-- Ты сама не хуже меня знаешь, -- продолжал он, и она слышала, как его
голос с каждой секундой удаляется от нее все дальше и дальше. -- Ни черта не
делают, шлындрают по Парижу, пристают к женщинам, зашибают, возвращаются в
Нантер отоспаться, а придя в себя, начинают "политическую работу" -- два
часа в день!..
Он замолчал и посмотрел на Дениз, точно ждал от нее ответа, она сказала
едва слышно:
-- Ну, не все. Прокитайцы не такие. Троцкисты тоже. Они скорей уж
аскетичны.
Он молчал, и Дениз подумала: а я? Я тоже скорей аскетична? Она оглядела
себя: старый свитер, горчичные брюки, грубые бутсы. Слева от нее поднялись
две девушки -- красивая брюнетка, тонкая, сексапильная, с дерзким взглядом,
и маленькая самоуверенная блондинка в пальто свиной кожи, наброшенном на
плечи, в замшевых туфлях, с сумкой цвета вялой листвы. Они направились к
выходу, изящно лавируя между столиками, весело переговариваясь, не обращая
ни на кого внимания, зато на них были устремлены все взгляды. И Жоме тоже
смотрел на них с видом ценителя, ноздри у него раздувались -- большой
дворовый пес, обнюхивающий комнатных собачек,
-- Вот именно, -- сказал Жоме, возвращаясь к разговору. -- Эти впадают
в другую крайность. Активисты двадцать четыре часа в сутки. Попы, да и
только. Результат: в жертву приносится учеба.
И так как Дениз молча глядела на него, он добавил:
-- Глупее некуда. Все равно, что отказываться от жратвы только потому,
что пища поступает по капиталистическим каналам.
-- Ну, не совсем, -- сказала Дениз. -- Когда речь идет об образовании,
то отравлена сама пища.
Жоме потер правую ноздрю мундштуком.
-- Да, но отравлена весьма неравномерно. Когда имеешь дело с
конкретными вещами, следует различать оттенки.
Дениз положила ладони на свои старые брюки горчичного вельвета и
засопела. Мало-помалу ею овладевало обычное возбуждение споров с Жоме. Но
подлинной радости она не чувствовала. Где-то в глубине оставался привкус
горечи. Они снова попали в избитую колею общения двух активистов. Разговор
был интересный, но совершенно безличный. Жоме разговаривал с ней, она почти
ощущала тепло его плеча, но он был далеко, ужасно далеко. Он был так же
недосягаем, как если бы ее отделяла стеклянная клетка.
Она выжала из себя:
-- Есть ведь люди, которые жертвуют жизнью ради идеи. Почему же
активисту не пожертвовать образованием ради политической цели?
Жоме поднял чашечку своей трубки к глазам и сказал с какой-то
торжественностью:
-- Не следует смешивать. Это разные вещи. Жизнь -- это то, что можно
отдать в борьбе. Знания -- подготовка к борьбе.
-- И ты считаешь, что знания, получаемые в буржуазных университетах, --
хорошая подготовка к революционным битвам?
-- Да, я убежден в этом. Знания остаются знаниями. От тебя самой
зависит превратить их в оружие и повернуть против общества, которое тебе
дало эти знания. В сущности, ты, Дениз, сама это отлично понимаешь...
Он не часто называл ее по имени. Ее затопило счастье. И тотчас она
подавила в себе это чувство с какой-то даже яростью, ну нет, с этим
покончено, покончено, она больше себе этого не позволит.
-- Большинство известных революционеров, -- продолжал Жоме, -- блестяще
учились в буржуазных университетах. Карл Маркс защитил диссертацию по
философии в Берлинском университете, Ленин сдал экзамены на юридическом
факультете Санкт-Петербургского университета, Фидель Кастро -- доктор
права...
-- Можешь не развивать, -- сухо сказала Дениз, -- я не спорю.
Они замолчали, Жоме поглядел на нее и сказал спокойно:
-- Ну и прекрасно, ты сегодня необыкновенно любезна.
Перед ними вдруг возникла какая-то массивная фигура. Они одновременно
подняли головы. Это был Мериль, белокурый, косая сажень в плечах, веселая
ухмылка.
-- Тебе ни за что не догадаться. -- сказал он вполголоса, садясь
напротив Жоме и склоняясь к нему, -- какое решение вынесли группаки.
Он сделал паузу и, прищурив глаза, с хитрым видом поглядывал то на
Жоме, то на Дениз.
-- Ну? -- сказал Жоме.
-- Ссылаюсь на источник, -- сказал Мериль. -- Мишель. Он досидел там до
конца. Если нужно, он может подтвердить.
-- Да разродишься ли ты, наконец, черт побери, -- сказала Дениз
раздраженно.
Мериль с изумлением поглядел на нее.
-- Не придавай значения, -- сказал Жоме. -- Товарищ немного нервничает.
-- А, вот оно что, -- сказал Мериль, тряхнув своей крупной белокурой
головой и глядя на Дениз с видом человека, которого успокоили. Значит, она
сердится не на него, просто немного нервничает. Впрочем, девочки вообще...
-- Ладно, -- сказал он, поворачиваясь к Жоме. -- Держись крепче, а то
упадешь: группаки решили предпринять ка-ра-тель-ные операции. Чтобы наказать
власти за арест двух своих ребят, они решили оккупировать сегодня ночью
административную башню Фака.
-- Вот кретины! -- сказал Жоме.
Они все трое молча переглянулись. Жоме спросил:
-- Сообща?
-- Что сообща? -- сказал Мериль.
