Каждый день перед наступлением темноты я с помощью Ритими и Тутеми
просматривала собранные днем данные и пыталась привести их в некое подобие
классификации по таким разделам, как социальная структура, культурные
ценности, основные технологические приемы, и по иным универсальным
категориям социального поведения человека.
Однако, к моему глубокому разочарованию, была одна тема, которой
Милагрос так и не затронул: шаманизм. Из своего гамака я наблюдала два
сеанса исцеления, которые подробно впоследствии описала.
-- Арасуве -- это великий шапори, -- сказал мне Милагрос, когда я
наблюдала за первым ритуалом исцеления.
-- Своими заклинаниями он взывает к помощи духов? -- спросила я, глядя,
как зять Милагроса массирует, лижет и растирает простертое тело ребенка.
Милагрос возмущенно зыркнул на меня. -- Есть такие вещи, о которых не
говорят. -- Он резко поднялся с места и перед тем, как выйти из хижины,
добавил: -- Не спрашивай о таких вещах. Будешь спрашивать -- не миновать
тебе беды.
Его ответ меня не удивил, но я не была готова к его неприкрытому гневу.
Интересно, думала я, он не желает обсуждать эту тему из-за того, что я
женщина, или потому, что шаманизм вообще является темой запретной. Тогда у
меня не хватило смелости это выяснить. То, что я женщина, белая, да еще
одна-одинешенька, само по себе внушало достаточные опасения.
Мне было известно, что почти во всяком обществе знания, касающиеся
практики шаманства и целительства, открываются исключительно посвященным. За
время отсутствия Милагроса я ни разу не упомянула слова "шаманизм", однако
целыми часами обдумывала, как бы получше об этом разузнать, не вызвав ни
гнева, ни подозрений.
Из моих заметок, сделанных на сеансах исцеления, явствовало, что
согласно верованиям Итикотери, тело шапори претерпевало некую перемену под
воздействием нюхательного галлюциногена эпены. То есть шаман действовал,
основываясь на убеждении, что его человеческое тело преображалось в некое
сверхъестественное тело. В результате он вступал в контакт с лесными духами.
Вполне очевидным для меня был бы приход к пониманию шаманизма через тело --
не как через объект, определяемый психохимическими законами, одушевленными
стихиями природы, окружением или самой душой, а через понимание тела как
суммы пережитого опыта, тела как экспрессивного единства, постигаемого через
его жизнедеятельность.
Большинство исследований на тему шаманизма, в том числе и мои,
сосредоточиваются на психотерапевтических и социальных аспектах исцеления. Я
подумала, что мой новый подход не только даст новое объяснение, но и
предоставит мне способ узнать об исцелении, не вызывая подозрений. Вопросы,
касающиеся тела, вовсе не обязательно должны быть связаны с шаманизмом. Я не
сомневалась, что шаг за шагом понемногу раздобуду необходимые данные, причем
Итикотери даже не заподозрят, что именно меня интересует на самом деле.
Всякие угрызения совести по поводу непорядочности поставленной задачи
быстро заглушались постоянными напоминаниями себе самой, что моя работа
имеет большое значение для понимания незападных методов целительства.
Странные, нередко эксцентричные методы шаманизма станут более понятными
в свете совершенно иного интерпретационного контекста, что, в свою очередь,
расширит антропологические познания в целом.
-- Ты уже два дня не работала, -- сказала мне как-то Ритими, когда
солнце перевалило за полдень. -- Ты не спрашивала про вчерашние песни и
танцы. Разве ты не знаешь, что они очень важны? Если мы не будем петь и
плясать, охотники вернутся без мяса к празднику. -- Нахмурившись, она
бросила блокнот мне на колени. -- Ты даже ничего не рисовала в своей книжке.
-- Я отдохну несколько дней, -- ответила я, прижимая блокнот к груди,
словно самое дорогое, что у меня было. Не могла же я ей сказать, что каждая
оставшаяся драгоценная страничка предназначалась исключительно для записей
по шаманизму.
Ритими взяла мои ладони в свои, внимательно их осмотрела и, сделав
очень серьезную мину, заметила: -- Они очень устали, им надо отдохнуть.
Мы расхохотались. Ритими всегда недоумевала, как я могу считать работой
разрисовывание моей книжки. Для нее работа означала прополку сорняков на
огороде, сбор топлива для очага и починку крыши шабоно.
-- Мне очень понравились и песни, и пляски, -- сказала я. -- Я узнала
твой голос. Он очень красивый.
Ритими просияла. -- Я очень хорошо пою. -- В ее утверждении была
очаровательная прямота и уверенность; она не хвастала, она лишь
констатировала факт.-- Я уверена, что охотники придут с большой добычей,
чтобы хватило накормить гостей на празднике.
Согласно кивнув, я отыскала веточку и схематически изобразила на мягкой
земле фигуру человека. -- Это тело белого человека,-- сказала я, обозначив
основные внутренние органы и кости. -- Интересно, а как выглядит тело
Итикотери? -- Ты, должно быть, и впрямь устала, если задаешь такие глупые
вопросы, -- сказала Ритими, глядя на меня, как на полоумную. Она поднялась и
пустилась в пляс, припевая громким мелодичным голосом: -- Это моя голова,
это моя рука, это моя грудь, это мой живот, это моя...
