ый набор на лошадях или посеребренный - и что все это стоит? Вообще, кажется, весь божий мир занимал его более со стороны ценности, чем какими-либо другими качествами; в детском своем умишке он задавал себе иногда такого рода вопрос: что, сколько бы дали за весь земной шар, если бы бог кому-нибудь продал его? Маремьяна Архиповна вошла наконец с кофеем, сухарями и сливками. Лицо ее еще более раскраснелось. Она сначала было расставила все это перед Александрой Григорьевной, потом вдруг бросилась с чашкой кофе и с массой сухарей и к Сереже. Умненький сынок ее сейчас же поспешил помочь матери и поставил перед гостем маленький столик. Александра Григорьевна и Сережа почти с жадностью принялись пить кофе и есть печенье. - Я нигде не пивала таких сливок, как у вас, - отнеслась Александра Григорьевна благосклонно к хозяйке. Та при этом как бы слегка проржала от удовольствия. - И трудно, ваше высокопревосходительство, другим такие иметь: надобно тоже, чтобы посуда была чистая, корова чистоплотно выдоена, - начала было она; но Ардальон Васильевич сурово взглянул на жену. Она поняла его и сейчас же замолчала: по своему необразованию и стремительному характеру, Маремьяна Архиповна нередко таким образом провиралась. - Ну-с, теперь за дело! - сказала Александра Григорьевна, стряхивая с рук крошки сухарей. - Убирай все скорее! - скомандовал Захаревский жене. - Сейчас! - отвечала та торопливо, и действительно в одно мгновение все прибрала; затем сама возвратилась в гостиную и села: ее тоже, кажется, интересовало послушать, что будет говорить Александра Григорьевна. - Пожалуйте сюда, Ардальон Васильевич, - отнеслась последняя к хозяину дома. Тот встал, подошел к ней и, склонив голову, принял почтительную позу. Александра Григорьевна вынула из кармана два письма и начала неторопливо. - Прежде всего скажите вы мне, которому из ваших детей хотите вы вручить якорь и лопатку, и которому весы правосудия? - Вот-с этому весы правосудия, - сказал с улыбкою Ардальон Васильевич, показывая на сидевшего с Сережей старшего сына своего. - Прекрасно-с! И поэтому, по приезде в Петербург, вы возьмите этого молодого человека с собой и отправляйтесь по адресу этого письма к господину, которого я очень хорошо знаю; отдайте ему письмо, и что он вам скажет: к себе ли возьмет вашего сына для приготовления, велит ли отдать кому - советую слушаться беспрекословно и уже денег в этом случае не жалеть, потому что в Петербурге также пьют и едят, а не воздухом питаются! - Слушаю-с, - отвечал Захаревский покорно, и искоса кидая взгляд на адрес письма. - Касательно второго вашего ребенка, - продолжала Александра Григорьевна, - я хотела было писать прямо к графу. По дружественному нашему знакомству это было бы возможно; но сами согласитесь, что лиц, так высоко поставленных, беспокоить о каком-нибудь определении в училище ребенка - совестно и неделикатно; а потому вот вам письмо к лицу, гораздо низшему, но, пожалуй, не менее сильному... Он друг нашего дома, и вы ему прямо можете сказать, что Александра-де Григорьевна непременно велела вам это сделать! На все это Ардальон Васильевич молчал: лицо его далеко не выражало доверия ко всему тому, что он слышал. - Третье теперь-с! - говорила Александра Григорьевна, вынимая из кармана еще бумагу. - Это просьба моя в сенат, - я сама ее сочинила... Лицо Захаревского уже явно исказилось. Александра Григорьевна несколько лет вела процесс, и не для выгоды какой-нибудь, а с целью только показать, что она юристка и может писать деловые бумаги. Ардальон Васильевич в этом случае был больше всех ее жертвой: она читала ему все сочиняемые ею бумаги, которые в смысле деловом представляли совершенную чушь; требовала совета у него на них, ожидала от него похвалы им и наконец давала ему тысячу вздорнейших поручений. - Подайте это прошение, ну, и там подмажьте, где нужно будет! - заключила она, вероятно воображая, что говорит самую обыкновенную вещь. Но у Ардальона Васильевича пот даже выступил на лбу. Он, наконец, начал во всем этом видеть некоторое надругательство над собою. "Еще и деньги плати за нее!" - подумал он и, отойдя от гостьи, молча сел на отдаленное кресло. Маремьяна Архиповна тоже молчала; она видела, что муж ее чем-то недоволен, но чем именно - понять хорошенько не могла. Александра Григорьевна между тем как бы что-то такое соображала. - На свете так мало людей, - начала она, прищуривая глаза, - которые бы что-нибудь для кого сделали, что право, если самой кому хоть чем-нибудь приведется услужить, так так этому радуешься, что и сказать того нельзя... - Вам уж это свыше от природы дано! - проговорил как бы нехотя Ардальон Васильевич. - А по-моему так это от бога, по его внушениям! - подхватила, с гораздо большим одушевлением, Маремьяна Архиповна. - Вот это так, вернее, - согласилась с нею Александра Григорьевна. - "Ничто