обедать, но зачем он это делал - и сам, кажется, хорошенько того не знал, да вряд ли и хозяева то ведали. Все времяпрепровождение его в этом доме состояло в том, что он с полуулыбкою выслушивал хозяйку, когда она рассказывала и показывала ему, какой кушак вышила отцу Николаю и какие воздухи хочет вышить для церкви Благовещенья. С мужем он больше спорил и все почти об одном и том же предмете: тому очень нравилась, как и капитану, "История 12-го года" Данилевского, а Калинович говорил, что это даже и не история; и к этим-то простым людям герой мой решился теперь съездить, чтобы хоть там пощекотать свое литературное самолюбие. Он нашел тот же совершенно домик, только краска на нем немного полиняла, - ту же дверь в лакейскую, то же зальцо, и только горничная другая вышла к нему навстречу. - Что, дома? - спросил он. - Пожалуйте, барин наверху-с, - отвечала та, почему-то шепотом и тихонько повела его по знакомой ему лестнице. В комнате направо он увидел самого хозяина, сидевшего за столом, в халате, с обрюзглым лицом и с заплаканными глазами. - Ах, боже мой! Давно ли? - проговорил он и постарался даже улыбнуться. - Вы нездоровы? - спросил его Калинович. - Жены лишился, - отвечал старик, и по его толстым, отвислым щекам потекли слезы. - Скажите! - произнес Калинович тоном глубокого сожаления, а сам с собой подумал: "Зачем меня нелегкая дернула ехать к этому старью?" - Давно постигло вас это несчастье? - спросил он вслух. - Девятый день сегодня. Собачка заперта или нет? - обратился хозяин слабым голосом к вошедшей горничной. - Заперта-с, - отвечала и та тоже слабым голосом. - Священники пришли-с, - доложила она в заключение. - Хорошо... Приготовляйте там, - отвечал вдовец. - Панихиду сейчас будут служить! - прибавил он. "Ну уж на это-то ты меня не подденешь", - подумал про себя Калинович и встал. - Не смею более беспокоить, - проговорил он. - Благодарю вас, благодарю, - отвечал хозяин, крепко, крепко пожимая его руку и с полными слез глазами. - В этой проклятой Москве все или умерло, или замирает! - проговорил Калинович, выйдя на улицу. И на другой день часу в десятом он был уже в вокзале железной дороги и в ожидании звонка сидел на диване; но и посреди великолепной залы, в которой ходила, хлопотала, смеялась и говорила оживленная толпа, в воображении его неотвязчиво рисовался маленький домик, с оклеенною гостиной, и в ней скучающий старик, в очках, в демикотоновом сюртуке, а у окна угрюмый, но добродушный капитан, с своей трубочкой, и, наконец, она с выражением отчаяния и тоски в опухнувших от слез глазах. - Monsieur, будьте такой добрый, поберегите мой сак! - раздался около него женский голос с иностранным акцентом. Калинович взмахнул глазами: перед ним стояла молоденькая, стройная дама, в белой атласной шляпке, в перетянутом черном шелковом платье и накинутой на плечи турецкой шали. Маленькими ручками в свежих французских перчатках держала она огромный мешок. Калинович поспешил его принять у ней. - Ou est се Gabriel?* Несносный! - проговорила дама и скрылась. ______________ * Где этот Габриэль? (франц.). Через несколько минут Калинович увидел, что она ходила по зале под руку с одутловатым, толстым гусарским офицером, что-то много ему говорила, по временам улыбалась и кидала лукавые взгляды. На все это тот отвечал ей самодовольной улыбкой. Звонок пробил. - Adieu, mon Gabriel!* - воскликнула дама каким-то комически-печальным тоном, протягивая гусару руку. ______________ * Прощай, мой Габриэль! (франц.). - Adieu, - отвечал тот сиповатым голосом. Дама подошла к Калиновичу. Тот встал и взял ее мешок. - Bien merci! - поблагодарила она и мило улыбнулась. - Vous avez deja un cavalier!* - проговорил им вслед гусар. ______________ * У вас уже есть кавалер! (франц.). - Oui, - отвечала дама, проворно уходя. Калинович молча следовал за ней. В вагоне она начала распоряжаться как дома. Положив рядом с собой мешок и проговоря севшему напротив Калиновичу: "Pardon, monsieur, permettez"*, - протянула свои очень красивые ножки на диван, причем обнаружила щегольски сшитые ботинки и даже часть белых, как снег, чулок. Когда поезд тронулся, Калинович внимательно вгляделся на свою спутницу. Оказалось, что она была с каким-то идеальным выражением в лице; голубые глаза ее были томны и влажны, ресницы длинны. Сквозь белую нежную кожу просвечивались синенькие жилочки; губки были полные, розовые и с постоянной улыбкой. Заметив пристальные взоры на себя своего соседа, дама в свою очередь сначала улыбнулась, а потом начала то потуплять глаза, то смотреть в окно. Станции через две ей наскучил этот немой разговор. ______________ * Простите, сударь, позвольте (франц.). - Вы Петербурге живете? - спросила она. - Да, - отвечал Калинович, не желая сказаться провинциалом. - А вы? - прибавил он. - Петербурге... Там