а как раз к этой деятельности Кнехта не
тянуло. Если бы все шло только по его желанию, он предпочел бы всякой другой
жизни жизнь независимого ученого -- или умельца Игры. Но тут перед ним
вставал старый, мучительный вопрос: была ли эта Игра действительно выше
всего, была ли она действительно царицей в духовном царстве? Не была ли она,
несмотря ни на что, в конечном счете только игрой? Действительно ли стоила
она того, чтобы целиком ей отдаться, служить ей всю жизнь? Когда-то,
несколько поколений назад, эта знаменитая Игра началась как некая замена
искусства, и постепенно, для многих во всяком случае, она становилась своего
рода религией, давая возможность сосредоточиться, возвыситься и проникнуться
молитвенным благоговением высокоразвитому уму. Мы видим, спор, который шел в
Кнехте, был старым спором между эстетическим и этическим началом. Ни разу не
высказанный полностью, но и никогда полностью не умолкавший вопрос был тот
же, что так смутно и грозно нет-нет да вставал в его вальдцельских
ученических стихах -- он относился не только к игре в бисер, он относился к
Касталии вообще.
Как раз в ту пору, когда его очень угнетали эти проблемы и во сне он
часто вел диспуты с Дезиньори, он однажды, проходя по одному из просторных
дворов вальдцельского городка Игры, услыхал, как сзади его окликнул по имени
чей-то голос, показавшийся ему знакомым, хотя он и не узнал его сразу.
Обернувшись, он увидел рослого молодого человека с усиками, который бросился
к нему. Это был Плинио, и под наплывом воспоминаний и нежности Кнехт горячо
приветствовал его. Они договорились встретиться вечером. Плинио, давно
закончивший курс в мирских высших учебных заведениях, приехал на короткие
каникулы послушать какой-то курс Игры, как и несколько лет назад. Вечерняя
встреча, однако, вскоре смутила обоих друзей. Плинио был здесь
вольнослушателем, дилетантом со стороны, которого терпели, который слушал
свой курс, правда, с большим рвением, но курс как-никак для посторонних и
для любителей, дистанция была слишком велика; он сидел перед специалистом и
посвященным, который при всем своем бережном и внимательном отношении к
связанным с Игрой интересам друга невольно заставлял его чувствовать, что
здесь он не коллега, а младенец, резвящийся на периферии науки, которую
другой знает насквозь. Стараясь увести разговор от Игры, Кнехт попросил
Плинио рассказать ему о своей службе, о своей работе, о своей жизни там, в
миру. И тут Иозеф оказался отсталым человеком, младенцем, задающим наивные
вопросы и бережно поучаемым. Плинио был юрист, добивался политического
влияния, собирался обручиться с дочерью одного партийного вождя, он говорил
языком, понятным Иозефу лишь наполовину, многие повторявшиеся выражения
казались ему пустым звуком, во всяком случае, были для него лишены
содержания. Тем не менее можно было заметить, что там, в своем мире, Плинио
что-то значил, знал, что к чему, и ставил перед собой честолюбивые цели. Но
два мира, когда-то, десять лет назад, в лице этих двух юношей с любопытством
и не без симпатии соприкасавшиеся и ощупывавшие друг друга, разъединились
теперь и разобщились вконец. Нельзя было не признать, что этот светский
человек и политик сохранял какую-то привязанность к Касталии, если уже
второй раз жертвовал своими каникулами ради Игры; но, в сущности, думал
Иозеф, это выглядело так же, как если бы он. Кнехт, вторгся вдруг в сферу
деятельности Плинио и любопытным гостем появился на каком-нибудь судебном
заседании, на фабрике или в благотворительном учреждении. Разочарованы были
оба. Кнехт нашел, что его бывший друг стал грубей и поверхностнее, а
Дезиньори нашел, что его прежний товарищ довольно-таки высокомерен в своей
замкнутой духовности и посвященности, он превратился, как показалось Плинио,
поистине в "чистый дух", упоенный собою и своим спортом. Между тем они не
жалели усилий, и Дезиньори не уставал рассказывать о своих занятиях и
экзаменах, о поездках в Англию и на юг, о политических собраниях, о
парламенте. Один раз он обронил фразу, прозвучавшую как угроза или
предостережение, он сказал:
-- Скоро, вот увидишь, наступят неспокойные времена, может быть, войны,
и вполне возможно, что вся ваша касталийская жизнь будет снова всерьез
поставлена под вопрос.
Иозеф отнесся к этому не очень серьезно, он только спросил:
-- А ты, Плинио? Ты будешь за Касталию или против нее?
-- Ах, -- сказал Плинио с натужным смешком, -- меня вряд ли станут
спрашивать о моем мнении. Вообще-то я, конечно, за то, чтобы Касталия
существовала по-прежнему, иначе я не был бы здесь, Но при всей скромности
ваших материальных запросов Касталия обходится стране каждый год в
кругленькую сумму.
