телохранителя  разглядывал
сквозь колоннаду Карлтон-Хауса обиталище великого принца-регента. Как сейчас
вижу караул, вышагивающий перед воротами дворца. Какого дворца? Он исчез так
же бесследно, как дворец Навуходоносора. От  него  осталось  одно  название.
Куда подевались гвардейцы-стражи,  отдававшие  честь  при  выезде  и  въезде
королевской колесницы? Колесницы  вместе  с  монаршими  седоками  укатили  в
царство Плутона; рослые  гвардейцы,  маршируя,  ушли  в  ночь,  и  дробь  их
барабанов отдается  под  сводами  Аида.  Где  прежде  стоял  дворец,  теперь
резвятся сотни детей на широких террасах  Сент-Джеймского  парка.  Серьезные
джентльмены пьют чай в клубе "Атенеум";  а  старые  бывалые  воины  занимают
Объединенный армейский клуб напротив. Пэл-Мэл стала  теперь  большой  биржей
лондонского общества - ярмаркой новостей, политики, слухов, сплетен,  -  так
сказать, английским форумом,  где  граждане  обсуждают  известия  из  Крыма,
последнюю речь лорда Дерби или  шаги,  предпринятые  лордом  Джоном.  А  для
некоторых стариков, чьи мысли витают скорее в прошлом, нежели  в  настоящем,
она еще и памятник былых времен и ушедших людей, - наша Пальмира. Вот здесь,
на этом самом месте, "Том-Десять Тысяч" был убит людьми Кенигсмарка.  Вон  в
том большом кирпичном доме жил Гейнсборо, и еще - "Куллоденский" Камберленд,
дядя Георга III. А это - дворец Сары Мальборо в том  самом  виде,  каким  он
был, когда его занимала сия прославленная фурия. В номере двадцать пятом жил
Вальтер Скотт; а в доме,  который  значится  теперь  под  номером  семьдесят
девять и вмещает Общество по распространению слова божия в дальних  странах,
проживала миссис Элинор  Гвинн,  комедиантка.  Как  часто  из-под  той  арки
выплывал портшез королевы Каролины! Кто только не проходил по этой улице  за
время царствования Георгов! Она видела  коляски  Уолпола  и  Чатема;  видела
Фокса, Гиббона, Шеридана, направляющихся к Бруксу; и величественного Уильяма
Питта об руку с Дандесом; видела, как Хэнгер и Том Шеридан бредут из  пивной
Рэгетта; как Байрон,  прихрамывая,  спешит  к  Уотьеру;  как  Свифт,  гуляя,
сворачивает с Бери-стрит и  с  ним  -  мистер  Аддисон  и  Дик  Стиль,  оба,
наверное, слегка навеселе; как скачут вихрем по мостовой  принц  Уэльский  и
терцог Йорк;  как,  постояв  перед  книжной  лавкой  Додели,  бредет  доктор
Джонсон, пересчитывая уличные тумбы; как вскакивает в карету  Хорри  Уолпол,
купив у Кристи дорогую безделушку; а Джордж Селвин заходит к Уайту.
     . В опубликованной переписке Джорджа Селвина мы находим письма,  отнюдь
не столь блестящие и остроумные, как у Уолпола, или беспощадно  язвительные,
как  у  Гар-вея,  но  в  своем  роде  не  менее  интересные  и  даже   более
содержательные, поскольку писаны они самыми разными людьми. Мы как бы слышим
в них несколько  голосов,  и  притом  более  естественных,  чем  франтовская
фистула Хо-реса  или  зловещий  шепоток  Споруса.  Когда  читаешь  переписку
Селвина - когда рассматриваешь прекрасные картины  Рейнольдса,  изображающие
те великолепные времена и вольные нравы,  -  словно  слышишь  голос  умершей
эпохи, дружный смех и  хор  восклицаний;  тост,  произнесенный  над  полными
бокалами; гул толпы на скачках или вкруг  ломберных  столов;  смелую  шутку,
сказанную на радость веселой, изящной даме. Ах,  что  это  были  за  изящные
дамы, выслушивавшие и сами отпускавшие такие грубые шутки, что за  важные  с
ними были господа!
     Боюсь, что это детище прошлой  эпохи,  важный  господин,  почти,  исчез
теперь с лица земли, он вымирает, подобно бобру и американскому  индейцу.  У
нас не может быть больше важных господ, поскольку мы не в состоянии  создать
для них такого общества, в котором они существовали. Простой народ им больше
не подчиняется; паразиты  утратили  былое  подобострастие;  дети  больше  не
испрашивают на коленях родительского благословения, домашние  священники  не
читают после трапезы молитв и не удаляются из-за стола до появления пудинга;
слуги не приговаривают на каждом  слове:  "ваша  честь"  и  "ваша  милость";
торговцы не снимают шляп, когда важный господин проходит мимо; и в  прихожих
у важных господ не  просиживают  часами  романисты  и  стихотворцы,  которые
принесли с собой пространные посвящения и надеются получить за  них  от  его
сиятельства пять гиней. Во дни, когда существовали важные господа, секретари
государственного секретаря мистера Питта не смели сидеть в его  присутствии;
но сам мистер Питт, в свою очередь, опускался на свои  подагрические  колени
перед Георгом II; а лорд Чатем прослезился от благодарности и  почтительного
восторга, когда Георг III сказал ему несколько ласковых слов, - такой трепет
внушало  людям  представление  о  монархе  и  так   велико   было   значение
общественных различий. Вообразите сэра Джона Рассела или лорда Паль-мерстона
на коленях внимающими словам монарха  или  проливающими  слезы  оттого,  что
принц Альберт сказал им любезность!
