кожаных крагах, а иные даже несли свернутые автомобильные пледы, как знак принадлежности к профессии. У ворот причала выстроилась вереница лимузинов - мы миновали их, когда входили. Я в то время знал все автомобили назубок и помню, что там стояли "изотта-фраскини", "пирс-арроу", машины фирмы "Статц" с откидным верхом, ну и прочие шикарные марки. Более тяжелый багаж подавали из люка по роликовой дорожке, и в конце ее потные грузчики в спецовках принимали багаж на руки. По большей части это были сундуки и кофры с именами или инициалами владельцев и с названиями их родных городов: Нью-Йорк, Вена, Константинополь, Лондон... И лишь когда все пассажиры первого класса, кроме случайно отставших, выгрузились и проследовали на таможню, были поданы другие трапы для второго, третьего и четвертого классов. Вниз потек самый разный люд, но он был мне просто неинтересен, да и одеты эти пассажиры были самым обычным образом - как прохожие, которых видишь на улицах. И никто из них не разговаривал, словно не имел на это права. Несколько смельчаков помахали встречающим, но окликнуть их не посмели. Мне все они казались на одно лицо, серыми и скучными. Эти люди - я, право, верю в то, что говорю, - знали свое место в обществе и не имели ни к кому никаких претензий. Маленький сноб, каким я был в ту пору, - надеюсь, я им не остался, - не испытывал к этой толпе интереса. И все же уходить я не спешил. Да просто не мог. И мой отец проявил снисходительность. Я двинулся вдоль борта - побрел, если выражаться точнее, время от времени задирал голову и смотрел на черную обшивку, склепанную в исполинское плавающее чудо. Народу в этой части пристани попадалось все меньше и меньше, а когда я дошел до носа, вокруг не было совсем никого. Правда, наверху, у палубных перил, я заметил двух-трех корабельных офицеров в фуражках - они смотрели на меня и на город. Мне хотелось помахать им, только я не посмел, опасаясь, что они не ответят. В конце концов я очутился у самого носа, у вертикальной линии, острой как нож, - по-другому тогда корабли не строили. Высоко надо мной, рядом с верхним краем корпуса, виднелось выведенное большими прописными буквами название нового великого лайнера. До букв было очень далеко - я закинул голову так, что чуть шею себе не свернул. Но буквы были видны ясно и читались без труда. Они и сегодня стоят у меня перед глазами, семь больших белых букв, различимых абсолютно четко, и вам, конечно, известно, какие это были буквы. Потому-то вы и пожаловали ко мне..." "Да, естественно... и все же произнесите имя корабля вслух". "Буквы на черном корпусе высоко-высоко над моей головой складывались в название "Титаник", что я и повторял без устали всем на свете в течение многих лет. Вот и вся история. Спрашивайте что хотите, я разрешаю, только вряд ли вы зададите вопрос, которого мне еще никогда не задавали..." "А нельзя предположить, что это был исключительно яркий сон? Один из тех, что врезаются в память как реальное воспоминание?" "Сон? Мог ли это быть сон? Разумеется, вопрос естественный. А ответ таков: да, конечно, периодически вы, как и любой другой, видите удивительно живые и как бы реальные сны. Вполне обычное дело. И сон запечатлевается в вашей памяти во всех подробностях. Может быть, даже навсегда". "Вот именно". "Но ведь что характерно. Вы-то тем не менее знаете, что это был сон. Перепутать сон с реальностью никому еще не удавалось. То, что я рассказал вам, случилось на самом деле". "И вам в то же время известно, что "Титаник" так и не пришел в порт назначения?" "Известно. Хоть я и был мальчишкой, новость не обошла меня стороной. "Титаник" столкнулся с айсбергом во время своего первого рейса и утонул, утащив с собой на дно две трети пассажиров и экипажа. Да, все это мне прекрасно известно. Не могу предложить рационального объяснения, а только помню то, что помню, - "Титаник" у нью-йоркского причала". Несколько секунд тишины, если не считать шипения пленки. "Последний вопрос. Вы встречали кого-нибудь еще?" "Дважды. В одном случае ответ однозначен, в другом я не вполне уверен, но может быть..." "И что?" "Оба выслушали мой рассказ. И одна женщина, постарше меня, ответила: да, у нее тоже такое же двойное воспоминание. По-моему, ей можно верить. Другой, мужчина моих лет, заявил то же самое, но как-то неубедительно. Хотя кто его знает..." Тэд нажал на клавишу. - Дорожка кончилась. На другой стороне есть еще немножко, но вы, в сущности, все уже слышали. Дальше он просто повторяется... - Ну что ж, неплохо. Очень неплохо. Составьте доклад, Тэд, и... Пленку можно оставить? - Конечно, она для того и записана. - Договорились. Пожалуй, друзья, мы слегка засиделись. У меня готов мой собственный отчет, но он подождет до следующей встречи. Это насчет загадочной старой книги, биографии Тернбулла. Тем, кто в прошлый раз опоздал или задремал, напомню: речь идет об Амосе Тернбулле, который был другом Джефферсона и Франклина и членом Континентального конгресса [выборный орган, действовавший в 1774-1781 гг. и принявший, в частности, Декларацию независимости]. Но суть в том, что этот Тернбулл нигде больше не упоминается, и второго экземпляра книги тоже не существует, так что мой отчет сводится к тому, что я провел летом много часов, просматривая газеты колониальных времен, заснятые на микропленку. Чуть не ослеп и с ума не сошел - и ничего. Ни словечка об Амосе. Да, Ирв, простите - у вас ведь был какой-то фильм? - Фильм-то есть, да нет тридцатипятимиллиметрового проектора. Хотел одолжить у знакомых - не получилось. А у меня примерно сто футов черно-белой пленки. - И что там? - Квартала два на парижской улочке. 