волокли к тюремным фургонам. Кое-кто еще пытался бежать, смешаться с толпой зевак. Их опознавали и вытаскивали на избиение. Творился сущий бедлам. Двое красноармейцев, гогоча, волокли Нину Градову. Один схватил ее сзади, другой рвал пуговицы на пальто. -- Вот сейчас мы тебя, сучка, заделаем! Вот тащи ее, Колян, за бочки! Там мы ее заделаем! Разрываясь от крика: "Семен! Семен!", Нина пыталась освободиться от пронзительно-вонючих ублюдков. Налетела волна воющих людей и всадников, разорвала сцепление, отшвырнула Нину к дверям какой-то лавки. Дверь приотворилась, масляная рожица высунулась из темноты. -- Влезай, барышня, спасайся! Она в ужасе отшатнулась, снова закричала: "Семен! Семен!" -- и вдруг увидела его. Среди этой мрачной свалки инструктор Осоавиахима был светел, даже лучист. Покуривая, он стоял на высоком крыльце торговых рядов и показывал гэпэушникам, кого брать в толпе. Не веря своим глазам, она стала пробираться по стенке поближе к крыльцу. "Семен!" -- еще раз крикнула она, и тут он ее услышал, усмехнулся, протянул руку, сквозь вопли до нее донеслось: "Игра окончена, Нина Борисовна! Влезай сюда!" Она увидела, как один из гэпэушников в этот момент подтолкнул Семена и вопросительно показал на кого-то в бурлящей толпе: "Этот?" -- и как Семен торопливо закивал: "Этот, этот". -- Доносчик?! -- истерически закричала Нина. -- Семен, ты доносчик! Толпа еще раз крутанула ее и отнесла прочь. Оглянувшись, она заметила, что Семен и на нее показывает гэпэушникам: вот эта, мол, тоже. В следующий момент какой-то конник дотянулся до ее головы древком своей парадной пики. Нина потеряла сознание и свалилась под ноги толпе. Сражение было окончено. Милиция запихивала измочаленных троцкистов в фургоны. Толсторожий и задастый мильтон тащил бесчувственную Нину к углу Никольской улицы. На углу вдруг уличный сброд, нищие и торговки горячей снедью окружили блюстителя порядка. -- Глянь, глянь, народ, девчонку убили, изверги! Бандиты, мазурики, кровопийцы, школьницу-красавицу порешили! Мильтон растерянно озирался: -- Ну, чего, чего? Живая она! Под арест попала, троцкистка ж! Какая-то торговка швырнула в него черствым пирогом, полетел не допроданный товар, бабы и нищие завопили: -- Сам ты троцкист! Морда бесстыжая! Креста на вас нет! Под суд пойдешь, участковый! Мильтон плюнул, бросил Нину, выбрался из толпы деклассированного элемента. Бабы подняли Нину, увидели: и впрямь живая, протерли платком затекшее и рассеченное лицо, прикрывая от милиции, повели ее в глубь Никольской, где стояло наготове несколько карет "скорой помощи". Вдруг из одной кареты выпрыгнул доктор-блондин, рукастый, ногастый, ахнул, зашатался, чуть сам не сыграл. -- Нина! -- кричит. -- Нина! Все сошлось. Разбой в Китай-городе и Савва Китайгородский с избитой принцессой на руках. Внутри машины Савва уложил Нину на носилки, сделал ей укол морфина, протер лицо марле, прижег йодом порезы и места содранной кожи, перебинтовал разбитую кисть руки. По дороге в Шереметьевскую больницу Нина то отключалась, то вдруг выныривала, тихонько стонала, хоть боли и не чувствовала из-за морфина, ей хотелось, чтобы Савва приблизил к ней свое лицо. Что за лицо в самом деле! Лицо такой тонкости и чистоты: ни усищ каких-нибудь, ни бородавок, просто чистое человеческое лицо, я таких лиц никогда не видела в жизни! Она не понимала, что с ней происходит и куда ее везут, однако чувствовала уют, покой и себя предметом заботы, маленькой хныкалкой. -- Савва, Савва, это ты, не уходи, пожалуйста... Савва, сам еле живой от счастья и нежности, приткнулся рядом на полу трясучей кареты, держал ее руку, бормотал: -- Ниночка, потерпите еще немного, сейчас все будет хорошо... Вдруг она вспомнила гнусные морды красноармейцев, летящие в лицо приклады, дико вскрикнула, приподнялась на локте. -- А-а-а, что они сделали с нами! Охотнорядцы! Фашисты! Савва, Савва, революция уничтожена! "Да и черт с ней, с вашей проклятой тираншей-революцией, -- думал Савва. -- Единственно доброе дело, что она сделала, -- это привела тебя ко мне!" -- Успокойтесь, Ниночка, -- умолял он. -- Ведь вы-то сами живы, не так ли? Ведь молодость-то ваша, ваша поэзия живы! Она снова откинулась на носилках, наркотическая улыбка опять овладела ее лицом. -- Какое у тебя лицо, Савва, -- шептала она. -- Сравни два лица, твое и мое. Мое -- рожа, а твое лицо с большой буквы. Ты можешь своим лицом поцеловать мою рожу? Поцелуй туда, где не разбито! Он осторожно выискал неразбитое место на ее лице чуть выше угла подбородка и прикоснулся к нему губами. На трибунах для иностранных гостей возле Мавзолея творилось явное замешательство. Многие заметили, что нечто странное происходит среди правительства, куда-то исчезли Сталин и Рыков, Бухарин все время пугливо озирается. Через некоторое время Сталин занял свое место посредине, но он был явно