бо от вас есть, а все от меня!" - сочинила она сама текст. Разговаривать далее, видимо, было не об чем ни гостье, ни хозяевам. Маремьяна Архиповна, впрочем, отнеслась было снова к Александре Григорьевне с предложением, что не прикажет ли она чего-нибудь закусить? - Ах, нет, подите! Бог с вами! - почти с, ужасом воскликнула та. - Я сыта по горло, да нам пора и ехать. Вставай, Сережа! - обратилась она к сыну. Тот встал. Александра Григорьевна любезно расцеловалась с хозяйкой; дала поцеловать свою руку Ардальону Васильичу и старшему его сыну и - пошла. Захаревские, с почтительно наклоненными головами, проводили ее до экипажа, и когда возвратились в комнаты, то весь их наружный вид совершенно изменился: у Маремьяны Архиповны пропала вся ее суетливость и она тяжело опустилась на тот диван, на котором сидела Александра Григорьевна, а Ардальон Васильевич просто сделался гневен до ярости. - Какова бестия, - а? Какова каналья? - обратился он прямо к жене. - Обещала, что напишет и к графу, и к принцу самому, а дала две цидулишки к какому-то учителю и какому-то еще секретаришке! - Да ты бы у ней и просил писем к графу и к принцу, как обещала! - Для чего, на кой черт? Неужели ты думаешь, что если бы она смела написать, так не написала бы? К самому царю бы накатала, чтобы только говорили, что вот к кому она пишет; а то видно с ее письмом не только что до графа, и до дворника его не дойдешь!.. Ведь как надула-то, главное: из-за этого дела я пять тысяч казенной недоимки с нее не взыскивал, два строгих выговора получил за то; дадут еще третий, и под суд! - Теперь, по крайности, надо взыскать! - Да, поди, взыщи; нет уж, матушка, приучил теперь; поди-ка: понажми только посильнее, прямо поскачет к губернатору с жалобой, что у нас такой и сякой исправник: как же ведь - генерал-адъютантша, везде доступ и голос имеет! - Сделаешь как-нибудь и без ее писем, - проговорила как бы в утешение мужа Маремьяна Архиповна. - Сделаю, известно!.. Серебряные и золотые ключи лучше всяких писем отворяют двери, - сказал он. - У кого ты остановишься?.. У Тимофеева, чай?.. Все даром проживешь... - У него попробую, - отвечал исправник, почесывая в голове: - когда здесь был, беспременно просил, чтобы у него остановиться; а там, не знаю, - может, и не примет! - Коли не примет, так вели у него здешнюю моленную{25} опечатать!.. - Велю; не стану с ним церемониться. Тимофеев был местный раскольник и имел у себя при ломе моленную в деревне, а сам постоянно жил в Петербурге. Весь этот разговор родителей старший сын Захаревских, возвратившийся вместе с ними, после проводов Абреевой, в гостиную, выслушал с величайшим вниманием. Он всякий раз, когда беседа между отцом и матерью заходила о службе и о делах, не проронял ни одного слова. Может быть Ардальон Васильевич потому и предназначал его по юридической части. Другой же сын их был в это время занят совсем другим и несколько даже странным делом: он болтал палкой в помойной яме; с месяц тому назад он в этой же помойне, случайно роясь, нашел и выудил серебряную ложку, и с тех пор это сделалось его любимым занятием. По всем этим признакам, которые я успел сообщить читателю об детях Захаревского, он, я полагаю, может уже некоторым образом заключить, что птенцы сии явились на божий мир не раззорити, а преумножити дом отца своего. IV СТАРЫЙ ХОЛОСТЯК Вихров, везя сына в гимназию, решился сначала заехать в усадьбу Новоселки к Есперу Иванычу Имплеву, старому холостяку и двоюродному брату покойной жены его. Паша любил этого дядю, потому что он казался ему очень умным. К Новоселкам они стали подъезжать часов в семь вечера. На открытой местности, окаймленной несколькими изгибами широкой реки, посреди низеньких, стареньких и крытых соломою изб и скотных дворов, стоял новый, как игрушечка, дом Имплева. Паша припомнил, что дом этот походил на тот домик, который он видел у дяди на рисунке, когда гостил у него в старом еще доме. Рисунок этот привез к Есперу Иванычу какой-то высокий господин с всклоченными волосами и в синем фраке с светлыми пуговицами. Господин этот что-то такое запальчиво говорил, потом зачем-то топал ногой, проходил небольшое пространство, снова топал и снова делал несколько шагов. Гораздо уже в позднейшее время Павел узнал, что это топанье означало площадку лестницы, которая должна была проходить в новом доме Еспера Иваныча, и что сам господин был даровитейший архитектор, академического еще воспитания, пьянчуга, нищий, не любимый ни начальством, ни публикой. После него в губернском городе до сих пор остались две - три постройки, в которых вы сейчас же замечали что-то особенное, и вам делалось хорошо, как обыкновенно это бывает, когда вы остановитесь, например, перед постройками Растрелли{26}. Во всей губернии один только Еспер Иваныч ценил и уважал этот высокий, но спившийся талант. Он