ппонент, - оно может только чувствовать, то есть отвращаться от чего-либо или прилепляться к чему-либо; но сравнивать, сознавать и даже запоминать способен один только ум. Мы достаточно уже имеем чистых форм истины в религиях и мифологиях, в гностических и мистических системах философии, как древних, так и новейших. Содержание их вечно юно, и одни только формы у них стареют, и мы легко можем открыть в этих формах идею и убедиться, что философская истина не есть что-нибудь отдельное и чуждое мировой жизни, и что она в ней проявлена, по крайней мере, как распря. - Не понимаю вас, не понимаю, - затараторил Егор Егорыч, - кроме последнего вашего слова: распря. Откуда же эта распря происходит?.. Откуда это недовольство, это как бы движение вперед?.. Неужели вы тут не чувствуете, что человек ищет свой утраченный свет, свой затемненный разум?.. - Он бы сейчас его нашел, если бы только поверил в него безусловно. - Но отчего же тогда политики врут и на каждом шагу ошибаются, а кажется, действуют все по уму и с расчетом. - Я не знаю, собственно, что вы разумеете под именем политиков, - возразил ему молодой человек, - но Гегель в отношении права, нравственности и государства говорит, что истина этих предметов достаточно ясно высказана в положительных законах. - Однако наш мыслящий ум не удовлетворяется этими истинами! - перебил его Егор Егорыч. - Он не столько не удовлетворяется, сколько стремится облечь их в умственную форму и, так сказать, оправдать их перед мыслию свободною и самодеятельною. В естественном праве Гегель требует, чтобы вместо отвлеченного способа созидать государство понимали это государство как нечто рациональное в самом себе, и отсюда его выводами были: повиновение властям, уважение к праву положительному и отвращение ко всяким насильственным и быстрым переворотам. - Все уж это очень рационально, чересчур даже, - произнес Егор Егорыч, потрясая своей головой. - Непременно рационально, как и должно быть все в мире, и если вы вглядитесь внимательно, то увидите, что развитие духа всего мира представляется в четырех элементах, которые имеют представителями своими Восток, Грецию, Рим и Германию. На востоке идея является в своей чистой бесконечности, как безусловная субстанция в себе, an sich, безо всякой формы, безо всякого определения, поглощающая и подавляющая все конечное, человеческое; поэтому единственная форма общества здесь есть теократия, в которой человек безусловно подчинен божеству... В Греции идея уже получает конечную форму и определение; человеческое начало выступает и выражает свободно идею в определенных прекрасных образах и созданиях, то есть для себя бытие идеи, fur sich sein, в области идеального созерцания и творчества. В Риме человек, как практическая воля, осуществляет идею в практической жизни и деятельности... Он создает право, закон и всемирное государство для практического выражения абсолютной истины... В мире германском человек, как свободное лицо, осуществляет идею в ее собственной области, как безусловную свободу, - здесь является свободное государство и свободная наука, то есть чистая философия. - Темно, темно, - повторил и на это Егор Егорыч. - Может быть, что не совсем ясно, - не отрицал молодой ученый. - Гегель сам говорит, что философия непременно должна быть темна, и что ясность есть принадлежность мыслей низшего разряда. Такого рода спор, вероятно, долго бы еще продолжался, если бы он не был прерван довольно странным явлением: в гостиную вдруг вошел лакей в меховой, с гербовыми пуговицами, ливрее и даже в неснятой, тоже ливрейной, меховой шапке. Он нес в руках что-то очень большое и, должно быть, весьма тяжелое, имеющее как бы форму треугольника, завернутое в толстое, зеленого цвета сукно. За этим лакеем следовала пожилая дама в платье декольте, с худой и длинной шеей, с седыми, но весьма тщательно подвитыми пуклями и с множеством брильянтовых вещей на груди и на руках. Хозяйка, увидав эту даму, почти со всех ног бросилась к ней навстречу и, пожимая обе руки той, воскликнула: - Марья Федоровна, как я вам рада, - боже мой, как рада! Хозяин тоже встал с своего кресла и почтительно раскланивался с Марьей Федоровной. - Приехала, по вашему желанию, с арфой, - проговорила та, показывая рукою на внесенную лакеем вещь. - Ах, как мы вам благодарны, несказанно благодарны! - говорили супруг и супруга Углаковы. - Но где ж позволите мне поставить мой инструмент? - спросила Марья Федоровна, беспокойно потрясая своими седыми кудрями. - Я думаю, около фортепьян - вы, вероятно, будете играть с аккомпанементом? - проговорила хозяйка. - Могу и с аккомпанементом, только с очень нешумным, - объяснила Марья Федоровна. - О, без сомнения! - воскликнула хозяйка. - Заглушать вашу игру было бы преступлением, - присовокупил к этому старик Углаков. Марья Федоровна после того повелительно взглянула