     При воцарении Георга III патриции еще были в зените.  Их  превосходство
признавалось обществом, и они сами принимали это как должное. Им доставались
по наследству не только титулы, земельные владения и места в палате  лордов,
но  даже  места  в  палате  общин.  Для  них  имелись  в  изобилии  доходные
государственные  должности,  и  не  только  их,  но  и  прямые  подачки   от
правительства размерами в  пятьсот  фунтов  члены  палаты  общин  принимали,
нисколько не смущаясь. Фокс вошел в  парламент  двадцати  лет;  Питт  -  при
достижении совершеннолетия; его отец - немногим старше. Да, то были  хорошие
времена для патрициев. И трудно их винить за  то,  что  они  пользовались  -
порой неумеренно - выгодами политики и удовольствиями светской жизни.
     Читая письма к Селвину, мы  знакомимся  с  целым  миром  этих  вымерших
важных господ и получаем прелюбопытную возможность наблюдать жизнь, которую,
мне кажется, почти не описывали романисты того времени. Для Смоллетта и даже
для Фильдинга лорд -  это  лорд,  роскошный  мужчина  с  голубой  лентой,  с
огромной звездой  на  груди,  в  кресле  с  гербом  на  спинке,  принимающий
поклонение простого люда. Ричардсон, человек более низкого рождения, чем эти
двое, сам признавал, что плохо знает обычаи аристократов,  и  просил  миссис
Доннеллан, даму из высшего света, прочитать роман о сэре Чарльзе  Грандисоне
со специальной целью указать автору на все допущенные им  в  этом  отношении
погрешности. Миссис Доннеллан нашла столько ошибок, что Ричардсон  изменился
в лице, захлопнул книгу и сказал, что лучше всего будет бросить ее в  огонь.
У Селвина же мы видим настоящих, подлинных обитателей света, каким он был  в
начале царствования Георга III. Можем  последовать  за  ними  в  новый  клуб
"Олмэк" или отправиться с ними в путешествие по Европе, а можем наблюдать их
не в публичных местах, а в их собственном загородном  доме,  в  узком  кругу
родных и друзей. Вот  они,  всей  компанией:  остроумцы  и  кутилы;  одни  -
неисправимые  прожигатели  жизни,  другие  раскаиваются,  но   потом   вновь
предаются пороку; вот очаровательные женщины; паразиты; кроткие  священники;
подхалимы. Эти прелестные создания, которыми  мы  восхищаемся  на  портретах
Рейнольдса, которые спокойно и любезно улыбаются  нам  с  его  полотен;  эти
роскошные господа, которые делали  нам  честь  управлять  нами,  получали  в
наследство избирательные округа, предавались праздности на правительственной
службе и непринужденно отправляли в кружевной карман  камзола  жалованье  от
лорда Норта, - мы узнаем их всех, слышим их смех, разговоры,  читаем  об  их
любовных похождениях, ссорах, интригах, долгах,  дуэлях,  разводах;  и  если
вчитаемся, сможем представить себе их как живых. Можем побывать  на  свадьбе
герцога Гамильтона и  увидеть,  как  он  обручается  кольцом  от  занавески;
бросить взгляд на смертное ложе его несчастной  свояченицы;  послушать,  как
Фокс бранится за картами, а Марч  выкрикивает  ставки  в  Ньюмаркете;  можем
представить себе, как Бергойн отправляется в поход на завоевание Америки,  а
после разгрома возвращается к себе в  клуб,  заметно  поутратив  спеси.  Вот
молодой король завершает туалет  перед  малым  дворцовым  приемом,  подробно
расспрашивая  про  всех  присутствующих.  Понаблюдаем  высшее   общество   и
полусвет; увидим свалку перед оперным театром, куда рвутся, чтобы  лицезреть
Виолетту  или  Дзамперини;  поглядим  франтов  и  модных  дам  в  портшезах,
собирающихся на маскарад или к мадам Корнелис; толпу  зевак  на  Друри-Лейн,
спешащих увидеть труп несчастной мисс Рэй, которую  застрелил  из  пистолета
пастор Хэкмен; а можем  заглянуть  в  Ньюгетскуго  тюрьму,  где  злосчастный
мистер Раис, фальшивомонетчик, ожидает конца и последнего ужина. "Не  велика
разница, под каким  соусом  подавать  ему  дичь,  -  говорит  один  тюремщик
другому, - все равно его утром повесят".  -  "Так-то  оно  так,  -  отвечает
второй, - но с ним будет  ужинать  тюремный  священник,  а  он  страсть  как
придирчив и любит, чтобы масло было растоплено в самую меру".
     У Селвина есть домашний священник и  паразит,  некто  доктор  Уорнер  -
фигуры ярче не найти ни у Плавта, ни  у  Бена  Джонсона,  ни  у  Хогарта.  В
многочисленных письмах он рисует  нам  штрих  за  штрихом  свой  собственный
портрет, и теперь, когда оригинала больше  нет  на  свете,  присмотреться  к
этому портрету отнюдь небезынтересно; низкие удовольствия и  грубые  забавы,
которым он предавался, все окончены; вместо нарумяненных лиц, в  которые  он
подобострастно заглядывал, остались лишь голые кости; и важные господа,  чьи
стопы он лобызал, все давно в гробу. Этот почтенный  клирик  считает  нужным
уведомить нас, что в бога, им проповедуемого, не верит нисколько, но что он,
слава тебе господи, все же не отпетый негодяй,  как  какой-нибудь  судейский
крючок. Он выполняет поручения мистера Селвина, поручения любого  характера,
и, по его собственным словам, гордится этой должностью. Еще он  прислуживает
герцогу Куинсберри и обменивается с этим  вельможей  забавными  историйками.