-- Группаки собираются ее оккупировать все сообща?
-- Нет, -- сказал Мериль. -- Только КРМ 1, анархисты и
ребята из НКВ 2, МЛ 3 против. И другая троцкистская
группка тоже. Они решили воздержаться.
1 КРМ -- одна из троцкистских группок.
2 НКВ -- Национальный комитет защиты Вьетнама.
3 МЛ -- одна из маоистских группок.
-- Ну вот, пожалуйста, -- сказал Жоме, разводя своими большими
квадратными ладонями. -- Просто невероятно. И чего они рассчитывают добиться
такого рода акциями? Их едва наберется сорок человек, они разобщены и
никогда не смогут объединиться, и при этом еще пускаются на идиотские
провокации.
-- Ну хорошо, -- сказала Дениз решительно, -- что будем делать?
-- Очень просто, -- сказал Жоме. -- Выпустим листовку.
Она посмотрела на него.
-- Ты меня извини, -- сказала она резко, -- но я нахожу это нелепым.
Они захватывают башню, а мы тем временем чем занимаемся? Рожаем листовку!
Жоме вытянул блюдечко из-под чашки и принялся чистить трубку с помощью
своего орудия.
-- Слово имеет товарищ Фаржо, -- сказал он добродушно. -- Слушаем ваши
предложения.
-- Ну, -- сказала Дениз, -- соберем товарищей и сорвем акцию группаков.
-- Ты хочешь сказать, что мы помешаем им занять башню? -- сказал
Мериль, и его белесые, почти бесцветные брови взметнулись над светлыми
глазами. -- Ну, ты сильна, старуха! Ты отдаешь себе отчет, какая будет
драка?
Жоме улыбнулся.
-- Браво. Мы отрезаем путь группакам. Ломаем друг другу рога. А завтра
на всех стенах -- плакаты. Кто мы на этих плакатах? "Открытые пособники
властей", "внештатные полицейские", "прихвостни декана".
Дениз отвернулась, не отвечая. Ее душили слезы, и в то же время она
была зла на себя. Неспособна даже толком поспорить с ребятами. Глаза на
мокром месте. Хуже чем цыпочки, с которыми путается Жоме. Хуже, потому что
те по крайней мере не воображают, что способны думать.
Жоме вдруг положил руку ей на плечо. Она вздрогнула от неожиданности.
-- Полно, -- сказал он, -- я тебя понимаю. Сейчас не очень-то весело
быть студентом-коммунистом. Нас всего горстка, ряды наши не слишком растут,
оскорбления сыплются со всех сторон, а эти придурки-группаки развлекают
галерку своими клоунскими выходками и делают полный сбор. Но видимость
обманчива, -- голос его вдруг окреп, наполнился мощью, как звук органа; сжав
кулаки, он вытянул перед собой руки. -- Что они представляют в стране, эти
группки? -- Он раскрыл ладони. -- Пустое место, ровным счетом ничего. Можно
ли сравнивать! Пусть здесь нас всего горстка, но за нами большая, очень
большая партия с миллионами избирателей, со своими муниципалитетами, своими
газетами, своими журналами, своими писателями. Так что мы, понимаешь, Дениз,
мы не можем позволить себе держаться в Нантере, как школяры, которые
устраивают профам розыгрыши...
Когда он произнес: "за нами большая, очень большая партия", в его
голосе что-то дрогнуло, и в сердце Дениз отозвалась эта дрожь. Да, он прав.
В партии люди разумные, ответственные, взрослые. Может, чересчур. Она
одернула себя. Нет, когда несешь ответственность за такую мощную
организацию, организацию, которая выковывалась на протяжении полувека,
нельзя себе позволить пойти на риск и нельзя допустить, чтобы из-за
мальчишеской выходки власти получили возможность прибегнуть к репрессиям.
-- Ну так как, -- сказал с нетерпением Мериль, -- делаем мы эту
листовку? Давай, рожай ее. Дениз размножит, а мы с Мишелем раздадим.
Жоме взглянул на него, взглянул на Дениз, кивнул головой, взял со стола
обертку от сахара, неторопливо протер ею свое орудие, спрятал его, вытянул
шариковую ручку из внутреннего кармана куртки. Их там было четыре,
укрепленных рядом, и он мгновение помедлил, нащупывая, какую выбрать.
