвычайно
простой и скромной жизнью. Пожелай кто-нибудь посвятить себя
расшифровке одной-единственной старинной надписи -- его никто
не стал бы удерживать, напротив, ему бы всячески помогали; но
если бы он вздумал претендовать на широкий образ жизни,
изысканную одежду, богатство и почести, то тотчас натолкнулся
бы на строжайшие запреты. Тот, кто не в силах был умерить
подобные аппетиты, обычно еще в молодые годы возвращался в
"мир", делался учителем на жалованье или давал частные уроки,
посвящал себя журналистике или вступал в брак и вообще
устраивался по своему усмотрению.
Когда для Иозефа Кнехта настала пора расставания с
Берольфингеном, на вокзал проводил его только учитель музыки.
Прощание с ним причинило некоторую боль, а когда вдали скрылся
побеленный фронтон старинного замка с уступчатой крышей, сердце
Иозефа сжалось от чувства одиночества и неуверенности. Другие
ученики отправляются в подобную поездку, исполненные куда более
сильных чувств, оробев и в слезах. Но Иозеф всей душой был уже
там и потому отъезд перенес сравнительно легко. Да и само
путешествие длилось недолго.
Его направили в школу Эшгольц. Снимки этой школы он не раз
видел в кабинете ректора. Эшгольц был самый большой и самый
молодой школьный городок Касталии, здания все современные,
поблизости никаких городов, только небольшая деревушка,
утопающая в зелени, за ней широко, ровно и приветливо
раскинулся прямоугольник учебных и жилых корпусов, в середине
которого, расположенные как пятерка на игральной кости, росли
пять мамонтовых деревьев, вздымая высоко в небо свои
темно-зеленые конусообразные кроны. На обширной площади были
разбиты газоны, чередовавшиеся с площадками, посыпанными
песком; там же виднелись два плавательных бассейна с проточной
водой, к которым сбегали широкие, низкие ступени. У входа на
эту залитую солнцем площадь стоял учебный корпус --
единственное высокое строение с двумя флигелями, каждый из
которых имел свой портик с пятью колоннами. Все остальные
здания, с трех сторон сплошным полукольцом окружавшие площадку,
были похожи одно на другое -- низкие, плоские, без всяких
украшений. У каждого корпуса виднелись крылечки, беседки с
несколькими ступеньками, и почти во всех беседках стояли горшки
с цветами.
По касталийскому обычаю, приезжего встретил не школьный
служитель, и никто не повел его к ректору или в учительскую;
его встретил один из школяров, рослый, красивый юноша, одетый в
костюм из голубого полотна, на несколько лет старше Иозефа,
который протянул ему руку и сказал:
-- Я Оскар, старший в корпусе "Эллада", где ты будешь
жить, и мне поручено приветствовать тебя и познакомить с нашими
порядками. В школе тебя ждут только завтра, у нас есть время
осмотреться, ты быстро привыкнешь. Причем прошу тебя, первое
время, пока ты еще не прижился, считать меня своим другом и
наставником, если хочешь, даже защитником, на случай, если
кто-нибудь из товарищей вздумает тебя обидеть. Ведь некоторые
считают нужным немного помучить новичка. Ничего страшного, это
я могу тебе обещать. А теперь я для начала отведу тебя в
"Элладу", сразу и посмотришь, где будешь жить.
В такой, ставшей традиционной, манере Оскар, назначенный
советом корпуса в наставники Иозефу, приветствовал новичка,
стараясь отлично выполнить данное ему поручение. Обычно
подобная роль импонирует старшеклассникам, а уж если
пятнадцатилетний юноша постарается завоевать расположение
тринадцатилетнего доверительным обращением и
покровительственным тоном, ему это, как правило, удается. С
Иозефом в первые дни наставник обращался как с дорогим гостем,
который, если ему уже завтра пришлось бы уехать, должен был
увезти с собой прекрасное впечатление о доме, где он гостил, и
о его хозяине.