не в себе, лицо почернело. Потом на другом конце огромной площади произошло какое-то завихрение, туда проскакал отряд кавалерии. На фасаде тяжеловесного здания напротив трибуны косо повис какой-то короткий лозунг, вокруг него явно шла борьба: какие-то люди пытались его стащить, другие не давали. Рестон злился, его переводчица умудрилась где-то затеряться в самую ответственную минуту, а может быть, и нарочно скрылась, чтобы не переводить зловредный лозунг. Он пытался что-то понять среди непостижимой кириллицы, и вдруг, как ни странно, кое-что удалось, он сообразил, что второе слово происходит от французского "Le termidor" и это имеет отношение к троцкистскому вызову в адрес правящего крыла партии. Значит, оппозиция и вправду выступила, а он тут торчит на дурацкой трибуне среди сборища красных олухов и теряет исторические минуты. Он пошел вверх по проходу, пытаясь найти кого-нибудь из коллег, "журналистов империалистической прессы". Вокруг с некоторой уже заунывностью звучали "Бандьера росса" и "Ди Фане хох!", энтузиазм вытеснялся промозглостью и двусмысленностью ситуации. Вдруг лицом к лицу столкнулся со знакомым господином в хорошем твидовом реглане. -- Ба, профессор Устрялов! Вот удача! Узнаете меня? Устрялов приостановился явно без большой охоты. Конечно же, узнал немедленно, но делал вид, что припоминает, вот-вот, секунду, да-да... быстрый взгляд через плечо назад, ах да... -- А-а-а, это вы... простите... ах да, Рестон... Вы из Чикаго, кажется? Рестон запанибратски, чтобы перестал валять дурака, крепко взял его под руку. -- Что тут происходит, Устрялов? Говорят, идет какая-то другая демонстрация? -- Я знаю, ей-ей, не больше вас. -- Устрялов попытался высвободиться. -- Можете дать короткое интервью? Пять минут возле Мавзолея два года спустя. Неплохо, а? -- продолжал давить Рестон. Устрялов высвободил руку, глаза его все время отклонялись, как бы не очень-то и замечая американца, с которым он вел столь содержательную беседу два года назад. -- Простите, сейчас об этом не может быть и речи... Еще раз извините, я очень спешу... Он побежал по деревянным ступеням вниз и даже на часы посмотрел: спешу, мол. Рестон, как истый "шакал пера", все-таки крикнул ему вслед "провокационный вопрос": -- Значит, ваша теория рушится, Устрялов? Профессор чуточку споткнулся, пробежал еще несколько шагов, потом все-таки обернулся и крикнул, вызвав удивление делегации голландской компартии: -- Ничуть! Происходит дальнейшее укрепление российской государственности! Рестон устало положил в карман перо и блокнот. Появилась Галина с двумя дурацкими воздушными шариками, на которых красовалась цифра "Х". Рестону в этот момент крайнего раздражения эти два "Х" показались зловещей угрозой -- "экс-экс": больше я сюда не ездок, хватит, есть много других тем, поеду в Испанию, там хотя бы я не завишу от переводчиков. -- Где здесь выход? -- спросил он Галину. -- Я устал. -- Товарищ Рестон! -- обиженно воскликнула девица. -- Какой я вам, к черту, товарищ, -- буркнул он. Троцкистский лозунг давно уже исчез с фасада ГУМа. Нескончаемое шествие продолжало вливаться на Красную площадь. Рестон смотрел на выплывающие один за другим из-за Исторического музея портреты Сталина. Потом достал блокнот и написал в нем два слова: "Увертюра закончилась". После этого немного повеселел: заголовок ему нравился. Антракт 3. Пресса За покупку жилплощади подлежат выселению из Москвы: трудовые элементы в один месяц, нетрудовые элементы в одну неделю. "Религиозники" подлежат прохождению через специальную комиссию по уклонению от военной службы. В Театре Мейерхольда -- "Рычи, Китай!", пьеса С. Третьякова. В цирке Ник-Дьяволо -- "Мертвая петля на велосипеде". Избирательного права лишены: кулаки, служители культа, бывшие царские чиновники, подозрительные лица свободных профессий. Громилы проникли в магазин Михайлова и Лейн (Покровка, 20). Семашко вскрыл причину растущего хулиганства: наша молодежь росла в период самодержавия. Исчез Николай Сергеевич Лоренц, 29 лет. Тихо скончался протоиерей, профессор богословия Н. И. Боголюбский. Возвратился из отпуска член коллегии Наркоминдела т. Ротштейн. Отдел снабжения дивизии. Торги. Капуста и картошка пудами. Разоблачено и обезврежено 49 латвийских шпионов. "Межрабпом -- Русь". Картина собственного производства "Мать" (тема заимствована у Горького). В гл. ролях В. Барановская, Н. Баталов. Режиссер Пудовкин, оператор А. Головня. Новое поражение Сун Чуан Фана. Избиение фельетониста в Одессе. "Сухая Америка", карикатура: из книги законов льется струя самогона. Гвозди. Пробки. Пилы. Белье. Тезисы тов. А. И. Рыкова к 14 партконференции "О хозяйственном положении страны и задачах партии". 