Шариковая ручка покачивалась в руке Менестреля над листком бумаги,
лежавшим на столе, залитым кофе, но он не писал. Он катил под вечер в роллсе
миссис Рассел по нормандской дороге по направлению к Довилю. На переднем
сиденье, отделенном от заднего стеклом. -- шофер. Видна только его бритая
красная шея и плоская каскетка. Пожилая кухарка в сером платье, горничная,
довольно смазливая; когда хозяйка на нее не смотрит, она исподтишка строит
глазки Менестрелю. Двое других слуг выехали заранее поездом, чтобы
приготовить виллу к приезду хозяйки. На заднем сиденье, по левому борту --
бабушка, она плохо себя чувствует, то и дело задремывает; посредине --
миссис Рассел. Рядом с ней Менестрель. На откидных сиденьях -- страшилы
(совершенно укрощенные). Тишина, как в футляре для драгоценностей, обтянутом
изнутри серым шелком, подбитым ватой, не слышно, разумеется, даже мотора;
поразительное ощущение мощи, интимности и надежности, едва уловимое
покачивание и нормандский пейзаж, скользящий за окнами. Впрочем, машина идет
на малой скорости, давая обогнать себя даже смехотворно крохотным
малолитражкам. Бабушка очень толста, и Менестрель чувствует левым боком тело
миссис Рассел, тоже обтянутое шелком, надушенное, роскошное. Она на него не
смотрит, с ним не разговаривает, она выше всякой беседы. Менестрель
созерцает через окно яблони в цвету (см. Пруста) и маленьких нормандских
коров, кудрявых, прелестных, с черными пятнами под нежными наивными глазами,
так и хочется остановиться, чтобы почесать им кудерьки между рогов. Рукава у
миссис Рассел хитроумного покроя, они застегиваются у запястья, но от
манжета до локтя идет разрез, через который видна рука, пальцы ее
придерживают сумку, лежащую плашмя на теплой ляжке, которая прижата к ноге
Менестреля. Убаюкивающее движение машины, серебристо-серые сумерки, розовые
и белые цветы, сейчас уже едва различимые, -- как сладка эта ночь, мягко
смыкающаяся вокруг обитого шелком, безмолвного, надушенного футляра. Пучок
света вырывается из фар. Шофер переключает регулятор на приборном щитке
своей красной короткой и жирной рукой. Прирученные страшилы одновременно
поворачивают свои породистые красивые головы к свету. Миссис Рассел кладет
левую руку на сумку, ее правая рука слегка приподнимается и мягко падает на
левую руку Менестреля. Он недвижим, инертен, он отсутствует, сознание
отключено. Пальцы Менестреля, охватившие руку, обнаженную прорезью рукава,
не шевелятся. Они уже не принадлежат ему. Лицо миссис Рассел застыло, она
глядит на дорогу, расстилающуюся перед черным вытянутым мощным капотом
машины. А Менестрель, отведя глаза к стеклу, созерцает ночь. По неподвижному
телу пробегает дрожь, сотрясая его с головы до ног, грудь расширяется,
потоки молодой крови полнят ляжки, в мозгу звучит триумфальная песнь, ему
кажется, что земля больше не удерживает его и что он сейчас взлетит.
-- Безумное счастье, -- сказал Менестрель, он подумал о Стендале, все
вдруг исчезло, под его ручкой обнаружился листок бумаги, белый на темном
столе; Менестрель сочинял стишок, задуманный еще в читалке. Бар гудел
голосами, звуками шагов. Жоме, сидевший неподалеку, тоже что-то строчил,
девочка-скаут склонилась, читая, а рядом, согнувшись над их спинами, стоял
светловолосый парень. Менестрель прикрыл глаза. Он попытался вновь пережить
исчезнувшее волнение. Нет, все было кончено. Он с удивлением оглядел свое
тело. Он сидел здесь, за столиком, один, заброшенный, перед пустой чашкой,
он писал смешной стишок, не имевший никакого отношения к тому, что он только
что пережил, да, именно пережил. Тут, в моей Левой ладони, -- он посмотрел
на нее -- свежесть ее округлой руки. В нескольких шагах от себя он заметил
Жаклин Кавайон; она разговаривала с другой девочкой; как она посмотрела на
него после семинара, она стояла в нескольких метрах, а у него было острое
чувство обладания. Менестрель с трепетом подумал, девочки будут меня любить,
и его перо опустилось на бумагу, он стал писать.
-- Вот, -- сказал Жоме, подняв голову. -- Нацарапал. Пойдет?
Дениз медленно перечитала текст, не пропуская ни слова. Она всегда
относилась к этому с чудовищной добросовестностью, придиралась к отдельным
выражениям, запятым, взвешивала уместность терминов, обдумывала, не будет ли
это в плане политическом... Жоме смотрел на нее, все это его забавляло,
злило, умиляло. В сущности, нет никого лучше этой малявки -- совершенно не
думает о себе, добродетельна до мозга костей и в то же время наивна,
по-настоящему наивна, а не разыгрывает из себя святую простоту, как все эти
шлюхи.
-- Послушай, -- сказал он добродушно, -- перестань ты придираться.
-- Я перечитываю, -- сказала она с вызовом, не отрывая глаз от
листовки.
На самом деле Дениз даже не могла читать. В горле у нее стоял ком,
строчки прыгали перед глазами... Я всем отвратительна, гнусный характер,
слезы, заявила, что ухожу, набросилась на ребят, какой стыд.
-- Кончила? -- сказал Мериль. -- Ну, чего ты тянешь!
-- Оставь меня в покое, -- сухо сказала она, склонившись над листовкой.
Мериль обменялся улыбкой с Жоме поверх соломы ее волос. Ох, уж эти
девочки! Дениз слышала, как ребята над ее головой рассуждали о создавшейся
ситуации, мирно перекидывались словами. Нет, читать она не могла.
-- Ну вот, -- сказала она и встала, держа в руке листовку. -- По-моему,
все в порядке. Я сматываюсь. Привет.
-- Подожди меня, -- сказал Мериль.
Жоме проводил их взглядом.
-- Можно сесть к тебе? -- сказал Менестрель, подсаживаясь к столику. --
Я не помешаю? Ты не ожидаешь еще одну прихожанку?
Жоме рассмеялся и искоса посмотрел на Менестреля. Этот паренек ему
нравился. Живой, насмешливый, милый. И, несмотря на свое происхождение,
сердцем склоняется влево.
-- Садись, -- сказал он, подняв брови, -- не вечно же говорить о
серьезных вещах.
-- Но я как раз собираюсь говорить с тобой о серьезных вещах, -- сказал
Менестрель. -- Пока ты промывал мозги активистке, я почувствовал, что
затяжелел стишком.
Жоме посмотрел на него.
-- Не вижу следов беременности.