-- Да, -- засмеялся Иозеф, -- сумма эта, я слышал, составляет около
десятой части того, что ежегодно расходовала наша страна в век войн на
оружие и боеприпасы.
Они встречались еще несколько раз, и чем ближе подходил отъезд Плинио,
тем больше усердствовали они в любезностях друг перед другом. Оба, однако,
почувствовали облегчение, когда эти две или три недели истекли и Плинио
уехал.
Мастером Игры был тогда Томас фон дер Траве, знаменитый, поездивший по
свету и повидавший мир человек, учтивый и любезно-предупредительный с
каждым, кто к нему приближался, но бдительно, прямо-таки аскетически строгий
во всем, что касалось Игры, великий труженик, о чем не подозревали те, кто
знал его только с репрезентативной стороны, видя его, например, в
праздничной мантии руководителя больших игр или на приеме иностранных
делегаций. О нем говаривали, будто он равнодушный, даже холодный
рационалист, находящийся с музами лишь в вежливых отношениях, и среди юных и
восторженных любителей Игры о нем можно было услышать отзывы скорее
отрицательные -- неверные отзывы, ибо, хотя он не был энтузиастом и во время
больших публичных игр обычно избегал касаться больших и острых тем, его
блестяще построенные, формально непревзойденные партии показывают знатокам,
как он был близок к глубинным проблемам мира Игры.
Однажды magister Ludi велел позвать к себе Иозефа Кнехта, он принял его
в своем жилье, в домашней одежде, и спросил, сможет ли и согласен ли Кнехт
приходить к нему в ближайшие дни всегда в это же время на полчаса. Кнехт
никогда еще не был у него один, он удивился этому приглашению. На сей раз
мастер показал ему объемистую рукопись, предложение, поступившее от одного
органиста, одно из бесчисленных предложений, разбор которых входит в
обязанности высшего управления Игры. Сводятся они большей частью к
ходатайствам о приеме в архив нового материала: кто-то, например, особенно
тщательно изучил историю мадригала и открыл в развитии стиля кривую, которой
он дает музыкальное и математическое выражение, чтобы она вошла в лексикон
Игры. Кто-то исследовал латынь Юлия Цезаря с точки зрения ее ритмических
свойств и нашел здесь поразительные соответствия с результатом хорошо
известных исследований интервалов в византийском церковном пении. Или еще
раз какой-нибудь фантазер изобрел новую кабалистику для нотного письма XV
века, не говоря уж о неистовых письмах бесноватых экспериментаторов, которые
умудряются делать поразительнейшие выводы, например, из сравнения гороскопов
Гёте и Спинозы и часто прилагают очень красивые и убедительные на вид
многокрасочные геометрические чертежи. Кнехт с интересом занялся сегодняшним
проектом, ведь у него самого уже не раз возникали предложения такого рода,
хотя он и не подавал их; каждый активный игрок мечтает ведь о постоянном
расширении сферы Игры, пока она не охватит весь мир, больше того -- он
постоянно совершает это расширение мысленно и в своих частных тренировочных
партиях, желая, чтобы те дополнения, которые кажутся ему при этом удачными,
превратились из частных в официальные. Ведь в том-то и состоит подлинная
изысканность частной игры изощренных игроков, что выразительными, назывными
и формообразующими средствами законов Игры они владеют достаточно свободно,
чтобы наряду с объективными и историческими значениями включать в любую
партию совершенно индивидуальные и уникальные представления. Один уважаемый
ботаник сказал как-то по этому поводу забавную фразу: "При игре в бисер
должно быть возможно все. даже, например, чтобы какое-нибудь растение
беседовало по-латыни с самим Линнеем".
Кнехт помог магистру разобраться в предложенной схеме; полчаса протекли
быстро, на другой день он явился точно в назначенное время и в течение двух
недель приходил так ежедневно, чтобы поработать полчаса наедине с мастером.
В первые же дни Кнехт заметил, что тот заставляет его тщательно разбирать до
конца и совсем никудышные предложения, негодность которых видна была с
первого взгляда; удивившись, что у мастера находится время на это, он
постепенно понял, что дело тут вовсе не в том, чтобы оказать мастеру услугу
и немного разгрузить его, что эта работа, хоть и необходимая сама по себе,
была прежде всего возможностью тщательно и в деликатнейшей форме испытать
его самого, молодого адепта. С ним что-то происходило, что-то напоминавшее
ту пору его детства, когда появился мастер музыки; он вдруг заметил это и по
обращению с ним товарищей, оно стало более робким, более отстраненным,
иногда иронически-почтительным; что-то готовилось, он чувствовал это, только
все было не так радостно, как тогда.