на лакея, и тот, снова подняв свое бремя, потащил его в - залу, причем от ливрейской шубы его исходил холод, а на лбу, напротив, выступала испарина. Если бы бедного служителя сего спросить в настоящие минуты, что он желает сделать с несомым им инструментом, то он наверное бы сказал: "расщепать его на мелкую лучину и в огонь!" Но арфа, наконец, уставлена была около фортепьяно. Суконный чехол был с нее снят. Тапер, сидевший до того за фортепьяно, встал и отошел в сторону. Танцы, само собою разумеется, прекратились. - Кто ж мне будет аккомпанировать? - спросила Марья Федоровна, повертывая свою голову на худой шее и осматривая все общество. Она, видимо, желала немедля же приступить к своим музыкальным упражнениям. - Милая, добрая Муза Николаевна, - отнеслась хозяйка к Лябьевой, - аккомпанируйте Марье Федоровне! Муза Николаевна повыдвинулась из толпы. - Не соглашайтесь! - шепнул ей стоявший около молодой Углаков. - Пусть эта старая ведьма булькает одна на своих гуслях. Муза Николаевна, конечно, не послушалась его и подошла к роялю. - Я всегда очень дурно аккомпанирую Марье Федоровне, - произнесла она. - Нет, нет, вы отлично аккомпанируете! - возразила та, тряхнув своими кудрями и усаживаясь на пододвинутое ей хозяином кресло. "Буль, буль!" - заиграла она в самом деле на арфе. - "Буль, буль!" - повторил за нею и Углаков, садясь рядом с Сусанной Николаевной. Та, кажется, старалась не смотреть на него и не слушать его. - Какую арию вам угодно, чтобы я аккомпанировала? - спросила Муза Николаевна. - Я бы больше всего желала сыграть гимн солнцу пифагорейцев, который я недавно сама положила на музыку, - сказала с оттенком важности Марья Федоровна. - Но я его не знаю, - произнесла на это скромно Муза Николаевна. - Марья Федоровна, - воскликнул в это время вскочивший с своего места молодой Углаков, подбегая к роялю, - вы сыграйте "Вот мчится тройка удалая!", а я вам спою! При этом возгласе сына старик Углаков вопросительно взглянул на него, а мать выразила на лице своем неудовольствие и даже испуг: она заранее предчувствовала, что Пьер ее затеял какую-нибудь проказу. - А вы поете эту песню? - спросила Марья Федоровна, вскидывая на повесу свои сентиментальные глаза. - Пою, и пою отлично, - отвечал тот, не задумавшись. Тут уж m-me Углакова укоризненно покачала головою сыну; старик-отец тоже растерялся. Ничего этого не замечавшая Марья Федоровна забулькала на арфе хорошо ей знакомую песню. Муза Николаевна стала ей слегка подыгрывать на фортепьяно, а Углаков запел. Сначала все шло как следует; большая часть общества из гостиной и из наугольной сошлась слушать музыку и пение. Из игроков остались на своих местах только Лябьев, что-то такое задумчиво маравший на столе мелом, Феодосий Гаврилыч, обыкновенно никогда и нигде не трогавшийся с того места, которое себе избирал, и Калмык, подсевший тоже к их столу. Феодосию Гаврилычу заметно хотелось поговорить с сим последним. - А я тебе не рассказывал, какую я умную штуку придумал? - начал он. - Нет, не рассказывал; надеюсь, что она поумней этой дурацкой музыки, которая там раздается, - отозвался Калмык. - За такую музыку их всех бы передушить следовало! - произнес со злостию Лябьев и нарисовал мелом на столе огромный нос. - Поумней немножко этой музыки, поумней! - произнес самодовольно Феодосий Гаврилыч. - Ну, так вот что такое я именно придумал, - продолжал он, обращаясь к Калмыку. - Случился у меня в имениях следующий казус: на водяной мельнице плотину прорвало, а ветряные не мелют: ветров нет! - Что ж, ты сам из себя придумал испускать оные? - заметил Калмык. - Где ж мне испускать из себя? Я не Эол{461}. Но слушай уж серьезно: механику ты знаешь. Ежели мы от какой-нибудь тяжести перекинем веревку через блок, то она действует вдвое... Я и придумал на место всех этих водяных и ветряных мельниц построить одну большую, которую и буду двигать тяжестью, и тяжестью даже небольшой, положим, в три пуда. Эти три пуда, перекинутые через блок, будут действовать, как шесть пудов, перекинутые еще через блок, еще более, так что на десятом, может быть, блоке составится тысячи полторы пудов: понял? - Понял, - отвечал Калмык. - Значит, хорошо я придумал? - Нет, нехорошо. - Почему? - Потому что ты механики-то, видно, и не знаешь. У тебя мельница действительно повернется, но только один раз в день, а на этом много муки не смелешь. - Что ты говоришь: один раз в день! - возразил, даже презрительно рассмеявшись, Феодосий Гаврилыч. - Чем ты это докажешь? - Тем, что тяжесть, перекинутая через блок, хоть и действует сильнее, но в то же время настолько же и медленнее. Сколь ни плохо знал механику Феодосий Гаврилыч, но справедливость мысли Калмыка понял. - Фу ты, черт тебя возьми! Ты, как дьявол, все понимаешь, - произнес он, но в этот момент Лябьев поспешно поднялся с своего стула и проворно вышел