заказал ему план и фасад своего деревенского дома, и все предначертания маэстро выполнил, по крайней мере снаружи, с буквальной точностью. Дом вышел, начиная с фасада и орнаментов его до соразмерности частей, с печатью великого вкуса. Еспер Иваныч предполагал в том же тоне выстроить и всю остальную усадьбу, имел уже от архитектора и рисунки для того, но и только пока! Когда Вихровы въехали в Новоселки и вошли в переднюю дома, их встретила Анна Гавриловна, ключница Еспера Иваныча, женщина сорока пяти лет, но еще довольно красивая и необыкновенно чистоплотная из себя. - Мы с Еспером Иванычем из-под горы еще вас узнали, - начала она совершенно свободным тоном: - едут все шагом, думаем: верно это Михайло Поликарпыч лошадей своих жалеет! - Жалею! - отвечал, немного краснея, полковник: он в самом деле до гадости был бережлив на лошадей. - Миленький, как вырос, - обратилась Анна Гавриловна к Павлу и поцеловала его в голову: - вверх пожалуйте; туда барин приказал просить! - прибавила она. - Идем! - отвечал полковник. Чем выше все они стали подниматься по лестнице, тем Паша сильнее начал чувствовать запах французского табаку, который обыкновенно нюхал его дядя. В высокой и пространной комнате, перед письменным столом, на покойных вольтеровских креслах сидел Еспер Иваныч. Он был в колпаке, с поднятыми на лоб очками, в легоньком холстинковом халате и в мягких сафьянных сапогах. Лицо его дышало умом и добродушием и напоминало собою несколько лицо Вальтер-Скотта. - Здравствуйте, странники, не имущие крова! - воскликнул он входящим. - Здравствуй, Февей-царевич{27}! - прибавил он почти нежным голосом Павлу, целуя его в лицо. Павел целовал у дяди лицо, руки; от запаха французского табаку он счихнул. Вихровы сели. Кабинет Еспера Иваныча представлял довольно оригинальный вид: большой стол, перед которым он сам сидел, был всплошь завален бумагами, карандашами, циркулями, линейками, треугольниками. На нем же помещались: зрительная труба, микроскоп и калейдоскоп. У задней стены стояла мягкая, с красивым одеялом, кровать Еспера Иваныча: в продолжение дня он только и делал, что, с книгою в руках, то сидел перед столом, то ложился на кровать. По третьей стене шел длинный диван, заваленный книгами, и кроме того, на нем стояли без рамок две отличные копии: одна с Сикстовой Мадонны{27}, а другая с Данаи Корреджио{28}. Картины эти, точно так же, как и фасад дома, имели свое особое происхождение: их нарисовал для Еспера Иваныча один художник, кротчайшее существо, который, тем не менее, совершил государственное преступление, состоявшее в том, что к известной эпиграмме. "Всевышнего рука три чуда совершила!" - пририсовал руку с военным обшлагом{28}. За это он сослан был под присмотр полиции в маленький уездный городишко, что в переводе значило: обречен был на голодную смерть! Еспер Иваныч, узнав о существовании этого несчастливца, стал заказывать ему работу, восхищался всегда его колоритом и потихоньку посылал к его кухарке хлеба и мяса. Эта помощь, эти слова ободрения только и поддерживали жизнь бедняка. На третьей стене предполагалась красного дерева дверь в библиотеку, для которой маэстро-архитектор изготовил было великолепнейший рисунок; но самой двери не появлялось и вместо ее висел запыленный полуприподнятый ковер, из-за которого виднелось, что в соседней комнате стояли растворенные шкапы; тут и там размещены были неприбитые картины и эстампы, и лежали на полу и на столах книги. Все это Еспер Иваныч каждый день собирался привести в порядок и каждый день все больше и больше разбрасывал. - Залобаниваю вот, везу в гимназию! - начал старик Вихров, показывая на сына. - Что ж, это хорошо, - проговорил Имплев с каким-то светлым и ободряющим лицом. - Одно только - жаль расстаться... Один ведь он у меня, - только свету и радости!.. - произнес полковник, и у него уж навернулись слезы на глазах. Еспер Иваныч потупился. - Зачем же расставаться - живи с ним! - проговорил он. - А как хозяйство-то оставить, - на кого? Разорят совсем! - воскликнул полковник, почти в отчаянии разводя руками. Еспер Иванович понял, что в душе старика страшно боролись: с одной стороны, горячая привязанность к сыну, а с другой - страх, что если он оставит хозяйство, так непременно разорится; а потому Имплев более уже не касался этой больной струны. Вошла Анна Гавриловна с чайным подносом в руках. Разнеся чай, она не уходила, а осталась тут же в кабинете. - Где жить будет у тебя Паша? - спросил Еспер Иваныч полковника. - Да тут, я у Александры Григорьевны Абреевой квартирку в доме ее внизу взял!.. Оставлю при нем человека!.. - отвечал тот. - Что же, он так один с лакеем и будет жить? - возразил Еспер Иваныч. - Нет, я сына моей небогатенькой соседки беру к нему, - тоже гимназистик, постарше Паши и прекраснейший мальчик! - проговорил полковник, нахмуриваясь: ему уже