В конце последней их встречи мастер сказал своим высоковатым, вежливым
голосом, со свойственной ему четкостью, без всякой торжественности:
-- Довольно, завтра можешь не приходить, наше дело пока закончено,
вскоре, правда, мне придется снова побеспокоить тебя. Большое спасибо за
твое сотрудничество, оно было для меня ценно. Кстати сказать, я считаю, что
тебе следовало бы теперь подать прошение о приеме в Орден; препятствий ты не
встретишь, я уже уведомил правление. Ты ведь согласен? -- Затем, вставая,
прибавил: -- Кстати, вот еще что: возможно, что и ты тоже, как большинство
хороших игроков в молодости, склонен иногда пользоваться нашей Игрой как
неким инструментом для философствования. Сами по себе мои слова тебя от
этого не излечат, но все же я скажу. Философствовать надо только законными
способами, способами философии. А наша Игра -- не философия и не религия,
это особая дисциплина, по своему характеру она родственна больше всего
искусству, это искусство sui generis (своего рода (лат.)). Помня это,
продвинешься дальше, чем если поймешь это лишь после сотни неудач. Философ
Кант -- его теперь мало знают, но это был великий ум -- теологическое
философствование называл "волшебным фонарем химер". Превращать в это нашу
Игру мы не вправе.
Иозеф был поражен, и это последнее напутствие он чуть не пропустил мимо
ушей от сдерживаемого волнения. Молнией мелькнуло у него в голове: эти слова
означали конец его свободы, окончание его студенческой поры, прием в Орден и
скорое вступление в иерархию. Поблагодарив с низким поклоном, он тотчас
отправился в вальдцельскую канцелярию Ордена, где и в самом деле нашел свое
имя в списке подлежащих приему. Довольно хорошо уже, как все студенты его
ступени, зная правила Ордена, он вспомнил, что каждому члену Ордена,
занимающему должность высокого ранга, дано полномочие совершать церемонию
приема. Он поэтому попросил, чтобы ее совершил мастер музыки, получил
удостоверение и короткий отпуск и на следующий день поехал к своему
покровителю и другу в Монтепорт. Он застал почтенного старика не совсем
здоровым, но был встречен с радостью.
-- Ты пришел как нельзя более кстати, -- сказал старик. -- Еще немного,
и у меня уже не было бы права принять тебя в Орден как юного брата. Я
собираюсь уйти со своей должности, моя отставка уже утверждена.
Сама церемония была проста. На следующий день мастер музыки пригласил,
как того требовал устав, двух членов Ордена в свидетели, а Кнехту до этого
было предложено для медитации одно из положений орденского устава. Оно
гласило: "Если высокая инстанция призывает тебя на какую-нибудь должность,
знай: каждая ступень вверх по лестнице должностей -- это шаг не к свободе, а
к связанности. Чем выше должность, тем глубже связанность. Чем больше
могущество должности, тем строже служба. Чем сильнее личность, тем
предосудительней произвол". Собрались в музыкальной келье магистра, той
самой, где Кнехт впервые познакомился с искусством размышления; мастер
предложил соискателю сыграть ради торжественности этого часа какую-нибудь
хоральную прелюдию Баха, затем один из свидетелей прочел сокращенный вариант
статьи устава, а сам мастер музыки задал ритуальные вопросы и принял присягу
у своего молодого друга. Он даровал ему еще час, они сидели в саду, и мастер
давал ему дружеские наставления насчет того, в каком смысле надо усвоить эту
статью устава и жить по ней.
-- Хорошо, -- сказал он, -- что, как раз когда я ухожу, ты закроешь
брешь, это как если бы у меня был сын, который может меня заменить. -- И
увидев, что лицо Иозефа опечалилось, прибавил: -- Ну, не огорчайся, я ведь
не горюю. Я изрядно устал и предвкушаю досуг, которым еще хочу насладиться и
который, надеюсь, ты будешь коротать со мной довольно часто. И когда мы
увидимся в следующий раз, обращайся ко мне на "ты". Я не мог предложить тебе
это, пока занимал такую должность.
Он отпустил его с мягкой улыбкой, которую Иозеф знал вот уже двадцать
лет.
Кнехт быстро вернулся в Вальдцель, его отпустили оттуда всего на три
дня. Как только он возвратился, его вызвали к магистру Игры, который принял
его с товарищеской приветливостью и поздравил с вступлением в Орден.
-- Чтобы нам стать совсем коллегами и товарищами по работе, --
продолжал он, -- тебе надо только занять определенное место в нашей
структуре.
Кнехт немного испугался. Значит, он должен был потерять свободу.
-- Ах, -- сказал он робко, -- надеюсь, мне найдут какое-нибудь скромное
место. Впрочем, признаюсь вам, я надеялся, что смогу еще некоторое время
заниматься свободно.
Магистр с умной, слегка иронической улыбкой пристально посмотрел ему в
глаза.
-- Некоторое время, говоришь, но как долго? Кнехт растерянно улыбнулся.
-- Право, не знаю.