Вернувшись домой, как он выражается, "после трудного дня панихид и крестин",
он сначала пишет письмо своему патрону, а потом садится за вист и за ужин из
дичи. Он упивается воспоминаниями о бычьем языке и  бургундском  вине,  этот
бойкий, жизнерадостный приживал, который лижет сапоги хозяина  со  смехом  и
смаком, - господская вакса ему  так  же  по  вкусу,  как  лучший  кларет  из
погребов герцога Куинсберри. Сальными тубами он то и дело цитирует  Рабле  и
Горация. Он невыразимо подл и необыкновенно весел; и втайне еще чувствителен
и мягкосердечен - эдакий добродушный раб, а не озлобленный  блюдолиз.  Джесс
пишет, что он "пользуется любовью у прихожан часовни в  Лонг-Акре  благодаря
приятному, мужественному и красочному слогу своих проповедей".  Быть  может,
вероломство заразно, быть может, порок носился  тогда  в  воздухе?  Молодого
короля, человека высокой нравственности и бесспорного благочестия,  окружало
самое развратное придворное общество, какое знала эта страна.  Дурные  нравы
Георга II принесли свои плоды в первые годы царствования Георга III, подобно
тому как позднее его собственный  добрый  пример,  -  умеренность  во  всем,
непритязательность и простота и богобоязненный образ жизни, - хочется верить
мне, немало способствовали исправлению нравов и очищению всей нации.
     Следующим после Уорнера интересным  корреспондентом  Селвина  был  граф
Карлейль, дед  любезного  аристократа,  ныне  занимающего  пост  вице-короля
Ирландии. Дед  тоже  был  ирландским  вице-королем,  до  этого  -  казначеем
королевского дома,  а  в  1778  году  -  главным  комиссаром  по  взысканию,
обсуждению и принятию мер, долженствовавших смирить беспорядки  в  колониях,
плантациях  и  владениях  Его  Величества  в  Северной  Америке.  Вы  можете
ознакомиться  с  манифестами   его   сиятельства,   полистав   "Нью-йоркскую
королевскую газету". Потом, так и  не  усмирив  колоний,  он  возвратился  в
Англию,  и  очень  скоро  после  этого  "Нью-йоркская  королевская   газета"
почему-то прекратила существование.
     Этот добрый, умный, порядочный, изящно воспитанный  лорд  Карлейль  был
одним из тех английских важных господ, которых едва  не  погубили  роскошные
нравы, царившие тогда в великосветском английском обществе. Разгул этот  был
поистине ужасен. После заключения мира  английская  аристократия  хлынула  в
Европу; она танцевала, играла на скачках и  в  карты  при  всех  королевских
дворах. Она отвешивала поклоны  в  Версале;  прогуливала  лошадей  на  полях
Саблона, близ Парижа, и заложила там начало англомании; она вывозила из Рима
и Флоренции несчетное число картин и мраморных  статуй;  она  разорялась  на
строительстве  дворцов  и  галерей,  предназначенных  для  размещения   этих
сокровищ; она импортировала  певиц  и  танцовщиц  из  всех  оперных  театров
Европы, и сиятельные лорды изводили на них  тысячи  и  тысячи,  предоставляя
своим честным женам и детям чахнуть в пустынных загородных замках.
     Помимо лондонского великосветского общества, существовало в те дни  еще
и другое, непризнанное светское общество, расточительное сверх всякой  меры,
поглощенное погоней за удовольствиями,  занятое  балами,  картами,  вином  и
певицами; с настоящим светом оно сталкивалось в  общественных  местах  -  во
всяких Раниле, Воксхоллах и Ридотто, о коих без конца твердят авторы  старых
романов, - стремясь перещеголять настоящих светских львов и  львиц  блеском,
роскошью и  красотой.  Когда,  например,  однажды  знаменитая  мисс  Ганнинг
посетила в качестве леди  Ковентри  Париж,  рассчитывая  вызвать  там  своей
красотой такие же восторги, как и у себя в Англии, ей пришлось обратиться  в
бегство  перед  другой  англичанкой,  которая  в  глазах  парижан  оказалась
прекраснее ее и ее сестры. То была некая миссис Питт,  она  заняла  в  опере
ложу как раз напротив графини  и  затмила  ее  сиятельство  своей  красотой.
Партер громко провозгласил ее "настоящим  английским  ангелом",  после  чего
леди Ковентри оставалось только в сердцах покинуть  Париж.  Бедняжка  вскоре
умерла; у нее открылась чахотка, течение которой, как говорят, было ускорено
действием  белил  и  румян,  коими  она  совершенствовала  злосчастную  свою
красоту. (Вообще, представляя себе европейских красавиц той  эпохи,  следует
помнить, что их лица сплошь покрыты слоем краски.). После себя она  оставила
двух дочерей, к которым Джордж Селвин  был  очень  привязан  (его  любовь  к
маленьким детям удивительна), и в его переписке они подробно  и  трогательно
описаны: вот они в  детской,  где  темпераментная  леди  Фанни,  проигрывая,
швыряет свои карты прямо в  лицо  леди  Мэри  и  где  маленькие  заговорщицы
обсуждают между собой, как им встретить мачеху,  которую  их  папаша  вскоре
привел в дом. С мачехой они поладили очень хорошо, она была к ним  добра;  и
они выросли, и обе вышли замуж, и обе потом оказались в  разводе,  бедняжки?
Бедная  их   размалеванная   маменька,   бедное   великосветское   общество,
отвратительное в своих радостях,  в  своих  любовных  похождениях,  в  своем
разгуле.