в залу, где произошло нечто весьма курьезное. Углаков в конце петой им песни вдруг зачихал, причем чихнул если не в лицо, то прямо в открытую шею Марьи Федоровны, которая при этом с величием откинулась назад; но Углаков не унимался: он чихнул потом на арфу и даже несколько на платье Музы Николаевны, будучи не в состоянии удержаться от своей чихотки. Все это, разумеется, прекратило музыку и пение, и в заключение всего из наугольной Калмык захлопал и прокричал: - Браво! - Браво! - подхватил ему вослед и юный Углаков. Конфузу и смущению стариков-хозяев пределов не было, а также и удивлению со стороны Марьи Федоровны. - Как ваш сын дурно воспитан! - сказала она m-me Углаковой. - У него, вероятно, насморк, - объяснила та, чтобы как-нибудь оправдать свое детище. - У меня насморк, Марья Федоровна, видит бог, насморк! - вопиял, с своей стороны, юный Углаков и затем сейчас же скрылся в толпу и уселся рядом с Сусанной Николаевной. - Что такое с вами? - спросила та. - Да я у Федотыча, как он проходил с лимонадом, выпросил табаку, и когда Марья Федоровна разыгралась очень на своей арфе, я и нюхнул этого табаку, - ну, я вам скажу, это штука чувствительная: слон бы и тот расчихался! Сусанна Николаевна, слушая шалуна, не могла удержаться от смеха. Между тем Марья Федоровна, не хотевшая, к общему удовольствию, кажется, публики, продолжать своей игры на арфе, перешла в гостиную и села около Зинаиды Ираклиевны, которая не замедлила ее слегка кольнуть. - А я и не знала, что вы арфу вашу даже кутаете, чтобы она не простудилась. - Иначе и нельзя, а то она отсыреет и тон потеряет... Это самый, я думаю, деликатный инструмент, - отвечала простодушно Марья Федоровна, вовсе не подозревавшая яду в словах своей собеседницы, которая, впрочем, не стала с нею больше говорить и все свое внимание отнесла к спору, все еще продолжавшемуся между молодым ученым и Егором Егорычем, ради чего они уселись уже вдали в уголке. - Ведь это пантеизм, чистейший пантеизм, - полувосклицал Марфин, - а я не хочу быть пантеистической пешкой!.. Я чувствую и сознаю бога, сознаю также и себя отдельно! - Вы потому и сознаете себя отдельно, что ваш ум может обращаться на самого себя и себя познавать! - возражал молодой гегелианец. - Что мне в этом обращении ума на себя!.. А остальное все прекрасно и поэтому должно быть status quo?..* На этом, помяните мое слово, и подшибут вашего Гегеля. ______________ * неизменным? (лат.). - Может быть, - соглашался ученый, - но потом все-таки опять к нему возвратятся. - Возвратятся, но уже не к нему, а скорее к английскому эмпиризму... В эти самые минуты, чего Егор Егорыч, конечно, и не подозревал, между Сусанной Николаевной и молодым Углаковым тоже происходил довольно отвлеченный разговор. Сначала, как мы видели, Петр Александрыч все зубоскалил, но затем вдруг, как бы очнувшись, он спросил: - Вы, Сусанна Николаевна, я думаю, совершенною дрянью считаете меня? - С чего вы это взяли? - сказала она, вспыхнув в лице. - С того, что я в самом деле дрянь, - отвечал он. - Муж мой тоже, когда бывает не в духе, говорит иногда, что он дурной человек, но разве я верю ему? - Мужу вы, может быть, не поверите, а про меня и сами такого же мнения, как я думаю о себе. - Ну, это еще бог знает! - возразила, улыбнувшись, Сусанна Николаевна. - Вы не шутите и не скрываете, что дурно обо мне думаете? - Пока нисколько не думаю об вас дурно. - Я бы и был недурной человек, если бы мне было позволено одно. - Что именно? - спросила Сусанна Николаевна, но тут же, видимо, и испугалась своего вопроса. - То, чтобы вы позволили мне быть влюблену в вас. Сусанна Николаевна окончательно растерялась. - О, этого я никогда вам не позволю, - сказала она, как бы и смеясь. - Отчего? - произнес протяжно Углаков. - Оттого, что я замужняя женщина... и зачем же мне ваша любовь? - В таком случае я останусь дрянным человеком... и вот теперь же пойду и схвачусь с Лябьевым в банк!.. - Я не позволяю вам этого делать, потому что не желаю, чтобы Лябьев проиграл... и чтобы вы проигрывались. - Но я вас не послушаюсь, потому что вы не позволяете мне быть в вас влюблену. - Нет, вы послушаетесь меня!.. Иначе я с вами ни одного слова никогда не скажу. - Вы ужасная деспотка! - проговорил Углаков и как бы невольно вздохнул. - Может быть, - не отвергнула того и Сусанна Николаевна и, видя, что Егор Егорыч вышел из гостиной с шапкой в руке, она присовокупила: - Мы скоро уедем; дайте мне честное слово, что вы не будете Лябьева подговаривать в карты играть! - Извольте! - отвечал покорным тоном Углаков. Сусанна Николаевна поблагодарила его улыбкой и подошла к сестре; та пошутила ей: - Ты, однако, весь вечер разговаривала с этим бесенком, Углаковым. - Уж именно бесенок! - подхватила Сусанна Николаевна и к этому ни слова больше не прибавила. IV С наступлением февраля неурожай прошедшего лета