весело... - Весело? - Да, балы... маскарад... итальянская опера я бываю. При этих словах Калиновичу невольно вспомнилась Настенька, обреченная жить в глуши и во всю жизнь, может быть, не увидающая ни балов, ни театров. Ему стало невыносимо жаль бедной девушки, так что он задумался и замолчал. - О, какой вы скучный! Для чего? - проговорила спутница. Калиновичу захотелось пококетничать. - Я потерял мою невесту, - отвечал он, взглянув на подаренное ему Настенькой в последний день кольцо. - А! Вы любили? - произнесла соседка протяжно. - И я любила, - прибавила она и позевнула. Калинович посмотрел на нее. - А теперь вы любите? - спросил он. - Теперь? Не знаю... Нет! - Кто же вас провожал? - А! Вот вы что думаете! Нет, это мой брат, - отвечала дама и лукаво засмеялась. - Князя Хилова вы знаете Петербурге? - прибавила она. - Нет, не знаю... Это тоже брат? Дама засмеялась. - О нет, это мой знакомый... Он милый. - Милый? - Да, а то вот у него есть друг его, тот - фи! Гадкий, толстый, нос красный! Фи! Не люблю. - Гусар тоже толстый. - Нет, тот добрый, брат добрый. - Вы, конечно, иностранка, но откуда вы родом? - спросил Калинович. - Зачем?.. Я русская... - Нет, вы не русская, потому что говорите неправильно: вы или немка, или полька. - О нет... я турка, - отвечала дама и опять засмеялась. - После этого все турчанки красавицы, если на вас похожи, - заметил Калинович. - О, какой вы льстец! - воскликнула она. - Почему ж я льстец? - Так... льстец... Мамзель Сару вы знаете? - Нет, что ж, она хороша? - Да, только злая такая, ужас - фи! Разговор продолжался в том же тоне, и Калинович начинал все более и более куртизанить. Здесь мне опять приходится объяснять истину, совершенно не принимаемую в романах, истину, что никогда мы, грубая половина рода человеческого, неспособны так изменить любимой нами женщине, как в первое время разлуки с ней, хотя и любим еще с прежнею страстью. Дело тут в том, что воспоминания любви еще слишком живы, чувства жаждут привычных наслаждений, а между тем около нас пусто и нет милого существа, заменить которое мы готовы, обманывая себя, первым хорошеньким личиком. - Вы будете обедать? - спросил Калинович, подъезжая к Твери. - Да, я люблю кушать, - отвечала соседка. - Есть, - поправил Калинович. - Ах, да, есть... хорошо, - отвечала она, и когда поезд остановился, Калинович вел ее уж под руку в вокзал. - Il fait froid!* - проговорила она, кокетливо завертываясь в шаль. ______________ * Холодно! (франц.). "Премиленькая!" - подумал Калинович и чувствительно пожал ее руку своим локтем. - Два обеда! - сказал он лакею. - Voulez-vous du vin?* - обратился он к своей даме. ______________ * Хотите вина? (франц.). - Да, я люблю, comment cela dire boire?*. ______________ * Как это сказать пить? (франц.). - Пить! - Да, пить. - Бутылку шампанского! - сказал Калинович человеку. Тот подал; пробка щелкнула. - Ах! - вскрикнула дама. - Испугались? - Да, это громко, я пугаюсь, - отвечала она и потом, положив пальчик на край стакана, из которого пенилось вино, сказала: - Ну, ну, будет!.. Не смей больше ходить. "Прехорошенькая!" - думал Калинович. Дама начала с аппетитом кушать котлеты. Перед жарким он поднял бокал и проговорил. - Votre sante, madame!* ______________ * За ваше здоровье, сударыня! (франц.). - Et la votre, monsieur*, - отвечала она, тоже выпивая, но тотчас поморщилась, проговоря: "Ай, горько!" ______________ * И за ваше, сударь (франц.). - А вы знаете, что значит по русскому обычаю, когда, пивши вино, говорят: горько? - Нет. - Значит, надобно поцеловаться. - Ах, это?.. Да, хорошо. - Хорошо? - Хорошо! - подтвердила дама и, по возвращении в вагон, сняла шляпку и стала еще милее. Между тем начинало становиться темно. "Погибшее, но милое создание!" - думал Калинович, глядя на соседку, и в душу его запало не совсем, конечно, бескорыстное, но все-таки доброе желание: тронуть в ней, может быть давно уже замолкнувшие, но все еще чуткие струны, которые, он верил, живут в сердце женщины, где бы она ни была и чем бы ни была. - Вы, решительно, полька! Чем больше я на вас гляжу, тем больше убеждаюсь в том, - начал он. - Ах, да, только вы ошибаетесь... Я ж говорила вам: я турка... - отвечала она. - А я вам говорю, что вы полька и немецкая полька, - продолжал Калинович, - потому что у вас именно это прекрасное сочетание германского типа с славянским: вы очень хороши собой. - О, да, да, - подтвердила соседка. - Конечно, да, - подхватил Калинович, - и, может быть, в Варшаве или даже подальше там у вас живут отец и мать, брат и сестра, которые оплакивают вашу участь, если только знают о вашем существовании. Заметно грустное чувство отразилось на хорошеньком личике соседки. - Зачем вы можете так говорить? Вы меня не знаете, - сказала она уж не прежним насмешливым тоном. - Я знаю