-- Так я и думал, -- согласился мастер, -- ты говоришь еще студенческим
языком и думаешь еще студенческими категориями, Иозеф Кнехт, и это в порядке
вещей, но уже очень скоро это не будет в порядке вещей, ибо ты нужен нам. Ты
знаешь, что и позднее, даже находясь на высших должностях нашего Ведомства,
ты сможешь время от времени получать отпуск для научных занятий, если
сумеешь убедить Ведомство в ценности таковых; мой предшественник и учитель,
например, будучи уже магистром Игры и стариком, испросил отпуск на целый год
для занятий в лондонском архиве. Но получил он отпуск не на "некоторое
время", а на определенное число месяцев, недель, дней. Это ты должен иметь в
виду впредь. А теперь я хочу сделать тебе одно предложение: нам нужен
надежный человек, которого еще не знали бы вне нашего круга, для одной
особой миссии.
Речь шла вот о каком поручении: бенедиктинский монастырь Мариафельс,
один из старейших в стране очагов образованности, поддерживавший с Касталией
дружеские отношения и вот уже несколько десятилетий особенно приверженный к
игре в бисер, попросил прислать туда на какой-то срок молодого учителя,
чтобы тот прочел вводный курс Игры и позанимался с несколькими успевающими
учениками, и выбор магистра пал на Кнехта. Поэтому он так осторожно
экзаменовал его, поэтому ускорил его прием в Орден.
--------
ДВА ОРДЕНА
Во многом теперешнее его положение напоминало его пребывание в
латинской школе после визита мастера музыки. Что призвание в Мариафельс
означает особое отличие и важный первый шаг по ступеням иерархии, Иозефу
вряд ли пришло бы в голову; но, поскольку теперь глаз у него был, как-никак,
более наметан, чем тогда, он ясно видел это по поведению и отношению к себе
своих сокурсников. Если с каких-то пор он принадлежал к самому узкому кругу
внутри элиты игроков, то теперь он был выделен из всех этим необычным
заданием как человек, за которым следит начальство и которого оно хочет
использовать. Вчерашние товарищи и попутчики не то чтобы отстранились от
него или стали с ним нелюбезны, для такой перемены в этом
высокоаристократическом кругу все были слишком благовоспитанны; но какая-то
дистанция все же возникла: вчерашний товарищ мог стать послезавтра
начальником, а такие оттенки и тонкости взаимоотношений круг этот с
величайшей чувствительностью отмечал и умел выразить.
Исключение составлял Фриц Тегуляриус, которого можно, пожалуй, наряду с
Ферромонте, назвать самым верным в жизни Иозефа Кнехта другом.
Предназначенный по своим дарованиям к высшему, но ущемленный недостатком
здоровья, равновесия и уверенности в себе, он был одного с Кнехтом возраста,
и, значит, когда того приняли в Орден, Тегуляриусу было года тридцать
четыре; впервые встретились они около десяти лет назад слушателями одного из
курсов Игры, и Кнехт уже тогда почувствовал, как тянет к нему этого тихого и
немного печального юношу. Со свойственным ему уже тогда, хотя он и не
сознавал того, чутьем на людей он уловил и характер этой любви; она была
готовой к безоговорочной преданности и покорности дружбой, поклонением,
проникнутым почти религиозной восторженностью, но скрадываемым, сдерживаемым
и внутренним благородством, и вещим чувством внутреннего трагизма. Не
оправившись тогда еще от истории с Дезиньори, сделавшей его до
недоверчивости осмотрительным, Кнехт строго и последовательно держал
Тегуляриуса на расстоянии, хотя и его самого тянуло к этому интересному и
необычному человеку. Для иллюстрации приведем страницу из секретных
служебных заметок Кнехта, которые он несколько лет спустя вел исключительно
для сведения высшей инстанции. Там говорится:
"Тегуляриус. В личной дружбе с референтом. Не раз отличался во время
учения в Кейпергейме, хороший филолог-классик, глубокий интерес к философии,
занимался Лейбницем, Больцано (Больцано, Бернард (1781 -- 1848) -- чешский
математик и философ-идеалист.- Прим. перев.), позднее Платоном. Самый
способный и самый блестящий игрок, какого я знаю. Сама судьба велела бы ему
быть магистром Игры, если бы не его характер, из-за слабого здоровья
совершенно не подходящий для этого. Т. нельзя занимать руководящие,
представительные или организаторские должности, это было бы несчастьем для
него и для дела. Физические его недостатки проявляются в депрессивных
состояниях, периодах бессонницы и невралгии, психологические -- временами в
меланхолии, острой потребности в одиночестве, страхе перед обязанностью и
ответственностью, возможно, и в мыслях о самоубийстве. Подверженный таким
серьезным опасностям, он благодаря медитации и большой самодисциплине
держится так стойко и храбро, что, как правило, окружающие понятия не имеют
о тяжести его страданий и замечают лишь его большую робость и замкнутость.
Если Т. и не годится, следовательно, для высших постов, то в vicus lusorum
он настоящая жемчужина, ничем не заменимое сокровище. Техникой нашей Игры он
владеет так, как большой музыкант своим инструментом, он безошибочно
улавливает тончайшие оттенки, да и учитель он, каких мало. На старших и
высших повторных курсах -- тратить его силы на младшие мне слишком жаль -- я
без него просто пропал бы; как анализирует он пробные партии начинающих, не
обескураживая их, как раскусывает их уловки, безошибочно распознавая и
обнажая все подражательное или показное, как находит и демонстрирует, словно
безупречные анатомические препараты, источники ошибок в хорошо обоснованной,
но еще неуверенной и неправильно построенной партии -- все это бесподобно.