-- Я разродился, -- сказал Менестрель со стыдливой миной. -- Вот дитя.
Он вытащил из кармана бумажку. Это была листовка, ему сунули ее у входа
в рест, и он использовал оборотную сторону. Просто поразительно, сколько
листовок потреблял Нантер.
-- Прочесть?
-- А сколько в нем строк, в твоем стихе?
-- Восемь.
-- Тогда давай.
-- Ах ты ревизионистская контрреволюционная сволочь, -- сказал
Менестрель, -- если ты предпочитаешь короткие стихи, почему ты читаешь
Арагона?
-- А я его не читаю.
-- Какой позор! Члена ЦК!
Уперев ладони в ляжки, Жоме расхохотался. Вот так. Это была хорошая
минута. Они сидели бок о бок, плечо к плечу и несли чепуху.
-- Вернемся ко мне, -- сказал Менестрель. -- Я назвал свой opus magnum
1 -- "Опыт порнопоэзы". Будут комментарии?
1 Великое творение (лат.).
-- К заглавию -- нет.
-- А ведь тут имеется довольно изящная аллитерация.
-- Знаешь, есть русская пословица: курочка в гнезде...
-- Ладно. Продолжаю. Это диалог.
-- Давай договоримся, это стих или пьеса?
-- Это стих в диалогической форме.
-- Внимаю.
-- Вот, -- сказал Менестрель.
ОПЫТ ПОРНОПОЭЗЫ
-- Барон, какой большой у вас... урон!
-- Увы, маркиза, был несчастный случай...
-- О боже! Случай ваш не самый лучший!
Пожалуйста, барон,
Подите прочь и кликните лакея.
-- Лакея? О мадам! Ничтожество! Плебея!
-- А что! Плебей способен вызвать страсть,
Была бы у него мужская снасть! 1
1 Перевод А. Ревича.
Жоме хохотал, запрокинув голову. Он ощущал возле своего плеча плечо
Менестреля, также сотрясавшееся от смеха. Через минуту Жоме затих и сделал
серьезное лицо. Менестрель, подражая ему, также перестал смеяться и, положив
руки на стол, сказал с важным видом:
-- Будут комментарии?
Жоме нахмурил брови, поднял указательный палец правой руки и сказал,
четко артикулируя:
-- Форма строгая. Идея отличается чистотой. Легкая кальвинистская
тенденция уравновешивается влиянием Поля Клоделя.
-- Позволь, -- сказал Менестрель оскорбленно. -- Я принимаю Клоделя, но
против кальвинизма протестую. Несмотря на свою прогрессивную направленность,
стихотворение лежит целиком в католической традиции.
-- Прогрессивную направленность? -- сказал Жоме, склоняя голову и
морщась.
-- Я удивлен, -- сказал Менестрель. -- Я удивлен, что ты не ощутил
дыхания революции. В двух последних строках уже содержится весь дух 1789.
-- Дух санкюлотов.
Они переглянулись, довольные друг другом. Вот. Это было здорово.
Несмотря на разницу во взглядах, они понимали друг друга с полуслова. Они
чувствовали себя сообщниками. Мир состоял, с одной стороны, из слабаков,
старых кретинов, которые слишком принимали себя всерьез и ни хрена не
тумкали, а с другой стороны, из молодых парней, таких, как они, сильных,
сообразительных и полных жизненных соков.
-- Вам весело, -- сказала Жаклин Кавайон, держа в руке чашку кофе. --
Можно, я сяду с вами?
Менестрель досмотрел на нее и на девочку, которая стояла рядом. Широкие
скулы, слегка раскосые глаза, матовая кожа -- все свидетельствовало об
эстетически удачном смешении по крайней мере трех рас, с явным
преобладанием, во всяком случае во внешнем облике, белых предков.
-- Конечно, -- сказал Менестрель. Он сам не донимал, радует его или нет
это вторжение. Высокая полукровка со своей стороны не скрывала, что затея
Жаклин ей совсем не по душе. -- Конечно, -- повторил Менестрель.
Девушки сели. Жаклин поспешно, ее приятельница о оскорбительной
медлительностью, не глядя на мальчиков, храня выражение снисходительного
презрения на своих полных губах. Менестрель сложил исписанную листовку и
сунул ее в карман.
-- Вы знакомы? -- сказал Менестрель.
Жоме покачал головой.
-- Жоме, -- сказал Менестрель, сделав неопределенный жест рукой. --
Социолог. Живет, как и мы, в общаге. Жаклин Кавайон.
Он посмотрел на метиску, подняв брови и как бы спрашивая ее имя, но та
откинула голову, поглядела на него со спокойной наглостью и отвернулась, не
сказав ни слова.
-- Ида Лоран, -- равнодушно сказала Жаклин. -- Я тебя знаю, --
продолжала она оживленно, вперив в Жоме свои великолепные глаза. -- Я
обратила на тебя внимание на последней Г. А. в общаге. Ты, похоже, был
против.
Глаза Менестреля опять остановились на Жаклин, Он вспомнил с приятным
чувством обладания, как она посмотрела на него, выходя с занятий Левассера.
Жаклин откинулась на спинку стула, выпятив живот, ее круглое лицо было
обращено к Жоме. Она была в узком черном выше колен платье с молнией
спереди, облегавшем ее полное тело; ноги, обтянутые черными колготками с
геометрическим рисунком, были скрещены. Ида Лоран сидела рядом с ней,
положив руки на ногу, выпрямясь в изящной, но напряженной позе. Лицо ее было
неподвижно, как у идола, властные раскосые глаза не отрывались от Жаклин
Кавайон. Недурна девочка, можно даже сказать в определенном плане красива,
но зато холодна, враждебна, полна отталкивающего презрения. Вот чокнутая,
что я ей сделал? Или вся моя вина в том, что я парень?