Прежде всего Иозефу показали спальню, где, кроме него,
размещались еще два мальчика, угостили его сухарями и стаканом
фруктового сока, провели по всему дому "Эллада" -- одному из
жилых корпусов большого прямоугольника. Показали, где в душевых
должно висеть его полотенце, и в каком углу ставить горшки с
цветами, если он пожелает их разводить; затем еще до
наступления темноты сводили в прачечную к кастеляну, где
примерили и отобрали для него костюм из голубого полотна. Иозеф
и впрямь почувствовал себя хорошо в Эшгольце и охотно принял
предложенный ему Оскаром тон; в его поведении почти незаметно
было робости, хотя он и смотрел на своего юного наставника,
давно уже прижившегося в Касталии, как на полубога. Нравилось
ему и некоторое бахвальство и рисовка в Оскаре, когда,
например, тот вплетал в разговор какую-нибудь изысканную
греческую цитату и тут же спешил извиниться: новичок, мол, еще
понять этого не может, да разве мыслимо и требовать от него
такого!
Впрочем, в интернатской жизни для Кнехта не было ничего
нового, и он безболезненно включился в нее. Очевидно, до нас не
дошли многие важные события эшгольцских лет Кнехта; впрочем,
страшный пожар в школьном корпусе, должно быть, вспыхнул уже
после него. Отметки, поскольку их удалось обнаружить, говорят
об отличных успехах в занятиях музыкой и латинским языком, в
математике и греческом эти успехи чуть выше средних. В дневнике
"Эллады" нам удалось разыскать несколько записей о Кнехте,
примерно следующего рода: "ingenium valde сарах, studia nоn
angusta, mores probantur"{2_1_08} или "ingenium felix et
profectuum avidissimum, rnoribus placet officiosis"{2_1_09}.
Каким наказаниям он подвергался, установить уже нельзя -- книга
записей наказаний сгорела со многими другими во время большого
пожара. Один из его соучеников уже гораздо позднее уверял,
будто за все четыре года Кнехта наказали всего
один-единственный раз (его лишили права участия в субботней
прогулке) за то, что он упрямо отказывался назвать имя
товарища, совершившего какой-то проступок. Рассказ этот
представляется пая правдоподобным, несомненно, Кнехт всегда был
хорошим товарищем и никогда не заискивал перед вышестоящим, но,
что это наказание действительно единственное за все четыре
года, маловероятно.
Ввиду того что у нас почти нет документов о первых годах
жизни Кнехта в школе элиты, мы процитируем здесь запись одной
из его лекций об Игре в бисер, прочитанной, разумеется, много
позднее. К сожалению, собственных записей Кнехта к этим
лекциям, прочитанным перед начинающими любителями Игры, не
существует; их застенографировал один из учеников Магистра по
его свободной импровизации. Кнехт говорит в этом месте об
аналогиях и ассоциациях в Игре и различает среди последних
"узаконенные", то есть общепонятные, и "частные", или же
субъективные ассоциации. "Чтобы привести вам пример этих
частных ассоциаций, -- говорит он, -- вовсе не теряющих для
частного лица своего значения оттого, что они категорически
запрещены в Игре, я расскажу вам об одной такой ассоциации,
возникшей у меня самого, когда я еще ходил в школу. Мне было
тогда лет четырнадцать, и произошло это ранней весной, в
феврале или марте. Однажды после полудня товарищ позвал меня
пойти с ним нарезать веток бузины -- он хотел сделать из них
трубки для маленькой водяной мельницы. Итак, мы отправились, и,
должно быть, выдался особенно хороший день, или у меня на душе
было как-то особенно хорошо, ибо день этот запечатлелся в моей
памяти, являй собой небольшое, однако важное событие. Снег уже
сошел, поля стояли влажные, вдоль ручьев и канав кое-где уже
пробивалась зелень, лопающиеся почки и первые сережки на голых
кустах окутали все в зеленоватую дымку, воздух был напоен
всевозможными запахами, запахом самой жизни, полным
противоречий: пахло сырой землей, прелым листом и молодыми
побегами, казалось, вот-вот услышишь и запах фиалок, хотя для
фиалок было еще рановато. Мы подошли к кустам бузины, усыпанным
крохотными почками, листики еще не проклюнулись, а когда я
срезал ветку, мне в нос ударил горьковато-сладкий резкий запах.