Эта неподкупная зоркость при анализе и исправлении ошибок прежде всего и
обеспечивает ему уважение учеников и коллег, которое иначе было бы сильно
поколеблено его неуверенным, неровным, застенчиво-робким поведением.
Сказанное мною о беспримерной гениальности Т. как игрока я хотел бы
проиллюстрировать одним примером. В первую пору моей дружбы с ним, когда по
части техники мы оба уже мало чему могли научиться на курсах, он как-то в
час особенного доверия познакомил меня с партиями, которые он тогда строил.
Найдя их с первого взгляда не только блестяще придуманными, но и какими-то
свежими и оригинальными по стилю, я попросил дать мне записанные схемы для
изучения и увидел в этих композициях, подлинных поэтических произведениях,
нечто столь удивительное и самобытное, что считаю себя не вправе умолчать
здесь об этом. Партии эти были маленькими драмами почти чисто монологической
структуры и отражали личную, столь же незащищенную, сколь и гениальную,
духовную жизнь автора как совершенный автопортрет. Мало того, что здесь
диалектически согласовывались и спорили разные темы и группы тем, на которых
строилась партия и последовательность, а также противопоставления которых
были очень остроумны, -- здесь, кроме того, синтез и гармонизация
противоположных голосов не доводились в обычной, классической манере до
конца, нет, эта гармонизация претерпевала целый ряд преломлений, она каждый
раз, словно устав и отчаявшись, останавливалась перед разрешением и замирала
в сомнении и вопросе. Благодаря этому его партии не только приобретали
волнующий хроматизм, на который, насколько я знаю, прежде никто не
отваживался, все эти партии становились еще и выражением трагического
сомнения и покорности, образной констатацией сомнительности всякого
умственного усилия. При этом и по своей духовности, и по игротехнической
каллиграфии, и по законченности они были так необыкновенно прекрасны, что
над ними хотелось расплакаться. Каждая из этих партий стремилась к
разрешению так искренне и серьезно, а под конец отказывалась от него с такой
благородной самоотверженностью, что была как бы совершенной элегией на
неотъемлемую от всего прекрасного бренность и на неотъемлемую в конечном
счете от всех высоких духовных целей сомнительность... Далее, на тот случай,
если Тегуляриус переживет меня или срок моих полномочий, рекомендую его как
крайне хрупкую, редчайшую, но находящуюся в опасности драгоценность. Ему
надо предоставить очень большую свободу, с ним надо советоваться по всем
важным вопросам Игры. Но никогда не надо поручать учеников его единоличному
руководству".
Этот замечательный человек стал с годами действительно другом Кнехта.
Он был трогательно предан Кнехту, в котором, кроме ума, его восхищала
какая-то властность, и многое из того, что мы знаем о Кнехте, сообщено им. В
узком кругу молодых игроков он был, пожалуй, единственным, кто не завидовал
своему другу из-за доверенного тому задания, и единственным, для кого отъезд
Кнехта на неопределенное время был глубокой, почти невыносимой болью и
потерей.
Сам Иозеф, как только он преодолел известный испуг от внезапной утраты
своей любимой свободы, ощущал это новое состояние с радостью, ему хотелось
отправиться в путь, хотелось деятельности, ему был любопытен незнакомый мир,
куда его посылали. Кстати сказать, молодого члена Ордена отправили в
Мариафельс не сразу; сначала его на три недели посадили в "полицию". Так
именовалось у студентов то маленькое отделение в аппарате Педагогического
ведомства, которое можно было бы назвать, скажем, его политическим
департаментом или его министерством иностранных дел, если бы это не были
очень уж громкие названия для такой малости. Здесь его учили правилам
поведения членов Ордена при выезде во внешний мир, и лично господин Дюбуа,
начальник данного учреждения, уделял Иозефу по часу чуть ли не каждый день.