начинал окончательно давать себя чувствовать. Цены на хлеб поднялись в Москве вчетверо. Был составлен особый комитет для сбора пожертвований в пользу голодающих, а также для покупки и продажи хлеба хоть сколько-нибудь по сносным ценам. Члены комитета начали съезжаться каждодневно, и на этих собраниях было произнесено много теплых речей, но самое дело подвигалось медленно; подписка на пожертвования шла, в свою очередь, не обильно, а о каких-либо фактических распоряжениях касательно удешевления пищи пока и помину не было; об этом все еще спорили: одни утверждали, что надобно послать закупить хлеба в такие-то местности; другие указывали на совершенно иные местности; затем возник вопрос, кого послать? Некоторые утверждали, что для этого надобно выбрать особых комиссаров и назначить им жалованье; наконец князь Индобский, тоже успевший попасть в члены комитета, предложил деньги, предназначенные для помещичьих крестьян, отдать помещикам, а раздачу вспомоществований крестьянам казенным и мещанам возложить на кого-либо из членов комитета; но когда ни одно из сих мнений его не было принято комитетом, то князь высказал свою прежнюю мысль, что так как дела откупов тесно связаны с благосостоянием народным, то не благоугодно ли будет комитету пригласить господ откупщиков, которых тогда много съехалось в Москву, и с ними посоветоваться, как и что тут лучше предпринять. Эту мысль комитет одобрил. Посланы были пригласительные письма к откупщикам. Те приехали в заседание и единогласно объявили, что полезнее бы всего было раздать деньги на руки самим голодающим; однако члены комитета, поняв заднюю мысль, руководившую сих мытарей, в глаза им объявили, что при подобном способе большая часть денег бедняками будет употреблена не на покупку хлеба, а на водку откупщицкую. Затем, как водится, последовал спор, шум, посреди которого в залу заседания вошел самый денежный из откупщиков, Василий Иваныч Тулузов. Он направился к председателю и извинился перед тем, что опоздал несколько. Председатель, с своей стороны, счел нужным объяснить Тулузову все, что до него происходило, и вместе с тем, предложив Василию Иванычу сделать посильное приношение в пользу голодающих, просил его дать совет касательно того, как бы поскорее устроить вспомоществование бедным. - А до какой цифры накопилась теперь пожертвованная сумма? - спросил Тулузов. Председатель заглянул в лежавшую перед ним ведомость и произнес несколько конфузливым голосом: - Тысяч до двадцати пяти. - И все деньги в сборе? - Нет, некоторая часть еще не поступила. На губах Тулузова явно пробежала насмешливая улыбка. - Я-с готов сделать пожертвование, - стал он громко отвечать председателю так, чтобы слышали его прочие члены комитета, - и пожертвование не маленькое, а именно: в триста тысяч рублей. При этом как членов комитета, так и откупщиков словно взрывом каким ошеломило. Председатель хотел было немедля же от себя и от всего комитета выразить Василию Иванычу великую благодарность, но тот легким движением руки остановил его и снова продолжал свою речь: - Я теперь собственно потому опоздал, что был у генерал-губернатора, которому тоже объяснил о моей готовности внести на спасение от голодной смерти людей триста тысяч, а также и о том условии, которое бы я желал себе выговорить: триста тысяч я вношу на покупку хлеба с тем лишь, что самолично буду распоряжаться этими деньгами и при этом обязуюсь через две же недели в Москве и других местах, где найду нужным, открыть хлебные амбары, в которых буду продавать хлеб по ценам, не превышающим цен прежних неголодных годов. - Но тозе какой хлеб вы будете продавать и где? - заметил один из откупщиков с такими явными следами своего жидовского происхождения, что имел даже пейсы, распространял от себя невыносимый запах чесноку и дзикал в своем произношении до омерзения. - Хлеб мой может всегда свидетельствовать полиция, а продавать его я буду, где мне вздумается. - Но отчего же вы не хотите ваше благодеяние совершить совместно с нашим комитетом? - сказал как бы с некоторым удивлением председатель. - Ваше превосходительство, - отвечал ему Тулузов почтительно, - к несчастию, я знаю поговорку, что у семи нянек дитя без глазу. - Но тогда зе ви будете продавать вас хлеб только где откупа васи, вот сто вы зтанете делать! - произнес укоризненно еврей. - Непременно-с там буду продавать и нигде больше! - едва удостоил его ответом Тулузов. - Но тогда зе весь народ пойдет в васи города!.. Сто зе ви сделаете с другими откупсциками: вы всех нас зарезете! - почти уже кричал жид. - Заведите и вы у себя дешевую продажу хлеба, тогда и у вас будет народ! - отозвался с надменностью Тулузов. - У нас зе нема денег для того! - продолжал кричать жид. Но Тулузов, не желавший, по-видимому, тратить с ним больше слов, повернулся к нему спиной и отнесся к председателю: - Я, ваше