     А что до лорда Главного Комиссара, то мы вполне  можем  себе  позволить
повести о нем речь, ибо хоть он и был никудышным и невоздержанным комиссаром
в Америке, хоть он и разорил родовое имение, хоть он играл  и  проигрывал  и
проиграл как-то десять тысяч фунтов в один  присест  -  "впятеро  больше,  -
признается злосчастный джентльмен, - нежели я проигрывал когда-либо прежде",
хоть он давал клятву больше не прикасаться к картам, и, однако же,  как  это
ни странно, снова объявился у столов и проиграл еще  больше,  -  он  тем  не
менее в конце концов раскаялся в своих ошибках, протрезвел и стал  достойным
пэром и добрым помещиком и возвратился к своей славной жене и  милым  детям,
ибо в глубине души всегда только их и любил. Женился он двадцати одного года
от роду и, унаследовав большое состояние, оказался в гуще развратного света.
Поневоле  вынужденный  предаться  роскоши  и  праздности,  не  устоял  перед
кое-какими  соблазнами,  за  что  и  заплатил  горькую  цену   мужественного
раскаяния; других соблазнов мудро избежал и в конце концов одержал над  ними
полную победу. Но добрую свою супругу и  детей  он  не  забывал  никогда,  и
они-то и послужили ему спасением. "Я очень рад, что вы не пожаловали ко  мне
в то утро, как я покидал Лондон, - пишет он Дж. Селвину, отбывая в  Америку.
- Могу лишь сказать, что, покуда не настал миг разлуки, я не подозревал, что
такое настоящее горе..." Что ж, ныне они там, где несть разлуки. Верная жена
и  ее  добросердечный,  благородный  супруг  оставили  после  себя   славное
потомство: наследника отцовского имени и титулов, ныне повсюду известного  и
всеми    любимого,    человека    прекрасного,    образованного,    тонкого,
доброжелательного и чистого сердцем; и дочерей,  занимающих  теперь  высокое
положение в обществе  и  украшающих  собою  славные  фамилии;  иные  из  них
прославлены своей красотой  и  все  -  безупречной  жизнью,  благочестием  и
женскими добродетелями.
     Другой корреспондент Селвина - граф Марч,  позднее  герцог  Куинсберри,
который дожил до нашего столетия  и  ни  графом,  ни  герцогом,  ни  молодым
человеком, ни седобородым старцем, безусловно,  не  мог  служить  украшением
общества.  Легенды  о  нем  ужасны.  По  письмам  Селвина  и  Роксолла,   по
воспоминаниям  современников  исследователь   человеческой   природы   может
проследить его жизнь,  до  последней  черты  заполненную  вином,  картами  и
всевозможными  интригами,  покуда,   старый,   сморщенный,   парализованный,
беззубый Дон Жуан, он не умер таким же порочным  и  бессовестным,  как  и  в
самый разгар своей  молодости.  На  Пикадилли  есть  дом,  где  еще  недавно
показывали окно в нижнем этаже, у которого  он  будто  бы  просиживал  перед
смертью целые дни, сквозь  стариковские  свои  очки  разглядывая  проходящих
женщин.
     В сонном, ленивом Джордже Селвине было,  вероятно,  много  хорошего,  и
теперь мы можем отдать ему  в  этом  должное.  "Ваша  дружба,  -  пишет  ему
Карлейль, - так отлична от всего, что мне выпало испытать  или  наблюдать  в
свете, что при воспоминании об удивительных знаках Вашей доброты она кажется
мне сном". "Я потерял старейшего и  близкого  друга  Дж.  Селвина,  -  пишет
Уолпол в письме к мисс Берри. - Я по-настоящему любил его, и  не  только  за
несравненный острый ум, но и за тысячу других добрых качеств". А я, со своей
стороны, рад тому, что этот любитель "пирогов и пива" обладал тысячей добрых
качеств - был доброжелательным, щедрым,  сердечным  и  надежным  другом.  "Я
встаю в шесть, - пишет ему Карлейль  из  Спа,  этого  наимоднейшего  курорта
времен наших предков, - до обеда играю в крикет, а вечера напролет танцую  и
к одиннадцати чуть не ползком добираюсь до постели. Вот  это  жизнь!  То  ли
дело Вы - встаете в 9, до 12 в шлафроке забавляетесь со своим псом Рейтоном,
потом плететесь в крфейню Уайта, пять часов проводите за столом,  за  ужином
спите и заставляете двух страдальцев  за  шиллинг  три  мили  тащить  Вас  в
портшезе с тремя пинтами кларета в брюхе". Иной раз, вместо того чтобы спать
в кофейне Уайта, Джордж отправляется дремать  под  боком  у  лорда  Норта  в
палате общин. Он много лет представлял в  парламенте  Глостер,  кроме  того,
имел свой личный избирательный округ, Ладгерсхолл, и  когда  ему  было  лень
вести  избирательную  кампанию  в  Глостере,  заявлял  себя   депутатом   от
Ладгерсхолла. "Я сделал распоряжения  провести  депутатами  от  Ладгерсхолла
лорда Мельбурна и меня самого",  -  пишет  он  премьер-министру,  с  которым
состоит  в  дружбе,  такому  же  флегматичному,  такому  же  остроумному   и
добросердечному человеку, как и он сам.