Этому добросовестному службисту казалось рискованным посылать на такой
зарубежный пост еще не зарекомендовавшего себя и совершенно не знающего мира
человека; не скрывая, что он не одобряет решения мастера Игры, господин
Дюбуа вдвойне старался любезно просветить молодого члена Ордена насчет
опасностей мира и способов успешно противостоять таковым. И отеческая
добросовестность начальника так удачно сошлась с готовностью молодого
человека учиться, что в эти часы, когда он знакомился с правилами поведения
в мире, Иозеф Кнехт по-настоящему понравился своему учителю и тот наконец
успокоился и отпустил его для исполнения возложенной на него миссии с полным
доверием. Он попытался даже, больше из доброжелательства, чем из
политических соображений, дать ему некое задание еще и от себя. Будучи одним
из немногих "политиков" Провинции, господин Дюбуа тем самым уже принадлежал
к той очень немногочисленной группе служащих, чьи мысли и занятия были
большей частью посвящены государственно-правовому и экономическому
благополучию Касталии, ее отношениям с внешним миром и ее зависимости от
него. Подавляющее большинство касталийцев, причем служащие не в меньшей
мере, чем ученые и учащиеся, жили в своей педагогической провинции и в своем
Ордене как в каком-то устойчивом, вечном и естественном мире, о котором они,
правда, знали, что он существовал не всегда, что он однажды возник, возник
не сразу и в жестоких боях во времена величайших бедствий, возник в конце
воинственной эпохи, с одной стороны, благодаря аскетическо-героическому
сознанию и усилию людей духа, с другой -- благодаря глубокой потребности
усталых, истекавших кровью и одичавших народов в порядке, норме, разуме,
законе и мере. Они знали это и знали, что функция всех на свете орденов и
"провинций" -- не стремиться править и соревноваться, но зато гарантировать
постоянство и прочность духовных основ всех мер и законов. А что этот
порядок вещей вовсе не есть нечто само собой разумеющееся, что он
предполагает какую-то гармонию между миром и духом, которую всегда можно
снова нарушить, что, в общем-то, мировая история отнюдь не стремится к
желательному, разумному и прекрасному, отнюдь не благоприятствует всему
этому, а все это разве что в порядке исключения иногда терпит, -- этого они
не знали, и скрытую проблематичность своего касталийского бытия почти все
касталийцы, в сущности, игнорировали, предоставляя заботиться о ней тем
немногим политическим умам, одним из которых как раз и был начальник
отделения Дюбуа. У него-то, у Дюбуа, завоевав его доверие, и получил Кнехт
первые сведения о политических основах Касталии, сведения, которые сначала
показались ему, как и большинству его собратьев по Ордену, довольно нудными
и неинтересными, затем, однако, напомнили ему замечание Дезиньори о
возможной угрозе Касталии, а заодно и весь давно, казалось, изжитый и
забытый горький осадок его юношеских споров с Плинио, и потом вдруг стали
для него крайне важны и сделались ступенью на пути его пробуждения.
В конце их последней встречи Дюбуа сказал ему:
-- Думаю, что теперь могу отпустить тебя. Ты будешь строго держаться
задания, данного тебе почтенным магистром Игры, а также правил поведения,
преподанных тебе здесь нами. Я был рад оказать тебе помощь; ты увидишь, что
три недели, на которые мы задержали тебя здесь, не прошли впустую. И на тот
случай, если ты когда-нибудь пожелаешь доказать мне свое удовлетворение моей
информацией и нашим знакомством, я укажу тебе, как это сделать. Ты
отправляешься в бенедиктинский монастырь, и, прожив там некоторое время,
заслужив доверие святых отцов, ты, наверно, услышишь и политические
разговоры и почувствуешь политические настроения в кругу этих почтенных
людей и их гостей. Если бы ты иной раз сообщал мне об этом, я был бы
благодарен тебе. Пойми меня правильно: ты вовсе не должен считать себя
каким-то шпионом или злоупотреблять доверием святых отцов. Ты не должен
сообщать мне ничего, что не велит тебе сообщать твоя совесть. Ручаюсь, что
всякую информацию мы принимаем к сведению и пускаем в ход только в интересах
нашего Ордена и Касталии. Мы не настоящие политики, и у нас нет никакой
власти, но и мы зависим от мира, который нуждается в нас или нас терпит. При
случае нам бывает полезно знать, что в монастырь заезжал тот или иной
государственный деятель, или что папу считают больным, или что в списке
будущих кардиналов появятся новые претенденты. Мы можем обойтись без твоих
сообщений, у нас есть и другие источники, но лишний источничек не помешает.
Ступай, можешь сегодня не отвечать на мое предложение ни "да", ни "нет". Не
пекись ни о чем, кроме как о том, чтобы прежде всего хорошо выполнить свое
официальное задание и не посрамить нас перед святыми отцами. Желаю тебе
доброго пути.
В "Книге перемен", с которой, совершив церемонию с палочками, справился
Кнехт, он напал на знак Лю, что значит "странник", с суждением: "Удача
благодаря малости. Страннику на пользу настойчивость". Он нашел шестерку на
втором месте и отыскал в книге толкование:
Странник приходит под кров.
Его достояние с ним
Он добивается настойчивости молодого слуги.