превосходительство, теперь приехал не испрашивать разрешения у комитета на мою операцию, которая мне уже разрешена генерал-губернатором, а только, как приказал он мне, объявить вам об этом. - Приму к сведению! - отозвался на это сухо председатель. Тулузов после того раскланялся со всеми и уехал. Все члены комитета, а еще более того откупщики остались очень недовольными и смущенными: первые прямо из заседания отправились в Английский клуб, где стали рассказывать, какую штуку позволил себе сыграть с ними генерал-губернатор, и больше всех в этом случае протестовал князь Индобский. - Помилуйте, - говорил он, - этот наш европеец, генерал-губернатор, помимо комитета входит в стачку с кабацким аферистом, который нагло является к нам и объявляет, что он прокормит Москву, а не мы! Между откупщиками, откупщик-еврей немалое еще время возглашал, пожимая своими костлявыми плечами: - Мы все зарезаны, зарезаны! Откупщики из русских тоже позатуманились и после некоторого совещания между собой отправились гуртом к Тулузову, вероятно, затем, чтобы дать ему отступного и просить его отказаться от своего хлебного предприятия; но тот их не принял и через лакея сказал им, что он занят. Таким образом откупщики уехали от него с носом. Василий Иваныч, впрочем, в самом деле был занят; он в ту же ночь собрал всех своих поумней и поплутоватей целовальников и велел им со всей их накопленной выручкой ехать в разные местности России, где, по его расчету, был хлеб недорог, и закупить его весь, целиком, под задатки и контракты. Те исполнили приказание своего повелителя с замечательною скоростью и ловкостью и приторговали массу хлеба, который недели через две потянулся в Москву; а Тулузов, тем временем в ближайших окрестностях заарендовав несколько водяных и ветряных мельниц, в половине поста устроил на всех почти рынках московских лабазы и открыл в них продажу муки по ценам прежних лет. Мало того, он стал скупать в голодающих губерниях скот, который, не имея чем кормить, крестьяне и даже помещики сбывали за бесценок. Он убивал этот скот, чтобы не тратиться на прогон и на прокорм на местах покупки, и, пользуясь зимним холодом, привозил его в Москву, в форме убоины, которую продавал по ценам более чем умеренным. Весь бедный люд, что предсказывал еврей-откупщик, хлынул на всякого рода заработки в Москву. Пьянство началось велие; откуп не только не нес убытка, а, напротив, процветал, и, по расчетам людей опытных в деле торговли, Тулузов от откупа и от продажи хлеба нажил в какие-нибудь два месяца тысяч до пятисот. Обо всем этом заговорила, разумеется, вся Москва, и даже гордо мнящий о себе и с сильно аристократической закваской Английский клуб должен был сознаться, что Тулузов в смысле коммерсанта человек гениальный. К этому присоединилось и то, что, по слухам, генерал-губернатор, зачислив Тулузова попечителем какого-то богоугодного заведения, будто бы представил его в действительные статские советники. Пока все это творилось в мире официальном и общественном, в мире художественном тоже подготовлялось событие: предполагалось возобновить пьесу "Тридцать лет, или жизнь игрока"{468}, в которой главную роль Жоржа должен был играть Мочалов. Муза Николаевна непременно пожелала быть на сем представлении, подговорив на то и Сусанну Николаевну. Билет им в бельэтаж еще заранее достал Углаков; сверх того, по уговору, он в день представления должен был заехать к Музе Николаевне, у которой хотела быть Сусанна Николаевна, и обеих дам сопровождать в театр; но вот в сказанный день седьмой час был на исходе, а Углаков не являлся, так что дамы решились ехать одни. Публики было множество. Бельэтаж блистал туалетами дам, посреди которых, между прочим, кидалась в глаза очень растолстевшая и разряженная донельзя Екатерина Петровна Тулузова. Усы на губах ее до того уже были заметны, что она принуждена была подстригать их. Рядом с ней помещался также и супруг ее. - Куда мог деваться этот вертопрах Углаков? - проговорила Муза Николаевна, усевшись с сестрой в ложе. Та отрицательно пожала плечами, как бы говоря: "Я не знаю, не понимаю", - и в то же время несколько побледнела. Сомненья их, впрочем, разрешил вошедший в ложу несколько впопыхах Лябьев. - Где Углаков, скажи, пожалуйста? - спросила его жена. - Углаков дома и лежит в нервной горячке почти без памяти; я сейчас от него, - отвечал Лябьев и как-то странно при этом взглянул на Сусанну Николаевну, которая, в свою очередь, еще более побледнела. - Ты, Муза, и вы, Сусанна Николаевна, - продолжал он, - съездите завтра к Углаковым!.. Ваше участие очень будет приятно старикам и оживит больного. - Я непременно поеду, - сказала Муза Николаевна. - А вы? - отнесся Лябьев к Сусанне Николаевне. - И я, если это нужно, поеду, - произнесла та. - Нужно-с, - повторил с каким-то особенным оттенком Лябьев и собрался уйти. - А ты