Вокруг нас моментально собралась толпа мужчин и женщин, привлеченных
забавными ужимками Ритими.
Смеясь и повизгивая, они принялись отпускать непристойные шутки насчет
тел друг друга. Кое-кто из мальчишекподростков буквально катался по земле от
хохота, держа себя за половые органы.
-- Может еще кто-нибудь нарисовать свое тело так, как я нарисовала мое?
-- спросила я.
На мой вызов откликнулось несколько человек.
Схватив кто деревяшку, кто веточку, кто сломанный лук, они стали
рисовать на земле. Их рисунки резко отличались друг от друга, и не только в
силу вполне очевидных половых различий, которые они всеми силами старались
подчеркнуть, но еще и тем, что все мужские тела были изображены с крохотными
фигурками в груди.
Я с трудом скрывала радость. По моему разумению, это должны были быть
те самые духи, которых призывал Арасуве своими заклинаниями перед тем, как
приступить к сеансу исцеления. -- А это что такое? -- спросила я как можно
небрежнее.
-- Это лесные хекуры, которые живут в груди у мужчины, -- ответил один
из мужчин.
-- Все мужчины шапори? -- В груди у каждого мужчины есть хекура, --
ответил тот же мужчина. -- Но заставить их себе служить может только
настоящий шапори. И только великий шапори может приказать своим хекурам
помочь больному или отразить колдовство враждебного шапори. -- Изучая мой
рисунок, он спросил: -- А почему на твоем рисунке тоже есть хекуры, даже в
ногах? Ведь у женщин их не бывает.
Я пояснила, что это никакие не духи, а внутренние органы и кости, и они
тут же дополнили ими свои рисунки.
Удовлетворившись тем, что узнала, я охотно составила компанию Ритими,
собравшейся в лес за дровами, что было самой трудоемкой и нелюбимой женской
обязанностью.
Топлива всегда не хватало, потому что огонь в очагах поддерживался
постоянно.
В тот же вечер, давно взяв себе это за правило, Ритими тщательно
осмотрела мои ноги на предмет колючек и заноз.
Убедившись, что таковых нет, она удовлетворенно оттерла их ладонями
дочиста.
-- Интересно, преображаются ли как-то тела шапори, когда на них
воздействует эпена, -- сказала я. Важно было получить подтверждение из их же
уст, поскольку изначальной предпосылкой моего теоретического построения было
то, что шаман действует на основании неких предположений, связанных с телом.
Мне нужно было знать, все ли эти люди разделяют подобные предположения, и
являются ли они осознанными или подсознательными по своей природе.
-- Ты видела вчера Ирамамове? -- спросила Ритими. -- Ты видела, как он
ходил? Его ноги не касались земли. Он очень могущественный шапори. Он стал
большим ягуаром.
-- Он никого не исцелил, -- мрачно заметила я. Меня разочаровало то,
что брат Арасуве считается великим шаманом. Пару раз я видела, как он
колотил свою жену.
Утратив интерес к разговору, Ритими отвернулась и начала приготовления
к нашему вечернему ритуалу. Сняв корзину с моими пожитками с небольшого
возвышения в глубине хижины, она поставила ее на землю. Один за другим она
доставала оттуда различные предметы и, подняв высоко над головой, ожидала,
пока я их назову. Тогда вслед за мной она повторяла название по-испански,
затем по-английски, а ей начинал вторить вечерний хор жен вождя и нескольких
других женщин, каждый вечер собиравшихся в нашей хижине.
Я удобно устроилась в гамаке, а пальцы Тутеми принялись прядь за прядью
перебирать мои волосы в поисках воображаемых вшей; я-то не сомневалась, что
у меня их нет -- пока нет. На вид Тутеми была пятью-шестью годами младше
Ритими, которой, по-моему, было около двадцати. Она была выше ростом и
крупнее, а живот ее округляла первая беременность. Она была робка и
застенчива. Я часто замечала в ее глазах какое-то печальное, отсутствующее
выражение, и временами она разговаривала сама с собой, словно размышляя
вслух.
-- Вши, вши! -- закричала Тутеми, прервав англоиспанскую декламацию
женщин.
-- Дай-ка мне посмотреть, -- сказала я, в полной уверенности, что она
шутит. -- Разве вши белые? -- спросила я, разглядывая крошечных белых жучков
на ее пальце. Я всегда считала, что они темные.
-- Белая Девушка -- белые вши! -- с лукавым видом сказала Тутеми. С
явным удовольствием она хрустнула ими на зубах и проглотила. -- Вши всегда
белые.
Глава 7
Наступил день праздника. С самого полудня надо мной хлопотали Ритими и
Тутеми, взявшие на себя заботу меня украсить. Заостренным кусочком бамбука
Тутеми остригла мне волосы на общепринятый манер, а острой, как лезвие ножа,
травинкой выбрила макушку. Волосы с моих ног она удалила с помощью
абразивной пасты, приготовленной из золы, растительной смолы и ила.
Ритими разрисовала мне лицо волнистыми линиями, а все тело расписала
затейливыми геометрическими узорами с помощью разжеванной веточки. Мои ноги,
красные и опухшие после удаления волос, остались нераскрашенными. К моим
сережкам-колечкам, которые мне удалось отстоять, она прикрепила по розовому
цветку вместе с пучками белых перьев. К предплечьям, кистям рук и коленкам
она привязала красные шнурки из хлопковой пряжи.