Казалось, он вобрал в себя, слил воедино и во много раз усилил
все другие запахи весны. Я был ошеломлен, я нюхал нож, руку,
ветку... Это был запах сока бузины, неудержимо
распространявшийся вокруг. Мы не произнесли ни слова, однако
мой товарищ долго и задумчиво смотрел на ветку и несколько раз
подносил ее к носу: стало быть, и ему о чем-то говорил этот
запах. У каждого подлинного события, рождающего наши
переживания, есть свое волшебство а в данном случае мое
переживание заключалось в том, что когда мы шагали по чавкающим
лугам, когда я вдыхал запахи сырой земли и липких почек,
наступившая весна обрушилась на меня и наполнила счастьем, а
теперь это сконцентрировалось, обрело силу волшебства в
фортиссимо запаха бузины, став чувственным символом. Даже если
бы тогдашнее мое маленькое приключение, переживания мои на этом
бы и завершились, запаха бузины я никогда не мог бы забыть;
скорее всего, каждая новая встреча с ним до последних дней моих
будила бы во мне воспоминания о той первой встрече, когда я
впервые сознательно пережил этот запах. Но тут прибавилось еще
кое-что. Примерно в то же самое время я увидел у своего учителя
музыки старую нотную тетрадь с песнями Франца Шуберта, которая
чрезвычайно меня заинтересовала. Как-то, дожидаясь начала
урока, я перелистывал ее, и в ответ на мою просьбу учитель
разрешил мне взять на несколько дней ноты. В часы досуга я
испытывал блаженство первооткрывателя, ибо до этого никогда еще
не слыхал Шуберта, и теперь был всецело им захвачен. И вот, то
ли в день нашего похода за бузиной, то ли на следующий, я вдруг
натолкнулся на "Весенние надежды" Шуберта. Первые же аккорды
аккомпанемента ошеломили меня радостью узнавания: они словно
пахли, как пахла срезанная ветка бузины, так же
горьковато-сладко, так же сильно и всепобеждающе, как сама
ранняя весна! С этого часа для меня ассоциация -- ранняя весна
-- запах бузины -- шубертовский аккорд -- есть величина
постоянная и абсолютно достоверная, стоит мне взять тот аккорд,
как я немедленно и непременно слышу терпкий запах бузины, а то
и другое означает для меня раннюю весну. В этой частной
ассоциации я обрел. нечто прекрасное, чего я ни за какие блага
не отдам.
Однако сама ассоциация, непременная вспышка двух
чувственных переживаний при мысли "ранняя весна" -- это мое
частное дело. Разумеется, я могу рассказать об этом другим, как
рассказал только что вам. Но передать ее вам я не в силах. Я
могу объяснить вам, растолковать, какая возникает у меня
ассоциация, но я не в силах сделать так, чтобы моя частная
ассоциация вызвала хотя бы у одного из вас точно такую же,
стала своего рода механизмом, который бы по вашему вызову
срабатывал абсолютно так же и всегда одинаково".
Другой соученик Кнехта, впоследствии дослужившийся до
первого Архивариуса Игры стеклянных бус, рассказывал, что Иозеф
Кнехт был мальчиком, склонным к тихой веселости. Порой во время
музицирования лицо его приобретало до странности самозабвенное
или блаженное выражение, резким или порывистым его видели
чрезвычайно редко, разве что за ритмической игрой в мяч,
которую он очень любил. Но несколько раз этот приветливый и
здоровый мальчик все же обращал на себя внимание, вызывая
насмешку или же озабоченность. Случалось это обычно после
удаления какого-нибудь ученика из элитарной школы, что бывает
довольно часто необходимым, особенно на начальной ступени.