Прощание было бодрым, только последний разговор с Тегуляриусом оказался
для обоих тяжким испытанием. Фриц взял себя в руки и как бы застыл в
нарочитой холодности; для него вместе с другом уходило самое лучшее, чем он
обладал. Натура Кнехта не допускала такой страстной и особенно такой
исключительной привязанности к кому-либо из друзей, на худой конец он мог
обойтись и без друга и мог без труда обращать луч своей симпатии к новым
предметам и людям. Решающей утратой это расставание для него не было; но уже
тогда он, вероятно, знал своего друга достаточно хорошо, чтобы понимать,
каким испытанием и потрясением была для того эта разлука, и о нем, друге,
тревожиться. Он уже часто размышлял об этой дружбе, однажды даже говорил о
ней с мастером музыки и до известной степени научился объективировать
собственные ощущения и чувства и относиться к ним критически. Он сознавал,
что пленял его и внушал ему глубокую привязанность не столько и, во всяком
случае, не только большой талант Тегуляриуса, сколько именно соединение
этого таланта с такими тяжкими недостатками, с такой большой хрупкостью, и
что в односторонности и исключительности любви, питаемой к нему
Тегуляриусом, есть не только прекрасная, но и опасная прелесть, соблазн
заставить более бедного силами, но не любовью друга почувствовать иногда,
что тот в его, Кнехта, власти. В этой дружбе он до конца считал своим долгом
величайшую самодисциплину и сдержанность. Как ни был мил ему Тегуляриус, он
не приобрел бы глубокого значения в жизни Кнехта, если бы дружба с этим
хрупким человеком, всегда находившимся под обаянием гораздо более сильного и
уверенного друга, не открыла ему глаза на притягательную силу и власть над
людьми, ему дарованную. Он почувствовал, что какая-то доля этой способности
привлекать других и влиять на них входит важным слагаемым в талант учителя и
воспитателя, но что способность эта чревата опасностями и накладывает
ответственность. Тегуляриус был ведь только одним из многих. Кнехт
чувствовал на себе немало искательных взглядов. Одновременно он в последний
год все явственнее и отчетливее ощущал крайне напряженную атмосферу, в
которой он жил в деревне игроков. Он принадлежал там к официально не
признанному, но очень четко ограниченному кругу или сословию, к строго
отобранным кандидатам и репетиторам Игры, к кругу, из которого кое-кого,
правда, привлекали к вспомогательной службе при магистре, при архивариусе
или при курсах Игры, но никого не назначали ни на низшие, ни на средние
чиновничьи или преподавательские посты; они были резервом для замещения
руководящих должностей. Здесь знали друг друга очень хорошо, донельзя
хорошо, здесь почти не было заблуждений насчет чьих-либо способностей,
характера и заслуг. И именно потому, что среди этих репетиторов по курсу
Игры и соискателей высших чинов каждый был недюжинной, достойной внимания
величиной, каждый по своим заслугам, знаниям, аттестации представлял собой
нечто первоклассное, именно поэтому те черты и оттенки характера, которые
сулили претенденту руководящее положение и преуспевание, играли особенно
большую роль и пользовались особым вниманием. Любые преимущества или
недостатки по части честолюбия, хороших манер, роста или приятной
наружности, любые преимущества или недостатки по части обаяния, любезности,
воздействия на младших или на начальство имели здесь большой вес и могли
оказаться в соревновании решающими. Если, например, Фриц Тегуляриус
принадлежал к этому кругу лишь как посторонний, как гость, как кто-то, чье
присутствие терпят, и, явно не обладая задатками властителя, пребывал как бы
только на периферии этого круга, то Кнехт находился в самой его середине.
Располагали к нему молодежь и создавали ему поклонников его свежесть и
совсем еще юношеская привлекательность, с виду недоступная страстям,
неподкупная и в то же время по-детски безответственная, какая-то поэтому
невинная. А приятным начальству делала его другая сторона этой невинности:
почти полное отсутствие у него честолюбия и карьеризма.
В последнее время такое воздействие его личности, сперва ее воздействие
на тех, кто стоял ниже, а потом постепенно и ее воздействие на вышестоящих,
дошло до сознания молодого человека, и, оглядываясь назад уже с этой позиции
пробудившегося, он находил, что с детства проходят через его жизнь и
формируют ее две линии: искательная дружба, которой дарили его ровесники и
младшие соученики, и доброжелательное внимание, с каким относилось к нему
начальство. Бывали исключения, как ректор Цбинден, но бывали зато и такие
награды, как покровительство мастера музыки, а в последнее время господина
Дюбуа и магистра Игры. Все было совершенно ясно, и тем не менее Кнехт
никогда не видел и не признавал этого в полном объеме. Ему было явно на роду
написано как бы автоматически, без усилий везде попадать в число избранных,
находить восхищенных друзей и высокопоставленных покровителей, ему не было
дано право осесть в тени у основания иерархии, а было суждено постоянно
приближаться к ее вершине и яркому свету, которым та озарялась. Ему
предстояло не подчиняться, не вести жизнь вольного ученого, а повелевать. То
обстоятельство, что он заметил все это позже, чем другие, находившиеся в
сходном положении, давало ему эту неописуемую дополнительную долю обаяния,
эту нотку невинности. А почему он заметил это так поздно и с таким даже
неудовольствием? Потому что всего этого он вовсе не добивался и не хотел,
потому что не испытывал потребности властвовать, не считал приятным
приказывать, потому что гораздо больше желал созерцательной жизни, чем
деятельной, и был бы рад еще много лет, а то и всю жизнь оставаться
неприметным студентом, любопытным и благоговейным паломником святынь
прошлого, кафедральных соборов музыки, садов и лесов мифологий, языков и
идей. Теперь, увидев себя неумолимо вытолкнутым в vita activa (деятельную
жизнь (лат.)), он гораздо сильней, чем дотоле, почувствовал напряженность
домогательства, соревнования, честолюбия в своем окружении, почувствовал,
что его невинность находится под угрозой и что сберечь ее не удастся. Он
понял, что должен теперь пожелать того, сказать "да" тому, что было ему без
его желания определено и назначено, должен, чтобы преодолеть чувство
узничества и тоску по утраченной свободе последних десяти лет, а поскольку
внутренне он был еще не совсем к этому расположен, то теперешний отъезд из
Вальдцеля и из Провинции и путешествие в "мир" он воспринял как спасение.