начали и не нравиться такие расспросы. Еспер Иваныч сомнительно покачал головой. - Не знаю, - начал он, как бы более размышляющим тоном, - а по-моему гораздо бы лучше сделал, если бы отдал его к немцу в пансион... У того, говорят, и за уроками детей следят и музыке сверх того учат. - Ни за что! - сказал с сердцем полковник. - Немец его никогда и в церковь сходить не заставит. Говоря это, старик маскировался: не того он боялся, а просто ему жаль было платить немцу много денег, и вместе с тем он ожидал, что если Еспер Иваныч догадается об том, так, пожалуй, сам вызовется платить за Павла; а Вихров и от него, как от Александры Григорьевны, ничего не хотел принять: странное смешение скупости и гордости представлял собою этот человек! Еспер Иваныч, между тем, стал смотреть куда-то вдаль и заметно весь погрузился в свои собственные мысли, так что полковник даже несколько обиделся этим. Посидев немного, он встал и сказал не без досады: - А мне уж позвольте: я помолюсь, да и лягу! - Сделай милость! - сказал Еспер Иваныч, как бы спохватясь и совершенно уже ласковым голосом. Анна Гавриловна, видевшая, что господа, должно быть, до чего-то не совсем приятного между собою договорились, тоже поспешила посмягчить это. - Поумаялись, видно, с дороги-то, - отнеслась она с веселым видом к полковнику. - Да, а все коляска проклятая; туда мотнет, сюда, - всю душу вымотала, - отвечал он. - Неужели лучше в службе-то на лошади верхом ездили? - сказала Анна Гавриловна. Она знала, что этим вопросом доставит бесконечное удовольствие старику. - Э, на лошади верхом! - воскликнул он с вспыхнувшим мгновенно взором. - У меня, сударыня, был карабахский жеребец - люлька или еще покойнее того; от Нухи до Баки триста верст, а я на нем в двое суток доезжал; на лошади ешь и на лошади спишь. - А сколько вам лет-то тогда было, барин - барин-хвастун!.. - перебила Анна Гавриловна. - Лет двадцать пять, не больше! - То-то и есть: ступайте лучше - отдохните на постельке, чем на ваших конях-то! - И то пойду!.. Да хранит вас бог! - говорил полковник, склоняя голову и уходя. Анна Гавриловна тоже последовала за ним. - Идти уложить его! - говорила она. Ко всем гостям, которых Еспер Иваныч любил, Анна Гавриловна была до нежности ласкова. Имплев, оставшись вдвоем с племянником, продолжал на него ласково смотреть. - Ну-ка, пересядь сюда поближе! - сказал он. Паша пересел. - Вот теперь тебя везут в гимназию; тебе надобно учиться хорошо; мальчик ты умный; в ученье счастье всей твоей жизни будет. - Я буду учиться хорошо, - сказал Павел. - Еще бы!.. Отец вот твой, например, отличный человек: и умный, и добрый; а если имеет какие недостатки, так чисто как человек необразованный: и скупенек немного, и не совсем благоразумно строг к людям... Павел потупился: тяжелое и неприятное чувство пошевелилось у него в душе против отца; "никогда не буду скуп и строг к людям!" - подумал он. - Ты сам меня как-то спрашивал, - продолжал Имплев, - отчего это, когда вот помещики и чиновники съедутся, сейчас же в карты сядут играть?.. Прямо от неучения! Им не об чем между собой говорить; и чем необразованней общество, тем склонней оно ко всем этим играм в кости, в карты; все восточные народы, которые еще необразованнее нас, очень любят все это, и у них, например, за величайшее блаженство считается их кейф, то есть, когда человек ничего уж и не думает даже. - А в чем же, дядя, настоящее блаженство? - спросил Павел. - Настоящее блаженство состоит, - отвечал Имплев, - в отправлении наших высших душевных способностей: ума, воображения, чувства. Мне вот, хоть и не много, а все побольше разных здешних господ, бог дал знания, и меня каждая вещь, что ты видишь здесь в кабинете, занимает. - А это что такое у вас, дядя? - спросил Павел, показывая на астролябию, которая очень возбуждала его любопытство; сам собою он никак уж не мог догадаться, что это было такое. - Это астролябия, инструмент - землю мерять; ты, ведь, черчению учился? - Учился, дядя! - И поэтому знаешь, что такое треугольник и многоугольник... И теперь всякая земля, - которою владею я, твой отец, словом все мы, - есть не что иное, как неправильный многоугольник, и, чтобы вымерять его, надобно вымерять углы его... Теперь, поди же сюда! И Еспер Иваныч подвел Павла к астролябии; он до страсти любил с кем бы то ни было потолковать о разных математических предметах. - Теперь по границе владения ставят столбы и, вместо которого-нибудь из них, берут и уставляют астролябию, и начинают смотреть вот в щелку этого подвижного диаметра, поворачивая его до тех пор, пока волосок его не совпадает с ближайшим столбом; точно так же поворачивают другой диаметр к другому ближайшему столбу и какое пространство между ими - смотри вот: 160 градусов, и записывают это, - это значит величина этого угла, - понял? - Понял! - отвечал бойко