1920-й или 21-й год, что-то в этом роде. Съемка яркая, резкая. Магазины, люди, снующие по своим делам, - в общем-то, ничего особенного. Только в конце улочки должна бы виднеться Эйфелева башня... - А ее нет? - Никаких следов. - Да, хотелось бы посмотреть. Может быть, в следующий раз? - Обещаю. - Хорошо. Напоминаю о правилах секретности. Увидимся через месяц - это касается тех, с кем мы не встречаемся постоянно. Одри уведомит всех о дне и часе. Кого-нибудь подвезти? На это предложение никто не откликнулся. Участники заседания принялись отодвигать стулья и собирать пожитки, болтая о том о сем - не столько об увиденном и услышанном только что, сколько о работе, учебе, детях, нарядах, недавних отпусках. Бородатый председатель встал у двери, желая каждому доброй ночи. Наконец все вышли, стук шагов по половицам замер вдали, на факультетский корпус навалилась ночная тишина. Тогда председатель еще раз глянул на значок избирательной кампании, зажатый в руке, потом выключил свет, закрыл за собой дверь и подождал, пока упрямый замок соизволит защелкнуться. 1 Мы стояли на тесном балконе - над самой колоннадой, у подъезда отеля "Эверетт". Мы были втроем: Джулия, засунувшая руки глубоко в муфту, я и наш четырехлетний сын - он как раз доставал подбородком до балконных перил. Я наклонился, заглянул ему в лицо - факельного света снизу вполне хватало, чтобы понять: зрелище заворожило его до неподвижности. Хоть я и находился здесь по заданию, однако эти большие парады, неотъемлемая часть жизни в XIX веке, мне очень нравились. Здесь ведь не было ни кино, ни радио, ни телевидения, зато устраивались парады, и часто. И вот сейчас под нами на Юнион-сквер был сплошной ковер прижатых друг к другу плеч, котелков, цилиндров, меховых шляп; на головах у женщин были шали и капоры. Сквозь густую толпу кое-как продирались участники парада, рекламные платформы, флаги, оркестры, лошади. Все это более или менее было видно в неверных отсветах дымного пламени: в параде участвовали еще и сотни факелов и светильников. А уж звуковое сопровождение и не описать: медный гром оркестров перекрывался выкриками толпы. И люди кричали, как я отметил сразу же, раз за разом одно и то же: "Ура! Ура! Урраа!.." То и дело вверх со свистом взвивались ракеты и ярко, с глухими хлопками, взрывались на фоне черного неба. А другие ракеты прорезали фейерверк цветными полосами и гасли на излете. Интересно, куда они попадали, когда приземлялись? В воздухе висели шары с качающимся оранжевым пламенем в подвесных корзинках - время от времени пламя взбегало по стропам, и шары сгорали и тоже падали. Опять-таки - куда? Неужели все, кто собрался на темных крышах окрестных зданий, прихватили с собой по ведру воды? Не исключено, отнюдь не исключено... Великолепный набор впечатлений - чернильная тьма расцветала всеми цветами радуги, кожаные подметки шаркали по булыжнику, били барабаны, звенели цимбалы. Всего-то политический парад, и до выборов еще не одна неделя, и тем не менее развлечение. А вот еще один оркестр - на музыкантах киверы с крошечными козырьками, зато с пышными плюмажами. Барабанный гром, множество рожков, горнов и труб, а над толпой возвышалась странная штука - не знаю, как она называлась, но очень походила на колокольню. Оглушительный рев был совсем рядом, и в который раз за вечер по спине пробегали мурашки и глаза отчего-то пощипывало - это чуть-чуть досадно, взрыв эмоций на пустом месте. И опять оркестр - теперь оркестр атлетического общества, в забавных костюмах, и по настоянию Вилли пришлось задержаться на балконе, пока эти клоуны не прошли. Наконец мы спустились, с грехом пополам пробившись через толпу в вестибюле отеля. Отель, именно этот отель, привлек меня тем, что здесь в вестибюле, как уверяли, можно увидеть ветеранов войны 1812 года, - но сегодня их тут не оказалось. Да я и вообще не слишком верил в мифических ветеранов. Снаружи, у бокового подъезда и на другой стороне площади, почти вплотную стояло множество экипажей с зажженными фонарями. Лошади изредка взбрыкивали, звеня подковами по мостовой, а одна из них, едва мы приблизились, вздумала помочиться. Необычное зрелище очаровало Вилли, ему захотелось