В течение многих веков своего существования монастырь и
учебно-воспитательное заведение Мариафельс соопределял и сопретерпевал
историю Европы, он знавал времена расцвета, упадка, возрождения, нового
прозябания и, бывало, блистал и славился на разных поприщах. Быв некогда
цитаделью схоластической учености и искусства диспута, обладая и сегодня
огромной библиотекой по средневековому богословию, Мариафельс после полосы
застоя и скуки приобрел новый блеск, на сей раз благодаря своему культу
музыки, своему прославленному хору, благодаря сочиняемым и исполняемым
братией мессам и ораториям; с тех пор он все еще сохранял прекрасную
музыкальную традицию, владел несколькими ореховыми ларями музыкальных
рукописей и лучшим в стране органом. Затем в жизни монастыря настал
политический период; он тоже оставил определенные навыки и традицию. Во
времена страшного военного одичания Мариафельс не раз становился островком
сознательности и разума, где осторожно искали друг друга, нащупывая пути к
соглашению, лучшие умы враждовавших сторон, и однажды -- это была последняя
вершина его истории -- Мариафельс стал местом рождения договора о мире, на
какой-то срок утолившего жажду измученных народов. Когда затем началось
новое время и была основана Касталия, монастырь занял выжидательную, даже
отрицательную позицию, возможно, не без указания Рима на этот счет.
Ходатайство Педагогического ведомства об оказании гостеприимства одному
ученому, желавшему поработать в схоластической библиотеке монастыря, было
вежливо отклонено, как и приглашение прислать представителя на конференцию
по истории музыки. Лишь со времен настоятеля Пия, который уже в пожилом
возрасте живо заинтересовался Игрой, завязались какие-то контакты и
установились не то чтобы очень близкие, но дружественные отношения.
Обменивались книгами, оказывали друг другу гостеприимство; покровитель
Кнехта, мастер музыки, тоже провел в молодые годы несколько недель в
Мариафельсе, он снимал там копии с рукописных нот и играл на знаменитом
органе. Кнехт знал это и был рад побывать в месте, о котором ему иногда с
удовольствием рассказывал его досточтимый патрон.
Приняли его, сверх ожидания, с почетом и любезностью, почти смутившими
его. Но ведь и впервые посылала Касталия в распоряжение монастыря на
неопределенный срок учителя Игры из элиты. У Дюбуа он научился смотреть на
себя, особенно на первых порах своей миссии, не как на личность, а только
как на представителя Касталии, принимать всякие любезности или возможную
отчужденность и отвечать на них исключительно как ее посланец; это помогло
ему преодолеть первоначальную скованность. Справился он и с первоначальным
чувством чужбины, со страхом и тихой взволнованностью первых ночей, в
которые ему почти не удавалось уснуть, и, поскольку настоятель Гервасий
выказывал ему свое добродушное расположение, Кнехт вскоре почувствовал себя
в этом новом окружении вполне хорошо. Его радовали величие и новизна
местности, суровой горной местности с отвесными скалами и сочными пастбищами
среди них, полными прекрасных стад; ему были отрадны мощь и просторность
старых построек, дышавших историей многих веков, ему были по душе красота и
уютная простота его жилья, двух комнат в верхнем этаже длинного флигеля для
гостей, ему нравились разведывательные походы по внушительному маленькому
государству с двумя церквами, обходными галереями, архивом, библиотекой,
покоями настоятеля, со множеством дворов, с обширными хлевами, полными
откормленного скота, с бьющими фонтанами, огромными сводчатыми подвалами для
вина и для фруктов, с двумя трапезными, знаменитым залом для собраний,
ухоженными садами, а также мастерскими живших при монастыре полумирян --
бондаря, сапожника, портного, кузнеца -- и другими, составлявшими вокруг
главного двора небольшую деревню. Уже он получил доступ в библиотеку, уже
органист показал ему великолепный орган и разрешил играть на нем, и очень
манили его ларцы с нотами, где, как он знал, хранилось изрядное количество
неопубликованных, а частью и вовсе еще неизвестных музыкальных рукописей.
Начала его служебной деятельности в монастыре ждали, казалось, без
особого нетерпения, прошло не только много дней, но и много недель, прежде
чем хозяева серьезно коснулись дей