еще больше, - продолжал Калинович, - знаю, что вам тяжело и очень тяжело жить на свете, хотя, может быть, вы целые дни смеетесь и улыбаетесь. На днях еще видел я девушку, которую бросил любимый человек и которую укоряют за это родные, презрели в обществе, но все-таки она счастливее вас, потому что ей не за что себя нравственно презирать. Соседка слушала. Собственно, слов она, кажется, не понимала, но смысл их угадала, и в лице ее уже тени не оставалось веселости. - Вы меня не знаете: зачем можете так говорить? - повторила она. - Нет, знаю, - возразил Калинович, - и скажу вам, что одно ваше спасенье, если полюбит вас человек и спасет вас, не только что от обстановки, которая теперь вас окружает, но заставит вас возненавидеть то, чем увлекаетесь теперь, и растолкует вам, что для женщины существует другая, лучшая жизнь, чем ездить по маскарадам и театрам. Соседка этих слов совершенно уж не поняла, и, когда Калинович кончил и взял ее за упершийся в диван его башмачок, она отдернула ножку и проговорила: - Зачем это?.. Нельзя. - Отчего ж нельзя?.. Может быть, я именно такой человек, - прошептал Калинович. - А, да, нет! Я не верю мужчинам. - За что? - Так, они все такие недобрые... лукавые... Фи!.. Нет! - Я не такой, - проговорил Калинович и опять было взялся за башмачок, но соседка опять его отдернула. - Нет, это нельзя, - сказала она. - Отчего ж? - Так; как можно! Вы нескромный: все смотрят. - А в Петербурге можно? - Ах, какой вы!.. Зачем! Я вас не знаю... - Узнаете, и можно? - проговорил Калинович и, как бы наклоняясь за чем-то, поцеловал руку соседки. - Вы шалун, я вас боюсь, - сказала она, кокетливо складывая руки на груди и снимая ножки с дивана. Объяснение это было прервано появлением новых пассажиров: толстого помещика с толстой женой, которые, как нарочно, стали занимать пустые около них места. - Позвольте! - проговорил басом барин и нецеремонно опустился на диванчик рядом с молоденькой дамой, между тем как жена его, тяжело дыша и пыхтя, перелезла почти через колени Калиновича и села к окну. Сопровождавший их солдат стал натискивать им в ноги подушки, мешочки и связки с кренделями, калачами, так что молодые люди мои были совершенно отгорожены друг от друга. Хорошенькая соседка, сделав сначала насмешливую гримасу и потом проговорив: "Adieu!", прижала голову к дивану, закрыла глаза и старалась, как видно, заснуть. В свою очередь взбешенный Калинович, чувствуя около себя вместо хорошенького башмачка жирные бока помещицы, начал ее жать изо всей силы к стене; но та сама раздвинула локти и, произнеся: "Чтой-то, помилуйте, как здесь толкают!", пахнула какой-то теплотой; герой мой не в состоянии был более этого сносить: только что не плюнувши и прижав еще раз барыню к стене, он пересел на другую скамейку, а потом, под дальнейшую качку вагона, невольно задремал. На рассвете, как известно, подъезжают к Петербургу. Большая часть пассажиров по обыкновению засуетилась. У Калиновича тоже немного сердце замерло; подражая другим, он протер запотевшее стекло и начал было смотреть в него; но увидел только куда-то бесконечно идущее поле, покрытое криворослым мелким ельником; а когда пошли мелькать вагоны, так и того стало не видать. Калинович счел за лучшее наблюдать хорошенькую соседку, которая, точно между двумя скалами, барином и барыней, спала крепким сном и проснулась только у самого вокзала. - Приехали! - проговорил он, подходя к ней, ласковым голосом, как говорят иногда детям матери: "Проснулся, душечка?" - О, да! Приехали! - произнесла она, мило зевая, и, взяв проворно сак, пошла. - Послушайте, где же ваша квартира? - говорил Калинович, догоняя ее и почти умоляющим голосом. - На Гороховой!.. Дом Багова, - спросить меня... Амальхен!.. - отвечала она скороговоркой и скрылась. Оставшись один, Калинович поспешил достать свой чемодан и, бросив его на первого попавшегося извозчика, велел себя везти в какую-нибудь, только не дорогую, гостиницу. Извозчик, чтобы" не очень затруднять себя, подвез его прямо к гостинице "Москва", где герой мой и поместился за рубль серебром в четвертом этаже, в трехаршинной комнатке, но с вощеным столиком и таковым же диваном. Разобрав свои вещи, он сейчас же сел у окна и стал глядеть с жадным любопытством на улицу: там сновали уже туда и сюда экипажи, шли пешеходы, проехал взвод казаков, провезли, по крайней мере на десяти лошадях, какую-то машину. Калинович понял, что он теперь на пульсовой жиле России, а между тем, перенеся взгляд от земли на небо, он даже удивился: нигде еще не видал он, чтоб так низко ходили облака и так низко стояло солнце. На голову его в то же время как бы налегал какой-то туман; хотелось зевать, глаза слипались. Он прилег на диване, заснул и проспал таким образом часов до четырех, и когда проснулся, то чувствовал уже положительную