50-летие смерти Михаила Бакунина. Зал МГУ переполнен. Ораторы: ректор МГУ А. Я. Вышинский, нарком просвещения А. В. Луначарский... "Мы не отрекаемся от своих предшественников!" Академик П. П. Лазарев: "Гениальные исследования Лобачевского доказали существование новых видов пространств, отличных по своим свойствам от пространств, в которых мы живем..." Поэма Л. Овалова "Стальной пропагандист". Посвящается Алексею Ивановичу Рыкову. Михаил Кольцов. Искусство или партия? Много вопросов возникает в Москве у рабфаковца с потертыми сзади, как зеркало, штанами. Вот его актив: 23 рубля стипендии, котлеты с гречневой кашей, вера во всемирную революцию, кипяток в общежитии, три фунта сала от отчима, случайные билеты на что-то. Вот его пассив: учебная нагрузка, партнагрузка, профнагрузка, авиахимнагрузка, мучительные слепящие витрины, неоплаченные членские взносы, ожоги мороза сквозь соглашательские сапоги. Тов. Н. Поморский о Нью-Йорке: "...К нашему удивлению, статуя Свободы оказалась пустой внутри... В центре Нью-Йорка ощущается исключительная газолиновая вонь... Нью-Йорк с его самыми высоким небоскребами (до 58 этажей!) поднимает в душе огромную злобу... Рабочая революция должна будет ликвидировать этот уродливый город..." "...Дух Ленина витает над сухими колонками цифр!" Л. Троцкий. Михаил Кольцов: "Не может быть и речи о возвращении нашей торговли на заезженные рельсы капитализма... государство не может допустить анархии рыночного оборота, "свободной игры цен"... ничего зазорного нет в том, что соответствующие органы призовут кое-кого к порядку..." Антракт 4. Пляска пса. Юный князь Андрей, ошибочно названный его нынешними родителями Пифагором, в своем обычном великолепном настроении бегал среди сосен, лаял на ворон, гонял белок. Вид у него издали был грозен: широкая черная грудь, черная шерсть вдоль длинной спины, мощные светло-серые лапы, большие, чутко стоящие вверх уши, пасть, наполненная дивным сверкающим оружием. Белки должны были до смерти бояться этой налетающей бури, мчаться прочь, взлетать по стволам сосен к самым верхним веткам, и они мчались и взлетали, но, кажется, не боялись. Следует признать, что они взлетали не к самым верхним, а к самым нижним веткам и оттуда смотрели на князя Андрея. Иногда ему казалось, что они просто играют с ним, вот в чем дело. "Что я буду делать, если догоню одну из них? -- иногда думал он. -- Зубами брать нельзя, может пострадать шкурка невинной твари. Что делать, -- вздыхал он иной раз, сидя под сосной, -- мой бег слишком быстр, по сути дела догнать их мне ничего не стоит". Однажды случилось так, что ему и догонять не пришлось. Стремительно несущаяся впереди белка вдруг остановилась и оглянулась на него взглядом той чухонки, что повстречалась в поле под Дерптом во время Левонского похода. И как тогда он осадил коня, так и сейчас присел на задние лапы. Волна любовной жажды, радостной робости и молодого ликования окатила его. Белка смотрела на него без страха, как та девушка в холщовом платье смотрела на сверкающего русского витязя. Потом животное начало потонуло в ней, как пружина, и она мгновенно унеслась под недоступную макушку сосны. Князь Андрей был уверен в том, что это была та девушка, так же как и в том, что он, трехлетний немецкий овчар Пифагор Градов, когда-то прошел уже через эту землю в образе русского князя. Вот где-то она сейчас прыгает по веткам со своими товарками, совокупляется со своим самцом и иногда смотрит на него вниз своими псевдобессмысленными глазами. Вряд ли она понимает до конца, кем была тогда и когда это было, так же, впрочем, как и он не вполне отчетливо осознает понятие "князь", "Россия", "царь Иван"... Князь Андрей, разумеется, не знал своего имени, может быть потому, что опять был чрезвычайно молод. Он любил, когда старшие называли его ошибочно Пифагором, а еще больше -- Пифочкой, что, казалось ему, вообще устраняло ошибку. Он любил всю свою семью: мать Мэри, отца Бо и дядю Ле, вторую мать Агафью и второго дядю Слабопетуховского (всякий раз, как произносилось это имя, ему хотелось его со смехом повторить), старших братьев Никиту и Кирилла, сестру Веронику, принесшую в дом недавно неплохого щенка Бориску 4, ну и, конечно, больше всего сестренку Нинку, которая, к сожалению, мало с ним играет. Все, что напоминало ему о прежнем, пока что представало перед ним лишь яркими вспышками счастья: большие окоемы перед последним приступом на Казань или сверкающая масса воды, когда впервые с конной дружиной прорвался к Балтике, моменты утоления голода или жажды, встречи с женскими людьми и этот жест задергивания полога шатра, взгляд друга, еще не ставшего извергом... В этом месте, когда вдруг выплывал взгляд друга или сам друг, "еще не ставший...", князь Андрей легонько рычал, тряс ушами, чтобы отогнать дальнейшее, и пускался вскачь вокруг сосен или вокруг мебели, снова весь в радостных бликах нынешнего и тогдашнего. Однажды утром Савва, который хотел войти в семью князя Андрея, привез