Когда в первый раз случилось, что один из товарищей по классу
не пришел на занятия, не было его и на играх, а на другой день
пошли разговоры, что он вовсе не болен, но отчислен, уже уехал
и никогда не вернется, Кнехт не просто опечалился, но целый
день ходил сам не свой. Многие годы спустя он объяснил это
следующим образом: "Когда из Эшгопьца отчисляли сверстников, я
всякий раз воспринимал это как смерть человека. Если бы меня
спросили о причине моего горя, я ответил бы, что я глубоко
сочувствую несчастным, по легкомыслию и лености погубившим свое
будущее. К этому моему чувству, пожалуй, примешивался и страх,
страх перед тем, как бы и со мной не приключилось подобного.
Лишь после того, как я пережил это несколько раз и, по сути,
уже не верил, что подобный удар судьбы может постигнуть и меня,
я начал смотреть несколько глубже. Я стал воспринимать
исключение сотоварища не только как несчастье и кару: я ведь
уже знал, что отчисленные иногда и сами охотно возвращались
домой. Теперь я чувствовал, что дело не только в суде и каре,
жертвой которых становится легкомыслие, но что мир где-то за
пределами Касталии, из которого мы, clecti, некогда пришли
сюда, вовсе не перестал существовать в той степени, как мне
казалось, и что для некоторых он был подлинной и великой
реальностью, влекущей их и в конце концов отзывающей их. И быть
может, этот "мир" был таким вовсе не для одиночек, а для всех,
и не установлено, что далекий этот мир влечет только слабых и
недостойных. Быть может, это мнимое падение, которое они якобы
претерпели, отнюдь не падение, а прыжок, смелый поступок: быть
может, именно мы, добронравно остающиеся в Эшгольце, и есть
слабые и трусливые". Ниже мы увидим, что подобные мысли не
покидали его и впоследствии.
Большую радость приносили Кнехту встречи с Магистром
музыки. Раз в два или три месяца тот приезжал в Эшгольц, бывал
на уроках музыки, нередко гостил по нескольку дней у одного из
тамошних педагогов, с которым его связывала дружба. А однажды
он даже лично руководил последними репетициями вечерни
Монтеверди. Однако основное внимание он уделял особо одаренным
ученикам, и Кнехт был одним из тех, кого он удостоил своей
отеческой дружбы. Каждый свой приезд он многие часы проводил с
Иозефом за инструментом, вместе с ним разучивал произведения
своих любимых композиторов или же разбирал упражнения из
старинных учебников композиции. "Вместе с магистром построить
канон или слушать, как он приводит ad abslirdum{2_1_010} дурно
построенный, таило в себе некую ни с чем не сравнимую
торжественность или даже веселость, порой я с трудом удерживал
слезы, порой не в силах был унять смех. После приватного
музицирования с ним у меня бывало ощущение, будто я возвращался
после купания или массажа".
Когда годы в Эшгольце подошли к концу, Кнехту и примерно
десятку других учеников предстоял перевод в школу следующей
ступени. Ректор произнес перед кандидатами традиционную речь, в
которой он еще раз разъяснил смысл и законы касталийских школ,
и от имени Ордена указал собравшимся дальнейший путь, в конце
которого они обретут право сами Вступить в Орден.
Эта торжественная речь была как бы частью праздника,
который школа устраивала в честь своих выпускников и на котором
учителя и однокашники обращались с ними как с дорогими гостями.
В этот день исполняются тщательно подготовленные концерты -- на
сей раз пели большую кантату семнадцатого столетия, и сам
Магистр музыки явился ее послушать. После речи ректора, когда
все переходили в празднично украшенную столовую, Кнехт подошел
к Магистру и спросил:
-- Ректор рассказал нам, как живут и учатся в обычных и
высших школах вне Касталии. Он говорит, что выпускники там,
поступив в университет, выбирают себе "свободную" профессию.
Насколько я понял, это в основном такие профессии, которых мы в
Касталии совсем не знаем. Как это понимать? И почему они
называются "свободными"? Почему мы, касталийцы, не имеем права
выбирать их?