-- О нет. Только не это, -- воскликнула я, отскакивая подальше от
Ритими.
-- Да это совсем не больно, -- заверила она меня, а потом негодующе
спросила: -- Ты что, хочешь выглядеть, как старуха? Это же не больно, --
настаивала Ритими, ходя за мной по пятам.
-- Оставь ее в покое, -- сказал Этева, доставая с возвышения лубяной
короб. Оглядев меня, он расхохотался. Его крупные белые зубы и прищуренные
глаза, казалось, насмехались над моим смущением. -- Не так уж много у нее
волос на лобке.
Я с облегчением повязала вокруг бедер красный хлопковый пояс, который
дала мне Ритими, и рассмеялась вместе с ним. Убедившись, что широкий плоский
пояс повязан так, что его бахрома полностью скрывает неуместную
растительность, я сказала Ритими: -- Вот видишь, ничего не видно.
Ритими оставила это без внимания и, равнодушно пожав плечами,
продолжала обследовать собственный лобок в поисках хотя бы одного волоска.
Загорелое лицо и тело Этевы украшали круги и завитушки. Поверх
лобкового шнурка он повязал толстый круглый пояс из красной хлопковой пряжи,
на предплечьях -- узкие полоски обезьяньего меха, к которым Ритими
прикрепила загодя отобранные Этевой из короба белые и черные перья.
Запустив пальцы в липкую смолистую пасту, приготовленную сегодня утром
женами Арасуве, Ритими вытерла их о волосы Этевы. Тутеми сразу же взяла из
другого короба целый пучок белых пушистых перьев и прилепила их к его
голове, так что он словно оказался в белой меховой шапке.
-- Когда начнется праздник? -- спросила я, глядя, как несколько мужчин
оттаскивают прочь с уже расчищенной от растительности поляны огромные кучи
банановой кожуры.
-- Когда будет готов банановый суп и все мясо, -- ответил Этева,
расхаживая по хижине, чтобы мы вдоволь им налюбовались. Его губы кривились в
улыбке, а насмешливые глаза все еще были прищурены. Он взглянул на меня и
вынул изо рта табачную жвачку. Положив ее на обломок калабаша, он мощной
высокой дугой сплюнул поверх своего гамака. С уверенным видом человека,
чрезвычайно довольного своей внешностью, он еще раз повернулся перед нами и
вышел из хижины.
Мокрую от его слюны жвачку подобрала малышка Тешома.
Запихнув ее в рот, она принялась сосать с таким же наслаждением, с
каким я бы сейчас вгрызлась в шоколадку. Ее мордашка, обезображенная
торчащей изо рта жвачкой, выглядела уморительно. Улыбаясь, она забралась в
мой гамак и вскоре заснула.
В соседней хижине я видела вождя Арасуве, возлежащего в своем гамаке.
Оттуда он присматривал за приготовлением бананов и жаркой мяса, принесенного
охотниками, уходившими за добычей несколькими днями раньше. Словно рабочие у
конвейера, несколько мужчин с рекордной скоростью обрабатывали
многочисленные связки бананов.
Один, впившись острыми зубами в кожуру, раскрывал ее; другой срывал
твердую шкурку и бросал банан в лубяное корыто, сделанное сегодня утром
Этевой; третий следил за тремя разведенными под корытом маленькими кострами.
-- А почему стряпней занимаются одни мужчины? -- спросила я у Тутеми. Я
знала, что женщины никогда не готовят крупную дичь, но меня поразило, что ни
одна из них и близко не подошла к бананам.
-- Женщины большие растяпы, -- ответил Арасуве за Тутеми, входя в
хижину. Глаза его, казалось, ожидали, хватит ли у меня смелости возразить. И
улыбнувшись, он добавил: -- Они легко отвлекаются на всякую всячину, а огонь
тем временем прожигает корыто.
Не успела я ничего сказать в ответ, как он уже опять был в своем
гамаке. -- Он приходил только затем, чтобы это сказать? -- Нет, -- сказала
Ритими. -- Он приходил, чтобы на тебя посмотреть.
У меня не было охоты спрашивать, прошла ли я инспекцию Арасуве, чтобы
не напоминать ей о невыщипанных волосах у меня на лобке. -- Смотри, --
сказала я, -- к нам гости.
-- Это Пуривариве, самый старший брат Анхелики, -- сказала Ритими,
указывая на старика в группе мужчин. -- Он -- шапори, наводящий страх.
Однажды его убили, но он не умер.
-- Однажды его убили, но он не умер, -- медленно повторила я, не зная,
как это понимать, -- в буквальном или переносном смысле.
-- Его убили во время набега, -- сказал Этева, заходя в хижину. --
Мертвый, мертвый, мертвый, но не умер. -- Он раздельно выговаривал каждое
слово, усиленно шевеля губами, словно таким способом мог донести до меня
истинное значение своих слов.
-- А такие набеги еще случаются? На мой вопрос никто не ответил. Этева
достал длинную полую тростинку, небольшой тыквенный сосуд, спрятанный за
одним из стропил, и вышел встречать гостей, остановившихся посреди поляны
лицом к хижине Арасуве.
Мужчины все подходили, и я громко поинтересовалась, приглашались ли на
праздник женщины.
