ры[756]. Предполагалось, что
пророчество это осуществилось в лице халдейских астрологов, которые будто бы
посетили Иерусалим около этого времени. Другие приписывали Иисусу с самых
пеленок сношения с знаменитыми людьми его эпохи: каковы Иоанн Креститель,
Ирод Великий, двое старцев, Симеон и Анна, которые, по преданию, были
известны своей святостью[757]. Эти комбинации подтверждались
довольно сомнительной хронологией и в большинстве случаев основывались на
совершенно извращенных реальных фактах[758]. Но все эти басни
были проникнуты духом удивительной нежности и доброты, чисто народным
чувством, и благодаря этому они явились необходимым дополнением к
проповеди[759]. После смерти Иисуса все подобного рода рассказы
получили особенно широкое распространение, но можно думать, что они ходили
также и при жизни его, нигде не встречая ничего, кроме набожного доверия и
наивного восхищения.
Едва ли можно сомневаться в том, что сам Иисус никогда не помышлял
выдавать себя за воплотившегося Бога. Такого рода идея положительно чужда
еврейскому уму, и в Евангелиях синоптиков нет ни следа чего-либо
подобного[760]; намеки на нее встречаются лишь в той части
четвертого Евангелия, которую менее всего можно считать отголоском истинных
идей Иисуса. Иногда Иисус как бы принимает даже меры к тому, чтобы
отвергнуть подобного рода учение[761]. Даже и в четвертом
Евангелии обвинение в том, что он объявлял себя Богом или равным Богу,
выставляется клеветой со стороны иудеев[762]. В этом же Евангелии
Иисус заявляет, что Отец более его[763]. Сверх того, он признает,
что Отец открыл ему не все[764]. Он считает себя выше
обыкновенного человека, но от Бога его отделяет целая бесконечность. Он Сын
Божий, но и все люди сыны Бога или могут до известной степени сделаться
таковыми[765]. Все люди ежедневно должны называть Бога своим
Отцом; все воскресшие будут сынами Божиими[766]. В Ветхом Завете
то же сыновнее родство с Богом приписывалось личностям, которых отнюдь не
считали равными Богу[767]. На семитических языках и на языке
Нового Завета слово "сын" в фигуральном смысле может иметь самое широкое
значение[768]. Сверх того, Иисус составил себе о человеке совсем
не то невысокое представление, до которого низвел человека холодный деизм.
По его поэтическому познаванию природы вся вселенная проникнута единым
дыханием: дыхание человека есть дыхание Бога; Бог обитает в человеке и живет
человеком, точно так же, как и человек обитает в Боге и живет
Богом[769]. Трансцендентальный идеализм Иисуса никогда не
позволял ему ясно определять свою собственную личность. Он в своем Отце и
Отец в нем. Он живет в своих учениках и всюду с ними[770]; он и
его ученики составляют одно целое, как и Отец его с ним одно
целое[771]. В идее для него заключается все; тело,
обуславливающее индивидуальные отличия, есть ничто.
Тащим образом, название "Сын Божий", или просто "Сын"[772
]стало для Иисуса аналогичным с "Сыном Человеческим", а следовательно,
и синонимом Мессии, с той только разницей, что он называл сам себя только
"Сыном Человеческим" и, по-видимому, никогда сам не присваивал себе названия
"Сына Божия"[773]. Названием "Сын Человеческий" он выражал свое
право судьи, а "Сын Божий" - свое участие в высших предначертаниях и свое
могущество. Это могущество беспредельно. Власть эта дана ему его Отцом. Он
получил власть даже отменить субботу[774]. Никто не может знать
Отца иначе как через Сына[775]. Отец передал ему право
судить[776]. Природа ему повинуется; но она повинуется также и
всякому, кто верит и молится; вера всемогуща[777]. Надо помнить,
что ни у него, ни у его слушателей не было ни малейшего понятия о законах
природы, ограничивающих пределы возможного. Видевшие его чудеса благодарили
Бога за то, что он дал такую власть людям. Он отпускает
грехи[778]; он выше Давида, Авраама, Соломона,
пророков[779]. Нам неизвестно, в какой именно форме и в какой
мере это утверждалось. Иисуса нельзя судить по правилам наших мелочных
условностей. Восхищение, которое он вызывал у учеников, действовало на него
и увлекало его. Очевидно, что титул paaeu, которым он сперва
довольствовался, теперь его уже не удовлетворяет; даже титул пророка или
посланного от Бога уже не соответствует настроению его мыслей. Положение,
которое он себе приписывает, свойственно сверхчеловеческому существу; он
хочет, чтобы за ним признали отношения к Богу высшего порядка, нежели у
остальных людей. Надо, однако, заметить, что слова "сверхчеловеческий" и
"сверхъестественный", заимствованные у нашего богословия, не имели никакого
смысла в высоком религиозном познании Иисуса. Для него и природа, и развитие
человека не составляли собой определенных ограниченных областей вне Бога,
жалкой реальности, подчиненной законам, непреложным до отчаянья. Для него не
было ничего сверхъестественного, ибо не было для него природы. В своем
опьянении бесконечной любовью он забывал тяжелые цепи, которые держат ум в
плену; одним скачком он переносился через пропасть, которая отделяет
человека от Бога благодаря ограниченности человеческих способностей и
которая для большинства людей составляет непреодолимое препятствие.