боль в голове и по всему телу легонькой озноб - это было первое приветствие, которое оказывала ему петербургская тундра. Пересилив несколько себя, Калинович спросил себе обедать, выпил рюмку вина, стакан крепкого кофе и отправился осматривать достопримечательности города. Для этого он нанял извозчика и велел себя везти мимо всех дворцов и соборов. - Постой, что это за мост? - крикнул он, когда извозчик затрусил по каменной мостовой около дома Белосельской-Белозерской. - Аничков! А это Аничковской дворец тоже! - отвечал извозчик. - Кто же живет в нем? - Не знаю, не слыхал. - А что за церковь? - Церковь Казанская это. - Собор? - Да. "Зачем это такие огромные крылья к ней приделаны?" - подумал про себя Калинович. - Эти два чугунные-то воина, надо полагать, из пистолетов палят! - объяснял было ему извозчик насчет Барклай де Толли и Кутузова, но Калинович уже не слыхал этого. От скопившихся пешеходов и экипажей около Морской у него начинала кружиться голова, а когда выехали на площадь и он увидел Зимний дворец, то решительно замер: его поразило это огромное и великолепное здание. - Вези меня скорей на Неву! - проговорил он, увидя издали катящиеся невские волны; но - увы! - неприветливо они приняли его, когда он въехал на Дворцовый мост. С них подул на него такой северяк, что не только любоваться, но даже взглянуть на них хорошенько было невозможно. - Фу, черт возьми, как холодно! - проговорил он, кутаясь по самые уши в воротник шинели, и, доехав до Благовещенского моста, бросил извозчика и пошел пешком, направляя свой путь к памятнику Петра. Постоял около него несколько времени, обошел его раза два кругом, взглянул потом на Исакия. Все это как-то раздражающим образом действовало на него. Не зная сам куда идти, он попал на Вознесенский проспект. Мелкая торговля, бьющаяся изо всех сил вылезти в магазины, так и стала ему кидаться в глаза со всех сторон; через каждые почти десять шагов ему попадался жид, и из большей части домов несло жареным луком и щукой; но еще более безобразное зрелище ожидало его на Садовой: там из кабака вывалило по крайней мере человек двадцать мастеровых; никогда и нигде Калинович не видал народу более истощенного и безобразного: даже самое опьянение их было какое-то мрачное, свирепое; тут же, у кабака, один из них, свалившись на тротуар, колотился с ожесточением головой о тумбу, а другой, желая, вероятно, остановить его от таких самопроизвольных побоев, оттаскивал его за волосы от тумбы, приговаривая: "Черт, полно, перестань!" Прочие на все это смотрели хоть и мрачно, но совершенно равнодушно. Спеша поскорее уйти от подобной сцены, Калинович попал на Сенную, и здесь подмокшая и сгнившая в возах живность так его ошибла по носу, что он почти опрометью перебежал на другую сторону, где хоть и не совсем приятно благоухало перележавшею зеленью, но все-таки это не был запах разлагающегося мяса. Из всех этих подробностей Калинович понял, что он находится в самой демократической части города. Время между тем подходило к сумеркам, так что когда он подошел к Невскому, то был уже полнейший мрак: тут и там зажигались фонари, ехали, почти непрестанной вереницей, смутно видневшиеся экипажи, и мелькали перед освещенными окнами магазинов люди, и вдруг посреди всего, бог весть откуда, раздались звуки шарманки. Калинович невольно приостановился, ему показалось, что это плачет и стонет душа человеческая, заключенная среди мрака и снегов этого могильного города. Придя домой, он в утомлении опустился головой на диван. Если в Москве было ему скучно, то здесь вдруг овладела им непонятная и невыносимая тоска. "Что ж это такое? - думал он. - Неужели я так обабился, что только около этой девчонки могу быть спокоен и весел? Нет! Это что-то больше, чем любовь и раскаянье: это скорей какой-то страх за самого себя, страх от этих сплошной почти массой идущих домов, широких улиц, чугунных решеток и холодом веющей Невы!" II Прошло три дня. Тоска и какой-то безотчетный страх не оставляли Калиновича, тем больше, что он никуда почти не выходил. Туалет его около трех лет не освежавшийся, оказался до такой степени негодным, что не только мог заявить о вопиющей бедности, но даже внушить подозрение на счет нравственности. Зная щепетильность Петербурга в этом отношении, он решился лучше просидеть дома, пока не будет готово заказанное платье у Шармера, которое, наконец, на четвертый день было принесено благороднейшей наружности подмастерьем. Когда Калинович, облекшись предварительно тоже в новое и очень хорошее белье, надел фрачную пару с высокоприличным при ней жилетом, то, посмотревшись в зеркало, почувствовал себя, без преувеличения, как бы обновленным человеком; самый опытный глаз, при этой наружности, не заметил бы в нем ничего провинциального: довольно уже редкие волосы, бледного