задержаться и посмотреть, но Джулия, державшая меня под руку, протащила нас мимо. Я невольно усмехнулся и чуть дальше приостановился, поднял сынишку и позволил ему погладить по носу другую, более благовоспитанную лошадь. Он был в восторге. Затем мы направились домой. На улицах царила тишина, если не считать шагов одиноких прохожих и цоканья конских копыт. Погода выдалась приятная, умеренно холодная. Час-другой назад светила луна, но сейчас ее было что-то больше не видно. Зато звезд было множество, великая темень с миллионами светлых точек нависла над городом без небоскребов, и те звезды, что над самым горизонтом, мерцали беспрепятственно и колюче. Вилли заснул, сладко навалившись мне на плечо. Вскоре мы добрались до квадратика зелени под названием Грэмерси-парк и свернули, обходя центральный сквер. Мы снимали тут целый дом, трехэтажный особняк с подвалом и мезонином, на противоположной стороне от тети Ады. Джулия была рада поселиться рядом со своей тетушкой, я тоже. Во-первых, тетя Ада мне нравилась, во-вторых, она охотно в любое время соглашалась посидеть с малышом. У дома рядом с нашим стоял возок - лошадь привязана к столбику, огни не погашены. Я еще подумал, что бы это значило, но тут стукнула дверь, и из прихожей дома Бостуиков на улицу вырвался луч света. По ступенькам, надевая на ходу котелок, спустился мужчина с саквояжем в руке, - несомненно, врач. - Должно быть, старый мистер Бостуик заболел, - предположил я, и Джулия подтвердила: да, вчера она гуляла с Вилли и услышала от соседки, что так и есть. Старый мистер Бостуик был интересен для меня тем, что родился в 1799 году, в год смерти Джорджа Вашингтона. Выходит, они были современниками - хотя бы в течение нескольких месяцев или недель. Мое имя - Саймон Морли, мне за тридцать, как принято говорить в наши дни, и хоть я и появился на свет в середине двадцатого века, живу я в давно прошедшем девятнадцатом и женат на молодой женщине, родившейся задолго до меня и даже до моих родителей. Ибо, согласно доктору Е.Е.Данцигеру, отставному профессору физики из Гарварда, время подобно реке. Оно несет нас по извилистому руслу в будущее, а прошлое остается позади, за изгибами и поворотами. Но если так, решил доктор Данцигер, мы, вероятно, в состоянии достичь прошлого. И он получил правительственную субсидию под обещание попытаться доказать это на практике. Мы привязаны к своему времени, говорил доктор Данцигер, бесчисленными нитями, бесчисленными вещами, которые и составляют настоящее, - автомобилями, телевизорами, самолетами, вкусом кока-колы. И бесконечным количеством мелочей, которые и составляют для каждого из нас "сегодня" и "сейчас". Так вот, продолжал он, изучите прошлое в поисках таких же повседневных деталей. Читайте газеты, журналы, книги определенной эпохи. Одевайтесь и живите так, как полагалось в ту пору, думайте о том, о чем было принято думать, почувствуйте себя не "сейчас", а "тогда". Затем найдите место, неизменное в обоих временах, - "калитку", по определению доктора Данцигера. Поселитесь в том месте, что существовало и в избранной вами эпохе, одевайтесь, питайтесь и думайте соответственно - и нити, привязывающие вас к настоящему, постепенно начнут слабеть. Теперь сотрите в себе саму память об этих нитях с помощью самогипноза. Пусть в сознании всплывут и заполнят его знания о времени, которого вы стремитесь достичь. И тут-то, используя "калитку", существующую в обоих временах, вы сможете - не наверняка, но вдруг да сможете - очутиться в ином, прошедшем веке. Нас, кандидатов в путешественники во времени, отбирали и тренировали самым тщательным образом. И тем не менее большинство из нас потерпело неудачу. Старались изо всех сил - и не сумели. Мне, одному из очень немногих, это удалось. Я перенесся назад, в девятнадцатый век, потом вернулся в двадцатый, сделал отчет и вновь отправился в прошлое, чтобы остаться там навсегда, жениться на Джулии и прожить с ней весь срок, какой мне отпустила судьба. Когда мы добрались до дома, Джулия, как повелось, первой взбежала на крыльцо, отперла и распахнула дверь, зажгла свет в прихожей. Я передал ей Вилли - и не мог не передать, потому что наш пес, здоровенный, мохнатый, черный с белыми подпалинами, принялся танцевать вокруг моих ног, норовя опрокинуть меня потехи ради. Я выпустил его на улицу, а сам присел на ступеньку и стал ждать, пока пес не набегается вволю по газонам, принюхиваясь и проверяя, все ли на месте в его владениях. Славный у нас пес, и зовут его Пират - это в девятнадцатом веке весьма распространенная кличка, которая еще никому не приелась. В двадцатом веке большие черные собаки, боюсь, почти поголовно обречены на кличку Черныш. Спустя минуту-другую Пират вернулся ко мне и уселся рядом, я потрепал его за уши, а он принял это с благодарностью, вывалив язык в знак одобрения. У меня с Пиратом установились дружеские отношения, появились даже