Magister musicae взял юношу под руку и остановился под
одним из мамонтовых деревьев. Чуть лукавая улыбка собрала возле
глаз сетку морщин, когда он ответил:
-- Ты зовешься "Кнехт", что значит "слуга", возможно
потому слово "свободный" имеет для тебя столько очарования. Не
принимай этого так близко к сердцу! Когда некасталийцы говорят
о свободных профессиях, слова эти, может быть, и звучат
серьезно, даже возвышенно. Но мы произносим их иронически.
Свобода этих профессий состоит лишь в том, что учащийся сам
себе их избирает. Это и создает видимость свободы, хотя в
большинстве случаев не столько ученик, сколько его родители
делают за него выбор, и есть немало отцов, готовых скорее
откусить себе язык, нежели предоставить сыну действительную
свободу выбора. Но все это, возможно, и клевета, и потому
откинем этот довод! Предположим, свобода эта действительно
существует, но тогда она ограничена одним актом выбора
профессии. На этом она и кончается. Находясь в высшей школе,
будущий врач, юрист, инженер обучаются по строгой и весьма
узкой программе, заканчивающейся несколькими экзаменами.
Выдержав их, студент получает диплом и теперь якобы свободно
посвящает себя избранной профессии. На самом же деле он
превращается в раба низменных сил: он зависит от успеха, денег,
от своего честолюбия, жажды славы, от того, нравится он людям
или нет. Он должен подчиняться церемонии выборов, зарабатывать
деньги, он участвует в борьбе различных каст, семей, партий,
газет, борьбе, не знающей пощады. Но зато он свободен завоевать
себе успех, достаток и стяжать ненависть тех, кто этого успеха
не стяжал, и наоборот. С учеником школ элиты, который
становится членом Ордена, ничего подобного не случается. Он не
"избирает" себе специальности. Он не мнит себя способным лучше
разобраться в своих талантах, нежели его учителя. В иерархии
его ставят на то место, которое для него избирают вышестоящие,
они же определяют его функции, если, разумеется, все это не
происходит в обратном порядке, то есть свойства, способности и
ошибки ученика сами не заставляют учителей ставить его на тот
или иной пост. Но при этой мнимой несвободе каждый electus,
пройдя первый курс, обладает предельной свободой: в то время
как человек "свободно" избранной профессии вынужден проходить
весьма негибкий курс наук с негибкой системой экзаменов, для
него, как только он начинает учиться самостоятельно, свобода
простирается весьма далеко. Имеются многие студенты, которые по
своей воле всю жизнь посвящают самым немыслимым и даже
сумасбродным занятиям, и никто не чинит им препятствий, если
они не преступают границ морали.
Проявивший педагогический дар используется как педагог,
воспитатель по призванию, как таковой; переводчик--как
переводчик, каждый находит себе место, где он может служить и в
своем служении чувствовать себя свободным. К тому же он на всю
жизнь избавлен от той "свободы", которая на деле означает столь
страшное рабство. Он ничего не знает о погоне за деньгами, о
борьбе за славу, за власть, он не знает ни партий, ни
раздвоенности между личностью и должностью, между частным и
общественным, не знает зависимости от успеха. Итак, ты видишь,
сын мой: когда говорят о свободных профессиях, то слово
"свобода" звучит довольно курьезно.
Прощание с Эшгольцом далось Кнехту нелегко. Если прожитое
им до той поры можно назвать счастливым детством, радостным и
гармоническим подчинением, почти не знающим сомнений, то теперь
наступил период борьбы, развития и сомнений. Кнехту было около
семнадцати лет, когда ему сообщили, что вскоре его, вместе с
несколькими однокашниками, переведут в школу следующей ступени,
и, конечно же, начиная с этого мгновения, для избранников не
было более важного и более часто обсуждаемого вопроса, чем
вопрос о том, куда каждого из них переведут. В соответствии с
традицией, им сообщили о переводе только за несколько дней до
отъезда, а период между выпускным праздником и самим отъездом
считался каникулами. Именно в эти каникулы с Кнехтом произошло
нечто прекрасное: Магистр музыки пригласил Иозефа к себе в
гости, предложив совершить это небольшое путешествие пешком. То
была редкая и большая честь. Вместе с другом выпускником -- ибо
Кнехт еще числился в Эшгольце, а ученикам этой ступени не
разрешалось путешествовать в одиночку -- он отправился в одно
прекрасное раннее утро навстречу лесам и горам, и когда
наконец, после трехчасового подъема по лесистой тропинке, они
достигли открытого плато на одной из вершин, то как на ладони
увидели далеко внизу свой маленький Эшгольц, который легко
можно было узнать по темнеющей группе исполинских деревьев и
прямоугольнику газонов с зеркалами прудов, по высокому зданию
школы, подсобным корпусам, по деревушке и знаменитой ясеневой
роще{2_1_013}. Долго оба юноши смотрели вниз; многие из нас еще
помнят этот чарующий вид, ведь тогдашний не очень отличался от
нынешнего, ибо здания восстановлены после большого пожара почти
без изменений, а из пяти деревьев три не пострадали. Юные
путешественники видели под собой родную школу, с которой им
предстояло распроститься навсегда, и у обоих защемило сердце.