цвета, с желтоватым отливом лицо; худощавый, стройный стан; приличные манеры - словом, как будто с детских еще лет водили его в живописных кафтанчиках гулять по Невскому, учили потом танцевать чрез посредство какого-нибудь мсье Пьеро, а потом отдали в университет не столько для умственного образования, сколько для усовершенствования в хороших манерах, чего, как мы знаем, совершенно не было, но что вложено в него было самой уж, видно, природой. Расплатившись с портным, Калинович сейчас же поехал сделать визит редактору. По всем практическим соображениям, он почти наверное рассчитывал, что тот примет его с полным вниманием и уважением, а потому, прищурившись, прочитал надпись на дверях редакторской квартиры и смело дернул за звонок. Человек отворил дверь. - Доложи, что Калинович приехал, - назвал он твердо и довольно громко свою фамилию. Человек ушел. - Калинович приехал! - докладывал он. - Кто такой? Какой Калинович? - спрашивал его другой голос. - Калинович, - повторил лакей. - Проси, - отвечал ему голос с досадой. Лакей возвратился. - Пожалуйте, - произнес он. Калиновича подернуло. Видимо, что его принимают, не помня хорошенько, кто он такой. Пройдя первую же дверь, он прямо очутился в огромном кабинете, где посредине стоял огромный стол с своими чернильницами, карандашами, кучею тетрадей и небрежно кинутыми "Художественным листком" и французской иллюстрацией. Кабинетный стол князя показался Калиновичу пред этим жертвенником бедной конторкой школьника. По стенам шли полки, тоже заваленные книгами и газетами. Три пейзажа, должно быть Калама{229}, гравированное "Преображение" Иордана{229} и, наконец, масляная женская головка, весьма двусмысленной работы, но зато совсем уж с томными и закатившимися глазами, стояли просто без рамок, примкнутыми на креслах; словом, все показывало учено-художественный беспорядок, как бы свидетельствовавший о громадности материалов, из которых потом вырабатывались разные рубрики журнала. Сам хозяин помещался в довольно темном углу. Это был растолстевший сангвиник, с закинутою назад головою, совершенно без шеи, и только маленькие, беспрестанно бегавшие из-под золотых очков глаза говорили о его коммерческих способностях. Кутаясь в свой толстый, плюшевый сюртук, сидел он в углу дивана. На другом конце от него топился камин, живописно освещая гораздо более симпатичную фигуру господина, с несколько помещичьей посадкой, который сидел, опершись на трость с дорогим набалдашником, и с какой-то сибаритской задумчивостью, закинув на потолок свои голубые глаза. Вообще во всей его фигуре было что-то джентльменское, как бы говорившее вам, что он всю жизнь честно думал и хорошо ел. Тот же камин освещал еще молодого человека, весьма скромного роста и с физиономией, вовсе уж ничего не обещающей. Он стоял около одной из полок и, как бы желая скрыть, что им никто не занимается, делал вид, что будто бы сам был погружен в чтение развернутой перед ним газеты. Окинув все это одним взглядом, Калинович подошел прямо к хозяину. - Здравствуйте-с, очень рад с вами познакомиться! - проговорил тот, слегка привставая, и тут же прибавил: - Monsieur Белавин, monsieur Калинович. Оба гостя молча поклонились друг другу. Молодой человек как-то украдкою и болезненно взглянул, как бы ожидая, что и его познакомят; но ему не выпало этой чести. - Вы ведь, кажется, москвич? - продолжал редактор, когда Калинович сел. - Да... Но, впрочем, последнее время я жил в провинции, - отвечал Калинович. - В провинции? - повторил редактор, уставляя на него свои маленькие глаза. - В провинции, - повторил Калинович, - и, приехав сюда, - прибавил он несколько официальным тоном, - я поставил себе долгом явиться к вам и поблагодарить, что вы в вашем журнале дали место моему маленькому труду. - О, помилуйте! Это наша обязанность, - подхватил редактор, быстро опуская на ковер глаза, и потом, как бы желая переменить предмет разговора, спросил: - Вы ведь, однако, через Москву ехали? - Через Москву. - По железной? - По железной. - И скажите, хорошо? - продолжал редактор. - Хорошо-с, - отвечал Калинович, начинавший уже несколько удивляться тому, что неужели с ним не находят разговора поумней. Редактор между тем выпустил длинную струю дыма от куримой им сигары и, с гораздо более почтительным выражением, обратился к господину, названному Белавиным. - Это очень важный теперь вопрос, - начал он несколько глубокомысленным тоном, - свяжет ли железная дорога эти два города, каким это образом и в чем именно это произойдет? В ответ на это Белавин закрыл первоначально глаза, и что-то вроде насмешливой улыбки промелькнуло у него на губах. - Не думаю, чтоб много, - произнес он, - первое что, вероятно, будут в Москве дрова еще дороже, а в Петербурге, может быть, ягоды дешевле. - Ну, нет; это что ж! Одна эта быстрота