общие привычки, число которых все время росло и росло, но я понял, что следовать им лучше, если мы с псом остаемся наедине. Джулия, конечно, умна, сообразительна, и в душевной тонкости ей не откажешь, но однажды вечером, когда пес пришлепал к нам в гостиную и с его черных губ, как водится, свисала длинная сосулька слюны, я высказался в том смысле, что он, чего доброго, заколдованный принц и, стало быть, Джулии надлежит расцеловать его, дабы освободить от заклятья. Джулия немедленно надула губы: чувство юмора у нее, увы, оставалось на уровне девятнадцатого столетия. Как не вспомнить еще один случай - гораздо раньше, вскоре после свадьбы! Мы читали в постели, она вдруг громко расхохоталась и не замедлила показать мне, что ее рассмешило. Я наклонился и прочел шуточку из тех, какими заполняли пустые места в самом низу колонок. Маленькие конные омнибусы на Бродвее и Пятой авеню называли порой просто "бусы", а кое-кто предпочитал словечко "цок-чмок" в подражание стуку копыт и понуканиям кучера, и шуточка выглядела так: "Как вам кажется, эти бусы мне идут?" - жеманно спрашивает некая леди. "А зачем нам бусы? - отвечает галантный кавалер. - Я сам охотно устрою вам отменный цок-чмок..." Тут я нарочито хмыкнул и затряс головой, притворяясь, что мне тоже смешно. Точно так же пришлось поступить на спектакле труппы Харригана и Харта, на мой вкус совершенно кошмарном - ирландский юмор в худшем своем варианте. Но Джулия смеялась навзрыд, как и все остальные зрители, кроме меня. Оставалось лишь подыграть им. - Значит, ты считаешь себя лучшим другом человека, - сказал я Пирату, который сидел рядом со мной, и он не спорил. ("Лучший друг человека" - в XIX веке это звучало вполне серьезно, газеты печатали слезливые стихи про "лучшего друга", хотя Джулия больше не рисковала читать их мне вслух). - Только сдается мне, - втолковывал я Пирату, а он внимал, словно никогда не слышал ничего подобного прежде, - что эта дружба - улица с односторонним движением. На нашу долю - все тяготы. Мы снабжаем вас едой, - уши Пирата, когда тот услышал магическое слово, встали торчком, - водой и жильем, мы обогреваем вас, купаем, - уши опустились, - короче, обеспечиваем всем, что нужно для нормальной, нет, роскошной собачьей жизни. - Я склонился к нему пониже. - А что ты даешь мне взамен? - Я придвинулся еще ближе. - Где мои тапочки?! - Он не знал где, но теперь, едва ему представилась такая возможность, высунул мокрый язык и провел им по моей щеке. - Вот, значит, как? Собаки в ответ слюнявят лица хозяев? Послушай. - Я обхватил его за холку и прижал к себе, он попытался высвободиться, но не получилось. - С чего вы, ребята, взяли, что покрыть лицо слоем слюны - это знак благодарности? Живете с нами тысячи лет, да так ничему и не выучились... Я отпустил пса, но он продолжал сидеть, готовый выслушать все, что еще мне будет угодно сказать. Собаки пытаются понять нас, они хотят понять, а кошкам это даже на ум не приходит. Я дружески дернул Пирата за хвост, и он последовал за мной в дом, а оттуда к черному ходу, к своей подстилке. Наверху в спальне мы с Джулией не торопясь готовились ко сну, перебрасываясь отдельными репликами, все еще под впечатлением удачного вечера. В этой комнате мне было хорошо, я любил все наши комнаты, но ее особенно: застланная ковром, освещенная газом, уставленная до смешного массивной мебелью - столы с вычурной инкрустацией, шифоньеры, два больших платяных шкафа, кожаное кресло, исполинская кровать. И тем не менее это был надежный, спокойный приют. Над моим правым плечом - теперь мы, как у нас повелось, сидели в постели, продолжая ленивый разговор, - горело ровное пламя светильника, прикрытое матовым экранчиком с гравировкой. На мраморном столике у изголовья лежала "Иллюстрированная газета Лесли", последний номер за 11 января 1887 года. На этой неделе газета напечатала два моих рисунка - мне было приятно глядеть на них, а Джулия собирала их и хранила. Поверх газеты лежали мои часы с цепочкой - они приятно тикали, я только что их завел. А снизу, с улицы, из-за чуть приотворенного окна слышались чьи-то шаги - не в ботинках, а в сапогах, и не по асфальту, а по брусчатке, шаги не двадцатого, а девятнадцатого столетия. Шаги приблизились, стали слышней, а потом замерли вдали. И как всегда, я ощутил легкую дрожь и недоумение: каким таинственным образом я очутился здесь, прислушиваясь к шагам невидимого позднего пешехода прошлого века? Кто он? Куда держит путь? К какой цели? Я никогда этого не узнаю. И как долго суждено ему шагать в будущее? Мы сидели, прислонившись к резному деревянному изголовью, нам было уютно под толстым стеганым одеялом. На мне, как и на Джулии, была ночная рубашка; от обычая надевать колпак я давно и категорически отказался, хотя, когда дрова в камине догорают, голова неизбежно мерзнет. Иной раз, пусть не часто, любого из нас охватывает ощущение счастья. Я суеверен, и