Нельзя не признать, что в этих положениях Иисуса заключался зародыш той
доктрины, которая впоследствии возвела его на степень одного из лиц
Божества[780], отождествив его со "Словом", или "Вторым
Богом"[781], или "Старшим сыном Бога"[782], или с
"Ангелом метатроном"[783], этим созданием иудейского
богословия[784]. Созданием подобной теологии руководила
потребность внести поправку в крайнюю суровость древнего монотеизма и
поставить рядом с Богом другое существо, ассистента, которому Отец
Предвечный мог бы вверять управление вселенной. Уже начинало
распространяться верование, что некоторые люди являются воплощением
божественных способностей или "сил"; у самаритян около этой эпохи был
чудотворец, которого называли "великой силой Божией"[785]. Уже в
течение двух веков умозрительная философия иудаизма склонялась к тому, чтобы
создавать отдельные лица из божественных атрибутов или из отдельных
выражений, относящихся к Божеству. Таким образом, "Дух Божий", о котором
часто упоминается в Ветхом Завете, рассматривается как особое существо,
"Святой Дух". Точно так же "Премудрость Божия", "Слово Божие" становятся
вполне самобытными лицами. То был зародыш процесса, давшего в результате
сефирот кабалистики, эоны гностицизма, лица или ипостаси христиан, словом,
всю ту сухую мифологию, состоящую из олицетворенных отвлечении, к которой
должен прибегать монотеизм, когда он желает ввести в понятие о Боге
многообразность.
По-видимому, Иисус чуждался этих богословских тонкостей, которые вскоре
должны были наполнить мир бесплодными препирательствами. Метафизическая
теория Слова в том виде, как она встречается в сочинениях ее современника,
Филона, в халдейских таргум и даже в книге "Премудрости"[786],
нисколько не проглядывает ни в Logia Матфея, ни вообще в синоптических
Евангелиях, столь точно передающих подлинные слова Иисуса. Действительно,
учение о Слове не имело ничего общего с мессианством. "Слово" Филона и
Таргума отнюдь не то же, что Мессия. Лишь позднее начали отождествлять Слово
с Иисусом и, исходя из этого принципа, создавать целое новое богословие,
весьма отличное от учения о Царстве Божием[787]. По существу,
Слову принадлежит роль создателя и провидения, Иисус же никогда не заявлял
притязаний ни на то, что он создал мир, ни на то, что он им управляет. Роль
его будет в том, чтобы судить мир, обновить его. Он претендовал лишь на
председательство в суде при конце мира, и все первые христиане приписывали
ему именно это значение[788]. До наступления великого дня он
сидит одесную Отца в качестве его метатрона, первого министра и будущего
мстителя[789]. Сверхчеловеческий Христос византийских хоров,
сидящий в качестве судии среди апостолов, которые аналогичны с ним и выше
ангелов, призванных только ассистировать и служить им, вот вполне точное
образное представление понятия о "Сыне Человеческом", первые следы которого
так резко намечаются еще в книге Даниила.
Во, всяком случае, тому миру вовсе не была свойственна строгая точность
обдуманной схоластики. Вся совокупность изложенных нами идей в уме учеников
складывалась в столь неопределенную богословскую систему, что Сын Божий,
этот двойник божества, в их представлении действует совершенно как человек.
Он подвергается искушению, он не ведает многих вещей, он исправляется,
меняет свои взгляды[790]; он бывает угнетен, теряет мужество; он
просит Отца избавить его от испытаний; он покоряется Богу, как сын
покоряется отцу[791]. Ему предстоит судить мир, а дня суда он не
знает[792]. Он принимает меры, чтобы обеспечить свою
безопасность[793]. Вскоре после его рождения приходится скрыть
его, чтобы спасти от могущественных людей, желавших убить
его[794]. При заклинаниях дьявол издевается над ним и не сразу
отходит[795]. В его чудесах чувствуется тяжкое усилие, утомление,
как будто "нечто выходит из него"[796]. Все это просто деяния
человека, посланного Богом, человека, которому Бог покровительствует и
благоприятствует[797]. Тут нечего требовать ни логики, ни
последовательности. Разноречивость показаний обусловливается потребностью
Иисуса внушить в себя веру и энтузиазмом его учеников. Для мессианцев школы
тысячелетников, для закоренелых читателей книг Даниила и Еноха он был Сыном
Человеческим; для иудеев общей веры, для читателей Исайи и Михея он был
Сыном Давида; для своих последователей он был Сыном Божиим или просто Сыном.