мальчик. - Этому, дядя, очень весело учиться, - прибавил он. - Весело! "Науки юношей-с питают, отраду старцам подают!" - продекламировал Еспер Иваныч; но вошла Анна Гавриловна и прервала их беседу. - Воин-то наш храпом уж храпит!.. - объявила она. - А и бог с ним!.. - отозвался Еспер Иваныч, отходя от астролябии и садясь на прежнее место. - А ты вот что! - прибавил он Анне Гавриловне, показывая на Павла. - Принеси-ка подарок, который мы приготовили ему. - Хорош уж подарок, нечего сказать! - возразила Анна Гавриловна, усмехаясь, сама впрочем, пошла и вскоре возвратилась с халатом на рост Павла и с такими же сафьянными сапогами. - Облекись-ка в сие благородное одеяние, юноша! - сказал Еспер Иваныч Паше. Тот в минуту же сбросил с себя свой чепанчик, брюки, сапожонки, надел халат и сафьянные сапоги. - Ну, теперь, сударыня, - продолжал Еспер Иваныч, снова обращаясь к Анне Гавриловне, - собери ты с этого дивана книги и картины и постели на нем Февей-царевичу постельку. Он полежит, и я полежу. - Чтой-то, полноте, и маленького-то заставляете лежать! - воскликнула Анна Гавриловна. - Нет, Анна Гавриловна, я хочу полежать, - ей-богу, - торопливо подхватил Павел. Он полагал, что все, что дядя желает, чтоб он делал, все это было прекрасно, и он должен был делать. - Ах вы, уморники, - право! - сказала Анна Гавриловна, и начала приготовлять Паше постель. - Читывал ли ты, мой милый друг, романы? - спросил его Еспер Иваныч. - Читывал, дядя. - Какие же? - "Молодой Дикий"{32}, "Повести Мармонтеля"{32}. - Ну, все это не то!.. Я тебе Вальтера Скотта дам. Прочитаешь - только пальчики оближешь!.. И Имплев в самом деле дал Павлу перевод "Ивангое"{32}, сам тоже взял книгу, и оба они улеглись. Анна Гавриловна покатилась со смеху. - Вот уж по пословице: старый и малый одно творят, - сказала она и, покачав головой, ушла. Паша сейчас начал читать. Еспер Иваныч, по временам, из-под очков, взглядывал на него. Наконец уже смерклось. Имплев обратился к Паше. - Встань и подними у этой банки крышку. Павел встал и подошел к столу, поднял у банки закрышку и тотчас же отскочил. Из маленького отверстия банки вспыхнуло пламя. - Откуда это огонь появился? - спросил он с блистающим от любопытства взором. - Ну, этого пока тебе еще нельзя растолковать, - отвечал Еспер Иваныч с улыбкой, - а ты вот зажги свечи и закрой опять крышку. Паша все это исполнил, и они опять оба принялись за чтение. Анна Гавриловна еще несколько раз входила к ним, едва упросила Пашу сойти вниз покушать чего-нибудь. Еспер Иваныч никогда не ужинал, и вообще он прихотливо, но очень мало, ел. Паша, возвратясь наверх, опять принялся за прежнее дело, и таким образом они читали часов до двух ночи. Наконец Еспер Иваныч погасил у себя свечку и велел сделать то же и Павлу, хотя тому еще и хотелось почитать. V ЖИТЬЕ-БЫТЬЕ В НОВОСЕЛКАХ На другой день началась та же история, что и вчера была. Еспер Иваныч, не вставая даже с постели, часов до двенадцати читал; а потом принялся бриться, мыться и одеваться. Все это он обыкновенно совершал весьма медленно, до самого почти обеда. Полковник, как любитель хозяйства, еще с раннего утра, взяв с собою приказчика, отправился с ним в поля. Паша все время читал в соседней с дядиным кабинетом комнате. Часа в два все сошлись в зале к обеденному столу. Еспер Иваныч был одет в широчайших и легчайших летних брюках, в чистейшем жилете и белье, в широком полусуконном сюртуке, в парике, вместо колпака, и надушенный. Он к каждому обеду всегда так выфранчивался. Сели за стол. - Обходил, судырь Еспер Иваныч, - начал полковник, - я все ваши поля: рожь отличнейшая; овсы такие, что дай бог, чтобы и выспели. - А ведь хозяин-то не больно бы, кажись, рачительный, - подхватила Анна Гавриловна, показав головой на барина (она каждый обед обыкновенно стояла у Еспера Иваныча за стулом и не столько для услужения, сколько для разговоров), - нынче все лето два раза в поле был! - Три!.. - перебил отрывисто и с комическою важностью Еспер Иваныч. - Поди ты вот! - произнес почти с удивлением полковник. - А у вас, батюшка, разве худы хлеба-то? - спросила Анна Гавриловна. - Нет, у меня-то благодарить бога надо, а тут вот у соседей моих, мужичков Александры Григорьевны Абреевой, по полям-то проезжаешь, боже ты мой! Кровью сердце обливается; точно после саранчи какой, - волотина волотину кличет{34}! - Да что же, места что ли у них потны, вымокает что ли? - продолжала расспрашивать Анна Гавриловна полковника. Она знала, что Еспер Иваныч не поддержит уж этого разговора. - Нет, не то что места, а семена, надо быть, плохи. Какая-нибудь, может, рожь расхожая и непросеянная. Худа и обработка тоже: круглую неделю у нее мужики на задельи стоят; когда около дому-то справить! - Неужели этакие баря греха-то не боятся: ведь за это с них бог спросит! - воскликнула Анна Гавриловна. Полковник развел