Поскольку Жоме ей не ответил, Жаклин повторила:
-- Ты, похоже, был против.
Жоме нежно поглаживал чашечку своей трубки. Когда он заговорил, голос у
него был какой-то механический, точно он сам не придавал своим словам
никакого значения:
-- Я согласен с общими требованиями, утвержденными Генеральной
ассамблеей, но полагаю, что степень важности каждого из них определена
неверно.
-- Не поддавайся, Жаклин, -- смеясь, сказал Менестрель. -- Он тебе
сейчас станет промывать мозги.
-- Например? -- сказала Жаклин, по-прежнему не отрывая взгляда от Жоме.
-- Следует начать с самого важного, -- сказал Жоме все тем же
безразличным голосом, -- потребовать отмены параграфа о сроке пребывания.
То, что студент может жить в городке не свыше трех лет, недопустимо. Ему
едва хватит времени подготовиться к экзаменам на лиценциата.
-- Ну хорошо, согласна, -- сказала Жаклин каким-то отчужденным голосом,
точно она его не слушала.
-- Второе -- свобода собраний, в том числе, разумеется, и политических.
И третье -- свобода культурных мероприятий.
Он замолчал.
-- А свобода хождения по общежитию? -- внезапно сказала враждебным
голосом Ида Лоран.
Жоме зажал зубами трубку.
-- Откровенно говоря, -- сказал он, не отводя взгляда от лица Жаклин,
-- я рассматриваю это, как вопрос второстепенный, это все -- фольклор.
Поскольку девочки имеют право ходить к парням и даже оставаться у них ночью,
разве так уж необходимо, чтобы ребята имели право ходить к девочкам?
-- Я с тобой совершенно согласен, -- сказал Менестрель.
-- Значит, ты считаешь нормальным, -- сказала Ида Лоран свистящим
голосом, -- чтобы у ребят были права, которых девочки не имеют! Ты приемлешь
подобную дискриминацию!
Она обращалась к Жоме, но не смотрела на него, и Жоме не смотрел на
нее. Взор Жоме не отрывался от Жаклин. Менестрелю стало неловко. В этом
разговоре было что-то ненормальное, что-то до странности напряженное.
Казалось, слова, произносившиеся вслух, не имели никакого значения, важно
было то, что не говорилось. Например, взгляды. Ида Лоран смотрела только на
Жаклин, которая совершенно не обращала на нее внимания. Из ребят не был
обойден вниманием Жоме, Жаклин так и ела глазами этого битюга с его
залысинами и усищами. Впрочем, одна только Жаклин могла похвастаться тем,
что на нее смотрели все трое. Что до меня, дело ясное: я просто не
существую. Ни для Жоме (ну, на это мне плевать), ни для этой Иды, как ее там
(этой чокнутой), ни для Жаклин. Менестрель пытался внутренне настроиться на
тон холодного и стороннего наблюдателя. Но стеснение в груди
свидетельствовало, что это ему не удается.
-- Ну, не такая это уж серьезная дискриминация, правда? -- вяло сказал
он.
Жаклин закинула руки за спинку своего стула, отчего грудь ее
выпятилась. Ида Лоран вытянула ноги, покраснела, глаза ее сверкнули. Не
отрывая взгляда от Жаклин, она ткнула в сторону ребят обвиняющим пальцем.
-- Они фашисты, -- сказала она с сокрушительным презрением. -- Они
погрязли в женоненавистничестве и дискриминации.
-- Фашист? Я? -- сказал Менестрель, пытаясь рассмеяться, чтобы
разрядить атмосферу.
Но его вмешательство прошло незамеченным. Никто даже не взглянул на
него. Жоме безмолвствовал. Он сосал свою трубку, уставившись на Жаклин.
-- Возьмем пример, -- продолжала Ида с яростью. -- Парень влюбляется в
кошечку, которая живет в Нейи с родителями. Если она не прочь, он может
принять ее у себя в комнате в общаге. Ладно. Предположим теперь, что я
влюбляюсь в парня, который живет в Нейи: могу я его принять? Нет. И ты
считаешь это справедливым?
-- Но зачем же выбирать парня из Нейи? -- сказал Менестрель с натянутой
улыбкой,
-- А почему бы и нет? -- сказала Ида, пожимая плечами и не удостаивая
его взглядом.
-- Почему не из общаги? -- продолжал Менестрель, выдавливая из себя
смешок. -- Нас семьсот, выбор богатый.
-- Не говори глупости, -- грубо оборвала его Ида.
Менестрель покраснел. Ну и мегера! Я один соглашаюсь вступить с ней в
разговор, а она еще на меня кидается. И вообще, что за идиотский разговор!
Точно эта Ида может влюбиться в парня! И захотеть, чтобы он к ней пришел! Во
всем этом с самого начала была какая-то фальшь. Фальшь, неправда, гадость.
Наступило молчание, и в тишине все взгляды опять сошлись на Жаклин. Она
сидела, закинув руки за спинку своего стула, точно связанная пленница,
которая отдана вождю племени. Ноздри Жоме подрагивали, он сосал свою трубку,
устремив на Жаклин странный взгляд, в котором было и настороженное ожидание,
и хитроватая печаль, и какая-то собачья просительность. Я его возненавижу,
этого типа, подумал Менестрель с удивлением.