Другие принимали его за воскресшего Иоанна Крестителя, и ученики не порицали
их за это; или за Илию, за Иеремию, согласно народному верованию, что
древние пророки восстанут, чтобы приуготовить эпоху Мессии[798].
Непоколебимое убеждение или, вернее, энтузиазм, исключавший у него
всякую возможность сомнения, покрывал всю эту смелость. Мы с нашими
холодными и боязливыми натурами плохо понимаем, как можно быть до такой
степени во власти идеи, апостолом которой выступаешь. Для нас, глубоко
серьезных людей, убеждение вместе с тем предполагает и искренность. Но
искренность не имеет особенного значения у восточных народов, не очень
привычных к тонкостям критического ума. Добросовестность и обман в нашем
прямолинейном сознании - понятия, друг друга взаимно исключающие. На Востоке
от одного к другому существуют тысячи переходов и оттенков. Авторы
апокрифических книг (например, Даниила, Еноха), в высшей степени
экзальтированные люди, совершали ради своего дела и, конечно, без малейшей
тени сомнения деяние, которое мы назвали бы подлогом. Для восточного
человека фактическая правда имеет весьма мало значения; он все видит сквозь
призму своих предрассудков, интересов, страстей.
История станет невозможной, если не допустить открыто, что для
искренности существует много мерок. Вера не знает иного закона, кроме выгоды
для того, что она считает истиной. Так как цель, которую она преследует, для
нее абсолютно священна, то она без всяких затруднений подтверждает свой
тезис плохими аргументами, козда хороших оказывается недостаточно. Если
данное доказательство неосновательно, то сколько других зато
неопровержимы!.. Если данного чуда не было в'действительности, зато сколько
было других!.. Сколько благочестивых людей, убежденных в истинности своей
религии, пытались восторжествовать над упорством людей при помощи средств,
негодность которых они сами понимали! Сколько стигматиков, кон-вульсионеров,
сколько "одержимых" в монастырях были вовлечены влиянием мира, среди
которого они жили, и собственной верой в притворство, то из желания не
остаться позади других, то из желания поддержать свое дело, которому
угрожала опасность! Все великое совершается народом, народом же нельзя
руководить, не разделяя его идей. Философ, который, зная это, уединяется и
замыкается в своем благородстве, заслуживает высокой похвалы. Но нельзя
порицать того, кто берет человечество со всеми его иллюзиями и пытается
влиять на него и через него. Цезарь отлично знал, что он не сын Венеры.
Франция не была бы тем, что она есть, если бы в течение тысячи лет не
существовало веры в святое миро Реймса. Нам, в нашем бессилии, нетрудно
называть это ложью и, гордясь нашей робкой честностью, презрительно
относиться к героям, которые приняли битву с жизнью при совершенно иных
условиях. Когда нам с нашей разборчивостью удастся совершить то, что те
сделали своими обманами, тоща мы будем иметь право строго судить их. И, по
крайней мере, следует делать коренное различие между такими обществами, как
наше, где все происходит при ярком свете разума, и теми наивными и
доверчивыми обществами, в которых зародились верования, господствовавшие в
течение веков. Нет великого дела, которое бы не было основано на легенде.
Единственно кто в этом виноват, это человечество, которое желает быть
обманутым.
Глава XVI Чудеса.
По мнению современников Иисуса было только два доказательства
сверхъестественности его миссии - чудеса и осуществление пророчеств, и
ученики его прибегали к обоим этим способам доказательства с полной
добросовестностью. Уже давно Иисус убедился в том, что пророки писали, имея
в виду именно его. Он находил себя в их священных предсказаниях; он смотрел
на себя как на зеркало, в котором весь пророческий гений Израиля читал
будущее своего народа. Христианская школа, быть может, еще при жизни Иисуса
пыталась доказать, что он совершенно отвечает всему, что пророки
предсказывали о Мессии[799]. Во многих случаях, однако, эти
аналогии представляются чисто внешними и для нас даже почти неуловимыми.