разве не будешь смотреть пьесы? - спросила Муза Николаевна. - Нет, она слишком на мой счет написана и как будто бы для того и дается, чтобы сделать мне нравоучение... Даже ты, я думаю, ради этого пожелала быть в театре. - Именно для этого! - подхватила с улыбкой Муза Николаевна. - Ну, и наслаждайся, сколько тебе угодно! - проговорил явно с насмешкою Лябьев, но в то же время почти с нежностью поцеловал у жены руку и уехал. Занавес наконец поднялся. Перед глазами зрителя игорный дом. Во втором явлении из толпы игроков выбегает в блестящем костюме маркиза обыгранный дотла Жорж де-Жермани. Бешенству его пределов нет. Он кидает на пол держимый им в руках обломок стула. В публике, узнавшей своего любимца, раздалось рукоплескание; трагик, не слыша ничего этого и проговорив несколько с старавшимся его успокоить Варнером, вместе с ним уходит со сцены, потрясая своими поднятыми вверх руками; но в воздухе театральной залы как бы еще продолжал слышаться его мелодический и проникающий каждому в душу голос. Затем Жорж де-Жермани, после перемены декорации, в доме отца своего перед венчаньем с Амалией. Он не глядит ни на публику, ни на действующих лиц. Ему стыдно взглянуть кому-либо в лицо; он чувствует, сколь недостоин быть мужем невинной, простодушной девушки. Муза Николаевна вся устремилась на сцену; из ее с воспаленными веками глаз текли слезы; но Сусанна Николаевна сидела спокойная и бледная и даже как бы не видела, что происходит на сцене. С закрытием занавеса Муза Николаевна отвлеклась несколько от сцены и, взглянув на сестру, если не испугалась, то, по крайней мере, очень удивилась. - Отчего ты, Сусанна, такая, точно деревянная сегодня? - Я? - спросила словно бы проснувшаяся от сна Сусанна Николаевна. - Да, тебя, я вижу, обеспокоила болезнь Углакова? - Меня... обеспокоила болезнь Углакова?.. Почему ты это знаешь? - снова переспросила Сусанна Николаевна. - Да потому, почему и ты всегда знаешь и угадываешь, что я чувствую и думаю. - Нет, ты не знаешь, что я думаю, - произнесла протяжно Сусанна Николаевна. - Нет, я знаю! - возразила настойчиво Муза Николаевна. - У тебя, я уверена, произошло что-нибудь с Углаковым... Муж недаром сказал, чтобы ты съездила со мной к Углаковым. Сусанна Николаевна лгать сестре или таить что-нибудь от нее не могла. - Если ты хочешь, то произошло, - начала она тихо, - но посуди ты мое положение: Углаков, я не спорю, очень милый, добрый, умный мальчик, и с ним всегда приятно видаться, но последнее время он вздумал ездить к нам каждый день и именно по утрам, когда Егор Егорыч ходит гулять... говорит мне, разумеется, разные разности, и хоть я в этом случае, как добрая маменька, держу его всегда в границах, однако думаю, что все-таки это может не понравиться Егору Егорычу, которому я, конечно, говорю, что у нас был Углаков; и раз я увидела, что Егор Егорыч уж и поморщился... Согласись, что мне оставалось после того делать?.. Я действительно дня два тому назад сказала Углакову, что меня стесняют его посещения по утрам, и что вечером, когда Егор Егорыч дома, напротив, мы всегда рады его видеть... Ты вообразить себе не можешь, что произошло тут с Углаковым!.. Он вдруг заплакал и, проговорив: "Ну, я теперь погиб совсем!", сейчас же уехал... Что это такое?.. Я не понимаю даже... - Очень понятно, - произнесла с несколько лукавой улыбкой Муза Николаевна, - влюбился в тебя до безумия. Сусанна Николаевна придала недовольное выражение своему лицу. - Но как же влюбиться до безумия? - возразила она. - Для этого надобно иметь какой-нибудь повод и чтобы хоть сколько-нибудь на это человека поощряли. - Ты ошибаешься! Без поощрений гораздо сильнее влюбляются! - полувоскликнула Муза Николаевна, и так как в это время занавес поднялся, то она снова обратилась на сцену, где в продолжение всего второго акта ходил и говорил своим трепетным голосом небольшого роста и с чрезвычайна подвижным лицом курчавый Жорж де-Жермани, и от впечатления его с несколько приподнятыми плечами фигуры никто не мог избавиться. Стала прислушиваться к трагику и Сусанна Николаевна, а Екатерина Петровна Тулузова держала, не отнимая от глаз, уставленный на него лорнет и почему-то вдруг вспомнила первого своего мужа, беспутно-поэтического Валерьяна, и вместе с тем почувствовала почти омерзение к настоящему супругу, сидевшему с надутой и важной физиономией. В конце этого действия Жорж де-Жермани, обманутый злодеем Варнером, застрелил ни в чем не повинного Родольфа д'Эрикура. В публике снова поднялись неистовые аплодисменты, под шум которых Екатерина Петровна, ни слова не сказав мужу, вышла в коридор и вошла в ложу Лябьевой. - Надеюсь, mesdames, что вы позволите мне напомнить вам о себе? А с вами мы даже родственницы! - проговорила она заискивающим тоном и при последних словах обращаясь к Сусанне Николаевне. Обе сестры, конечно, на ее любезность