     Если, оглядываясь на принцев и придворных, на людей богатых и  знатных,
мы с сожалением убеждаемся, что они были праздными, беспутными и  порочными,
следует помнить, что богатым тоже нелегко, ведь  и  мы  бы  с  удовольствием
предались безделью и наслаждениям, не будь у нас своих причин трудиться,  не
подстегивай нас врожденный вкус к удовольствиям и денно  и  нощно  брезжущий
соблазн приличных доходов. Что остается делать сиятельному  пэру,  владельцу
замка и парка и огромного состояния, как не жить в роскоши и  праздности?  В
письмах лорда Карлейля, выше  мною  цитированных,  имеется  много  искренних
жалоб этого честного молодого лорда на  образ  жизни,  который  он  вынужден
вести, на то, что ему  приходится  окружать  себя  роскошью  и  пребывать  в
праздности, ибо к этому его обязывает положение британского пэра.  Куда  как
лучше ему было бы сидеть адвокатом в кабинете или же служащим в конторе -  у
него было бы в тысячу раз  больше  возможностей  для  счастья,  образования,
работы, ограждения от  соблазнов.  Еще  совсем  недавно  единственным  видом
деятельности  для  знати  считалось  военное  дело.   Церковь,   адвокатура,
медицина,  писательство,  искусство,  коммерция,  -   все   было   ниже   их
достоинства. Благополучие Англии находится в руках среднего класса, в  руках
образованных, трудолюбивых людей, не получающих сенаторских подачек от лорда
Норта; в руках честных  священников,  а  не  паразитов,  которые  вымаливают
теплое местечко у своих покровителей; в руках купцов, трудолюбиво умножающих
капиталы; живописцев, неусыпно служащих искусству; литераторов,  творящих  в
тиши кабинетов, - вот люди, которых мы любим сегодня, о которых хотим читать
книги. Как мелки рядом с ними все эти сиятельные пэры и светские франты! Как
неинтересны  рассказы  о  распрях  при  дворе  Георга  III  в  сравнении   с
переданными нам  беседами  доброго  старого  Джонсона!  Самые  блистательные
развлечения в Виндзорском замке ничего не стоят перед вечером, проведенным в
клубе над  скромной  кружкой  пива  за  одним  столом  с  Перси,  Лэнгтоном,
Гольдсмитом и беднягой Босуэллом! По моему убеждению, изо всех  просвещенных
джентльменов той эпохи  лучшим  был  Джошуа  Рейнольде.  Они  были  хорошими
людьми, эти наши старые добрые друзья из лет давно  минувших,  а  не  только
острословами и мудрецами. Их ясные умы не затуманили излишества, их души  не
изнежила роскошь. Они отдавали день свой насущным  трудам;  они  отдыхали  и
получали свои честные удовольствия; они освещали свои  праздничные  собрания
щедрым остроумием и дружеским обменом мыслей;  они  не  были  чистоплюями  и
ханжами, но их беседы ни у кого не вызвали бы краски стыда; они  веселились,
но ни намека на буйство не таилось на дне их скромных кружек. Ах, я бы и сам
хотел провести вечер в кофейне "Голова Турка", пусть  даже  в  этот  день  и
пришли дурные вести из колоний и доктор Джонсон будет ворчать на мятежников;
хотел бы посидеть с ним и Голди; и послушать Берка, искуснейшего  оратора  в
мире; и посмотреть на Гаррика, который вдруг появится среди  нас  и  ослепит
всех рассказами о своем театре! Мне нравится, говорю  я,  размышлять  об  их
обществе, и не только о том, какие они  приятные  собутыльники  и  блестящие
остроумцы, но и о том, какие они были хорошие люди. Наверно, в один из таких
вечеров, возвращаясь из клуба, Эдмунд Берн - чья голова была  полна  высоких
дум, ибо они никогда его не оставляли, а сердце исполнено  нежности,  -  был
остановлен бедной уличной женщиной и обратился  к  ней  с  добрыми  словами;
растроганный  слезами  этой  Магдалины,  вызванными  скорее  всего  его   же
собственным ласковым обращением, он привез ее к себе домой, к жене и  детям,
и не оставил заботами, покуда не  нашел  способа  вернуть  ее  к  честной  и
трудовой жизни. Вы, блистательные вельможи! Марчи, Селвины, Честерфилды! Как
вы ничтожны рядом с этими людьми! Добрый Карлейль весь день играет в  крикет
и танцует вечер напролет, чтобы ползком едва добраться до постели, и  весело
сравнивает свою  добродетельную  жизнь  с  той,  что  ведет  Джордж  Селвин,
которого "с тремя пинтами кларета в брюхе за  полночь  на  руках  относят  в
постель два страдальца". Вы помните строки  -  святые  строки!  -  Джонсона,
написанные им на смерть его скромного друга Леветта?

                     Днесь Леветт спит в земле сырой, -
                          О нем скорби, о нем жалей! -
                     Открытый, искренний, простой,
                          Друг всем, кто не знавал друзей.

                     В тьму нищеты спускался он
                          И там участлив был всегда,
                     Где раздавался горя стон
                          И чахла жалкая нужда.

                     Кто слышал от него отказ?
                          Вовек гордыней не ведом,
                     Он не был празден хоть бы час
                          И ежедневным жил трудом.

                     Достоинствами знаменит,
                          Все до конца он доводил
                     И - сам Предвечный подтвердит -
                          Талант свой в землю не зарыл.

     Чье  же  имя  сияет   сейчас   ослепительнее:   владетельного   герцога
Куинсберри, острослова Селвина или бедного врача Леветта?
     Я считаю Джонсона (и да простятся Босуэллу прегрешения за  то,  что  он
сохранил нам его нетленным) столпом монархии и церкви  в  XVIII  столетии  -
более надежным, чем все епископы, чем Питты, Норты и даже сам великий  Берк.
К Джонсону прислушивалась нация, своим огромным авторитетом  он  усмирял  ее
порывы к неповиновению и отвращал  ее  совесть  от  безбожия.  Когда  с  ним
побеседовал Георг III и благоприятное мнение  великого  писателя  о  монархе
стало известно в народе, вокруг трона сплотились целые  поколения  англичан.