Большею частью случайные или ничтожные обстоятельства из жизни учителя
напоминали его ученикам некоторые места в Псалмах или у пророков, и
благодаря тому, что мысли их постоянно были заняты этим, они усматривали в
таких местах образ своего учителя[800]. Таким образом, вся
экзегетика того времени заключалась почти только в игре словами, в цитатах,
которые приводились искусственно и произвольно[801]. Синагога не
имела официально установленного перечня текстов, относящихся к будущему
царству. Мессианские толкования были свободны и скорее представляли собой
игру слов, чем серьезную аргументацию.
Что касается чудес, то в ту эпоху они считались непременным признаком
божественности и знамением пророческого призвания. Легенды об Илие и Елисее
были полны чудес. Считалось непреложным, что Мессия тоже будет совершать
много чудес[802]. В недалеком расстоянии от Иисуса, в Самарии,
волхв по имени Симон своими фокусами создал себе роль почти
божественную[803]. Впоследствии, когда хотели раздуть славу
Аполлония Тианского и доказать, что вся жизнь его была странствованием бога
на земле, это оказалось возможно не иначе, как путем измышления целого ряда
чудес, которые он будто бы совершил[804]. Сами александрийские
философы, Плотин и другие, уверяли, будто они совершали
чудеса[805]. Таким образом, Иисусу предстояло выбрать одно из
двух: или отказаться от своей миссии, или сделаться чудотворцем. Надо
припомнить, что весь античный мир, за исключением великих научных школ
Греции и их римских последователей, признавал чудеса; что Иисус, с своей
стороны, не только верил в них, но и не имел ни малейшего понятия о
естественном порядке и его законах. Знания его в этом отношении были ничуть
не выше, чем его современников. Даже более того, одним из наиболее глубоко
укоренившихся его убеждений было именно то, что человек при помощи веры и
молитвы может повелевать природою[806]. Способность творить
чудеса вообще считалась привилегией, которой Бог регулярно наделяет
людей[807], и в этом не находили ничего удивительного.
Времена переменились, и то, что составляло славу великого учителя, нам
теперь представляется как бы унижением его достоинства, и если коща-либо
культ Иисуса ослабеет среди человечества, то, несомненно, это будет именно
благодаря тем его деяниям, за которые в него уверовали. Критика не находит
никаких затруднений при оценке этого рода исторических явлений. Чудотворец
нашего времени, если не иметь в виду крайней наивности, какая, например,
имела место у некоторых стигматизированных в Германии, внушал бы отвращение,
ибо он совершал бы чудеса, в которые сам не верит; он непременно был бы
шарлатаном. Но если мы возьмем Франциска Ассизского, то положение совершенно
изменится; цикл чудес, связанный с зарождением ордена Св. Франциска, не
только нас не оскорбляет, но даже доставляет нам истинное удовольствие.
Основатели христианства жили в состоянии поэтического неведения, почти столь
же полного, как у Св. Клары и у трех сотоварищей (tres socii). Им казалось
совершенно естественным, что учитель их видится с Моисеем и Илией, что он
повелевает стихиями, исцеляет больных. Сверх того, надо припомнить, что
всякая идея утрачивает свою чистоту, лишь только она обнаруживает стремление
осуществиться. Тут никогда нельзя добиться успеха без некоторого трения, от
которого страдает чуткая душа. Но такова уже участь слабого ума
человеческого, что обыкновенно все наилучшее достигается лишь плохими
средствами. Доказательства первоначальных апологетов христианства основаны
на очень слабой аргументации. Моисей, Христофор Колумб, Магомет
восторжествовали над препятствиями, лишь считаясь изо дня в день с слабостью
людей и доказывая истину не всегда правдивыми доводами. Возможно, что
окружающие Иисуса были в большей степени поражены его чудесами, нежели его
проповедями, при всей их необыкновенной божественной глубине. Прибавим еще,
что народная молва, как при жизни, так и после смерти Иисуса, без сомнения,
чудовищно преувеличивала число его чудес. В самом деле, типы евангельских
чудес не отличаются большим разнообразием; они повторяют друг друга и
представляются сколком с весьма ограниченного числа образцов,
приспособленных к народному вкусу.