ответили такою же любезностью. - Какая чудная пьеса и какой живой человек этот Жорж де-Жермани! - продолжала Екатерина Петровна. - Совершенно живой! - подтвердила Муза Николаевна. - Мне больше пьесы нравится Мочалов!.. Я теперь буду ездить на каждое его представление, - заметила Сусанна Николаевна. - Значит, мы будем с вами видеться часто; я почти каждый день бываю в театре, - подхватила Екатерина Петровна, - тут другой еще есть актер, молодой, который - вы, может быть, заметили - играет этого Родольфа д'Эрикура: у него столько души и огня! - Фи!.. Какая это душа! - подхватила уже Муза Николаевна. - Он весь какой-то накрахмаленный и слащавый. - Да, - подтвердила и Сусанна Николаевна. Тулузов между тем из своей ложи внимательно прислушивался к тому, что говорили дамы: ему, кажется, хотелось бы представиться Марфиной и Лябьевой, на которых ему в начале еще спектакля указала жена, но он, при всей своей смелости, не решался этого сделать. Занавес вскоре опять поднялся. Сцена представляла лес, хижину; Жорж де-Жермани и жена его, оба уже старики, в нищенских лохмотьях. Когда Жоржу, принесшему откуда-то пищи своей голодающей семье, маленькая дочь, подавая воды, сказала: "Ах, папа, у тебя руки в крови!" - "В крови?" - воскликнул он, проливая будто бы случайно воду и обмывая ею руку. Звук голоса и выражение ужаса в лице великого трагика были таковы, что вся публика как бы слегка привстала со своих мест. Несомненно, что он всю эту толпу соединил в одном чувстве. Даже Тулузова, по-видимому, пробрало, - по крайней мере, он покраснел в лице и торопливо взглянул себе на руки, словно бы ожидая увидеть на них кровь. В последнем явлении, когда Жорж потащил Варнера в объятую огнем хижину, крича: "В ад, в ад тебя!" - Тулузов тоже беспокойно пошевелился в своем кресле и совершенно отвернулся от сцены. На другой день, в приличный для визитов час, Муза Николаевна и Сусанна Николаевна были у Углаковых. Лябьева как вошла, так немедля же спросила встретившую их старуху Углакову: - Петр Александрыч болен? - Очень, очень! - отвечала та, нежно целуясь с обеими гостьями, причем Сусанна Николаевна была крайне смущена. Между Музой Николаевной и Углаковой, несмотря на болезнь сына, началось обычное женское переливание из пустого в порожнее. Сусанна Николаевна при этом упорно молчала; вошел потом в гостиную и старичок Углаков. Он рассыпался перед гостьями в благодарностях за их посещение и в заключение с некоторою таинственностью присовокупил: - Пьер скоро вас попросит к себе! - А разве он проснулся? - спросила Углакова мужа. - Проснулся и приведет только в порядок свой туалет, - отвечал он ей таинственно. Читатель, конечно, сам догадывается, что старики Углаковы до безумия любили свое единственное детище и почти каждодневно ставились в тупик от тех нечаянностей, которые Пьер им устраивал, причем иногда мать лучше понимала, к чему стремился и что затевал сын, а иногда отец. Вошедший невдолге камердинер Пьера просил всех пожаловать к больному. Муза Николаевна сейчас же поднялась; но Сусанна Николаевна несколько медлила, так что старуха Углакова проговорила: - Soyez aimable, venez voir notre pauvre malade!* ______________ * Будьте так любезны, навестите нашего бедного больною! (франц.). Больной помещался в самой большой и теплой комнате. Когда к нему вошли, в сопровождении Углаковых, наши дамы, он, очень переменившийся и похудевший в лице, лежал покрытый по самое горло одеялом и приветливо поклонился им, приподняв немного голову с подушки. Те уселись: Муза Николаевна - совсем около кровати его, а Сусанна Николаевна - в некотором отдалении. - Как это вам не стыдно хворать! - сказала первая из них. - Ах, мне чрезвычайно стыдно, - отвечал Углаков, - но что ж делать: я был поражен таким сильным горем! Муза Николаевна бросила при этом короткий взгляд на сестру, которая сидела в положении статуи. - Вообразите вы, - продолжал Пьер плачевным голосом, - mademoiselle Блоха в нынешнем мясоеде собирается укусить смертельно друга моего, гегелианца!.. Он женится на ней!.. Бедный, бедный философ!.. Неужели и философия не спасает людей от женщин? При такой шутке Пьера родители и гостьи расцвели, видя, что больному лучше; но Пьер и этим еще не ограничился. Он вдруг сбросил с себя одеяло, причем оказался в полной вицмундирной форме, и, вскочив, прямо подбежал к Сусанне Николаевне и воскликнул: - Madame Марфина, je vous supplie, un petit tour de valse!* Муза Николаевна, сыграйте нам вальс! ______________ * умоляю вас, один тур вальса! (франц.). Сусанна Николаевна сначала была совершенно ошеломлена. - De grace!