-- И еще одно, -- заговорила Ида все с той же яростью, по-прежнему не
отрывая взгляда от Жаклин. -- Я иду к мальчику, в его комнату. Кто я в
глазах девочек, которые видят, как я вхожу в мужской корпус? Я тебе скажу,
-- сказала она с лицом, искаженным гримасой отвращения, -- я -- "девчонка,
которая набивается".
-- Подумаешь! -- сказал Жоме, не глядя на нее.
-- Нет, я считаю, Ида права, -- вдруг глуховатым голосом сказала
Жаклин.
Это произвело эффект электрошока. Все трое замерли, Прошла минута, они
тревожно ждали.
-- Представь себе, -- сказала Жаклин, пристально глядя на Жоме, -- что,
увидев, как я вхожу к тебе три-четыре раза в неделю, ребята с твоего этажа
станут говорить: "Это девчонка Жоме". И заметь, они будут так говорить, даже
если мы сохраним вполне невинные отношения, И вот, готово, у меня уже ярлык
-- я "девчонка Жоме", я -- твоя собственность.
-- И тебе было бы неприятно, если бы так говорили? -- сказал Жоме,
глядя на нее без улыбки.
Руки Жаклин легли на стол, точно кто-то внезапно разрезал веревки,
которыми они были прикручены к спинке стула. Кровь прилила к ее щекам, грудь
вздымалась, дыхание стало прерывистым.
-- Да, -- сказала она, -- мне было бы неприятно, если бы это не
соответствовало действительности.
Наступило молчание. Менестрель опустил глаза и, окаменев, смотрел в
пол. Все произошло так мгновенно и неожиданно. Тут, прямо на его глазах,
оба, и с каким-то даже невинным видом. О, я его ненавижу, подумал
Менестрель. Он почувствовал, что слезы ярости застилают ему глаза. Он
смотрел на пол, усеянный окурками, на ноги Жаклин, на стиснутые кулаки Иды
Лоран, лежавшие на коленях. Какая грязь, всюду грязь! Он поднялся и, не
сказав ни слова, не махнув им на прощанье рукой, даже не оглянувшись, пошел
к выходу.
Часть пятая
I
15 часов
В 15.05 гудронирование террасы закончено. В 15.10 появляется бригадир.
Это рыжий великан с равнодушными глазами. Он небрежно оглядывает работу и
говорит:
-- Вас вызывает начальник. Всех троих.
Я смотрю на него.
-- Чего ему от нас нужно?
-- Не знаю, -- говорит бригадир, отводя глаза.
Он делает несколько шагов, останавливается и бросает через плечо:
-- Не забудь, уходя, загасить огонь.
Я чувствую, как в животе у меня что-то обрывается, ноги начинают
дрожать, я опускаю голову под пристальным взглядом Юсефа и Моктара. Оба
старика понимают по-французски ровно столько, сколько нужно, чтобы выполнить
приказание: сделай то, сделай это. Они делают. Но тон до них не доходит. А
меня сразу как стукнуло, едва бригадир рот открыл. Не трудитесь, как
говорится, разъяснять.
И вообще, есть вещи, которых Юсеф и Моктар понять не могут. У нас
хозяин -- это отец. Плохой ли, хороший ли. Во всяком случае, человек. Ты его
видишь, можешь потрогать, выругать. Если он свинья, ты его ненавидишь. Здесь
-- ничего похожего. Бригадир получает распоряжения, мастер получает
распоряжения, начальник стройки получает распоряжения, а того типа, который
распоряжается, не видит никто. И ты для него -- пустое место. И даже для
бухгалтера, который тебе платит, ты кто? Карточка с пробитыми дырочками.
Меня вначале тоже брала тоска от сознания, что я отдаю свою силу неведомо
кому. У него есть список, в списке -- твое имя, в один прекрасный день он
берет шариковую ручку и вычеркивает твое имя, и вот с тобой покончено, ты
больше не существуешь, можешь сдохнуть, ему на это плевать с высокой горы,
он тебя никогда в глаза не видел.
-- Что там, Абделазиз? Что случилось? -- нетерпеливо говорит Моктар,
воздев ладони к небу.
-- Не знаю.
Я пожимаю плечами, хлопаю доской по углям, не велика радость лгать,
бригадиру это тоже было не по душе.
-- Он что, недоволен нами? -- говорит в ярости Моктар.
Моктар злится, потому что характер у него колючий, настоящий кактус, и
потому что он трусит, как деревенский пес, который лает на тени, сгущающиеся
в углах, когда светит луна. Я тоже боюсь, но по-другому.
-- Ну так что? -- говорит Моктар. -- В там дело? Он недоволен нами?
"Он" -- это хозяин, тип, которого мы в глаза не видали, но который
видит нас, как Бог. Моктар кричит. Может, хозяин услышит протест Моктара и
поймет, что неправ, что не должен быть недоволен Моктаром. Иногда и хозяин
бывает справедлив.
-- Откуда я знаю? -- огрызаюсь я, не подымая головы.
Мне стыдно за Моктара, за его темноту, но в то же время мне его жаль. И
мне не нравится, что он набросился на меня, точно я в чем-то виноват. Юсеф
не произносит ни слова. Он так же, как Моктар, мал ростом, хил, узкоплеч, но
у него на лбу между глаз жесткая складка, губы стиснуты, злость во взгляде.
Он покалечен и морально. Этот не лает, но укусить вполне способен. Даже
Каддур не доверяет Юсефу.