Среди рассказов о чудесах, утомительно перечисляемых в Евангелиях,
невозможно отличить чудеса, приписанные Иисусу общественным мнением при
жизни его или после смерти, от тех чудес, в которых он дал согласие играть
активную роль. В особенности невозможно определить, насколько исторически
достоверны некоторые неприятно поражающие подробности этого рода событий в
виде, например, усилий, смущения, трепета и других приемов, отзывающихся
фокусничеством[808], или же все эти обстоятельства представляют
собой плоды верований редакторов, сильно озабоченных теургией, и в этом
отношении живших в такой же атмосфере, как спириты нашего
времени[809]. Действительно, народное мнение требовало, чтобы
божественная сила в человеке являлась в виде некоего эпилептического или
конвульсивного припадка[810]. Почти все чудеса, о которых Иисус
думал, что он их совершил, были, как кажется, чудесными исцелениями. В ту
пору медицина в Иудее была тем, чем она осталась и доныне на Востоке, то
есть не имела ничего общего с наукой и предоставлялась исключительно
индивидуальному вдохновению. Научная медицина, основанная в Греции пятью
веками раньше, в эпоху Иисуса была почти неизвестна палестинским иудеям. При
таком состоянии знаний появление высшего существа, человека, который
относится к больному с нежностью и внушает ему уверенность в выздоровлении,
часто оказывается самым лучшим лекарством. Кто осмелится утверждать, что во
многих случаях, за исключением болезней, связанных с органическими
повреждениями, самое прикосновение к больному особенного человека не стоит
всего фармацевтического арсенала? Самая радость, удовольствие повидать его
уже имеет целительное действие. Она дает, что может: улыбку, надежду на
выздоровление, и этого не так мало.
Иисус имел такое же представление о рациональной медицине, как и
большинство его современников; как и все, он верил, что излечение
достигается главным образом с помощью религиозных обрядов, и такое верование
было совершенно последовательным. Раз на болезнь смотрели как на наказание
за грех[811] или как на наваждение злого духа[812], а
отнюдь не как на результат физических причин, лучшим врачом считался святой
человек, обладающий сверхъестественной силой. На исцеление смотрели как на
деяние нравственного порядка; Иисус, ощущавший свою нравственную силу,
должен был думать, что он одарен и специальной способностью исцелять. При
уверенности, что прикосновение к его одежде[813], возложение
рук[814], смазывание своей слюной[815] приносит
больным пользу, с его стороны было бы жестоким, если бы он отказывал
страждущим в утешении, которое было в его власти дать им. Исцеление больных
считалось одним из знамений Царства Божия и всегда связывалось с
освобождением нищих[816]. И то и другое было признаком великого
переворота, который должен был закончиться уничтожением всех
несправедливостей и немощей. Ессениане, у которых имеется столько
родственного с Иисусом, слыли тоже весьма могущественными
целителями[817].
Один из видов исцелений, которые чаще всего совершал Иисус, было
заклинание или изгнание бесов. Необычайная легкость, с которой принималась
вера в демонов, была общей для всех умов той эпохи. По общему мнению,
господствовавшему не только в Иудее, но и во всем мире, демоны могли
овладевать телом иных людей и заставлять их действовать против собственной
их воли. Персидский див, неоднократно упоминаемый в Авесте[818],
Аешма-даева, "див любострастных вожделений", известный у иудеев под
названием Асмодея[819], считался причиной всех истерических
заболеваний у женщин[820]. Тем же самым объяснялось происхождение
эпилепсии, всех душевных и нервных болезней[821], при которых
больной как бы не владеет собой, всякого рода недуги, для которых не
усматривается видимой причины, как, например, глухота,
немота[822]. Превосходный трактат Гиппократа "О священной
болезни", в котором были установлены еще за четыре с половиной века до
Иисуса истинные принципы медицины по этому предмету, не рассеял общего
заблуждения на этот счет. Существовало предположение, что для изгнания
демонов есть более или менее действенные приемы: заклинание составляло такую
же определенную профессию, как медицина[823]. Нет сомнения, что
Иисусу еще при жизни приписывалось знакомство с новейшими секретами этого
искусства[824]. В те времена в Иудее было много сумасшедших,
вероятно, вследствие крайней экзальтации умов. Эти сумасшедшие, ходившие на
свободе, как это имеет место в тех странах и в настоящее время, поселялись в
покинутых пещерах, служивших гробницами и обычно дававших приют разбойникам.
Иисус часто сталкивался с подобными несчастливцами[825]. По этому
поводу ходило множество странных рассказов, в которых запечатлелось все
легковерие той эпохи. Но и в этом отношении не следует преувеличивать
влияние Иисуса. Душевные расстройства, которыми страдали одержимые, часто
были сами по себе довольно легкими. Еще и в наши дни в Сирии сумасшедшими
или одержимыми бесом (оба эти понятия известны под одним общим названием
меджнун) считают людей, отличающихся лишь некоторыми
странностями[826]. Часто нежного слова достаточно, чтобы "изгнать
демона" в подобных случаях. Без сомнения, таковы и были средства, которыми
пользовался Иисус. Кто знает, не распространилась ли его слава заклинателя
почти без его ведома? Люди, живущие на Востоке, нередко по прошествии
некоторого времени с удивлением узнают, что пользуются огромной славой
медика, колдуна, отыскивателя кладов, причем совершенно не могут дать себе
отчета в том, какие именно факты послужили поводом для подобных
вымыслов[827].