в моем представлении Судьба - лучше уж с уважительной прописной буквы - некая туманная сущность в небе, но не чересчур далеко: она вслушивается и вглядывается в жизнь, пребывая в постоянной готовности наказать вас за чрезмерный оптимизм. И все-таки я ничего не мог с собой поделать, я просто не знал, чего еще желать, - и тут, как изредка случалось, Джулия угадала, о чем я думаю, и спросила: - Ты счастлив, Сай? - Совсем нет. С чего ты взяла? - Может, я имею к этому какое-то отношение... - Ну как тебе сказать... Именно сейчас, дома... Вилли сладко спит у себя в детской, Пират свернулся на своей подстилке, в газете поместили целых два моих рисунка, и я с тобой рядом в постели... - Прекрати! Уже слишком поздно... - Я счастлив настолько, - я поднял взгляд к потолку, понимая, что дурачусь, - насколько может быть счастлив тот, кому отказали. Так тебя устраивает? - Не намного лучше, чем вообще ничего. - На большее я не способен. Но почему ты спрашиваешь? Тебя что-нибудь беспокоит? - Нет, нет. Только ты опять пел. - Пел? Что? - Свои странные песни. - Господи, а я и не замечал! - Представь себе. В воскресенье после того, как ты выкупал Вилли, я укладывала его спать, и вдруг он попытался спеть что-то вроде "Капли дождя стучат мне по носу"... - Черт возьми, надо это прекратить! Я не желаю обременять мальчика знаниями двадцатого века, даже самой малой их каплей! Во всяком случае, нельзя позволять им закрепиться, а лучше бы обойтись совсем без них. Этот век - его век, время, в котором ему предстоит вырасти и жить. И я хочу, чтобы он чувствовал себя непринужденно, как все... - Не печалься, он скоро забудет эту песенку, да она ему и не повредит. Я не о нем тревожусь, а о тебе. - Джулия ласково положила руку мне на запястье. - Ты напеваешь, сам того не замечая, иногда просто мычишь без слов, но я-то понимаю, что это песни твоего родного века - мелодии такие странные... Я поневоле усмехнулся. Образчиком хорошей песни для Джулии - да и для всех вокруг - была, например, та, ноты которой на днях купила тетя Ада. Песня называлась "Малютка к ангелам взошла" и была посвящена конечно же усопшему младенцу, и на кошмарной черно-белой обложке нотной тетради - ночью я тайком ее выбросил - была нарисована рыдающая женщина. Она простирала руки к ребеночку, взмывающему ввысь в неземном сиянии. Постояльцы тети Ады, ее друзья, да и наши, частенько пели такие песни, сгрудившись возле фисгармонии. Кое-кто усмехался, демонстративно подчеркивая свой утонченный вкус, но большинство певцов шмыгали носами и смахивали набежавшую слезу. И это мои-то песни считаются странными? Но усмехался я, по сути, не только из-за песен. Поселившись в девятнадцатом веке, я, разумеется, сам стал его частью. Я усвоил, как тут живут, как думают и чувствуют, во что верят, привычки окружающих стали моими привычками. И все же... Как человек, избравший для жительства чужую страну, изучивший ее язык и обычаи, неотличимый от местных жителей, я тем не менее сохранял в себе какие-то черты, которые навеки останутся иноземными. Таких особенностей, как чувство юмора и память о песнях, запавших в душу с раннего детства, изменить нельзя. - Когда я слышу, как ты напеваешь себе под нос эти песни, - сказала Джулия, - я знаю, что ты вспоминаешь свое время. Конец двадцатого столетия, который Джулия видела мельком, испугал ее, и она невзлюбила все связанное с ним. Да, она желала мне счастья, но счастья исключительно в своем собственном времени. - Ну конечно, подчас я его вспоминаю, как же иначе... - А ты мог бы вернуться туда? Ты не забыл, как это делается? - Точно не знаю - как-никак прошло пять лет. Участникам Проекта внушали, что если тебе однажды удалось переместиться в иное время, то ты сумеешь добиться этого вновь и вновь. Но на самом-то деле я не знаю. Да и знать не хочу. - Ты думаешь, это удавалось и другим, кроме тебя? - Мартин Лестфогель полагал, что да. Он был моим инструктором на тренировках и однажды показал мне несколько строк в колонке частных объявлений "Нью-Йорк таймс" за 1891 год. Там говорилось что-то вроде: "Алиса, дорогая Алиса! Я здесь, но вернуться не в состоянии. Поклонись городу, академии, библиотеке, Эдди и маме. И помолись за меня". Еще Мартин говорил, что на кладбище при церкви Троицы есть могильный камень, где выбито: "Эверетт Брауни. Родился в 1910 году, умер в 1895-м". Мартин добавил, что люди считают первую дату ошибочной, но такого рода ошибок на могильных камнях не делают. По мнению Мартина, обе даты верны. Разумеется, были и другие путешественники во времени, кроме меня, всегда были. Принцип несложен, и доктор Данцигер не мог оказаться первым, кто до него додумался. Хотя все равно на деле это удается немногим... Я и сам отметил, что в последних словах проскочила нотка самодовольства. - И тебе никогда не хотелось вернуться? Ну просто... просто нанести визит своему времени? - Нет. - Из-за того, что ты