-- Мне кажется, я никогда не знал, как это красиво, --
произнес наконец спутник Иозефа. -- А может быть, это просто
оттого, что я впервые вижу нечто, с чем мне предстоит
расстаться, что я должен покинуть?
-- Ты прав, -- ответил Кнехт, -- то же самое происходит со
мной. Но, по-моему, если мы даже и уедем отсюда, это не значит,
что мы на самом деле покинем Эшгольц. По-настоящему его
покинули только те, что ушли от нас навсегда, как тот
Отто{2_1_014}, который сочинял такие смешные латинские стихи,
или наш Шарлемань{2_1_014}, умевший так долго плавать под
водой, и все другие. Те-то распростились по-настоящему, ушли
навсегда. Я уже давно не вспоминал о них, а сейчас вот
вспомнил. Ты волен смеяться, но в этих отпавших от нас для меня
есть что-то привлекательное, как в мятежном ангеле Люцифере
есть что-то величавое. Может быть, они и сделали ложный шаг,
вернее, их шаг вне всякого сомнения ложен, и все же они нечто
сделали, совершили, осмелились на прыжок, а для этого нужна
отвага. А мы, все остальные, -- мы были терпеливы, прилежны,
разумны, но мы ничего не совершили, не прыгнули!
-- Не знаю, -- заметил спутник, -- некоторые из них ни на
что не осмелились и ничего не сделали, а просто-напросто
лентяйничали, пока их не исключили. Но, может быть, я не так
тебя понял? Что ты, собственно, имел в виду, когда говорил о
"прыжке"?
-- Я имел в виду способность оторваться по-настоящему,
решиться на что-то всерьез, ну, понимаешь, взять да и прыгнуть!
Я вовсе не мечтаю прыгнуть назад, в мою прежнюю родину, в мою
прежнюю жизнь, она меня не привлекает, да я ее и забыл совсем.
Но вот чего я действительно хотел бы -- это, когда настанет час
и надо будет оторваться и прыгнуть, прыгнуть не назад, не вниз,
а вперед, в более высокое.
-- Что же, к нему-то мы и направляемся. Эшгольц -- первая
ступень, следующая будет более высокой, и в конце концов нас
ждет принятие в Орден.
-- Да, ты прав. Но я не о том. В путь, amice{2_1_011},
шагать так приятно, моя хандра и пройдет. А то мыс тобой что-то
приуныли.
Этими словами и этими настроениями, о которых нам поведал
его тогдашний спутник, возвещала о себе бурная пора юности
Кнехта.
Два дня шли юные путешественники, прежде чем добрались до
тогдашнего местожительства Магистра музыки, расположенного
высоко в горах Монпора, где Магистр как раз вел в стенах
бывшего монастыря курс для капельмейстеров. Спутника Иозефа
поместили в гостевой, а Кнехту отвели маленькую келью в жилище
Магистра. Не успел Иозеф скинуть рюкзак и умыться с дороги, как
хозяин уже вошел к нему. Почтенный старик протянул юноше руку и
с легким вздохом опустился на стул, несколько мгновений он
сидел, закрыв глаза, как всегда, когда очень уставал, а затем,
ласково посмотрев на Иозефа, проговорил:
-- Извини, пожалуйста, я плохой хозяин. Ты ведь с дороги,
вероятно, устал. Честно говоря, я тоже, день у меня сегодня
перегружен, но если ты еще не хочешь спать, мне хотелось бы
часок посидеть с тобой. Тебе разрешено провести здесь два дня,
а завтра ты можешь пригласить отобедать с нами и своего
товарища, но, к сожалению, много времени я не смогу тебе
уделить, надо постараться выкроить хотя бы несколько часов. Ну
как, сразу и начнем?