Джонсону поклонялись как оракулу, и  суд  этого  оракула  был  произнесен  в
пользу церкви и короля. А как человечен был этот великий старец! Сам большой
ценитель всех простых и честных удовольствий, он был непримирим к греху,  но
сострадателен к грешникам. "Ах  так,  ребята,  вы  затеяли  поразвлечься?  -
восклицает он, когда Тофем Боклерк приходит к нему в полночь и  поднимает  с
постели. - Стойте; и я с вами!" И он  вскакивает,  напяливает  свое  простое
старое платье и бредет вслед за  молодежью  через  Ковент-Гарден.  Когда  он
посещал театр Гаррика и имел свободный доступ за кулисы, "все актрисы, - как
он пишет, -  знали  меня  и  делали  мне  реверанс,  выходя  на  подмостки".
Трогательная картина, не правда  ли?  На  мой  взгляд,  очень  трогательная:
веселая, неразумная молодость, снисходительно созерцаемая  чистым,  ласковым
взором мудрости.
     Георг III со своей королевой жил в элегантном,  но  по-своему  скромном
доме, расположенном в том самом  месте,  где  теперь  красуется  безобразная
хаотическая  постройка,  под  которой  ныне  покоится   прах   его   внучки.
Королева-мать обитала  в  Карлтон-Хаусе;  на  современных  гравюрах  к  нему
неизменно примыкает  великолепнейший,  райский  сад  -  аккуратные  лужайки,
зеленые  аркады,  аллеи  классических  статуй.  Всеми  этими  красотами  она
наслаждалась вместе с лордом Бьютом, который  имел  утонченные  классические
вкусы, и вкушала отдых,  а  порой  и  чай  в  обществе  этого  просвещенного
вельможи. Бьюта в Англии ненавидели так, как, пожалуй, мало кого еще за  всю
английскую историю. Кто только его не поносил - и злобный хитроумец Уилкс, и
убийственно ядовитый Черчилль, и  улюлюкающие  толпы,  сжигавшие  на  тысяче
костров сапог, его эмблему, - эти ненавидели его за то,  что  он  фаворит  и
шотландец, звали его "Мортимер" и  "Лотарио",  и  уж  не  знаю,  какими  еще
именами, и обвиняли во всех смертных  грехах  его  царственную  любовницу  -
строгую, костлявую, благовоспитанную пожилую даму, которая, право  же,  была
ничем не хуже своих  ближних.  Всеобщему  предубеждению  против  нее  немало
способствовал своим недоброжелательством Чатем. Он выступил в палате общин с
филиппикой против "тайной силы, более  могущественной,  нежели  самый  трон,
которая вредит и вставляет палки в колеса всякому правительству".  Эту  речь
подхватили яростные памфлеты. На всех  стенах  в  городе,  как  рассказывает
Уолпол, появились  надписи:  "Под  суд  королеву-мать!"  А  что  она  такого
сделала? Что сделал принц Уэльский Фредерик, отец Георга, что его терпеть не
мог Георг II, а Георг III никогда не произносил его имени? Не  будем  искать
камней, дабы бросить  на  его  забытую  могилу,  -  просто  присоединимся  к
посвященной ему современной эпитафии:

                         Здесь покоится Фред.
                         Он отправился на тот свет.
                         Помри его отец,
                         Сказал бы я: "Наконец!"
                         Помри его брат,
                         Всяк был бы рад,
                         Помри его сестра,
                         Сказали б: "Давно пора!"
                         А если б сгинул весь их род,
                         То-то ликовал бы народ!
                         Но поскольку один лишь Фред
                         Отправился на тот свет,
                         Больше об этом и речи нет.

     Вдова его с восемью  детьми  у  подола  почла  разумным  примириться  с
королем и сумела завоевать доверие и расположение старика  монарха.  Женщина
умная, с твердым, властным  характером,  она  воспитывала  детей  по  своему
собственному усмотрению; старшего сына она считала  недалеким  и  послушным,
держала его в скудости и в строгой  узде,  -  у  нее  были  весьма  странные
взгляды и предубеждения. Однажды, когда его родной дядя, могучий Камберленд,
взял в руки саблю и обнажил ее, желая позабавить мальчика, тот  побледнел  и
отпрянул. Камберленд был  неприятно  поражен:  "Что  же  это  ему  про  меня
нарассказали?"
     Это оголтелое ненавистничество  сын  унаследовал  от  матери  вместе  с
безоглядным упрямством своих отцов; но он был человек  верующий,  тогда  как
его предки оставались вольнодумцами, и считался верным и горячим  защитником
церкви - на самом деле,  а  не  только  потому,  что  так  значилось  в  его
королевском  титуле.  Как  и  другие  недалекие  люди,  король   всю   жизнь
подозрительно относился к тем, кто его превосходил. Он не  любил  Фокса;  не
любил Рейнольдса; не любил Нельсона, Чатема, Верка;  болезненно  воспринимал
всякую новую мысль и с подозрением смотрел на каждого новатора. По нраву ему
была посредственность: Бенджамин Уэст известен как его любимый живописец,  а
Витти - поэт.  В  позднейшие  годы  король  сам  не  без  горечи  говорил  о
недостатках своего  образования.  Малоспособный  ребенок,  он  был  воспитан
темными людьми. Самые  блестящие  учителя  едва  ли  много  преуспели  бы  в
развитии его слабосильного ума, хотя, наверное, смогли бы развить его вкус и
научить его некоторой широте мышления.