-- Они снаружи, -- пояснила Ритими. -- Украшают себя вместе с
остальными гостями, пока мужчины принимают эпену.
Вождь Арасуве, его брат Ирамамове, Этева и еще шестеро мужчин
Итикотери, все разукрашенные перьями, мехом и красной пастой оното, уселись
на корточки напротив уже сидевших гостей. Они немного поговорили, избегая
глядеть друг другу в глаза.
Арасуве отвязал висевший у него на шее маленький калабаш, засыпал
немного коричневато-зеленого порошка в один конец полой тростинки и
повернулся к брату Анхелики. Приставив конец тростинки к носу шамана,
Арасуве с силой вдул одурманивающий порошок в ноздрю старика. Шаман не
сморщился, не застонал и не отшатнулся, как это делали другие мужчины. Но
глаза его помутнели, а из носа и рта потекла какая-то зеленая слизь, которую
он смахивал веточкой. Медленно, нараспев он начал произносить заклинания.
Слов я не могла разобрать; они произносились слишком тихо и тонули в
завываниях остальных.
С остекленевшими глазами, со слизью и слюной, стекающей по подбородку и
груди, Арасуве высоко подпрыгнул.
Красные перья попугая, висевшие у него в ушах и на руках, затрепетали.
Он подпрыгивал, касаясь земли с легкостью, неимоверной для человека столь
плотного телосложения. Лицо его словно было высечено из камня. Над крутым
лбом свисала прямая челка. Нос с широко раздутыми ноздрями и оскаленный рот
напомнили мне одного из четырех царей-стражей, которых я видела когда-то в
японском храме.
Кое-кто из мужчин отошел в сторону, пошатываясь и держась за голову; их
рвало. Завывания старика становились все громче; один за другим мужчины
снова сгрудились вокруг него. Они молча сидели на корточках, обхватив руками
колени и уставив глаза в лишь им одним видимую точку, пока шапори не
завершил своего песнопения.
Каждый мужчина Итикотери вернулся в свою хижину, ведя гостя. Арасуве
пригласил Пуривариве; Этева вошел в хижину с одним из тех молодых мужчин,
которых вырвало. Не удостоив нас взглядом, гость развалился в гамаке Этевы,
как в своем собственном; на вид ему было не больше шестнадцати.
-- А почему не все мужчины Итикотери принимали эпену и украсили себя?
-- шепотом спросила я Ритими, которая хлопотала вокруг Этевы, очищая и
заново раскрашивая ему лицо пастой оното.
-- Завтра все они будут украшены. В ближайшие дни к нам придут еще
гости, -- сказала она. -- Сегодняшний день только для родственников
Анхелики.
-- Но ведь здесь нет Милагроса.
-- Он пришел сегодня утром.
-- Сегодня утром! -- повторила я, не веря своим ушам.
Лежащий в гамаке Этевы юноша взглянул на меня, широко раскрыв глаза, и
закрыл их снова. Проснулась Тешома и захныкала. Я попыталась успокоить ее,
сунув в рот выпавшую на землю табачную жвачку. Выплюнув ее, она заревела
еще громче. Я отдала девочку Тутеми, которая стала ее укачивать, пока
ребенок не успокоился. Почему Милагрос не дал мне знать, что вернулся,
думала я со злостью и обидой. От жалости к себе на глаза у меня навернулись
слезы. 1 -- Смотри, вот он идет, -- сказала Тутеми, указывая на вход в
шабоно.
В сопровождении группы мужчин, женщин и детей Милагрос подошел прямо к
хижине Арасуве. Его глаза и рот были обведены красными и черными линиями. Я
не сводила завороженного взгляда с повязанного у него на голове черного
обезьяньего хвоста, с которого свисали разноцветные перья попугая. Такие же
перья украшали меховые повязки на его предплечьях. Вместо праздничного пояса
из хлопковой пряжи на нем была ярко-красная набедренная повязка.
Необъяснимая тревога охватила меня, когда он подошел к моему гамаку.
При виде его сурового, напряженного лица сердце у меня заколотилось от
страха.
-- Принеси свой калабаш, -- сказал он по-испански и, отвернувшись,
направился к корыту с банановым супом.
Не обращая на меня ни малейшего внимания, все двинулись на поляну вслед
за Милагросом. Я молча достала корзину, поставила ее перед собой на землю и
вытащила все свои пожитки. На самом дне, завернутый в рюкзак, лежал гладкий,
цвета охры калабаш с пеплом Анхелики.
Я часто задумывалась, что мне с ним делать. Ритими, перебирая мои вещи,
никогда не трогала рюкзака.
В моих застывших, похолодевших руках сосуд словно потяжелел. А каким
легким он был, когда я несла его через лес подвешенным к поясу.
-- Высыпь все это в корыто, -- сказал Милагрос. Это он тоже сказал
по-испански.
-- Там же суп, -- тупо сказала я. Голос мой дрожал, а руки так
ослабели, что мне показалось, я не смогу вытащить смоляную затычку.
-- Высыпай, -- повторил Милагрос, тихонько подталкивая мою руку.
Я неловко присела и медленно высыпала горелые, мелко истолченные кости
в суп, не сводя завороженного взгляда с темного холмика, выросшего на густой
желтой поверхности. Запах был тошнотворный. Пепел так и остался наверху.