Он повел Кнехта в просторную сводчатую келью, в которой не
было ничего, кроме старого фортепиано и двух стульев. На них
они оба и сели.
-- Скоро тебя переведут в школу следующей ступени, --
начал Магистр, -- там ты узнаешь много нового и очень
интересного, так сказать, пригубишь и Игры стеклянных бус. Все
это очень хорошо и важно, но одно важнее прочего: ты научишься
медитации. Иногда кажется, что все это умеют, но ведь не всегда
удается проверить. Мне хотелось бы, чтобы ты научился этому
особенно хорошо, так же хорошо, как музыке, все остальное
придет тогда само собой. Поэтому я намерен первые несколько
уроков преподать тебе сам, это и было целью моего приглашения.
Итак, сегодня, завтра и послезавтра мы с тобой по часу посвятим
медитации и притом -- о музыке. Сейчас тебе подадут кружку
молока, чтобы голод и жажда тебя не отвлекали, а поужинаем мы с
тобой позднее. В дверь постучали, в келью внесли кружку молока.
-- Пей медленно, глоток за глотком, -- предупредил старик, --
не торопись и ничего не говори.
И Кнехт очень медленно, по одному глотку пил холодное
молоко, а напротив сидел глубоко чтимый им старик. Он снова
прикрыл глаза, лицо его казалось совсем старым, но приветливым:
оно было исполнено умиротворенности, светилось внутренней
улыбкой, учитель погрузился в собственные мысли, как усталый
путник погружает ноги в воду. От него исходил покой. Кнехт
чувствовал это и сам понемногу успокаивался.
Но вот Магистр повернулся к инструменту и опустил руки на
клавиши. Сыграв тему, он, варьируя, стал ее развивать, кажется,
это была пьеса кого-то из итальянских мастеров. Юному гостю
Магистр велел представить себе эту музыку как танец, как
непрерывную цепь упражнений на равновесие, как
последовательность меньших или больших шагов от центра некой
оси симметрии и все свое внимание сосредоточить на том, какие
фигуры образуют эти шаги. Он еще раз сыграл тему, затем умолк,
словно задумавшись над ней, проиграл ее снова и замер с
полуопущенными веками, опустив руки на колени, как бы мысленно
повторяя мелодию и вслушиваясь в нее. Ученик тоже прислушивался
к мелодии в своей душе, видел перед собой обрывки нотных линий,
видел, как нечто движется, мерно ступает, кружится в танце и
зыблется. Он старался распознать эти движения и прочитать их,
как читают замысловатые круги, описываемые птицей в полете. Но
фигуры путались, терялись, он должен был начать сначала, на
мгновение его оставила сосредоточенность, и он сразу рухнул в
пустоту, в замешательстве посмотрел вокруг, увидел тихое,
самоуглубленное лицо учителя, невесомо мерцающее в сумерках,
почувствовал себя возвращенным в те духовные пространства, из
которых было выпал. И снова полилась музыка, он отмерял ее
шаги, видел линии ее движения, смотрел и мысленно устремлялся
вослед ногам незримых танцоров...
Иозефу показалось, что прошли многие, часы, прежде чем он
опять потерял нить, снова почувствовал, что сидит на стуле,
увидел циновку на каменном полу, последний отблеск сумерек за
окном. Вдруг он ощутил на себе чей-то взгляд, поднял голову и
встретился глазами с Магистром, внимательно смотревшим на него.
Магистр еле заметно кивнул, проиграл одним пальцем пианиссимо
последнюю вариацию итальянской пьесы и поднялся.