при торговых сношениях... наконец, обмен идей. - Каких? - спросил Белавин, опять зажимая глаза и самым равнодушнейшим тоном. Редактор на это потупился и ничего не отвечал. "С какой только важностью и о каком вздоре рассуждают эти два господина!" - подумал Калинович с досадой в душе. - Холодно, говорят, в вагоне ногам? - обратился к нему редактор. - Я не чувствовал этого, - отрывисто отвечал Калинович. - Нет? - спросил редактор. - Нет, - повторил Калинович таким уж насмешливым тоном, что молодой человек, занимавшийся газетой, посмотрел на него с удивлением. Редактор опять пустил длинную струю дыма и обратился к Белавину: - Мы давеча говорили об этом господине... Что вам угодно, а он непрочен. Белавин придал лицу своему серьезное выражение, которым как бы говорил, что он совершенно с этим не согласен. - Возьмите вы, - продолжал редактор, одушевляясь и, видимо, желая убедить, - больше полустолетия этот народ проводит перед вами не историю, а разыгрывает какие-то исторические представления. Белавин слушал. - Господствует учение энциклопедистов... подкопаны все основания общественные, государственные, религиозные... затем кровь... безурядица. Что можно было из этого предвидеть?.. Одно, что народ дожил до нравственного и материального разложения; значит, баста!.. Делу конец!.. Ничуть не бывало, возрождается, как феникс, и выскакивает в Наполеоне Первом. Это черт знает что такое! Белавин продолжал молчать и слушать. - Этот господин идет завоевывать Европу, перетасовывает весь Германский союз, меняет королей, потом глупейшим образом попадается в Москве и обожающий его народ выдает его живьем. Потом Бурбоны... июльская революция... мещанский король... новый протест... престол ломается, пишется девизом: liberte, egalite, fraternite* - и все это опять разрешается Наполеоном Третьим! ______________ * Свобода, равенство, братство (франц.). Заключив эти слова, редактор даже склонил голову от удивления. Калинович был почти согласен с ним, но, как человек осторожный, не показывал виду и по временам взглядывал на Белавина, который, наконец, когда редактор кончил, приподнял опять немного глаза и произнес явно насмешливым тоном: - Так судить народ издали невозможно; слишком поверхностно; ошибешься! - Я не знаю, ошибешься или нет, но это факты, - возразил редактор. Белавин, прищурившись, посмотрел на противоположную стену. - Под этими фактами, - начал он, - кроется весьма серьезное основание, а видимая неустойчивость - общая участь всякого народа, который социальные идеи не оставляет, как немцы, в кабинете, не перегоняет их сквозь реторту парламентских прений, как делают это англичане, а сразу берет и, прикладывает их к делу. Это общая участь! И за то уж им спасибо, что они с таким самоотвержением представляют из себя какой-то оселок, на котором пробуется мысль человеческая. Как это можно? Помилуйте! - Да-с, вы говорите серьезное основание; но где ж оно и какое? Оно должно же по крайней мере иметь какую-нибудь систему, логическую последовательность, развиваться органически, а не метаться из стороны в сторону, - возразил редактор; но Калинович очень хорошо видел, что он уж только отыгрывался словами. В лице Белавина тоже промелькнуло что-то вроде слегка заметной улыбки. - Энциклопедисты, как вы говорите, - начал он, взмахнув глазами на потолок, - не доводили народа до разложения: они сбивали феодальные авторитеты и тому подобные заповедные цепи, которые следовало разбить. - Однако эти цепи заменились другими, может быть, тягчайшими, в особе корсиканца. - Почему же? - возразил Белавин. - Революция девяностых годов дала собственно народу и личное право и, право собственности. - Все это прекрасно; но последние события? - произнес редактор, уж больше спрашивая. - Что ж? - отвечал как-то нехотя Белавин. - Дело заключалось в злоупотреблении буржуазии, которая хотела захватить себе все политические права, со всевозможными матерьяльными благосостояниями, и работники сорок восьмого года показали им, что этого нельзя; но так как собственно для земледельческого класса народа все-таки нужна была не анархия, а порядок, который обеспечивал бы труд его, он взялся за Наполеона Третьего, и если тот поймет, чего от него требуют, он прочней, чем кто-либо! - Но где же тут прогресс, скажите вы мне? - воскликнул редактор. Белавин улыбнулся. - Прогресс?.. - повторил он. - Прогресс теперь дело спорное. Мы знаем только то, что каждая эпоха служит развитием до крайних пределов известных идей, которые вначале пробиваются болезненно, а потом заражают весь воздух. - Это так, - подтвердил редактор. На этих словах Калинович встал с своего места и, подойдя к одной из картин, стал ее рассматривать. Странного рода чувства его волновали: в продолжение всего предыдущего разговора ему ужасно хотелось поспорить с Белавиным