     Но тем, что ему было доступно,  он  восхищался  всей  душой.  Можно  не
сомневаться,  что  письмо,   написанное   маленькой   принцессой   Шарлоттой
Мекленбург-Штрелицкой - письмо, содержащее ряд жалких банальностей про ужасы
войны и общих мест  о  прелестях  мира,  -  произвело  на  молодого  монарха
глубокое впечатление и побудило его избрать принцессу себе в спутницы жизни.
Не будем останавливаться на его юношеских  увлечениях  и  поминать  квакершу
Ханну Лайтфут, на которой он, как утверждают, был по всей форме женат  (хотя
брачного  свидетельства,  по-моему,  никто  не  видел),   или   черноволосую
красавицу Сару Леннокс, чьи чары с таким восторгом описывает Уолпол, -  она,
бывало, нарочно подкарауливала молодого принца на лужайке Холланд-Хауса.  Он
вздыхал, он рвался душой, но все же ехал мимо. В Холланд-Хаусе висит ныне ее
портрет, великолепный шедевр Рейнольдса,  полотно,  достойное  Тициана.  Она
глядит через окно замка на своего черноглазого племянника Чарльза Фокса,  на
руке у нее - птица.  Улетела  коронованная  птичка  от  прелестной  Сары.  И
пришлось ей довольствоваться ролью подружки на свадьбе своей  Мекленбургской
соперницы. Умерла она уже в наши дни кроткой старухой,  матерью  героических
Нэпиров.
     Рассказывают, что  маленькая  принцесса,  написавшая  то  замечательное
письмо об ужасах войны,  -  великолепное  письмо,  без  единой  помарки,  за
которое она, как героиня  старой  книги  прописей,  заслуживала  награды,  -
однажды играла с фрейлинами в парке Штрелица, и разговор у них, как  это  ни
странно для молодых барышень, зашел о замужестве. "Ну  кто  возьмет  в  жены
такую бедную принцессу, как я?" - спросила Шарлотта у своей подруги Иды  фон
Бюлов, и в этот самый миг  раздался  рожок  почтальона,  и  Ида  промолвила:
"Принцесса, это - жених!" Как она сказала, так и случилось. Почтальон привез
письма  от  блестящего  молодого  короля  всей  Англии,  и  там  говорилось:
"Принцесса! Вы написали такое замечательное письмо, оно делает честь  Вашему
сердцу и уму, поэтому приезжайте сюда  и  будьте  королевой  Великобритании,
Франции и Ирландии и верной женой Вашего покорнейшего слуги -  Георга".  Она
прямо подпрыгнула от радости; побежала наверх и упаковала сундучки; и тут же
отбыла в свое королевство на  красивой  белой  яхте,  на  которой  был  даже
клавесин, чтобы она могла музицировать,  а  вокруг  по  волнам  плыла  целая
флотилия судов, украшенных вымпелами и флагами.  Мадам  Ауэрбах  сочинила  в
честь нее оду, перевод которой можно и  сегодня  прочитать  в  "Журнале  для
джентльменов":

                         По влаге моря путь стремит
                              Ее отважный флот,
                         Владычице хор нереид
                              Привет в восторге шлет.

                         Когда на критский брег повлек
                              Европу Зевс в полон,
                         И то почтительней не мог
                              К возлюбленной быть он.

     Они встретились на берегу и поженились и многие годы вели самую простую
и счастливую жизнь, какой когда-либо жили на свете супруги. Говорят,  король
поморщился, когда впервые увидел свою дурнушку-невесту;  но  как  бы  то  ни
было, он был ей верным и преданным мужем, а она  ему  -  любящей,  преданной
женой. У них устраивались простые развлечения,  самые  простые  и  невинные:
деревенские танцы, на  которые  приглашалось  десять  -  двенадцать  пар,  и
честный король танцевал вместе со всеми по три часа кряду под одну музыку; а
после такого утонченного удовольствия отправлялись спать  натощак  (голодные
придворные про себя понемногу роптали) и вставали назавтра чуть свет, с  тем
чтобы вечером, быть может, снова пуститься в пляс; или же королева  садилась
играть на маленьком  клавесине,  -  она  недурно  играла,  по  свидетельству
Гайдна, - или король читал ей вслух что-нибудь из  "Зрителя"  или  проповедь
Огдена. Что за  жизнь!  Аркадия!  Раньше  по  воскресеньям  бывали  утренние
дворцовые приемы; но молодой король их отменил,  как  отменил  и  нечестивые
карточные игры, о которых говорилось выше.  Однако  он  вовсе  не  был  чужд
невинных  удовольствий,  вернее,  таких,  которые  почитал   невинными.   Он
покровительствовал искусствам - на свой лад; был добр и милостив к артистам,
которые ему нравились; уважительно относился к их профессии. Он даже задумал
как-то учредить орден Минервы для деятелей науки и литературы; рыцари  этого
ордена должны были идти по старшинству сразу после  рыцарей  ордена  Бани  и
носить соломенно-желтую ленту с шестнадцатиконечной звездой. Но среди ученых
мужей началась такая драка  за  эти  ордена,  что  от  всей  затеи  пришлось
отказаться, и Минерва со своей звездой так и не снизошла к нам на землю.
     Георг III возражал против того, чтобы расписывали стены собора  святого
Павла, он считал это папистским обычаем; в результате здание собора  по  сей
день украшают лишь безобразные языческие статуи. Впрочем, оно и  к  лучшему,
ибо картины и рисунки  конца  минувшего  века  отличались  плачевно  низкими
качествами, и нам куда приятнее иметь перед глазами белые  стены  (когда  мы
отводим взгляд от священника), нежели аляповатые полотна Оупи или немыслимых
страшилищ Фюзелли.