на машине Нинку и вынес ее из машины на руках, говоря, что ей нельзя оставаться в больнице. Мать страшно закричала: "Что случилось?!" Нину понесли наверх в ее комнату. Князю Андрею удалось проскользнуть впереди всех и распластаться под кроватью. Он наотрез отказался выходить оттуда и даже немного зарычал, когда вторая мать взяла было его за ошейник. Тут отец сказал: "Оставьте его". Мрак и пожарище вокруг вдруг возникли перед ним, поле после боя, тени мародеров, черные хлопья не жизни, вылетающие вороньем над невыносимым запахом злодеяния. Он чувствовал, что эти хлопья все гуще собираются над любимой сестрой, а стало быть, и над ним самим. Оттуда, из прежнего, стала надвигаться череда ужасного: горизонты закрылись, мир сужался в клети, в застенки, в каменные колодцы, оттуда вытаскивали, но не для спасения, а на самую страшную муку, и застывшее лицо изверга, бывшего друга, царя Ивана. Сколько времени прошло, князь Андрей не знал, да он и не задавался этим вопросом. Он старался не скулить, хотя только скулеж ему бы мог помочь сейчас. Вдруг Нинина рука упала с кровати и повисла прямо перед его носом. Он тронул ее носом, она была холодной даже для его вечно холодного влажного носа. Он начал жарко ее лизать своим вечно жарким и длинным, будто поток вулканической лавы, языком. Вдруг рука поднялась и взяла его сразу за оба уха. "Пифочка, милый", -- прошептал голос сестры. Хлопья не жизни разлетелись, будто вспугнутые крылатым всадником. Пес плясал под луной или под солнцем, что там было в тот миг в наличии. Казематы вдруг раскрылись, будто выдавленные мощным воздухом. Юность звала назад. День бегства летел вокруг к зеленым холмам Литвы. Глава 8 Село Горелово, колхоз "Луч" Ранней осенью тысяча девятьсот тридцатого года, однажды под вечер, строго по расписанию или почти строго, словом, к радости всех ожидающих, на Казанском вокзале Москвы началась посадка в пассажирский поезд Москва -- Тамбов. Советских людей тех времен при посадке в поезд неизбежно охватывала нервозность на грани истерики. Исправно работающая транспортная система все еще казалась чудом, тем более что опять пошли крутые времена и за многими предметами ширпотреба, что при нэпе имелись в любой лавке, приходилось ездить в Москву. Тамбовские крестьянки, обвешанные поверх своих парадных плюшевых жакеток мешками и сумками, уже вступая под гигантские своды вокзала, призванного напоминать о 21 веке, но напоминающий только лишь совсем недавний "мирискуснический" модерн, готовились к бою за свой вагон и за свою полку. Старухи неслись сквозь толпу на перрон с исключительной скоростью, успевая покрикивать еще на своих товарок: "Давай, давай! Маша, не отставай! Чей ребенок, кто ребенка потерял?" Вслед им московский люд, представленный на вокзале не лучшей своей частью, а именно носильщиками, посылал отменнейшие напутствия. Дореволюционную благочинность на этом вокзале восстановить пока не удалось, да, видно, никогда и не удастся. Стойбища татар и чувашей почти полностью покрывали кафельный пол. В туалетах шла посильная постирушка. В воздухе стоял неизбывный запах Казанского вокзала: смесь хлорки, мочи, размокшего урюка и отторгнутого винегрета. Братья Градовы не спешили. С уверенностью молодых мужчин, занимающих твердые позиции в обществе, они медленно шли по перрону, не обращая ни на кого внимания, занятые только друг другом. Никита только сегодня утром прибыл с семейством из Минска и, когда узнал, что младший брат отбывает в Тамбов, вызвался проводить. Кирилл не возражал. За прошедшие два года он как-то смягчился в своем ригоризме и даже не возразил, когда старший брат вызвал машину из наркомата. Даже и черты его лица несколько смягчились, и теперь уже трудно было, несмотря на одежду мастерового, не опознать в нем молодого человека "из хорошей семьи". Впрочем, может быть, этому он был обязан новой детали своего облика -- очкам в тонкой металлической оправе. Они немедленно выдавали его непролетарское происхождение. Никита, как всегда, был в форме высшего командира РККА, все подогнано до последней складочки. Эта вот подогнанность и классный покрой были тем, что немедленно отличало высших командиров от средних и младших. Вроде бы все то же самое -- гимнастерки, ремни, галифе, сапоги, а между тем высшего командира можно было издали распознать и не вглядываясь в петлицы. В последние годы братья виделись редко, еще реже общались, разве только за столом в Серебряном Бору. Ссоры, всякий раз возникавшие, как говорится, на пустом месте, но вспыхивавшие буйным пламенем, то из-за Кронштадта, то из-за привилегий командного состава, отдаляли их друг от друга. Нынешние проводы на Казанском вокзале, разумеется, были попыткой преодолеть отчуждение, и во взглядах Никиты на Кирилла отчетливо читалось: "Ну, Кирка, перестань дуться", а в ответных взглядах Кирилла на