и, если возможно, взять нотой выше его; но - увы! - при всем умственном напряжении, он чувствовал, что не может даже стать на равную с ним высоту воззрения. "Неужели я так оглупел и опошлел в провинции, что говорить даже не умею с порядочными людьми?" - думал он, болезненно сознавая к Белавину невольное уважение, смешанное с завистью, а к самому себе - презрение. Молодой человек, стоявший около полки и давно уж ласкавший его взором, подошел к нему. - Я, кажется, имею удовольствие видеть господина Калиновича? - проговорил он. - Точно так, - отвечал тот. - Я читал вашу повесть с величайшим наслаждением, - прибавил молодой человек. Калинович поблагодарил молчаливым кивком головы. - Я сам тоже писатель... Дубовский... Вы, может быть, и не читали моих сочинений, - продолжал молодой человек с каким-то странным смирением, и в то же время модничая и прижимая шляпу к колену. - Нет-с, я читал, - отвечал сухо Калинович, в самом деле никогда их не читавший. Молодой человек несколько минут переминался. - Как это у нас странно угодить теперь публике! - начал он нетвердым голосом. - Я вот тогда... в прошлом году... так как теперь пишут больше все очерки, описал "Быт и поверья Козинского уезда"; но вдруг рецензенты отозвались так строго, и даже вот в журнале Павла Николаича, - прибавил он, робко указывая глазами на редактора, - и у них был написан очень неблагоприятный для меня отзыв... И что ж?.. Конечно, я никак не могу себя отнести к первоклассным дарованиям, но по крайней мере люблю литературу и занимаюсь ею с любовью, и это, кажется, нельзя еще ставить в укор человеку... - Разумеется, - подтвердил Калинович, думая сам с собою: "Этакая дрянь!" и, не желая себя компрометировать разговором с подобным господином, возвратился на свое место и взялся за шляпу. Редактор заметил это и обратился к нему. - Где же вы, собственно, жили? - спросил он. - Я жил в Эн-ске, - отвечал Калинович. - В Эн-ске? Славные это места! Я проезжал раза два. Эти огромные леса... река... Эн-ск, кажется, ведь на реке? - На реке-с. - На сплавной? - На сплавной, - отвечал Калинович и начал раскланиваться. Белавин между тем все внимательней и внимательней смотрел на него. - Мне еще надобно с вами два слова, - проговорил редактор и проворно отошел в сторону. Калинович последовал за ним. - Ваша повесть, кажется, называется "Кавалерист"? - прибавил он вполголоса. - Нет-с, "Странные отношения", - отвечал Калинович. - Сколько листов? - Девять. - Девять. Значит, девятью сорок - триста шестьдесят, так? - Я слышал, что платят по пятидесяти... - заметил Калинович. - Нет-с, нет, - отвечал редактор утвердительным тоном и тотчас же, отсчитав триста шестьдесят рублей, отдал их Калиновичу. - Я еще привез рассказ, - проговорил было тот. - Да, да, пожалуйста, доставьте; мы там увидим... посмотрим... - перебил торопливо хозяин, заметно спеша к Белавину. Калинович раскланялся и ушел. "Каков скотина! Даже не знает, что я написал!" - думал он, сходя с лестницы и кусая губы. Двери между тем опять за ним отворились, и его догонял Дубовский. - Я тоже ухожу, - проговорил он. Калинович сначала не хотел было отвечать ему, но потом подумал: "Этот господин шатается по литераторам: расспрошу его, как и что там у них происходит". - Не хотите ли со мной отобедать где-нибудь тут? - проговорил он. - С большим удовольствием, - отвечал Дубовский. - Где ж тут? Отведите меня; я не знаю. - К Доминику, - произнес тот. - Ну, хоть к Доминику, - согласился Калинович. Придя туда, они сели к окну, в сторонке, чтоб не быть очень на виду. Калинович велел подать два обеда и бутылку вина. Он несколько затруднялся, каким бы образом и с чего начать разговор; но Дубовский сам предупредил его. - Вы, кажется, получили с Павла Николаича деньги? - сказал он, таинственно наклонясь к Калиновичу. - Да, получил, - отвечал тот. - Много? - Восемьсот рублей, - нарочно солгал Калинович. Дубовского подало назад. Сладкого и заискивающего выражения в лице его как будто и не бывало. - Это приятно! - проговорил он, покачивая головой и как-то скверно улыбаясь. - Да, ничего, - отвечал Калинович. - Это с ним не всегда случается, - продолжал Дубовский, доедая суп и по-прежнему покачивая головой. - Будто? - спросил Калинович самым простодушнейшим тоном. Дубовский опять скверно улыбнулся. - Не знаю, по крайней мере я на самом себе имею этот опыт, - отвечал он. Калинович выразил на лице своем как бы участие и внимание. - Я написал вроде исторического исследования или монографии: "Ермак", - начал Дубовский. - Да, - подтвердил Калинович. - Труд, на который я, - продолжал молодой автор, пожимая плечами, - посвятил три года. Все документы, акты, договоры, - все были мною собраны и все прочтены. Я ничего себе не позволил пропустить, и, конечно, всего этого вышло, быть может, листов на