Начальник ждет нас в своей желтой металлической будке. Он сидит за
столом, вернее, за подобием стола: это лист изореля на козлах. Печка
раскалена, жарко. Начальник -- толстый, самоуверенный, нетерпеливый мужчина,
у него широкие плечи, массивная шея, тяжелое красное лицо, видно, что он
всегда ел мясо досыта. Француз -- этим все сказано. Когда приезжаешь из
Алжира, первое, что поражает тебя во французах, это ширина спины, размах
плеч, толщина зада, возьми наугад десять алжирцев и десять французов, взвесь
их -- французы потянут по крайней мере в два раза больше. Они такие с
раннего детства. Во Франции четырехмесячным младенцам уже дают мясо.
-- Абделазиз, это ты? -- говорит начальник, глядя на меня, -- Это ты
хорошо говоришь по-французски?
-- Да, я, -- говорю. И добавляю: -- Но ребята тоже понимают.
Я говорю "ребята", а не "товарищи", чтобы он не подумал, что я
коммунист. Но он нетерпеливо отмахивается:
-- Ладно, ладно. Ты объяснишь им, своим товарищам, что я получил
приказ, я должен провести сокращение. Стройка филфака практически завершена.
Остается только юридический. Короче, -- продолжает он раздраженно, точно
собственные объяснения кажутся ему неуместными, -- вас трое, я оставляю
одного. Тебя, если хочешь, поскольку ты хорошо говоришь по-французски.
Я смотрю на него, потом смотрю на Моктара и Юсефа, Они стоят слева от
меня, опустив руки, Моктар чуть поодаль. Кожа у них обоих темная, и, когда
они бледнеют, она делается не белой, а серой. Они молчат. Они не способны
выдавить из себя ни слова. Глаза устремлены на меня. Я поворачиваюсь к
начальнику.
-- О нет, только не меня, это невозможно. Одного из них. Они оба
женатые.
Начальник поднимает брови.
-- Послушай, мальчик, -- говорит он, -- я дам тебе хороший совет: своя
рубашка ближе к телу, не так ли? Думай о своем куске хлеба. А другие
позаботятся о своем.
Я качаю головой. Я улыбаюсь. Я знаю, начальники любят, когда им
улыбаешься.
-- Нет, мсье. Спасибо. Они женаты, они отсылают туда почти все деньги.
А я холостяк.
-- Пусть так, -- говорит он, но я по лицу вижу, что он недоволен, даже
рассержен, что ему хочется дать волю своему гневу. -- Ну так как? -- говорит
он нетерпеливо, хлопнув ладонью по столу. -- Давайте, решайте это между
собой, я не буду вмешиваться, только быстро, ну? Мне ждать некогда!
Я смотрю на Юсефа и Моктара и говорю:
-- Решайте.
И в ту же минуту понимаю, что ведь это глупо, как могут они решать
такую вещь? Устроиться на стройку сейчас нелегко, особенно старикам. А
деньги жене, ребятишкам нужно посылать каждый месяц. Они глядят друг на
друга и молчат; лица у них такие серые, ну, прямо сказать, пыль.
-- Ну? -- говорю я нетерпеливо, так как чувствую нетерпение начальника
за своей спиной.
-- Решай ты! -- говорит Моктар хриплым голосом.
-- Я? -- говорю я. -- Почему я? Это не мое дело. Киньте жребий!
-- Нет, -- говорит Моктар, -- только не это.
Он упрямо трясет головой, уставившись на меня. Юсеф ничего не говорит.
Он тоже смотрит на меня. Ясно, они оба перекладывают все на меня. Несмотря
на мой возраст, роль отца здесь лежит на мне. Ко мне обратился начальник
стройки. Теперь несу ответственность я. И каждый из них надеется, что я
выберу его. Я повторяю:
-- Нет, нет, сами решайте.
Но они молчат.
-- Fissa! Fissa! 1 -- говорит начальник стройки.
-- У меня нет времени слушать ваши разглагольствования!
1 Давай (алж.).
"Fissa", наверно, единственное арабское слово, которое он знает. А
"разглагольствованиями" на стройках именуют любой наш разговор; стоит нам
перекинуться двумя словами, это уже "разглагольствования".
Молчание. Юсеф и Моктар смотрят на меня. Проходит несколько секунд.
Начальник стучит ладонью по столу, Шуму от этого немного, изорель поглощает
звук, но начальник весь красный и говорит отрывисто:
-- Ну, мне надоело. Даю вам десять секунд. Решайте, или я выкину всех
троих.
И он это сделает, я уверен, ему хочется это сделать, я по лицу вижу.
Странно, Вначале он не был настроен враждебно, и вдруг обозлился. Что мы
такого сказали, что ему не понравилось?
-- Десять секунд! -- говорит начальник. -- Я не хочу терять на вас
полдня!
И тут мной овладевает смятение, я гляжу на начальника, я гляжу на
братьев и выпаливаю:
-- Моктар!
Значит, я все-таки выбрал. Почему я выбрал Моктара, а не Юсефа, не
знаю. Может, из-за той истории о окном.
-- Кто из вас Моктар? -- говорит начальник.
-- Я, -- говорит чуть слышно Моктар.
Я не смотрю на него. И на Юсефа не смею взглянуть.
-- Моктар, как дальше? -- раздраженно говорит начальник.
-- Моктар Букаид.
-- По буквам.
Поскольку Моктар не может этого сделать сам, его фамилию повторяю по
буквам я. Медленно, отчетливо. Чтобы начальник нашел его в списках.
-- Так, -- говорит начальник. И добавляет: -- Ну и имена у вас.
Мне хочется ему сказать, что Букаид ничуть не сложней, чем Мартен или
Дюпон, но я молчу. Молчать мы умеем.