Никиту: "С чего ты взял, что я дуюсь?" -- то есть опять восстанавливались их вечные отношения: любовно-снисходительные со стороны Никиты и любовно-оборонительные со стороны Кирилла. Младший старшего обожал еще с тех времен, когда маленький баловень Ника вдруг резко и бесповоротно ушел к красным, проскакал героем все фронты гражданской войны и сделал головокружительную военную карьеру. Никогда бы и самому себе Кирилл не признался, что именно этот выбор старшего брата толкнул его в объятия "самого передового учения". Совсем не в этом дело, а в том, что у него и у самого достало ума понять, в каком направлении идет корабль истории. И разве страннейшая эволюция Никиты, эта нынешняя как бы пестуемая им безыдейность не доказывают полной самостоятельности Кирилла? Посадка на тамбовский поезд стала уже напоминать штурм Зимнего дворца. Спасаясь от проносящихся мешков и чемоданов, Никита и Кирилл остановились покурить возле фонаря. Как раз в этот момент фонари зажглись по всей станции. В конце перрона на стене вокзала высветился портрет Сталина и лозунг: "Да здравствует сталинская пятилетка!" Никита вынул коробку дорогих папирос "Северная Пальмира". Кирилл, однако, уклонился, предпочел свой копеечный "Норд". -- Все-таки чем ты там будешь заниматься, на Тамбовщине? -- спросил Никита. Кирилл ответил не сразу, как бы поглощенный раскуриванием своего тугого "гвоздика", потом пробормотал: -- Там налаживается сеть идеологического просвещения... -- Как раз то, что больше всего нужно мужикам. Правда? -- усмехнулся Никита. Кирилл не ответил на иронию: ему не хотелось, чтобы разговор опять соскальзывал к серьезным, если не мрачным темам, чтобы опять сталкивались его высокая партийная идейность и нарочитый цинизм военспецов. -- А куда именно на Тамбовщине ты направляешься? -- с какой-то особой ноткой в голосе спросил Никита. -- В Горелово и в несколько новых колхозов Гореловского уезда, то есть района, -- сказал Кирилл и уже хотел перевести разговор на семейные темы, но тут Никита усмехнулся. -- Новые колхозы в Гореловском уезде! -- он положил брату руку на плечо. -- Поосторожней, Кирка, там, в Горелово. -- Что ты имеешь в виду? -- В двадцать первом году все гореловские мужики ушли в антоновскую армию. Нам пришлось брать это село штурмом дважды за один месяц. -- Ну, ты опять за свое! -- воскликнул Кирилл с сильной и искренней досадой. Никита снова усмехнулся, но теперь уже как бы в свой собственный адрес, он явно был смущен. -- Да, братишка, я все еще думаю об этих кошмарах. Как получилось, что мы, армия восставших, так быстро стали армией карателей? Кирилл уже опять готов был воспламениться: нежность к брату боролась в нем с обидой за свою партию. -- Эх, Ника, десять лет почти прошло, коллективизация идет полным ходом, а ты все еще думаешь о кронштадтских анархистах и антоновских бандитах! -- Странная наивность, -- мрачно произнес старший брат. -- Сейчас, мне кажется, самое время об этом вспомнить. Неужели ты думаешь, что народ в восторге от того, что нэп вдруг с бухты-барахты отменили, землю забрали и начали коллективизацию? Разве это не чистой воды троцкизм, черт побери?! -- Наивность?! -- вскричал Кирилл. -- Скажи, братишка, красный командир, ты прочел за свою жизнь хоть одну книгу Маркса?! -- Еще чего! -- вскричал в ответ Никита на той же пламенно-полемической ноте. -- Конечно, не прочел, и читать не буду, и надеюсь, моим глазам еще долго не понадобится такой велосипед! -- Указательным пальцем он прижал к переносице Кирилла его предательские очки. Кирилл сначала оторопел, потом расхохотался. Он был благодарен брату, что тот неожиданно "заюморил" проклятую тему. Никита тоже смеялся, довольный. -- Что слышно о Нинке? -- спросил он спустя минуту. Кирилл пожал плечами: -- Последняя новость -- это ее поэма в "Красной нови". Модернистская чепуха. Она защищала там, в Тифлисе, свой диплом еще два месяца назад, но почему-то не спешит возвращаться. Мать не понимает, в чем дело, а я уверен, что какая-нибудь очередная дурацкая влюбленность. -- Ну а ты? -- улыбнулся Никита. -- Что -- я? -- недоуменно спросил Кирилл. -- Не влюблен еще? Кирилл опять надулся. -- Я? Влюблен? Что за чушь? Никита, смеясь, обнял брата за плечи. -- Только после коллективизации, да? После индустриализации, верно? После завершения пятилетки, Кирюха? Почти одновременно прозвучал свисток паровоза, удар колокола и истошный крик проводника: "Граждане отъезжающие, граждане провожающие, поезд отправляется!" Граждане бросились кто в вагон, кто из вагона, произошла последняя сшибка. Кирилл ввинтился в толпу. Минут десять еще после этого аврала поезд не трогался с места. Кирилл стоял, притиснутый к мутному окну, зажатый с трех сторон крестьянскими мешками, фанерными чемоданами с висячими замками, корзинами с приобретенной в столице бакалеей -- остро пахнущая