руками. - Видно, что нет! - проговорил он. У него самого, при всей его скупости и строгости, мужики были в отличнейшем состоянии. - Да чего тут, - продолжал он: - поп в приходе у нее... порассорилась, что ли, она с ним... вышел в Христов день за обедней на проповедь, да и говорит: "Православные христиане! Где ныне Христос пребывает? Между нищей братией, христиане, в именьи генеральши Абреевой!" Так вся церковь и грохнула. Еспер Иваныч тоже захохотал. - Отлично, превосходно сказано! - говорил он. Паша тоже смеялся. - Архиерею на попа жаловалась, - продолжал полковник, - того под началом выдержали и перевели в другой приход. - Негодяйка-с, негодяйка большая ваша Александра Григорьевна. Слыхал про это, - сказал Еспер Иваныч. - Не то что негодяйка, - возразил полковник, - а все, ведь, эти баричи и аристократы наши ничего не жалеют своих имений и зорят. - Какая она аристократка! - возразил с сердцем Еспер Иваныч. - Авантюристка - это так!.. Сначала по казармам шлялась, а потом в генерал-адъютантши попала!.. Настоящий аристократизм, - продолжал он, как бы больше рассуждая сам с собою, - при всей его тепличности и оранжерейности воспитания, при некоторой брезгливости к жизни, первей всего благороден, великодушен и возвышен в своих чувствованиях. Полковник решительно ничего не понял из того, что сказал Еспер Иваныч; а потому и не отвечал ему. Тот между тем обратился к Анне Гавриловне. - Принеси-ка ты нам, сударыня моя, - начал он своим неторопливым голосом, - письмо, которое мы получили из Москвы. - От нашей Марьи Николавны? - спросила та, вся вспыхнув. - Да, - отвечал Еспер Иваныч протяжно и тоже слегка покраснел; да и полковник как бы вдруг очутился в не совсем ловком положении. - Что же пишет она? - спросил он с бегающими глазами. - Пишет-с, - отвечал Еспер Иваныч и снова отнесся к Анне Гавриловне, стоявшей все еще в недоумении: - поди, принеси! Та пошла и скоро возвратилась с письмом в руках. Она вся как бы трепетала от удовольствия. - Пишет-с, - повторил Еспер Иваныч и начал читать написанное прекрасным почерком письмо: "Дорогой благодетель! Пишу к вам это письмо в весьма трогательные минуты нашей жизни: князь Веснев кончил жизнь..." - Вот как-с, умер! - перебил полковник, и на мгновение взглянул на Анну Гавриловну, у которой, впрочем, кроме нетерпения, чтобы Еспер Иваныч дальше читал, ничего не было видно на лице. Имплев продолжал: "Tout le grand monde a ete chez madame la princesse...* Государь ей прислал милостивый рескрипт... Все удивляются ее доброте: она самыми искренними слезами оплакивает смерть человека, отравившего всю жизнь ее и, последнее время, более двух лет, не дававшего ей ни минуты покоя своими капризами и страданиями". ______________ * "Все светское общество было у княгини... (франц.). Когда Еспер Иваныч читал эти строки, его глаза явно наполнились слезами. "Занятия мои, - продолжал он далее, - идут по-прежнему: я скоро буду брать уроки из итальянского языка и эстетики, которой будет учить меня профессор Шевырев{35}. C'est un homme tres interessant* c длинными волосами и с прической а l' enfant**. Он был у maman с визитом и между прочим прочел ей свое стихотворение, в котором ей особенно понравилась одна мысль. Он говорит: "Данта читать - что в море купаться!" Не правда ли, благодетель, как это верно и поэтично?.." ______________ * Это очень интересный человек (франц.). ** Как у ребенка (франц.). - Неглупая девочка выходит, - проговорил Еспер Иваныч, останавливаясь читать. - Умница, умница! - подхватил полковник. Паша слушал все это с жадным вниманием. У Анны Гавриловны и грудь и все мускулы на лице шевелились, и когда Еспер Иваныч отдал ей назад письмо, она с каким-то благоговением понесла его и положила на прежнее место. Еспер Иваныч между тем обратился к Паше. - Все говорят, мой милый Февей-царевич, что мы с тобой лежебоки; давай-ка, не будем сегодня лежать после обеда, и поедем рыбу ловить... Угодно вам, полковник, с нами? - обратился он к Михайлу Поликарпычу. - Нет-с, - отвечал тот. Полковник любил ходить в поля за каким-нибудь делом, а не за удовольствием. - Значит, мы с тобой, Февей-царевич, вдвоем поедем. - Поедемте, дядя, - отвечал Павел с удовольствием. - Поди-ка распорядись, чтобы там все готово было, - сказал Еспер Иваныч Анне Гавриловне. - Слава тебе господи, хоть ветром-то вас немножко обдует! - проговорила она и пошла. Тотчас же, как встали из-за стола, Еспер Иваныч надел с широкими полями, соломенную шляпу, взял в руки палку с дорогим набалдашником и, в сопровождении Павла, вышел на крыльцо. Их ожидала запряженная линейка, чтоб довезти до реки, до которой, впрочем, всего было с версту. Небольшая, здоровая сырость, благоухание трав и хлебов, чириканье разных птичек наполняли воздух. Сама река, придавая всей окрестности какой-то широкий и раздольный вид, проходила наподобие