восемь печатных. - Да, - повторил Калинович. - Но выпейте, однако, вина, - прибавил он, наливая стаканы. - Merci! - отвечал Дубовский, торопливо выпивая вино, и, видимо, тронутый за чувствительную струну, снова продолжал: - Я был, однако, так еще осторожен, что не позволил себе прямо отнестись в редакцию, а вот именно самого Павла Николаича, встретив в одном доме, спрашиваю, что могу ли надеяться быть напечатан у них. Он говорил: "Очень хорошо, очень рад". Имел ли я после того право быть почти уверен? - Конечно, - подтвердил Калинович. Дубовский начинал уж его не на шутку забавлять. - Я доставляю, - продолжал тот, - проходит месяц... другой, третий... Я, конечно, беспокоюсь о судьбе моего произведения... езжу, спрашиваю... Мне сначала ничего не отвечали, потом стали сухо принимать, так что я вынужден был написать письмо, в котором просил решительного ответа. Мне на это отвечают, что "Ермак" мой может быть напечатан, но только с значительными сокращениями и пропусками. - С пропусками! Скажите! - воскликнул Калинович серьезнейшим тоном. - Да, - отвечал его собеседник многозначительно. - Я еду по крайней мере узнать, какого рода эти пропуски... Показывают, - наполовину перечеркано! Каким умом, каким ученым - неизвестно! Проговоря это, Дубовский остановился на несколько минут. - Я уж не говорю, - продолжал он, - сколько обижен я был тут как автор; но, главное, как человек небогатый, и все-таки был так глуп, или прост, или деликатен, - не знаю, как хотите назовите, но только и на это согласился. - Скажите, пожалуйста! - повторил Калинович, сохраняя в лице по-прежнему серьезное внимание. - Что ж потом было? - Потом-с, - продолжал Дубовский, у которого озлобленное выражение лица переменилось на грустное, - потом напечатали... Еду я получать деньги, и вдруг меня рассчитывают по тридцати пяти рублей, тогда как я знаю, что всем платят по пятидесяти. Я, конечно, позволил себе спросить: на каком праве делается это различие? Мне на это спокойно отвечают, что не могут более назначить, и сейчас же уезжают из дома. Благороден этот поступок или нет? - заключил он, взглянув вопросительно на Калиновича. Тот только покачал головой. - Вам бы что-нибудь предпринять надобно было, пожаловаться кому-нибудь... хоть генерал-губернатору, что ли? - Я и предпринимал, - возразил Дубовский, - и езжу вот теперь третий месяц, чтоб по крайней мере объясниться решительно; но, к несчастию, меня или не принимают, или ставят в такое положение, что я ни о чем заговорить не могу. - Что ж ездить? Пожаловаться надобно генерал-губернатору, непременно... - повторил Калинович, которому ужасно захотелось, чтоб вышел подобный скандал. - Я на это неспособен; а что, конечно, считаю себя вправе говорить об этом всему Петербургу, - отвечал Дубовский, и, так как обед в это время кончился, он встал и, поматывая головой, начал ходить по комнате. Калинович в свою очередь перешел и прилег на диване. Ему уж начинал надоедать его собеседник. - Куда ж он деньги девает, когда в таких пустяках считается? - спросил он больше к слову. Дубовский грустно улыбнулся. - Мест много для денег, особенно имевши такую страсть к женщинам. - К женщинам? - спросил Калинович с любопытством. - Да, - отвечал с прежнею грустною улыбкою Дубовский. - Теперь главная его султанша француженка, за которую он одних долгов заплатил в Париже двадцать пять тысяч франков, и если б вот мы пришли немного пораньше сюда, так, наверное, увидали бы, как она прокатила по Невскому на вороной паре в фаэтоне с медвежьею полостью... Стоит это чего-нибудь или нет? - О счастливец! - воскликнул Калинович. - Да-с, он счастливец; но каково другим? От этого гибнет, может быть, русская литература, или потом... Танцовщицу Карышеву знаете? - Нет, не знаю. - Тоже на его иждивении, и представьте себе: женщина маленького роста, с толстыми икрами. - Это хорошо, когда с толстыми икрами, - перебил Калинович. Дубовский сделал презрительную мину. - Не знаю, что тут хорошего, тем больше, что с утра до ночи ест, говорят, конфеты... Или теперь... Это черт знает, что такое! - воскликнул он. - Известная наша сочинительница, Касиновская, целую зиму прошлого года жила у него в доме, и он за превосходные ее произведения платил ей по триста рублей серебром, - стоит она этого, хотя бы сравнительно с моим трудом, за который заплачено по тридцати пяти? - Если она только хорошенькая, так отчего ж не стоит? - заметил Калинович. - Да, если так смотреть, так конечно! - возразил Дубовский несколько обиженным голосом и снова, покачивая головой, стал ходить по комнате. - Кто ж у него журналом заправляет, если он все с женщинами возится? - спросил Калинович. - Там у него какой-то Зыков, господин высокоумный, - отвечал с усмешкою Дубовский. - Какой Зыков? Не из Московского ли университета? - почти восклик