кубатура хозмыла, трехлитровые, то есть "четвертные" бутыли растительного масла, вздымающиеся из синей упаковки головки рафинада. Не имея возможности особенно-то шевелить руками, Кирилл мимическими мышцами и подбородком подавал брату соответствующие сигналы: иди, мол, чего стоять, -- но брат не уходил, все стоял и улыбался, стройной своей фигурой и гордой осанкой, не говоря уже о форме, резко выделяясь среди убогой толпы пятилетки. "Какая уж тут безыдейность, какой там "усвоенный военными кругами цинизм", -- подумал Кирилл, -- он просто такой же офицер, каким бы был в Англии или во Франции, или... ну, естественно, в царской армии, в белой русской армии. Как я мог раньше этого не видеть? Несмотря на все свои регалии, Никита попросту русский офицер..." Поезд наконец тронулся, уплыл Никита, перрон; вокзал с его Сталиным, лозунгом и шпилем растворился в темноте. По прошествии не менее шестнадцати, а может быть и скорее всего, двадцати часов поезд остановился на полустанке, где была одна лишь будка стрелочника да в сотне метров от нее жалкая хибара того же стрелочника. Измученный путешествием, Кирилл выпрыгнул, если не вывалился, со своим баулом из вагона. С блаженством вздохнул холодный осенний воздух пустых российских пространств, снял шапку, подставил лицо ветру. Поезд тут же тронулся дальше, к областному центру -- Тамбову, городу, что некогда славился балами в Дворянском собрании. Из пространства, то есть с пологих холмов с брошенными на них темными шнурками перелесков, выделился юный, не старше двадцати лет, крестьянский парень с красной звездочкой на фуражке. Приложил руку к козырьку. -- Товарищ Градов? Здрасте! Лично я -- Птахин Петр Никанорыч, секретарь комсомольской ячейки в Горелово. Поручено вас трас-пор-тировать. Как и все "выдвиженцы", Петя Птахин любил новые иностранные слова. Неудивительно -- вся российская идеология нынче была нафарширована чесночком иностранщины. "Пролетариат экспроприирует экспроприаторов", -- думали, и не выговорит Петя Птахин никогда, оказалось -- прекрасно выговаривает. На полпути между полустанком и хибарой стрелочника у колодезного сруба был привязан транспорт -- кляча, впряженная в телегу. Для удобства езды в телегу щедро было брошено соломы. -- Далеко ли до Горелова? -- спросил Кирилл. Странное чувство вдруг взяло его в тиски. Глядя в простецкую ряшку Птахина, на подводу, на голые поля с беглым промельком какой-то черной птицы, он словно преисполнился родством к этой юдоли, будто бы в ней был и его собственный исток, но тут же что-то другое, томящее подключалось, похожее на безысходный укор и стыд от невозможности одолеть эту юдоль, хотя бы уже и потому, что она есть место его какой-то невероятно далекой любви, без нее вроде бы и немыслимой. Петя Птахин весело отвязывал лошадь. -- Ехать, товарищ Градов, всего ничего, часа три с гаком будет, так что я вам охотно от-рапор-тую о нашей коллективизации. У нас а-а-громадные достижения, товарищ Градов! Сумерки сгущались всю дорогу, и в село въехали почти в полной темноте. Все же видны были еще крестьянские домишки по краям ухабистой дороги. Кое-где тлели лампадки, свечечки, как вдруг среди этих жалких источников освещения явился один мощный и жаркий -- раскаленное до прозрачности пепелище, розовый дым, еще живые, пляшущие вдоль рухнувших стропил язычки огня. Мрачнейшая тревога охватила Кирилла. "Вот оно и Горелово... -- пробормотал он. -- Горелово, Неелово, Неурожайка тож..." Петя Птахин с исключительным интересом смотрел на пожарище, оживленно комментировал: -- А это, товарищ Градов, ноне в обед Федька Сапунов, кулацкая шкура, весь хутор свой пожег, ба-а-а-льшое хозяйство, чтоб в колхоз не иттить. Всю родню свою и весь скот порешил и сам к своему боженьке отправился, а только к чертям на сковородку попадет, антоновец проклятый! Пожарище у Сапуновых, очевидно, было главным событием села. Несколько фигур еще маячили в зареве, слышались бабьи причитания. Птахин остановил лошадь неподалеку и смотрел на тлеющие бревна и пробегающие то здесь, то там змейки огня, бормоча почти бессмысленно: "Ба-а-а-льшое хозяйство, ба-а-а-льшое хозяйство". По тому, как дрожали его губы и как он шапкой вытирал себе пот, Кирилл понял, что с крушением Сапуновых уходит и прошлая жизнь этого захудалого комсомольца. Глава 9 Мешки с кислородом Из разрушающейся среднерусской хлебной цивилизации мы совершаем сейчас скачок в цивилизацию средиземноморскую, оливковую, сливовую, виноградную, все еще с упорством -- "достойным лучшего применения", как сказали бы в институте красной профессуры, -- сопротивляющуюся неумолимо наступающим строго пайковым временам. Вот возьмите горбатые улочки старого Тифлиса. Здесь и в голову бы вам не пришло, что на дворе первая пятилетка. Как сто лет назад, как и двести лет назад, так и сейчас цокают подковы извозчичьих пролеток. С