огромной синеватой ленты между ровными, зелеными лугами. По нарочно сделанному сходу наши рыболовы сошли и сели в раскрашенную лодку. Править рулем Еспер Иваныч взялся сам, а Пашу посадил против себя. Гребли четыре человека здоровых молодых ребят, а человек шесть мужиков, на другой лодке, стали заводить и закидывать невод. Поверхность воды была бы совершенно гладкая, если бы на ней то тут, то там не появлялись беспрестанно маленькие кружки, которые расходились все больше и больше, пока не пропадали совсем, а на место их появлялся новый кружок. Павла все это очень заняло. - Дядя, что такое облака? - спросил он, взмахнув глазами на небо. - Это пары водяные, - отвечал тот: - из земли выходит испарение и вверху, где холодно, оно превращается в мелкие капли и пузырьки, которые и есть облака. - А отчего же они с одной стороны светлы, а с другой темны? - Со стороны, с которой они освещены солнцем, они светлы, а с которой - нет, с той темны. - Так! - сказал Павел. Он совершенно понимал все, что говорил ему дядя. - А отчего, скажи, дядя, чем день иногда бывает ясней и светлей и чем больше я смотрю на солнце, тем мне тошней становится и кажется, что между солнцем и мною все мелькает тень покойной моей матери? Еспер Иваныч грустно улыбнулся. - Это, мой милый друг, - начал он неторопливо, - есть неведомые голоса нашей души, которые говорят в нас... Странное дело, - эти почти бессмысленные слова ребенка заставили как бы в самом Еспере Иваныче заговорить неведомый голос: ему почему-то представился с особенной ясностью этот неширокий горизонт всей видимой местности, но в которой он однако погреб себя на всю жизнь; впереди не виделось никаких новых умственных или нравственных радостей, - ничего, кроме смерти, и разве уж за пределами ее откроется какой-нибудь мир и источник иных наслаждений; а Паша все продолжал приставать к нему с разными вопросами о видневшихся цветах из воды, о спорхнувшей целой стае диких уток, о мелькавших вдали селах и деревнях. Еспер Иваныч отвечал ему немногосложно. Когда он" возвратились к тому месту, от которого отплыли, то рыбаки вытащили уже несколько тоней: рыбы попало пропасть; она трепетала и блистала своей чешуей и в ведрах, и в сети, и на лугу береговом; но Еспер Иваныч и не взглянул даже на всю эту благодать, а поспешил только дать рыбакам поскорее на водку и, позвав Павла, который начал было на все это глазеть, сел с ним в линейку и уехал домой. Там на крыльце ожидали их Михайло Поликарпыч и Анна Гавриловна. Та сейчас же, как вошли они в комнаты, подала мороженого; потом садовник, из собственной оранжереи Еспера Иваныча, принес фруктов, из которых Еспер Иваныч отобрал самые лучшие и подал Павлу. Полковник при этом немного нахмурился. Он не любил, когда Еспер Иваныч очень уж ласкал его сына. Перед тем, как расходиться спать, Михайло Поликарпыч заикнулся было. - А нам завтра, пожалуй бы, и в путь надо!.. - Ни, ни! - возразил Еспер Иваныч, отрицательно мотнув головой, и потом грустным голосом прибавил: - Эх, брат, Михайло Поликарпыч, погости: придет время, и приехал бы в Новоселки, да уж не к кому! - Придет-то придет, - не к кому и некому будет приехать!.. - подхватил полковник и покачал с грустью головой. Так прошел еще день, два, три... В это время Павел и Еспер Иваныч ездили в лес по грибы; полковник их и туда не сопровождал и по этому поводу сказал поговорку: "рыбка да грибки - потерять деньки!" Прогулки за грибами совершались обыкновенно таким образом: на той же линейке Павел и Еспер Иванович отправлялись к какому-нибудь перелеску, обильному грибами; их сопровождала всегда целая ватага деревенских мальчишек. Когда подъезжали к избранному месту, Павел и мальчишки рассыпались по лесу, а Еспер Иваныч, распустив зонтик, оставался сидеть на линейке. Мальчишки, набрав грибов, бегом неслись с ними к барину, и он наделял их за то нарочно взятыми пряниками и орехами. На обратном пути в Новоселки мальчишки завладевали и линейкой: кто помещался у ней сзади, кто садился на другую сторону от бар, кто рядом с кучером, а кто - и вместе с барями. Еспер Иваныч только посматривал на них и посмеивался. Он очень любил всех детей без различия! По вечерам, - когда полковник, выпив рюмку - другую водки, начинал горячо толковать с Анной Гавриловной о хозяйстве, а Паша, засветив свечку, отправлялся наверх читать, - Еспер Иваныч, разоблаченный уже из сюртука в халат, со щегольской гитарой в руках, укладывался в гостиной, освещенной только лунным светом, на диван и начинал негромко наигрывать разные трудные арии; он отлично играл на гитаре, и вообще видно было, что вся жизнь Имплева имела какой-то поэтический и меланхолический оттенок: частое погружение в самого себя, чтение, музыка, размышление о разных ученых предметах и, наконец, благородные и возвышенные отношения к женщине - всегда составляли лучшую