сделал? Мы обсуждали эту тему по крайней мере десяток раз, но мне было ясно, что нужно ободрить Джулию. Я кивнул и начал рассказ: - Шестого февраля 1882 года у нее был день рождения, ей исполнилось шестнадцать. Словно это было вчера - она стоит в театральном фойе, в новом зеленом платье. И вот-вот должна встретить человека, за которого потом выйдет замуж... - Ты не должен укорять себя, Сай. - Я и не укоряю. Но не могу не вспоминать об этом. Как я стоял, зная, что сейчас произойдет, что я должен сделать. И наблюдая за тем, как он идет к театральному подъезду. Молодой Отто Данцигер - вот сейчас он войдет в фойе, и его познакомят с ней. Он ведь даже внешне был похож на доктора Данцигера! Но тут я коварно подхожу к нему с незажженной сигарой и прошу огонька. Сознательно задерживаю его, пока ее не уводят из фойе в зал. И они так и не встретились, только и всего. Не встретились, не поженились, и доктор Данцигер не появился на свет. А без него, само собой, - странно даже подумать - не возникло никакого Проекта... Джулия лежала рядом и слушала завороженно, как ребенок знакомую сказку. Я улыбнулся ей и продолжал: - А вот о ком я думаю с удовольствием, так это о Рюбе Прайене. И об Эстергази. Оба живут там, в далеком будущем, но живут совершенно другой жизнью. Даже не подозревая об иной - как бы лучше выразиться? - об иной временной последовательности, в которой был этот самый Проект. А доктора Данцигера я по-своему любил, и он мне доверял. То, что я совершил, сродни убийству. Так что ни о каких визитах в мою эпоху не может быть и речи. Попади я туда, что бы я сделал прежде всего? Взял бы телефонную книгу и стал бы искать абонента по имени Е.Е.Данцигер. Заведомо зная, что такого нет и быть не может. Потому что я посмел отправиться в прошлое... и изменить будущее... Одно из преимуществ жизни в девятнадцатом веке - возможность отказаться от упорного и болезненного анализа века двадцатого. Повспоминал и хватит! Я вновь улыбнулся Джулии, которая лежала рядом со мной, широко открыв глаза, и завершил: - В общем, я остаюсь здесь. С девушкой, которая вела меня, пришельца из двадцатого столетия, вверх по лестнице пансиона своей тети Ады. А я поднимался следом, любуясь ее чудесными ногами в прелестных шерстяных сине-белых полосатых чулках... - Надо было не только на чулки смотреть. - Я и смотрел. Вот сюда. - Ну будет тебе! - И сюда... - Сай, у нас ведь серьезный разговор. И вообще слишком поздно. На баловство нет времени... Однако время нашлось. 2 Молодая женщина на миг оторвалась от клавиш компьютера и с любезной улыбкой пригласила в кабинет следующего пациента. Пациенту, казалось, вот-вот стукнет сорок, он был лысым, хотя на затылке и по обеим сторонам головы рыжеватые волосы уцелели. Приемную он пересек решительно, едва ли не с вызовом, и выяснилось, что он среднего роста, однако мускулист и широк в плечах. Врач, не вставая из-за стола, кивком показал на узкую кушетку напротив: - Садитесь, прошу вас. И подождите ровно одну секунду, дайте посмотреть, что тут про вас написано... Врач, на вид лет тридцати пяти, был не в халате, а в зеленой выцветшей тенниске и сохранил густые светло-каштановые волосы. "Нет, он не сноб, - одобрительно подумал пациент. - И слава Богу, никаких поп-кумиров на маечке..." Пациент сел подчеркнуто прямо, едва касаясь спиной подушки, как бы намеренно отвергая предложенный ему комфорт, и осмотрелся. Руки его недвижно лежали на коленях, а на розовощеком лице не отражалось никаких эмоций. Ему подумалось, что комната больше похожа не на врачебный кабинет, а на гостиную: маленькие коврики, перекрывающие друг друга, на стене позади стола висят книжные полки, широкий подоконник завален журналами, другие стены увешаны фотографиями лодок и яхт под парусами, и все затеняют деревянные жалюзи, отрезающие комнату от мира. Это ему не понравилось, но он заставил себя откинуться назад, на подушку, и сбросить напряжение, сводившее плечи. Его же никто не гнал сюда, он сам так решил, и недоброжелательство - не лучшее возможное начало. Человек за столом, бегло пробежав листок с записями, наклонил голову и одновременно отодвинул от себя бумаги. - Моя секретарша отметила, что вы предпочитаете не называть своего имени. - Ну, это мы еще посмотрим. Сперва скажите мне: вы дипломированный специалист? - Но не доктор медицины. Защитил диссертацию по психологии. - Я всегда полагал, что все рассказанное пациентом врачу остается строго в секрете. Вы придерживаетесь этого правила? - Безусловно. Обдумывая следующий вопрос, пациент глубокомысленно покивал и вдруг улыбнулся такой теплой, искренней улыбкой, что врач сразу же почувствовал расположение к нему и желание помочь - но и понял, что случай окажется не из простых. - Имя свое, если понадобится, я назову позже, - произнес пациент. - Дело в том, что я армейский офицер... - Я так и думал. - Серьезно? Реплика прозвучала с вызовом: ну-ка