затененных балконов и галерей перекликаются хозяйки. Сказать "гортанно" -- значит заплатить дань шаблону, но у них, грузин, и в самом деле в гортани рождается звук, а не в акустическом глухом пузе, и оттуда, из гортани, звук бурно бьет вверх, словно струя фонтана, и всегда встречает серебряную горошину в своем полете, то препятствие, преодолеть которое с удовольствием помогает характерный жест руки. Так же, как и встарь, ранней осенью перевешивается через заборы густая листва и в ней висят налитые груши и персики. Точно так же, как и раньше, то есть "до катастрофы", то есть до счастливого присоединения к большевистской России (по выражению некоторых несознательных фармацевтов), два матовых шара украшают вход в аптеку на маленькой площади, а за большим окном заведения, как всегда, замечается дядя Галактион Гудиашвили, облаченный в белый накрахмаленный халат и внимательно беседующий со своими клиентами, в основном грузинскими женщинами в темных накидках. Вот, правда, вывеска "Аптека Гудиашвили" над входом небрежно замазана (чего же вы еще ждете от новой власти, если не грубости и небрежности), однако прекрасно различается. Во всяком случае, именно ее люди имеют в виду, а не косо подвешенную фанерку с надписью "Аптека No18 Госздраваптупра". Новые чудища советских слов -- Воркутлес, Грузпишмаш, Осоавиахим. -- Остановись у аптеки Гудиашвили, дорогой! -- Слушаюсь, батоно! Извозчик выполнил приказание. Седок, Ладо Кахабидзе, плотный мужчина за пятьдесят, в кавказской блузе, подпоясанный наборным ремешком, с наслаждением огляделся по сторонам. Несколько лет, выполняя ответственное задание партии, он провел на Севере и вот сейчас вернулся и с удовольствием оглядывается. "В Тифлисе мало что изменилось", -- думал он и тут же гасил следующую мысль, которая могла бы выглядеть так: "Здесь мы еще не все разрушили", -- если бы он ее вовремя не пригасил и не подумал бы вторично с удовольствием: "В Тифлисе мало что изменилось". И тут же, конечно, опять пригасил неизбежно возникающую вторую мысль. С легкостью, удивительной для его возраста, Кахабидзе выпрыгнул из коляски и вошел в аптеку. Извозчик -- как и все тифлисские извозчики он не страдал отсутствием любопытства -- успел заметить через окно, что прибытие важного начальственного пассажира радостно изумило и восхитило дядю Галактиона. Отбросив вверх прилавок, так что клиентура даже немного испугалась, он выбежал навстречу с распростертыми руками. Клиентура просияла. Прибытие Кахабидзе, между прочим, внимательно наблюдалось со второго этажа аптечного здания. Там, в личной квартире аптекаря, а именно, в большой, затемненной шторами комнате с зеркалами и портретами предков, то есть в гостиной, или как говорят на Кавказе, в "салоне", стоял племянник Галактиона Нугзар, некогда поражавший гостей профессора Градова огневой лезгинкой. Сделав себе в шторах узкую щелку, он наблюдал приезд большого партийца, а затем, приотворив дверь на лестницу, прислушивался к приветственным возгласам снизу. Затем в глубине дома возник другой звук -- стук каблучков по паркету, и в "салон" вошла Нина Градова. Синяки и порезы, с которыми мы оставили ее три года назад, исчезли без следа с ее лица. Несмотря на огромные исторические события, свершившиеся за это время, ей сейчас было всего двадцать три года. Впрочем, нынешняя цветущая красавица уже лишь отдаленно напоминала заводную синеблузницу из наших первых глав. Не замечая Нугзара, Нина подошла к зеркалу, поправила волосы и бретельки декольтированного платья. Нугзар кашлянул, обнаружился. Она еле удостоила его взором: видно, привычный, может быть, даже назойливый человек в доме. -- Привет, Нина! -- сказал он. -- Слушай, да ты просто, клянусь Кавказом, неотразима в этом платье! Куда вы собираетесь сегодня, мадемуазель? Ой, пардон, пардон, мадам! -- Паоло празднует свою новую книжку. -- сказала Нина. -- Все поэты собираются на фуникулере. Нугзар цокнул языком. -- Паоло Яшвили! С такими людьми дружишь, девушка! Сплошь литературные знаменитости! Он подошел к ней сзади и остановился за спиной, отражаясь в зеркале. -- Мы неплохо с тобой глядимся, а, Нина? Она повернулась к нему с некоторым раздражением: -- Я ведь и сама поэт, ты не забыл? -- Для меня ты только женщина, из-за которой я засохну до смерти, -- заметил Нугзар с некоторой мрачностью. Нина расхохоталась с некоторой веселостью: -- Ну и фрукт! Ты просто неисправимый бабник, Нугзар! Все их отношения держались на некоторой некоторости, как бы все не всерьез, и можно ли иначе относиться к его постоянным и как бы уже слегка оскорбительным домогательствам. Не устраивать же серьезный скандал! Красивый, избалованный бабами мальчишка, вот и дурит. -- Я -- бабник?! -- как бы возмутился Нугзар. -- Да ты посмотри на меня! Я весь измучился из-за того, что ты мне не даешь! -- Назойливый