ли меня, манили в таинственные дали, в Кратово, под сень парка железнодорожников, где грохотали доморощенные рок-н-роллы, но в вечернем небе появлялись пузатые быковские самолеты, раскорякой шли на посадку, и я торопился к своему шаткому столу. Кажется, я начинал понимать секрет: надо работать без утайки, я не должен бояться бумаги - это самый близкий мой друг. Все, что я скрою, обязательно вылезет потом, но уже в смешном, окарикатуренном виде. В конце концов писательство - это то, что прежде всего нужно мне самому, то, что помогает мне, каждую минуту сжимает в энергетический ком, и я не должен хитрить в этом деле. Лицом к лицу с бумагой я не должен стыдиться самого себя - ни своей глупости, ни своих так называемых сантиментов. Я простой человек, имеющий отношение ко всем прохожим и проезжим, я такой же, как все они. И я им нужен - вот в чем штука, без этого дело не пойдет. Я успокаивался. В полном спокойствии я работал и в полном спокойствии посещал редакции - не напечатают сейчас, напечатают потом. Я очень прочно успокоился за несколько месяцев, но кончилась какая-то часть работы, и я стал думать: не слишком ли?.. ...За поворотом шоссе возникла в темноте подсвеченная прожектором белая каменная игла - обелиск в память павших десантников. И полон был мир для меня любви к погибшим моим братьям. - Вы Есенина любите? - вдруг спросил шофер. - Люблю, конечно, - ответил я. - Почитать вам стихотворения Есенина? - Давай. "Ты меня не любишь, не жалеешь...", "Может, поздно, может слишком рано...", "Жизнь моя, иль ты приснилась мне...", "Вы помните, вы все, конечно, помните..." - читал шофер. Я тоже пытался что-то читать, но сбивался, и он меня поправлял и читал дальше безошибочно. Он знал уйму стихов Есенина. Мы неслись по лесу, фары пробивали лес, и в глубине за соснами возникали фантастические очертания кустарника. И полон был лес для меня призраков, призраков моей любви, которые маячили из-за потухших костров, смешных и милых призраков. - А его поэму "Проститутка" ты знаешь? - спросил шофер. - Нет, не знаю такой. - Ну, так слушай. И вдруг после есенинских стихов последовало длинное графоманское сочинение о юной проститутке, сочинение с немыслимым ритмом, безобразное, сальное... Читал он вдохновенно. - Это не Есенин, - сказал я. - Как это не Есенин? - поразился он. - Это какой-то бездарный алкоголик сочинил, а не Есенин. Вдруг он затормозил так резко, что я чуть не стукнулся лбом о ветровое стекло. - Ты чего? - Давай отсюда выматывай! - Рехнулся, друг? - Выматывай говорю! Знаток нашелся. Есенин не Есенин... Он выругался, и губы у него дрожали от обиды. Я вылез из машины. - Ладно, я пешком дойду, но только ты пойми, что это не Есенин. Ты, друг, вызубрил стихи, как попка, а золота от дерьма отличить не можешь. - Спрячь свои паршивые гроши! - заорал он, выкатывая глаза, и захлопнул дверцу. Я поднял воротник, засунул руки в карманы и пошел по шоссе, потом обернулся и посмотрел, как он разворачивается. Потом пошел дальше по лунным пятнам, по качающимся теням, с холодом в душе из-за этой ссоры. Минут через десять я услышал шум мотора сзади и обернулся. Фары из-за поворота описали дугу по елкам, делая их из черных зелеными -- показалась машина, это было мое такси. - Садись, - сказал шофер. Я молча сел с ним рядом. - Я сейчас рифму разобрал, может, ты и прав, может это и не Есенин. Должно быть, действительно какой-нибудь алкаш сочинил. - Ты с "Мосфильма"? - через минуту спросил он. Я кивнул. - А я сам питерский. Питер бока повытер, - печально подмигнул он. - Женку прогнал и сюда подался. Здесь мне не пыльно. - Чего так? - хмуро спросил я. - В торговле она работала, понял? - Ну и что? - Я же тебе говорю, в торговле она работала и левака дала с завмагом. - А! - Ничего не понимаю, - сказал он, тараща глаза