докажи... - Не хочу представляться Шерлоком Холмсом, но брюки у вас без манжет. Вязаный одноцветный галстук. Белая рубашка. И вы, войдя, не расстегнули пиджак. В вас видна подтянутость - на мой взгляд, безусловно армейская. Если бы на вас был костюм цвета хаки, я бы не колеблясь отдал вам честь. - Что ж, вы действительно наблюдательны. Коллега-офицер однажды сострил, что у меня даже на пижаме видны погоны. Мне нравится в армии. Если я пришел в штатском, то только из-за характера работы, которая мне сейчас поручена. А что обратился к вам, а не к армейскому ковыряле в мозгах - ох, простите... - Ничего страшного. Я тоже иногда так говорю. - Просто я не хочу официальных протоколов, не хочу, чтобы у меня в личном деле была запись, что я обращался к... - К психологу. Я психолог, а не психиатр. И записи останутся у меня, исключительно у меня. Так что рассказывайте. Вы все равно должны рассказать мне, с чем пришли, - начало за вами... - Понимаю. Хорошо. Дней десять назад я занимался своей обычной работой. Я майор, числюсь в пехоте, но в настоящий момент приписан к Центру военной истории. Специализируюсь по Первой мировой войне. Провожу целые дни в Нью-йоркской Публичной библиотеке, в главном здании на углу Сорок второй и Пятой авеню, и вот однажды... Передо мной лежала целая кипа книг, я делал заметки. Копировал немецкие имена и воинские звания - не торопясь, печатными буквами, чтобы не сбиться в правописании. И вдруг как гром среди ясного неба, - он запнулся, подбирая слова, - приступ ярости. Самой настоящей ярости, притом совершенно необъяснимой. Накатила ни с того ни с сего. Ну будто кто-то подошел ко мне и влепил затрещину. И вот я выкрикнул, - понимаете, в голос, среди тишины длинных столов, занимающих весь зал, - все повернулись ко мне, а я орал: "Будь ты проклят! Будь ты проклят во веки вечные!.." И стал сражаться, бороться со стулом, пытаясь отпихнуть его и подняться на ноги... Потом я более или менее пришел в себя. Понял, что стою и что все пялятся на меня, - должно быть, крик был по-настоящему громкий. Я как можно быстрее вышел из зала и еще постоял на ступеньках со стороны Пятой авеню, чтоб остыть. Вся штука в том, что я понятия не имею, в чем был смысл моих проклятий, даже не догадываюсь, кому они адресованы. Какое-то время спустя я заставил себя вернуться в зал, выдержать взгляды других читателей и возобновить работу. Он замолк, выжидая реакции врача. Но тот лишь сказал: - Продолжайте. - На следующий день я туда не ходил. Потом были выходные, так что я не был в библиотеке, наверно, до понедельника. Снова явился в главный читальный зал. Обычно-то я бываю там во все дни, когда открыто, включая субботу, и сижу, не вставая, пока меня не выгонят. Но на этот раз, слава Богу, решил сделать перерыв и вышел на улицу выпить кофе. Там полно разносчиков с тележками, предлагающих кофе и всякую ерунду... - Знаю. - Кофе, конечно, скверный. Но все же лучше, чем ничего. Я дал себе десять минут по часам - первый перерыв перед полуднем, второй в середине дня, чтобы по-быстрому перекусить. Я согласен даже на самый паршивый кофе, потому что не курю. Раньше курил, но бросил. Это было... - Ближе к делу. - Хорошо. На меня накатило опять. Ужасный гнев. Внезапный, ни с того ни с сего. Настоящий приступ. Лицо вспыхнуло, воротник сдавил горло. Вспышка страстей без малейшего повода. И я опять заорал что-то вроде: "Ты, сукин сын! Сволочь! Ты это натворил, ты, и никто другой!.." Рядом стояла женщина - на ступеньках у входа всегда полно народу. Я просто сбежал вниз, швырнул чашку вместе с кофе в ближайшую урну и помчался прочь к чертовой матери. Чуть погодя обернулся, и представьте себе, - тут он вновь улыбнулся, - она стояла на том же месте и даже не глядела в мою сторону. Для нее я был очередной нью-йоркский псих, и только. Но ярость меня не покинула. Я шел и шел, быстрее и быстрее, шел на север, но хоть убейте - не знаю куда. И если б он подвернулся мне и я бы схватил его за глотку, то уж ни за что бы не выпустил. - Кого схватили бы, кого? Отвечайте не задумываясь! Пациент грустно покачал головой: - Не знаю. Поверьте, не знаю. Однако гнев долго не отпускал меня и даже усиливался. В конце концов он все-таки ослаб, но в библиотеку я не вернулся. В тот день по крайней мере. И приперся домой неприлично рано - в первый раз за многие годы. У меня квартирка в районе Ист-Виллидж - она мне была бы не по карману, если бы за нее не платила армия. Мне вообще хотелось бы жить в Вашингтоне. Вот, пожалуй, и все. Я не понимаю, что со мной происходит. А вы? - Пока еще нет. - Вы, по-видимому, полагаете, что я приду снова, и не раз? - В течение какого-то времени - да, наверное. - Врач поднял отложенный было листок, полученный от секретаря. - Сперва дополним эти записи. Вы женаты? - Нет. - И никогда не были женаты? - Нет. - Ну что ж... - Он сделал пометку на листке. - Сколько же вам лет - тридцать