* - продолжал молить Углаков. ______________ * Прошу вас! (франц.). Сусанна Николаевна, как бы не отдавая себе отчета, встала и положила свою руку на плечо Углакова, как обыкновенно дамы делают это во время танцев, а Муза Николаевна села уже за фортепьяно и заиграла один из резвейших вальсов. Углаков понесся с Сусанной Николаевной. Старики Углаковы одновременно смеялись и удивлялись. Углаков, сделав с своей дамой тур - два, наконец почти упал на одно из кресел. Сусанна Николаевна подумала, что он и тут что-нибудь шутит, но оказалось, что молодой человек был в самом деле болен, так что старики Углаковы, с помощью даже Сусанны Николаевны, почти перетащили его на постель и уложили. - Что это, Петр Александрыч, вы делаете? - сказала она. - Теперь я ни одному вашему слову не стану верить. - Одному только слову моему верьте: после которого - вы помните? - тогда рассердились на меня! - воскликнул Пьер. - Ну, извольте, я всем вашим словам поверю, только успокойтесь! - сказала настойчивым голосом Сусанна Николаевна. - Вам поверят! - повторила за сестрой и Муза Николаевна. Углаков покачал отрицательно головой и закрыл глаза; притворился ли он и на этот раз, или в самом деле ему было нехорошо, - сказать трудно. Сусанна Николаевна и Муза Николаевна попросили наконец у стариков-хозяев позволения оставить больного и уехать. Те еще раз горячо поблагодарили их и проводили до передней. Усевшись с сестрой в сани, Сусанна Николаевна проговорила: - Все эти Углаковы какие-то сумасшедшие! - Нисколько не сумасшедшие! - возразила ей Муза Николаевна. - Как не сумасшедшие? Неужели ты не видела, как я по милости твоего мужа была одурачена сегодня? Муза Николаевна на это лукаво улыбнулась. - Тебя одурачило твое собственное чувство, и я радуюсь этому. - Чему ж тут радоваться, - я не понимаю! - Радуюсь, что нельзя же всю жизнь богу молиться и умничать, надобно же пожить когда-нибудь и для сердца. - Но сердце мое и без того полно и живет! - Нет, - отвергнула Муза Николаевна, - у тебя в жизни не было ни одной такой минуты, которые были у меня, когда я выходила замуж, и которые теперь иногда повторяются, несмотря на мою несчастную жизнь, и которых у Людмилы, вероятно, было еще больше. - Ну, я таких минут счастья не желаю! - отвечала Сусанна Николаевна, хотя в голосе ее и не слышалось полной решимости. V Между тем, как все это происходило у Углаковых, Егор Егорыч был погружен в чтение только что полученного им письма от Сверстова, которое, как увидит читатель, было весьма серьезного содержания. "Великий учитель! - начинал обычным своим воззванием Сверстов. - Время великого труда и пота настало для меня. Наш честнейший и благороднейший Аггей Никитич нашел при делах земского суда еще два документа, весьма важные для нашего дела: первый - увольнительное свидетельство от общества, выданное господину Тулузову, но с такой изломанной печатью и с такой неразборчивой подписью, что Аггей Никитич сделал в тамошнюю думу запрос о том, было ли выдано господину Тулузову вышереченное свидетельство, откуда ныне получил ответ, что такового увольнения никому из Тулузовых выдаваемо не было, из чего явствует, что свидетельство сие поддельное и у нас здесь, в нашей губернии, сфабрикованное. Второе: архивариус земского суда откопал в старых делах показание одного бродяги-нищего, пойманного и в суде допрашивавшегося, из какового показания видно, что сей нищий назвал себя бежавшим из Сибири вместе с другим ссыльным, который ныне служит у господина губернского предводителя Крапчика управляющим и имя коего не Тулузов, а семинарист Воздвиженский, сосланный на поселение за кражу церковных золотых вещей, и что вот-де он вывернулся и пребывает на свободе, а что его, старика, в тюрьме держат; показанию этому, как говорит архивариус, господа члены суда не дали, однако, хода, частию из опасения господина Крапчика, который бы, вероятно, заступился за своего управителя, а частию потому, что получили с самого господина Тулузова порядочный, должно быть, магарыч, ибо неоднократно при его приезде в город у него пировали и пьянствовали. Из всего этого Вы, высокочтимый нами Егор Егорыч, узрите, что зверь обслежен со всех сторон; мы только ждем Вашего разрешения и наставления, как нам поступать далее". Последний вопрос поставил Егора Егорыча в сильное затруднение. Он схватил себя за голову и стал, бормоча, восклицать сам с собой: - Научить их!.. Легко сказать!.. Точно они не понимают, в какое время мы живем!.. Вон он - этот каторжник и злодей - чуть не с триумфом носится в Москве!.. Я не ангел смертоносный, посланный богом карать нечистивцев, и не могу отсечь головы всем негодяям! - Но вскоре же Егор Егорыч почувствовал и раскаяние в своем унынии. - Вздор, - продолжал он восклицать, - правда никогда не отлетает из мира; жало ее можно притупить, но нельзя оторвать; я должен и хочу совершить этот мой последний гражданский подвиг! Предприняв такое решение, Егор Егорыч написал одним взмахом пера письмо к Сверстову: "Разрешаю Вам и благословляю Вас действовать. Старайтесь токмо держаться в законной форме. Вы, как писали мне еще