мальчишка! -- вскричала Нина. -- Ты, кажется, забыл, что мы близкие родственники?! Взаимное то ли театральное, то ли подлинное возмущение нарастало. -- Ха-ха-ха! -- саркастически расхохотался Нугзар. -- И это говорит одна из самых свободомыслящих женщин двадцатого века! А где же "теория стакана воды"? А где же наш идол Александра Коллонтай и ее "любовь пчел трудовых"? Почему для Паоло есть стакан воды, а для Нугзара нет стакана воды? Почему для Тициана есть мед, а для Нугзара нет ни капли? Родственники! Ты мне еще скажи, что ты замужем! -- Да, я замужем, балбес и плут. Кто тебе наплел про Паоло и Тициана? -- Твой муж ни на что не годен, он не мужчина! -- вскричал Нугзар. Дело пошло всерьез. Он бросился на нее и начал целовать плечи и шею. Взбешенная Нина вырвалась и схватила канделябр. Нугзар, тяжело дыша ушел в дальний угол комнаты и вдруг резко там обернулся, будто замахнулся саблей. -- А я знаю настоящую причину, почему ты перевелась в Тифлисский университет! Родители заставили, когда стали всплывать твои странные делишки с троцкистской оппозицией! -- Подонок! -- крикнула ему в ответ Нина. -- Где ты набираешься грязных сплетен?! Нугзар уже спохватился, что наговорил лишнего. Заулыбался, "сабля" в его руке уже превратилась в сладкий персик. -- Да я просто шучу, Нина, не обращай внимания. Просто глупая шутка, извини. Ну, ты знаешь, вокруг красивой женщины всегда болтовня, шутки, ну... Я ведь просто ваш паж, ваше величество. "Королева играла в башне замка Шопена, и, внимая Шопену, полюбил ее паж..." Видишь, русская поэзия и грузинам не чужда. Нина уже направлялась к выходу, но он все как-то перед ней крутился, играя пажа и препятствуя уходу. -- Перестань паясничать и дай мне пройти! Нугзар, танцуя вокруг на пуантах, как бы овевал ее опахалом. -- А можно я отвезу вас на пир Паоло, ваше величество? Вообразите, вы пребываете на гору Давида в настоящем американском "паккарде" с тремя серебряными горнами! У моего друга есть такой, он одолжит его для вас. И снова она не выдержала серьезной мины, рассмеялась: -- Подите на конюшню, паж, и скажите, чтобы вам задали плетей! -- быстро обогнула танцующего Нугзара и выбежала. Она зашла в аптеку, чтобы попрощаться с Галактионом, и увидела его обнимающим какого-то не менее солидного, чем он сам, джентльмена. -- Нина, ты глазам своим не поверишь! -- закричал Галактион. -- Посмотри, кто приехал, кто вернулся! Это же он, доблестный Кахабидзе! На правах родства ты можешь называть его дядя Ладо! Нина тут же переключилась на другую оперу -- "встреча доблестного Кахабидзе". Жизнь в Тифлисе ей вообще казалась чередованием оперных тем. -- Дядя Ладо! С приездом, дорогой! С возвращением, генацвале! -- закричала она и только тогда уже выкатилась на улицу. Вслед за ней мягко впрыгнул в аптеку Нугзар. Сразу с порога, не дожидаясь представлений, открыл объятия: -- Глазам своим не верю! Дядя Ладо Кахабидзе собственной персоной! Легендарный комиссар! Как узнал, спрашиваете? Да я о вас в газете читал, да я в сотне домов видел ваш портрет! Нина на углу кликнула извозчика. Нугзар, выйдя из аптеки, быстрой пружинистой походкой стал спускаться к центру с его большими. "французскими", как нередко говорили в городе, отелями. Между тем в аптеке Галактион и Владимир все еще не могли налюбоваться друг другом, хлопали друг друга по плечам, заглядывали в лица, похохатывали. -- Галактион, разбуди меня! Неужели это действительно ты? -- Ладо, ты здесь, у меня, в моей старой аптеке?! Не надо, не буди меня, пусть сон продолжается! Кахабидзе обходил аптеку, притрагивался к знакомым с детства (когда-то ведь и отец Галактиона, Вахтанг, владел заведением) вращающимся шкафам с их рядами маленьких ящичков, на каждом рисунок определенной травы, к серебряной кассовой машине, к покрытым стеклом прилавкам; все вещи добротные, старой российско-немецкой работы. -- Все здесь так, как было, -- с удовольствием произнес он и вздохнул. -- За исключением лишь того, что ты больше не хозяин, а наш простой советский директор, дорогой Галактион. Гудиашвили покачал указательным пальцем: -- Ошибаешься, дорогой Ладо, я не директор, а замдиректора. Директором у нас партийный товарищ Бульбенко. Его сюда перебросили из железнодорожного депо, где он тоже был директором. Большой опыт в руководстве замдиректорами. Кахабидзе смеялся. Он явно наслаждался разговором и остроумием своего школьного друга и родственника, знаменитого аптекаря Гудиашвили. -- Счастливец этот Бульбенко. Вах, если бы у меня на Урале был хотя бы один такой зам, как ты, Галактион! Однако, в общем и целом дела идут неплохо, правда? Галактион вздохнул: -- Так себе. Знаешь, Ладо, я никогда не думал, что в моей аптеке будет не хватать белладонны, ипекакуаны, кальциум хлоратум... Увы, сейчас я иногда развожу руками: перебои, перебои... Лицо Кахабидзе притворно нахмур