Туда же Милагрос высыпал содержимое своего сосуда. Женщины завели причитания
и плач. Может быть, мне тоже полагается заплакать, подумала я. Но я знала,
что несмотря на все старания, не выжму из себя ни слезинки.
Вздрогнув от громкого треска, я выпрямилась. Ручкой мачете Милагрос
расколол оба калабаша на половинки. Потом он хорошенько размешал прах в
супе, так что желтая масса сделалась грязно-серой.
У меня на глазах он поднес половинку калабаша с супом ко рту и
опорожнил ее одним долгим глотком. Утерев подбородок тыльной стороной
ладони, он снова наполнил ковшик и передал его мне.
Я в ужасе взглянула на окружавшие меня лица; они с напряженным
вниманием следили за каждым моим движением и жестом, в их глазах не
оставалось ничего человеческого. Женщины прекратили плач. Я слышала бешеный
стук собственного сердца. Часто сглатывая в попытках избавиться от сухости в
горле, я протянула дрожащую руку. Затем крепко зажмурилась и одним духом
проглотила вязкую жидкость. К моему удивлению сладкий, с чуть солоноватым
привкусом суп легко прокатился по горлу. Слабая улыбка смягчила напряженное
лицо Милагроса, когда он взял у меня пустой ковшик. А я повернулась и пошла
прочь, чувствуя, как в желудке волнами накатывает тошнота.
Из хижины доносилась визгливая болтовня и смех.
Сисиве, сидя на земле в компании своих приятелей, показывал им один за
другим мои пожитки, которые я оставила разбросанными в беспорядке. Тошнота
мигом растворилась в приступе ярости, когда я увидела свои блокноты тлеющими
в очаге.
Захваченные врасплох дети вначале смеялись над тем, как я, обжигая
пальцы, пыталась спасти то, что осталось от блокнотов. Постепенно веселье на
их лицах сменилось изумлением, когда до них дошло, что я плачу.
Я выбежала из шабоно по тропе, ведущей к реке, прижимая к груди
обгорелые странички. -- Я попрошу Милагроса отвести меня обратно в миссию,
-- бубнила я, размазывая слезы по лицу. Но эта мысль настолько поразила меня
своей абсурдностью, что я расхохоталась. Как я предстану перед отцом
Кориолано с выбритой тонзурой? Присев над водой, я заложила палец в рот и
попыталась вырвать. Бесполезно. Вконец измученная, я улеглась лицом вверх на
плоском камне, нависающем над водой, и стала разбираться, что же осталось от
моих записей. Прохладный ветерок ворошил мои волосы. Я перевернулась на
живот. Теплота камня наполнила меня мягкой истомой, унесшей прочь всю мою
злость и усталость.
Я поискала в прозрачной воде свое лицо, но ветерок мелкой рябью сдул с
поверхности все отражения. Река не возвращала ничего. Пойманная, словно в
капкан, темными заводями у берегов, яркая зелень растительности казалась
сплошной дымчатой массой.
-- Пусти свои записи по воде, -- сказал Милагрос, садясь на камне рядом
со мной. Его внезапное появление меня не удивило. Я ожидала, что он придет.
Чуть кивнув головой, я молча повиновалась, и рука моя свисла с камня.
Пальцы разжались. И глядя, как мои записи уплывают по течению, я
почувствовала, как с моих плеч упал тяжкий груз. -- Ты не ходил в миссию, --
сказала я. -- Почему ты не сообщил, что отправляешься за родственниками
Анхелики? Милагрос, не отвечая, молча глядел на другой берег.
-- Это ты велел детям сжечь мои записи? -- спросила я.
Он повернул ко мне лицо, но снова промолчал. Судя по плотно сжатым
губам, он был чем-то разочарован, но чем --я не в силах была понять. Когда
он, наконец, заговорил, голос его был тих, словно пробивался вопреки его
желанию. -- Итикотери, как и другие племена, многие годы уходили все глубже
в леса, подальше от миссий и больших рек, где проходят пути белого человека.
-- Отвернувшись, он глянул на ящерицу, с трудом перебиравшуюся через камень.
На какое-то мгновение она уставилась на нас немигающими глазами и скользнула
прочь. -- Иные племена предпочли поступить иначе, -- продолжал Милагрос.
-- Они хотят заполучить товары, которые предлагают racionales. Они не
смогли понять, что только лес может дать им безопасность. Слишком поздно они
обнаружат, что для белого человека индеец не лучше собаки.
Он говорил, что всю жизнь прожив между двумя мирами, он знает, что у
индейцев нет шансов выжить в мире белого человека, как бы ни старались
отдельные немногие представители обеих рас сделать возможным обратное.
Я стала рассказывать об антропологах и их работе, о важности
запечатления обычаев и верований, которые, как он только что сам сказал, в
противном случае обречены на забвение.
Тень насмешливой улыбки искривила его губы. -- Про антропологов я знаю:
я работал как-то с одним из них как информатор, -- сказал он и засмеялся;
смех его был тонок и визглив, но лицо оставалось бесстрастным. В глазах его
не было смеха; они светились враждебностью.
Я опешила, потому что его гнев был, казалось, направлен против меня. --
Ты же знал, что я антрополог, -- неуверенно сказала я. -- Ты сам помогал мне
заполнить добрую половину блокнота сведениями об Итикотери. Ведь ты же водил
меня от хижины к хижине, поощряя других все мне рассказывать и учить вашему
языку и обычаям.