Сверх того, многие обстоятельства указывают на то, что Иисус лишь
впоследствии сделался чудотворцем, и притом против своего желания. Нередко
он совершает чудеса только после усиленных просьб, как бы с неудовольствием
и упрекая тех, которые просят об этом, в умственной
грубости[828]. Затем, необъяснимой с первого взгляда особенностью
является у него стремление совершать свои чудеса тайком, причем он дает
людям, получившим от него исцеление, совет никому об этом не
рассказывать[829]. Когда бесы хотят объявить его Сыном Божипм, он
запрещает им говорить; они признают его вопреки его воле[830].
Эти черты особенно характерны у Марка, который по преимуществу является
повествователем чудес и заклинаний. По-видимому, ученик, доставлявший
основные данные этого Евангелия, особенно утруждал Иисуса своим восхищением
по поводу чудес, так что учитель, тяготившийся такого рода репутацией, не
раз говаривал ему: "молчи об этом". Один раз неудовольствие по этому поводу
разразилось странной вспышкой[831], выражением гнева, в котором
сквозит, что Иисуса утомляли эти вечные просьбы слабых умов. Можно сказать,
что моментами роль чудотворца ему неприятна и что он пытается возможно
меньше разглашать чудеса, которые, так сказать, родятся на каждом его шагу.
Когда враги его просят у него чуда, особенно небесного, метеора, он им
упорно в этом отказывает[832]. Следовательно, позволительно
думать, что репутация чудотворца была ему навязана, что он не слишком этому
противился, но ничем и не содействовал этому и что, во всяком случае, он
сознавал неосновательность общественного мнения в этом отношении.
Если бы мы стали слишком поддаваться нашим антипатиям, то погрешили бы
против исторического метода. Чтобы удовлетворить существенным условиям
истинной критики, необходимо понимать разницу эпох и освободиться от
инстинктивных привычек, которые являются результатом чисто
рационалистического воспитания. Для того чтобы избавить характер Иисуса от
нареканий, которые он может на себя навлечь, не следует умалчивать о фактах,
которые в глазах его современников были бы поставлены на первый
план[833]. Было бы весьма удобно утверждать, что все это
добавления учеников, которые стояли гораздо ниже своего учителя, и не будучи
в состоянии понять истинного его величия, пытались возвеличить его приемами,
совершенно недостойными его. Но все четыре повествователя жизни Иисуса
единогласно восхваляют его чудеса; один из них, переводчик апостола
Петра[834], Марк, до такой степени настаивает на этом пункте, что
если бы характер Христа пришлось изображать единственно по этому Евангелию,
то Иисус оказался бы заклинателем, обладающим редкой обаятельностью,
чрезвычайно могущественным волшебником, которого боялись и от которого
любили как-нибудь избавиться[835]. Итак, мы, не колеблясь, должны
допустить, что деяния, которые в наше время рассматривались бы как признаки
иллюзии или безумия, занимали в жизни Иисуса видное место. Но можно ли
пожертвовать этой темной стороне великой стороной подобной жизни? Этого
следовало бы остеречься. Простой волшебник не вызвал бы нравственной
революции, подобной той, которую совершил Иисус. Если бы в Иисусе чудотворец
заслонил собой моралиста и религиозного реформатора, то от него произошла бы
школа теургии, а не христианства.
Тот же вопрос, в сущности, может быть одинаково поставлен по отношению
ко всем святым и основателям религий. Те состояния, которые в наше время
считаются патологическими, как, например, эпилепсия, видения, некоща
считались признаком силы и величия. Нынешняя медицина может определить ту
болезнь, которая решила судьбу Магомета[836]. Почти вплоть до
нашего времени люди, больше всего потрудившиеся на благо своих ближних (даже
сам прекрасный Венсан-де-Поль!), слыли, волей-неволей, чудотворцами. Но если
исходить из того положения, что каждый исторический человек, которому
приписываются деяния, почитающиеся в XIX веке малоосмысленными или
шарлатанскими, сам был сумасшедшим или шарлатаном, то вся критика будет
направлена по ложному пути. Александрийская школа была благородна, а между
тем она отдавалась приемам экстравагантной теургии. Сократ и Паскаль не были
свободны от галлюцинаций. Все события должно объяснять причинами, которые им
пропорциональны. Слабости человеческого ума порождают не только слабость;
великие события происходят от великих причин, заложенных в природе человека,
хотя нередко такие события сопровождаются подробностями, которые для
поверхностного ума заслоняют собой их величие.