     Однако существует один день в году, - в этот день старый Георг особенно
любил бывать в соборе святого Павла, - когда  собор,  думается  мне,  бывает
поистине прекрасен: в этот день пять тысяч  приютских  детей,  румяных,  как
букеты роз,  звонкими,  свежими  голосами  поют  гимны,  наполняющие  сердце
каждого слушателя благодарностью и ликованием. Я видел много  величественных
зрелищ:  коронации,   великолепие   Парижа,   открытие   выставок,   римские
богослужения с процессиями долгополых  кардиналов  под  сладкогласные  трели
жирных певчих, - но, по-моему, во всем христианской!  мире  ничто  не  может
сравниться с Днем приютских детей. Non angli sed angeli {Не англы, но ангелы
(лат.).}. При взгляде на эти прелестные невинные создания, при первых звуках
их пения, право же, может показаться, что поют небесные херувимы.
     Церковную музыку король смолоду очень любил, понимал в ней толк  и  сам
был неплохим музыкантом. Существует много смешных и трогательных рассказов о
том, как он сидел на концертах, им самим заказанных. Уже больной  и  слепой,
он однажды выбирал программу для концерта старинной музыки и выбрал  отрывки
из. "Самсона-борца", где речь идет про его. рабство, и слепоту,  и  про  его
горе. Когда в дворцовой капелле исполняли эту кантату, король  свернутыми  в
трубку нотами отбивал такт, а если какой-нибудь  паж  у  его  ног  болтал  и
отвлекался, ударял ослушника этой же трубкой по пудреной голове.  Восхищался
он и театром. Его  епископы  и  священники  исправно  ходили  на  спектакли,
полагая, что им не  грех  показаться  там,  где  бывает  этот  благочестивый
человек. Шекспира и трагедию он, как рассказывают, любил  не  слишком;  зато
фарсы и пантомимы приводили его в восторг, и над клоуном, глотающим морковку
или связку колбас, он хохотал так самозабвенно, что сидевшая подле милейшая;
принцесса вынуждена была говорить ему:  "Мой  всемилостивый  король,  будьте
сдержаннее". Но он все равно хохотал до упаду над самыми пустячными шутками,
покуда бедный его ум совсем не оставил его.
     Смолоду было, по-моему, что-то очень трогательное в простой жизни этого
короля. Покуда была жива его матушка, - двенадцать  лет  после  женитьбы  на
маленькой клавесинистке, - он оставался большим, робким, нескладным ребенком
под началом своей суровой родительницы.  Вероятно,  она  была  действительно
умной, властной и жестокой женщиной. В одиночку она вела свой сумрачный дом,
с недоверием глядя на каждого, кто приближался к ее детям. Однажды, заметив,
что маленький герцог Глостер грустен и молчалив, она резко спросила  его,  в
чем дело. "Я думаю", - ответил бедный ребенок. "Думаете, сэр? О чем это?"  -
"Я думаю о том, что если у меня когда-нибудь будет сын, ему не будет у  меня
так плохо, как мне у вас". Все ее сыновья, кроме Георга, выросли буйными.  А
Георг, послушный и почтительный,  каждый  вечер  навещал  с  Шарлоттой  свою
матушку в Карлтон-Хаусе. У нее была болезнь горла, от которой она и  умерла;
но до последнего дня королева-мать считала для себя обязательным  ездить  по
улицам, чтобы люди видели, что она еще жива.  Вечером  накануне  смерти  эта
железная женщина, как обычно, беседовала с сыном  и  невесткой,  потом  ушла
спать, а утром была найдена мертвой. "Георг, ну будьте же  королем!"  -  эти
слева она неустанно хрипела на ухо сыну; и он старался  быть  королем,  этот
простодушный, упрямый, привязчивый, узколобый человек.
     Он  старался  как  мог;  стремился  к  благу,  по   своему   разумению;
придерживался понятных ему добродетелей; усваивал доступные ему знания. Так,
например, он постоянно чертил карты и прилежно и тщательно изучил географию.
Хорошо звал своих приближенных, их семейные предания, родословные, -  то-то,
верно, интересные истории ему  были  известны!  Помнил  наизусть  весь  свой
"офицерский список" и мог с точностью сказать, в каком полку какие  лычки  и
петлички, галуны и аксельбанты, формы треуголок,  и  фасоны  фалд,  и  какие
гетры, и сколько пуговиц  на  мундире  носят.  Помнил  он  и  личный  состав
университетских  преподавателей  и  знал,  кто  из   ученых   склоняется   к
социнианству, а кто твердый приверженец церкви; он безошибочно разбирался во
всех тонкостях этикета своего  двора  и  двора  своего  деда,  в  мельчайших
процедурных   предписаниях   касательно   послов,   министров,   советников,
аудиенций; и узнавал в лицо  самого  последнего  из  своих  пажей  и  самого
ничтожного из работников на конюшне или в  кухне.  Эта  сторона  королевских
обязанностей была ему по способностям, и здесь он был на  высоте.  Но  когда
подумаешь о той высочайшей должности,  какую  только  может  взять  на  себя
смертный, чтобы в одиночку распоряжаться мыслями,  верованиями  и  требовать
безоговорочного подчинения миллионов себе подобных, отправляя их на войну за
свои личные обиды и интересы, приказывая: "Торгуйте вот так,  думайте  эдак,
одних соседей считайте союзниками и поддерживайте, других рассматривайте как
своих врагов и убивайте по моему велению и вот так молитесь богу!"  -  разве
удивительно, что, когда эту почти божественную должность взял на себя  такой
человек, как Георг, все дело должно было кончиться расплатой и  унижением  и
для нации, и для ее вождя?
     Но все-таки в его смелости есть какое-то величие. Война  короля  с  е