Милагрос хранил полную невозмутимость, его раскрашенное лицо походило
на лишенную всякого выражения маску. Мне захотелось его встряхнуть. Моих
слов он будто не слышал. Милагрос смотрел на деревья, уже почерневшие на
фоне угасающего неба. Я заглянула снизу вверх ему в лицо. Голова его резким
силуэтом выделялась на фоне неба.
И я увидела небо, словно подернутое огненными перьями попугая и
пурпурными кистями длинной обезьяньей шерсти.
Милагрос печально покачал головой. -- Ты сама знаешь, что пришла сюда
не работать. Ты намного лучше могла бы сделать то же самое в какой-нибудь
деревне поближе к миссии. -- В уголках его глаз собрались слезы; они дрожа
поблескивали на густых коротких ресницах. -- Знание наших обычаев и
верований дано тебе для того, чтобы ты могла войти в ритм нашей жизни; чтобы
ты чувствовала себя под защитой и в безопасности. Это дар, который нельзя ни
использовать, ни передавать другим.
Я не в силах была отвести взгляда от его влажных блестящих глаз; в них
не было упрека. В его черных зрачках я видела отражение своего лица. Дар
Анхелики и Милагроса.
Наконец-то я поняла. Меня провели сюда через леса вовсе не затем, чтобы
я увидела их народ глазами антрополога, просеивая, взвешивая и анализируя
все увиденное и услышанное, -- а для того, чтобы увидеть их так, как увидела
бы Анхелика в свой последний раз. Она тоже знала, что ее время и время ее
народа подходит к концу.
Я перевела взгляд на воду. Я и не почувствовала, как мои часы упали в
реку, но они лежали там на галечном дне, -- зыбкое видение крошечных
светящихся точек в воде, то сходящихся вместе, то расходящихся. Должно быть,
сломалось звено металлического браслета, подумала я, но не стала и пытаться
достать часы, это последнее звено, соединявшее меня с миром за пределами
этого леса.
Голос Милагроса прервал мои мысли: -- Когда-то очень давно, в одной
деревне у большой реки я работал у антрополога. Он не жил вместе с нами в
шабоно, а построил себе отдельную хижину неподалеку от бревенчатого
заграждения. У нее были стены и дверь, которая запиралась изнутри и снаружи.
-- Милагрос немного помолчал, смахнул слезы, подсыхавшие у окруженных
морщинками глаз, потом спросил: -- Хочешь знать, что я с ним сделал? -- Да,
-- неуверенно сказала я.
-- Я дал ему эпену, -- Милагрос выдержал паузу и улыбнулся, словно моя
настороженность доставила ему удовольствие. -- Этот антрополог повел себя
так же, как любой другой, кто вдохнет священный порошок. Он сказал, что у
него были видения, как у шамана.
-- В этом нет ничего удивительного, -- сказала я, слегка
раздосадованная плутовским тоном Милагроса.
-- А вот и есть, -- сказал он и рассмеялся. -- Потому что я вдул ему в
ноздри обычную золу. А от золы только кровь идет из носа, больше ничего.
-- Ты и мне собираешься дать то же самое? -- спросила я, покраснев от
того, как жалостно прозвучал мой голос.
-- Я дал тебе частицу души Анхелики, -- тихо сказал он, помогая мне
подняться.
Границы шабоно, казалось, растворялись в темноте. В тусклом свете я все
хорошо видела. Собравшиеся вокруг корыта люди показались мне похожими на
лесных существ, в их блестящих глазах отражался свет костров.
Я уселась рядом с Хайямой и приняла из ее рук кусок мяса. Ритими
потерлась головой о мою руку. Малышка Тешома вскарабкалась ко мне на колени.
Среди знакомых запахов и звуков я чувствовала полное удовлетворение и
защищенность. Пристально всматриваясь в окружающие меня лица, я думала о
том, как много у Анхелики родственников. Не было ни одного лица, походившего
на нее.
Даже черты Милагроса, прежде казавшегося таким похожим на Анхелику,
теперь выглядели иначе. А может, я уже забыла, как она выглядела, подумала я
с грустью. И тут в свете костра я увидела ее улыбающееся лицо. Я тряхнула
головой, пытаясь избавиться от наваждения, и оказалось, что я смотрю на
старого шамана Пуривариве, сидящего на корточках чуть поодаль от всех.
Это был маленький, тощий, сухой человечек с коричневато-желтой кожей;
мышцы на его руках и ногах уже усохли. Но волосы его все еще были темны и
чуть вились.
Он никак не был украшен; все его одеяние состояло из повязанной вокруг
талии тетивы. На подбородке торчали редкие волоски, а по краям верхней губы
виднелись жалкие остатки усов. Его глаза под тяжелыми сморщенными веками
поблескивали крохотными огоньками, отражая свет костра.
Зевнув, он раскрыл зияющий провалами рот, в котором, как сталагмиты,
торчали пожелтевшие зубы. Смех и разговоры смолкли, когда он стал нараспев
произносить заклинания голосом, который, казалось, принадлежал к иному месту
и времени. У него было два голоса: один, гортанный, был высокий и гневный;
другой, идущий из живота, был низкий и успокаивающий.