усладу его жизни. Только на обеспеченной всем и ничего не делающей русской дворянской почве мог вырасти такой прекрасный и в то же время столь малодействующий плод. По прошествии недели, полковник, наконец, взбунтовался. - Нам завтра позвольте уж уехать - это нельзя! - сказал он почти рассерженным голосом. - Можете, можете-с! - отвечал Еспер Иваныч: - только дай вот мне прежде Февей-царевичу книжку одну подарить, - сказал он и увел мальчика с собой наверх. Здесь он взял со стола маленький вязаный бисерный кошелек, наподобие кучерской шапочки. - На-ка вот тебе, - сказал он, подавая его Паше: - тут есть три-четыре рыжичка; если тебе захочется полакомиться, - книжку какую-нибудь купить, в театр сходить, - ты загляни в эту шапочку, к тебе и выскочит оттуда штучка, на которую ты можешь все это приобресть. В кошельке было положено пять золотых. Павел поцеловал у дяди руку. Еспер Иваныч погладил его по голове. На другой день Вихровы уехали чем свет. Анна Гавриловна провожала их. - Уедете вы, наш барин опять теперь заляжет, и с верху не сойдет, - сказала она. - Нехорошо, нехорошо он это делает для здоровья своего! - проговорил полковник. - Ой, уж и не говорите лучше! - произнесла Анна Гавриловна и глубоко-глубоко вздохнула. VI ТОНКИЕ ОТНОШЕНИЯ Чтобы объяснить некоторые события из жизни Еспера Иваныча, я ко всему сказанному об нем должен еще прибавить, что он принадлежал к деликатнейшим и стыдливейшим мужчинам, какие когда-либо создавались в этой грубой половине рода человеческого. Моряк по воспитанию, он с двадцати пяти лет оставил службу и посвятил всю свою жизнь матери. Та была по натуре своей женщина суровая и деспотичная, так что все даже дочери ее поспешили бог знает за кого повыйти замуж, чтобы только спастись от маменьки. Еспер Иваныч остался при ней; но и тут, чтобы не показать, что мать заедает его век, обыкновенно всем рассказывал, что он к службе неспособен и желает жить в деревне. После отца у него осталась довольно большая библиотека, - мать тоже не жалела и давала ему денег на книги, так что чтение сделалось единственным его занятием и развлечением; но сердце и молодая кровь не могут же оставаться вечно в покое: за старухой матерью ходила молодая горничная Аннушка, красавица из себя. Целые вечера проводили они: молодой Имплев - у изголовья старухи, а Аннушка (юная, цветущая, с скромно и покорно опущенным взором) - у ее ног. Пламя страсти обоих одновременно возжгло, и в одну ночь оба, страстные, трепещущие и стыдящиеся, они отдались друг другу. Около десяти лет почти таилась эта страсть. Всюду проникающий воздух - и тот, кажется, не знал об ней. Еспер Иваныч только и делал, что умолял Аннушку не проговориться как-нибудь, - не выдать их любви каким-нибудь неосторожным взглядом, движением. "Да полноте, барин, разве мне еще не стыднее вашего!" - успокаивала его Аннушка. Но вдруг ей стала угрожать опасность сделаться матерью. Сначала она хотела убить себя; Еспер Иваныч этому не противоречил. Он находил, что этому так и надлежало быть, а то куда же им обоим будет деваться от стыда; но, благодаря бога, благоразумие взяло верх, и они положили, что Аннушка притворится больною и уйдет лежать к родной тетке своей. Еспер Иваныч одарил ту с ног до головы золотом. Между тем старуха тоже беспокоилась о своей горничной и беспрестанно посылала узнавать: что, лучше ли ей? Чего стоили эти минуты Есперу Иванычу, видно из того, что он в 35 лет совсем оплешивел и поседел. Наконец Аннушка родила дочку; в ту же ночь та же тетка увезла младенца почти за 200 верст и подкинула его одной родственнице. Аннушка, бледная и похудавшая, снова явилась у кровати старухи, снова началась прежняя жизнь с прежнею страстью и с прежнею скрытностью. Но вот старуха умерла! Еспер Иваныч стал полным распорядителем и себя, и своего состояния. Аннушка сделалась его ключницей. Никто уже не сомневался в ее положении; между тем сама Аннушка, как ни тяжело ей было, слова не смела пикнуть о своей дочери - она хорошо знала сердце Еспера Иваныча: по своей стыдливости, он скорее согласился бы умереть, чем признаться в известных отношениях с нею или с какою бы то ни было другою женщиной: по какому-то врожденному и непреодолимому для него самого чувству целомудрия, он как бы хотел уверить целый мир, что он вовсе не знал утех любви и что это никогда для него и не существовало. В губернии Имплев пользовался большим весом: его ум, его хорошее состояние, - у него было около шестисот душ, - его способность сочинять изворотливые, и всегда несколько колкого свойства, деловые бумаги, - так что их узнавали в присутственных местах без подписи: "Ну, это имплевские шпильки!" - говорили там обыкновенно, - все это внушало к нему огромное уважение. Каждую зиму Еспер Иваныч переезжал из деревни в губернский город. С ним были знакомы и к нему ездили все богатые двор