-- Ты остаешься, -- говорит начальник Моктару. -- А вы оба пройдите к
бухгалтеру.
Я говорю "спасибо". Не знаю, право, за что, мне самому стыдно этого
"спасибо". У двери я оглядываюсь на Моктара, но он меня даже не видит, он
застыл почти по стойке смирно. Мне немножко обидно, что я не встречаю его
взгляда.
Юсеф выходит первым. Едва мы отходим на несколько шагов, он
поворачивается и бросается на меня, точно обезумел, хватает обеими руками за
воротник моей спецовки.
-- Ты поступил со мной несправедливо! -- кричит он по-арабски.
-- Несправедливо?
-- Я старше Моктара, негодяй, у меня восемь ребят, восемь, а не пять,
как у него!
Я обалдел, потерял голос. Он трясет меня как сумасшедший, глаза у него
вылезли из орбит, на губах выступила пена. Свинья, свинячий сын, он
проклинает моего отца, моих братьев, что до моих сестер, то все они -- шлюхи
(сестер у меня нет). Я почти не слышу его, потому что рядом работает
бетономешалка, которая покрывает своим грохотом его голос, но в конце концов
мне это надоедает, я беру его за руки и, резко толкнув, заставляю отпустить
меня, я его отталкиваю, он делает, спотыкаясь, два шага и падает на кучу
песка. Я поворачиваюсь, чтобы уйти, делаю несколько шагов и потом, сам не
знаю почему, может, инстинктивно, оглядываюсь назад. Я вижу, что он кидается
на меня с ножом. Не обернись я, он всадил бы мне нож в спину, я успеваю
только развернуться и наподдать ногой. Удачно, нож летит в сторону, Юсеф
сгибается пополам, сжимает правое запястье левой рукой, я бегу за ножом,
поднимаю его, это штука опасная, я складываю нож, прячу в карман.
Возвращаюсь к Юсефу, он сидит на куче песка и все еще держит левой рукой
запястье правой. Он стонет, вопит: вор, вор, ты стащил мой нож, ты стащил
мою работу, ты сломал мне руку, как я теперь найду работу, когда у меня
сломана рука; проклинает, ругается, еще раз достается всей моей семье. Из-за
бетономешалки я едва разбираю, что он говорит, подхожу ближе.
-- Покажи руку.
Он дает мне подойти совсем близко и вдруг изо всей силы плюет мне в
лицо. Я отступаю, вытираю лицо рукавом, смотрю на него несколько секунд, мне
хочется его убить. Но обуздываю себя; я так и вижу заголовки в газетах:
"Алжирец, заколотый на стройке своим единоверцем". "Единоверец" -- так
всегда говорят о нас. Я замечаю, что моя рука сжимает в кармане нож Юсефа,
вытаскиваю руку из кармана и, пятясь, ухожу под градом ругательств и угроз:
-- Вот увидишь сегодня вечером, на Гаренн, мы с ребятами еще тобой
займемся, негодяй.
Юсеф -- оранец. У него в бидонвиле с десяток двоюродных братьев, они
все немножко бандиты и поддерживают друг друга, ужас! Бог знает, чего он им
нарасскажет, придя домой. Я так и вижу, как они поджидают меня, все десять,
перед лавкой бакалейщика, у них лица судей, наигранно добрые: "Ну, поди-ка
сюда, Абделазиз, поговорим, не бойся, чего ты боишься? Никто не собирается
тебя обидеть..."
Я прохожу через стройку, захожу в арабское бистро около моста,
заказываю у стойки мятный чай. Тут стоит автомат с маленьким киноэкраном. Я
выбираю "Египетские пляски", опускаю в щель франк. Может, безработному и
неразумно так тратить деньги, но мне плевать. Возвращаюсь к стойке, перед
ней стоят пять или шесть братьев, все незнакомые. Зажимаю стакан между
большим и указательным пальцами, он обжигающе горяч. Песня начинается,
женщина, которая поет, наверно, египтянка, потому что три четверти слов я не
понимаю, но ее голос надрывает мне сердце. Мне хочется плакать, я смотрю на
девушек, танцующих на экране, на братьев, на стойку, все умолкли, даже
хозяин заткнулся. Среди танцовщиц есть одна, которая мне особенно нравится,
бедра у нее как кувшин, я только на нее и смотрю, других даже не вижу.
Певица пронзает меня насквозь, спину, затылок. Песня грустная, но мне
становится немного легче.
Когда пластинка кончается, я выпиваю свой чай. Я плачу и опять
оказываюсь на тротуаре. Еще не вечер, но на улице, как в сырой могиле.
Темно, мокро, холодно. Прежде чем вернуться на стройку, чтобы получить
расчет и взять куртку, я подсчитываю наличность: 45 франков плюс зарплата за
неделю, которую мне должны. Мало. Я без работы, без жилья и, если не считать
куртки, без одежды. Потому что вернуться за вещами в бидонвиль я теперь не
могу. Оранские родичи, избиение, штраф -- нет. Я этого не заслужил, и я
говорю -- нет. Я вспоминаю французское выражение "выброшен на улицу", вот я
и на улице, я смотрю на нее. Паршивая улица, ты себе даже представить не
можешь, друг, до чего паршивая. За бистро плешивый склон, железнодорожный
мост, из-под моста выползают тяжелые грузовики с налипшей на колесах грязью,
одни наворачивают налево, другие едут прямо. На перекрестке полицейский,
который смотрит на меня, потому что я североафриканец, потому что я в
рабочей спецовке и потому что я ст