Итак, в общем было бы правильно идти к заключению, что Иисус был
чудотворцем и заклинателем лишь поневоле. Как всегда бывает с великими
божественными натурами, он скорее подчинялся чудесам, которых от него
требовало общественное мнение, нежели совершал их. Обыкновенно чудо является
делом публики, а не того, кому оно приписывается. Если бы Иисус и упорно
отказывался совершать чудеса, толпа создала бы их для него; самым великим
чудом было бы, если бы он не делал чудес; в этом случае все законы истории и
психологии толпы потерпели бы сильнейшее нарушение. Он был не более властен
умерить жадное стремление толпы и собственных своих учеников к чудесному,
нежели Св. Бернар или Св. Франциск Ассизский. Чудеса Иисуса были тем
насилием, которое над ним совершил его век, уступкой, которая была вырвана у
него потребностью эпохи. Но заклинатель и чудотворец пали и забыты, между
тем как реформатор религии будет вечно жить.
Даже те, кто в него не верил, были поражены этими фактами и старались
сами их повидать[837]. Язычники и мало осведомленные люди
испытывали чувство страха и старались выпроводить его из своих
округов[838]. Быть может, многие помышляли воспользоваться его
именем для восстания[839]. Но чисто моральное, отнюдь не
политическое направление деятельности Иисуса спасало его от подобных
увлечений. Царство его находилось в кругу детей, которых привлекали к нему и
удерживали возле него одинаковая юность воображения и одно и то же
предвкушение Царства Небесного.
Глава XVII Окончательная форма идеи Иисуса о Царствии Божием.
Мы должны предположить, что эта последняя фаза деятельности Иисуса
продолжалась около восемнадцати месяцев, со времени возвращения его из
паломничества на Пасху в 31 г. и до путешествия его на праздник Скинопигии
(поставления кущей) в 32 г.[840]. За этот промежуток времени
мысль Иисуса не обогатилась ни одним новым элементом, но все в нем
развивалось и вырабатывалось с постоянно возрастающей степенью мощности и
смелости.
Основной идеей Иисуса с первого его дня было установление Царства
Божия. Но, как уже было сказано, это Царство Божие Иисус понимал в весьма
различном смысле. Иногда Иисуса можно было бы счесть демократическим вождем,
желающим просто учредить царство бедных и обездоленных. В другой раз Царство
Божие является буквальным осуществлением апокалипсических видений,
относящихся к Мессии. Наконец, часто Царство Божие есть царство душ, а
грядущее освобождение - освобождение духа. В этом случае революция, к
которой стремился Иисус, является именно той, которая и совершилась в
действительности, учреждением нового культа, более чистого, нежели культ
Моисея. По-видимому, все эти мысли жили одновременно в сознании Иисуса.
Первая из них, идея светской революции, казалось бы, не очень долго
останавливала на себе его внимание. Иисус никогда не считал земное, земные
богатства, материальную власть настолько ценными, чтобы стоило о них думать.
У него не было никакого внешнего самолюбия. Иногда, в силу естественной
последовательности, его высокое религиозное значение было готово обратиться
в социальное. К нему обращались с просьбой быть судьей и посредником в
вопросах имущественных. Иисус с гордостью отклонял подобного рода
предложения, почти как оскорбительные для него[841]. Он жил своим
небесным идеалом и никоща не изменял бедности и своему пренебрежительному
отношению к богатству. Что касается двух других понятий о Царстве Божием, то
в Иисусе они как бы уживались одновременно. Если бы он был не более как
энтузиастом, запутавшимся в Апокалипсисах, которыми питалось народное
воображение, то он остался бы неизвестным сектантом, стоящим ниже тех, кому
принадлежали пленившие его идеи. Если бы он был только пуританином, вроде
Каннинга, или "савоярского викария", то, бесспорно, он не имел бы никакого
успеха. Обе части его системы или, лучше сказать, оба его понятия о Царстве
Божием опирались одно на другое, и это взаимное обоснование увенчалось
необыкновенным успехом. Первые христиане были духовидцами, мысли их
вращались в мире идей, который мы бы определили как мир мечтаний; но они
являются в то же время героями социальной борьбы, которая закончилась
освобождением совести и учреждением новой религии, а из этой религии в конце
концов должен будет выйти чистый культ, возвещенный ее основателем.
Апокалипсические идеи Иисуса в их наиболее полном виде можно было бы
формулировать следующим образом:
Существующий общественный строй приходит к концу. Концом этим будет
громадный переворот, "атония", похожая на родовые боли, полингенезия или
"возрождение", по собственному выражению Иисуса[842], которому
будут предшествовать зловещие бедствия и о котором предвозвестят странные
явления[843]. В самый великий день на небе вспыхнет знамение Сына
Человеческого; то будет громоподобное и молниеносное видение, как на горе
Синае: страшная гроза разразится на небе, сноп огня мгновенно вспыхнет от
востока до запада. Мессия явится на облаках[844], во всей своей
силе и славе, при трубном звуке, окруженный ангелами. Ученики его воссядут
рядом с ним на тронах. Тогда мертвые воскреснут и Мессия воздаст каждому по
делам его[845].