Долго еще после того, как все разошлись по гамакам и угасли костры,
Пуривариве, согнувшись в три погибели, сидел у небольшого огня посреди
поляны. Он пел тихим приглушенным голосом.
Я выбралась из гамака и присела рядом с ним на корточки, стараясь
коснуться ягодицами земли. По мнению Итикотери, это был единственный способ,
полностью расслабившись, часами сидеть на корточках. Давая понять, что
заметил мое присутствие, Пуривариве коротко взглянул на меня и снова
уставился в пустоту, словно я прервала ход его размышлений.
Больше он не шевелился, и у меня возникло странное ощущение, что он
уснул. Но тут он чуть передвинул по земле ягодицы, не расслабляя ног, и
потихоньку снова еле слышно запел. Ни одного слова я понять не могла.
Начался дождь, и я вернулась в свой гамак. Капли мягко шлепались на
пальмовую крышу, порождая странный завораживающий ритм. Когда я снова
обратила взгляд к центру поляны, старик уже исчез. И только с поднимающейся
над лесом зарей я провалилась в бесконечность сна.
Глава 8
Красный закат пронизывал воздух багряным свечением. Несколько минут
небо пылало перед тем, как быстро погрузиться в темноту. Шел третий день
праздника.
Сидя в гамаке с детьми Этевы и Арасуве, я наблюдала, как около
полусотни мужчин Итикотери и их гостей с самого полудня без еды и отдыха
пляшут в центре поляны. В ритме собственных пронзительных криков, под
трескучее постукивание луков о стрелы, они поворачивались то в одну сторону,
то в другую, ступая вперед и назад. Над всем властвовал глухой назойливый
ритм звуков и движений, колыхание перьев и тел, смешение алых и черных
узоров.
Над деревьями взошла полная луна, ярко высветив поляну. На мгновение
непрерывный гул и движение стихли. Затем плясуны разразились дикими
гортанными криками, наполнив воздух оглушительным ревом, и отшвырнули прочь
луки и стрелы.
Забежав в хижины, танцоры выхватили из очагов горящие головни и с
бешеной яростью принялись лупить ими по столбам, поддерживающим крышу
шабоно. Полчища всевозможных ползучих насекомых со всех ног бросились
спасаться в пальмовой крыше, а оттуда дождем посыпались вниз.
Испугавшись, что хижины могут рухнуть либо разлетающиеся искры подожгут
крыши, я с детьми выбежала наружу. Земля дрожала от топота ног мужчин,
разворотивших очаги во всех хижинах. Размахивая над головой горящими
головнями, они выбежали в центр поляны и возобновили пляску со все
нарастающим неистовством. Они обошли поляну по кругу, болтая головами во все
стороны, словно марионетки с оборванными ниточками. Пышные белые перья в их
волосах, трепеща, ниспадали на блестящие от пота плечи..
Луна скрылась за черной тучей. Поляну освещали теперь только искры,
слетающие с горящих головней.
Пронзительные крики мужчин взвились еще выше; размахивая палицами над
головой, они стали приглашать женщин принять участие в пляске.
С криками и смехом женщины бросились врассыпную, ловко уворачиваясь от
свистящих в воздухе дубинок.
Неистовство плясунов неумолимо нарастало и достигло наивысшей точки,
когда юные девушки с гроздьями желтых бананов в высоко поднятых руках
влились в их круг, покачиваясь в чувственном самозабвении.
Не помню точно, Ритими или кто другой втащил меня в пляшущую толпу,
потому что в следующее мгновение я очутилась одна посреди бешеного
круговорота исступленных лиц. Зажатая между мраком и телами, я попыталась
пробраться к Хайяме, стоявшей на безопасном расстоянии в своей хижине, но не
знала, куда мне идти. Я не узнала мужчину, который, размахивая палицей,
снова втолкнул меня в гущу пляски.
Я закричала и с ужасом поняла, что мои крики словно онемели, выдохлись
внутри меня бесчисленными отголосками. Ничком падая на землю, я
почувствовала резкую боль в голове за ухом. Я открыла глаза, стараясь
что-нибудь увидеть сквозь густеющий вокруг меня мрак, и только успела
подумать, заметил ли хоть кто-то в неистовой круговерти скачущих ног, что я
упала. А потом была темнота, помеченная искорками света, влетающими и
вылетающими у меня из головы, словно ночные светляки.
Потом я смутно осознала, что кто-то оттаскивает меня подальше от топота
пляски и укладывает в гамак. Я с огромным усилием открыла глаза, но
склонившаяся надо мной фигура была как в тумане. На лице и затылке я ощутила
легкое прикосновение чуть дрожащих рук. На мгновение мне показалось, что это
Анхелика. Но услышав этот ни на что не похожий голос, идущий из глубины
живота, я поняла, что это старый шаман Пуривариве распевает свои заклинания.
Я попыталась сосредоточить на нем взгляд, но его лицо оставалось размытым,
словно видимое сквозь толстый слой воды. Я хотела спросить его, где он был,
почему я не видела его с первого дня праздника, но слова оставались лишь
образами у меня в голове.