-- Оставайся здесь, -- сказал он, -- я скоро вернусь.
Найди эту тему еще раз в себе, внимательно следи за фигурами.
Но не принуждай себя, это всего лишь игра. Если ты заснешь при
этом, тоже не беда.
И он ушел, ему надо было еще сделать что-то оставшееся от
переполненной программы трудового дня, работу не легкую и не
очень приятную, не такую, какую бы он себе пожелал. Среди
слушателей курса попался даровитый, но тщеславный и заносчивый
человек, с ним-то и надо было побеседовать, заставить его
отказаться от дурных замашек, доказать ему его неправоту,
выказать ему свою заботу, но и свое превосходство, любовь, но и
авторитет. Магистр вздохнул. И почему это невозможно -- раз и
навсегда навести порядок в этом мире, почему никто не в силах
избежать давно известных заблуждений! И почему все вновь и
вновь надо сражаться с одними и теми же ошибками, выпалывать
одни и те же сорняки! Талант без нравственной основы,
виртуозность без иерархии, то, что некогда, в
фельетонистическую эпоху{1_1_0_04} господствовало над
музыкальной жизнью, то, что было искоренено и преодолено
движением музыкального ренессанса, -- все это снова зеленело и
пускало ростки.
Когда Магистр вернулся, чтобы вместе с Иозефом приступить
к вечерней трапезе, тот сидел тихий, однако ничуть не уставший
и очень довольный.
-- Как хорошо было! -- воскликнул Иозеф мечтательно. --
Сама музыка при этом ушла от меня, она пресуществилась.
-- Не мешай ей отзвучать в тебе, -- сказал Магистр и повел
его в небольшую комнату, где на столике уже были приготовлены
фрукты и хлеб. Вместе они утолили свой голод, и Магистр
пригласил Иозефа назавтра присоединиться к слушателям курса
капельмейстеров. Прежде чем уйти, он проводил гостя в
отведенную ему келью и сказал:
-- Во время медитации ты нечто увидел, музыка явилась тебе
в виде некой фигуры. Если у тебя есть охота, попробуй
нарисовать ее.
В своей келье Кнехт обнаружил на столе лист бумаги и
карандаш и тут же принялся рисовать фигуру, в которую
пресуществилась музыка. Начертив прямую линию, он через
определенные ритмические промежутки провел к пей косые линии,
получилось что-то похожее на порядок расположения листьев на
ветви. Это не удовлетворило Иозефа, однако у него явилось
желание попытаться еще и еще раз, и уже под самый конец он,
увлекшись, нарисовал круг, от которого лучами расходились косые
линии, как цветы в венке. Потом он лег в постель и быстро
заснул. Во сне он увидел себя на вершине холма, где они с
товарищем накануне устраивали привал, и снова внизу показался
родной Эшгольц, и покуда Иозеф смотрел на видневшийся вдали
прямоугольник, образованный школьными корпусами, тот постепенно
вытянулся в эллипс, эллипс превратился в круг, в венок, и венок
этот медленно начал вращаться, вращался все быстрей и быстрей,
под конец бешено завертелся, разорвался и разлетелся
сверкающими звездами.
Проснувшись, Иозеф ничего не помнил, но когда во время
утренней прогулки Магистр спросил, видел ли он что-нибудь во
сне, у Иозефа возникло такое ощущение, будто ему приснилось
что-то дурное или тревожное, он силился вспомнить -- и вспомнил
свой сои, рассказал его и удивился его безобидности. Магистр
внимательно слушал.
-- Надо ли обращать внимание на сны? -- спросил Иозеф. --
Можно ли их толковать?
-- На все надо обращать внимание, ибо все можно толковать,
-- кратко ответил Магистр, посмотрев ему в глаза. Но, пройдя
несколько шагов, он отеческим тоном спросил:
-- В какую школу тебе больше всего хотелось бы? Иозеф
покраснел.
-- Мне кажется, в Вальдцель.
Магистр кивнул.
-- Так я и думал. Тебе, наверное, известно старинное
изречение: gignit