На этом суде люди будут разделены на две категории, по их
делам[846]. Исполнителями приговора будут ангелы[847].
Избранные войдут в чудное царство, уготованное им от создания
мира[848]; там они, облеченные светом, возлягут за пиршество с
Авраамом[849], патриархами и пророками. Но их будет малое
число[850]. Прочие же пойдут в геенну. Геенной называлась долина,
лежавшая к западу от Иерусалима. В различные эпохи здесь предавались культу
огня, и место это обратилось в некоторого рода клоаку. Таким образом, по
представлению Иисуса, геенна есть мрачная, нечистая долина, подземная
бездна, пылающая огнем[851]. Неудостоенные Царства будут здесь
гореть, их будут поедать черви, и одну участь с ними разделят Сатана и его
мятежные ангелы[852]. Там будет плач и скрежет
зубов[853]. Царство Божие будет, как замкнутый чертог, внутри
сияющий, посреди этого мира мрака и мучении[854].
Этот новый порядок вещей будет вечным. Раю и геенне не будет конца. Их
отделяет друг от друга непроходимая бездна[855]. Сын
Человеческий, сидя одесную Бога, будет первенствовать в этом окончательном
состоянии мира и человечества[856].
Из сочинений той эпохи с абсолютной очевидностью явствует, что все это
понималось и учениками, а иногда и самим учителем, совершенно буквально.
Если первое поколение христиан обладало каким-либо глубоким и непреложным
верованием, то именно в кончину мира[857] и в то, что великое
"явление"[858] Христа должно произойти в самом непродолжительном
времени. Энергичное провозглашение: "Время близко!"[859], которым
Апокалипсис начинается и оканчивается, это беспрестанно повторяемое
напоминание: "имеющий уши слышать, да слышит"[860] были лозунгами
надежд и единения в течение всего апостольского века. Одно из сирийских
выражений Маран афа, "Господь наш приближается!"[861], сделалось
ходячим среди верующих; они повторяли его между собой, чтобы утвердиться в
своей вере и в своих упованиях. Апокалипсис, написанный в 68 г. по
Р.Х.[862], назначает самый срок пришествия через три с половиной
года[863]. В "Вознесении Исайи"[864] приводится
расчет, очень близкий к этому.
Иисус никогда не пускался в такие определения. Когда его спрашивали о
времени его пришествия, он всегда отказывался отвечать; однажды он заявил
даже, что дату этого великого дня знает только Отец, который не открывал
этой тайны ни ангелам, ни Сыну[865]. Он говорил, что в тот
момент, когда Царство Божие ожидается с беспокойным любопытством, оно именно
и не придет[866]. Он постоянно повторял, что это будет такой же
неожиданностью, как неожиданны были для Ноя и Лота катастрофы, поразившие
их; что нужно быть всегда готовым к нему, что всякий должен бодрствовать и
держать свою лампаду зажженной, как для свадебной процессии, которая
назначается неожиданно[867]; что Сын Человеческий придет, как
тать в ночи, в час, коща его не ожидают[868]; что он появится,
как молния, которая пробежит от одного края горизонта до
другого[869]. Но все его заявления о близости катастрофы не
оставляют места для разных толкований[870]. "Нынешний род, -
говорил он, - не пройдет, как все это сбудется. Некоторые из стоящих здесь
не вкусят смерти, как уже увидят Сына Человеческого, грядущего в Царстве
своем"[871]. Тех, кто ему не верит, он упрекает в том, что они не
умеют различать предвозвестников будущего Царства:
"Вечером вы говорите: будет ведро, потому что небо красно; и поутру:
сегодня ненастье, потому что небо багрово. Лицемеры! различать лице неба вы
умеете, а знамений времени не можете?"[872] Благодаря иллюзии,
свойственной всем великим реформаторам, Иисус представлял себе конечную цель
гораздо более близкой, нежели она была в действительности; он не принимал в
расчет медлительности человеческих движений; он воображал, что в один день
осуществится то, что спустя и восемнадцать веков еще не закончило своего
осуществления.
Эти столь определенные заявления занимали умы христианской семьи в
течение почти семидесяти лет. Предполагалось, что некоторые из учеников
увидят день конечного пришествия раньше, нежели умрут. В особенности Иоанн
причислялся к этим ученикам[873]. Многие верили, что он никогда
не умрет. Быть может, таково было позднейшее мнение, возникшее в конце
первого века ввиду той глубокой старости, до которой Иоа