Не знаю, то ли я потеряла сознание, то ли спала, но когда я очнулась,
Пуривариве уже не было. Вместо него я увидела лицо Этевы, склоненное надо
мной так низко, что я могла бы потрогать красные круги на его щеках, между
бровями и в уголках глаз. Я протянула руки. Но рядом уже никого не было. Я
снова прикрыла глаза; в голове, словно в черной пустоте, красной вуалью
плясали круги. Я покрепче зажмурилась, пока это видение не рассыпалось на
тысячи осколков. Огонь в очаге разожгли снова; он наполнил хижину уютным
теплом, а меня словно спеленало плотное покрывало дыма. Вырванные из темноты
пляшущие тени отражались в золотистом налете на свисающих со стропил
калабашах.
Весело смеясь, в хижину вошла старая Хайяма и уселась возле меня на
земляной пол. -- Я думала, ты будешь спать до утра. -- Подняв обе руки к
моей голове, она стала ощупывать ее, пока не отыскала шишку, вздувшуюся за
ухом. -- Большая, -- заметила она. Ее иссохшее лицо выражало сдержанную
грусть; в глазах теплился тихий ласковый свет. Я села в лубяном гамаке.
Только теперь до меня дошло, что я нахожусь не в хижине Этевы.
-- Ирамамове, -- сказала Хайяма, опередив мой вопрос. -- Его хижина
была ближе всех, вот Пуривариве и притащил тебя сюда после того, как тебя
толкнули на чью-то дубинку.
Луна уже высоко забралась в небо. Ее бледный мерцающий свет сеялся на
поляну. Пляски закончились, но в воздухе все еще висела неуловимая дрожь.
Крича и ударяя стрелами о луки, несколько мужчин встали полукругом
перед хижиной. Ирамамове и один из его гостей шагнули в центр группы живо
жестикулирующих мужчин. Я не могла сказать, из какой деревни был этот гость,
так как совершенно запуталась в разных группах, приходивших и уходивших с
начала праздника.
Ирамамове крепко уперся ногами в землю и поднял левую руку над головой,
выпятив грудь. -- Ха, ха, ахаха, аита, аита! -- прокричал он, притопывая
ногой. Этим бесстрашным кличем он вызывал противница нанести ему удар.
Молодой гость отмерил вытянутой рукой расстояние до тела Ирамамове; он
несколько раз замахивался, и наконец, его сжатый кулак нанес мощный удар в
левую сторону груди Ирамамове.
Потрясенная, я сжалась всем телом. На меня накатила тошнота, словно
боль прошила мою собственную грудь. -- Почему они дерутся? -- спросила я
Хайяму.
-- Они не дерутся, -- смеясь, ответила та. -- Они хотят услышать, как
звучат хекуры, жизненные сущности, обитающие у них в груди. Они хотят
слышать, как при каждом ударе вибрируют хекуры.
Толпа взорвалась подбадривающими криками. Бурно дыша от возбуждения,
юный гость отступил и ударил Ирамамове еще раз. С презрительно вздернутым
подбородком, твердым взглядом, замерев в гордой стойке, Ирамамове принял
одобрительные, возгласы мужчин. Только после третьего удара он изменил
стойку. На мгновение его губы скривились в одобрительной усмешке, и тут же
снова появилась ухмылка презрения и равнодушия. Постоянное притопывание
ногой, как объяснила мне Хайяма, выражало не что иное, как раздражение:
противник еще не нанес ему достаточно сильного удара.
С нездоровым оттенком праведного удовлетворения я надеялась, что
Ирамамове хорошенько прочувствует каждый удар. Поделом ему, думала я. Увидев
однажды, как он колотит свою жену, я стала испытывать к нему все нарастающую
неприязнь. И все же я не могла не восхищаться тем, как он храбро держится
среди этой толпы. В его прямой, как стрела, спине, в том, как он выпячивает
разукрашенную ссадинами грудь, было что-то по-детски задиристое. Его круглое
плоское лицо с узким лбом и распухшей верхней губой казалось таким ранимым,
когда он в упор глядел на стоящего перед ним молодого противника.
Интересно, подумала я, не выдает ли его чуть дрогнувший взгляд, что ему
крепко досталось.
Четвертый удар с сокрушительной силой врезался ему в грудь. Его
отголоски походили на катящиеся по реке камни во время бури.
-- Пожалуй, я слышала его хекуры, -- сказала я, уверенная, что у
Ирамамове сломано ребро.
-- Он ваитери! -- хором воскликнули Итикотери и их гости. Они
восторженно запрыгали на корточках, колотя над головой стрелами о луки.
-- Да. Это храбрец, -- повторила Хайяма, не сводя глаз с Ирамамове.
Тот, весьма довольный тем, как мощно прозвучали его хекуры, стоял,
выпрямившись в толпе приветствовавших его мужчин, а его покрытая синяками
грудь раздувалась от гордости.
Успокоив зрителей, вождь Арасуве шагнул к брату. -- А теперь ты прими
удар Ирамамове, -- сказал он тому, кто нанес ему четыре удара.
Гость встал перед Ирамамове в такую же задиристую позицию. Кровь
брызнула у него изо рта, когда он рухнул на землю под третьим ударом
Ирамамове.
Ирамамове высоко подпрыгнул и пустился в пляс вокруг упавшего. Пот
блестел на его лице, на вздувшихся мускулах шеи и плеч. Но голос его звучал
ясно, звеня радостью, когда он воскликнул: -- Ай, ай, айайайай, айай! Две
женщины из числа гостей отнесли побитого в пустой гамак рядом с тем, в
котором сидели мы с Ха