семь, тридцать восемь? - Тридцать девять, и если вы хотите спросить, как случилось, что мне под сорок, а я никогда не был женат, ответ будет прост: у меня не хватало времени. Женщины мне нравятся, и даже очень. Я имею в виду - нравятся сексуально, такими, каковы они есть. Женщины душевно тоньше, а то и лучше мужчин, с несколькими из них я, без преувеличения, дружу, и когда я расставался с женщинами, мы, как правило, сохраняли дружеские отношения. Я не отказываюсь от женщин и надеюсь впредь продолжать в том же духе. Надеюсь, это исчерпывающий ответ на ваш вопрос. А соль в том, что больше всего - больше, чем женщин и мужчин, кошек и собак, - я люблю работу. Жизнь - это труд, а труд - это жизнь, таково мое мнение. Именно труд держит нас в живых, а размножение нужно лишь для того, чтобы так же продолжалось и дальше. Нет, я признаю развлечения, у меня есть интересы и помимо работы. Я хожу в кино, могу выпить, навестить друзей мужского и женского пола, я делаю все, что делают все нормальные люди. Но это только в качестве отдыха, а по большому счету мне нужна работа, и только работа. Часто по шестнадцать часов в сутки и, если надо, много дней подряд. А потребуется - буду работать и по двадцать часов. Так что жениться у меня не было ни малейшей возможности. - Ну-ну... Вы меня об этом не спрашивали, да и пришли ко мне по другому поводу. Но ведь подумайте, впереди лежат и иные годы, непохожие на те, что вы уже прожили... - Думал. Я стану стар и одинок и всякое такое. Но пока что меня занимает только настоящее. И я не намерен что-либо менять. Нет ничего важнее, чем тот факт, что у меня есть обязанности, и их надо выполнять. Я безжалостный сукин сын, док, - это не шутка. Я безжалостен ко всем, в том числе и к самому себе. - Что ж, пока достаточно... Врач встал, пациент последовал его примеру. Умения завершать прием врачу было не занимать: он первым направился к двери, распахнул ее и стал ждать почти неизбежного финального вопроса или - случалось и такое - откровения, которое пациент оттягивал до последней минуты. На сей раз это оказался вопрос: - У вас есть хоть какая-то догадка, что со мной происходит? - Нет. Да вы и не хотите догадок, вы хотите ясности. - О'кей, доктор. Называть вас "доктор" или как-нибудь еще? - Меня зовут Пол. Зовите меня Пол. - А меня зовут Прайен, Рюбен Прайен. Зовите меня Рюб. - О'кей, Рюб. Запишитесь на следующий прием у секретарши. Скоро увидимся. Он ошибся: Рюб Прайен больше не приходил. 3 Четыре дня спустя он чуть было не собрался вновь на прием и в пятницу даже направился по Пятой авеню в сторону Шестьдесят второй улицы, где находился кабинет психолога. Ради тренировки Рюб Прайен предпочитал ходить по городу пешком. Сегодня он надел тщательно отутюженный оливковый габардиновый костюм и рыженькую кепку, повязал на неизменную белую рубашку гладкий бордовый галстук. Было солнечно и прохладно, и, прошагав девятнадцать кварталов, обгоняя других пешеходов, он с радостью отметил, что ни капельки не вспотел. Это, вне сомнения, означало, что он в хорошей форме. Плечи, локти, ноги двигались мерно и легко, без напряжения, воздух овевал лицо, а мозг отдыхал, обходясь почти без мыслей. Но когда Рюб миновал еще два десятка кварталов, на пересечении с Пятьдесят девятой улицей, только-только он глянул с симпатией на отель "Плаза" и собирался было следовать дальше вдоль Центрального парка, в душе шевельнулось... что? Предчувствие? Беспокойство? Необъяснимое чувство нарастало с каждой секундой, а потом - новый приступ. Желудок сжался в комок, комок мгновенно отвердел, и Рюб даже повертел головой в страхе, что вот-вот завопит, начнет ругаться, утратит контроль над собой. И у Шестьдесят второй улицы, не удостоив вниманием дом, куда держал путь, он вдруг повернул в парк и пересек его наискось к Семьдесят второй. Теперь он спешил, заливался потом, он был рассержен, испуган, но его заедало любопытство: что же это значит? На запад и вновь на север, квартал за кварталом... Наконец ноги принесли его в район заброшенных, обветшавших фабрик и мастерских. На узких улочках впритык друг к другу теснились машины, поставленные правыми колесами на тротуар. Сам тротуар был захламлен бумагой, пластиком, обрывками газет, мятыми стаканчиками и банками, коробками, бутылками, битым стеклом. "Баз Баннистер, световые рекламы" - оповещала вывеска из неоновых трубок, но они не горели; здание когда-то было оштукатуренным, а сейчас стало просто грязно-белым. В окнах громоздились штабеля непривлекательных картонных ящиков. Дальше шли "Братья Фиоре, новинки оптом": на дверях висел тяжелый замок, а в подъезде валялся рваный ботинок. Вокруг не было ни души. А Рюб все шел, торопился, уверенно поворачивал на перекрестках, стремился куда-то... Куда? Потом чувство направления внезапно истощилось. Он застыл на тротуаре, как пес, утерявший след. Сделал еще несколько шагов наудачу. Опять замер, осматри