на дорогу. - Ничего не понимаю, хоть ты убей. Я всунул ему в рот сигарету и дал огня. Он неумело запыхтел. - Ничего не понимаю. Завмаг такой толстый, старый, а она девчонка с тридцать девятого года. - Баб не поймешь, - сказал я. - Верно. Бабу, может, труднее понять, чем мужчину. - Плюнь, - сказал я. - В конечном счете выгнал - и правильно сделал. Найдешь здесь себе эстоночку. - Как же найдешь! Не допросишься. - Давай организуем союз русских холостяков, а? Он засмеялся. - Тебя как зовут? - Валя. - А меня Женя. Давай повстречаемся, а? - Давай. - Вот этот телефон запиши, - он ткнул пальцем в дощечку справа от руля. На ней было написано: "Как вас обслужили, сообщите в диспетчерскую по телефону 2-41-59". Я записал. Показалось модернистское здание мотоклуба. - Пока, - сказал я. - Обязательно позвоню, Женька. - Будь здоров, - он протянул мне руку. - Понимаешь, жить без нее не могу, без Люськи. Он сдвинул фуражку на затылок, и я увидел, что он лыс. - Не психуй, Женя, - сказал я. - Все устроится. Во дворе мотоклуба стояла вся наша техника: темные туши "тон-вагена" и "лихт-вагена", "Газ-69", автобус, а над всем этим, как шея загадочного жирафа, повисла стрела операторского крана. На балконе, освещенный луной, сидел в одной майке Барабанчиков. Он наигрывал на гитаре и пел, томясь: Ах, миленький, не надо. Ах, родненький, не надо... "Может быть, это Барабанчиков сочинил поэму "Проститутка", - подумал я и по стене, в тени, чтобы он меня не заметил, прошел в вестибюль. Здесь я подсел к телефону и набрал 2-41-59. Длинные гудки долго тревожили ухо. Я отражался в зеркале, бледный, хорошо одетый молодой человек. Завтра натяну брезентовые штаны и свитер, наемся как следует и буду толкать тележку. - Диспетчер. - Здравствуйте. Говорит пассажир машины пятьдесят восемь десять. - Что случилось? - Ровным счетом ничего. Запишите, пожалуйста, благодарность водителю Евгению Евстигнееву. - Что за дурацкие шутки? Вы бы еще в пять утра позвонили. - Какие шутки? Меня прекрасно обслужили, вот и все. - Нам только жалуются, и то днем, а не по ночам. - А я не жалуюсь, вы поняли? - Черт бы вас побрал! Почитать не даете! - А что вы читаете? - "Лунный камень". - О! Тогда простите. Спокойной ночи! - Спокойной ночи! 4. Утро началось с того, что приехала милиция за Барабанчиковым. Оказывается, он вчера, в большом количестве выпив пива и портвейна, насильственным образом изъял кольцо у работницы прядильной фабрики Вирве Тоом, а также угнал велосипед дорожного мастера Юхана Сеппа. Барабанчиков уверял, что на него нашло затмение, но младший лейтенант, голубоглазый эстонец, не понимал, что такое затмение. Увели Барабанчикова и на глазах всей нашей группы посадили в "раковую шейку". А утро было прекрасное в этот день: дождь низвергался с небес, пузырьки циркулировали по лужам, сосны стояли в порослях холодных чистых капель. Группа давно ждала дождя: надо было отснять небольшой эпизод в дождь. Режиссер наш Григорий Григорьевич Павлик предлагал устроить искусственный дождь, но оператор Кольчугин настаивал на натуральном дожде, артачился и поссорился с директором картины Найманом. Сейчас дождь всех радовал, все торопились на съемку. Дождь был прекрасен для съемки, не говоря уже о том, что он был прекрасен сам по себе в своей холодной и чистой настойчивости. Все это понимали, даже Барабанчиков, который, перед тем как сесть в машину, поднял голову и отдал свое лицо дождю, потом вытер лицо кепкой, и уж тогда нырнул в решетчатый сумрак неволи. В вестибюле было организовано летучее профсоюзное собрание, на котором выступил реквизитор Камилл Гурьянович Синицын, седой человек с лицом незаурядного оперного убийцы. Лицо этого человека известно всей стране, потому что многие режиссеры "Мосфильма" охотно берут его на роли эпизодических злодеев, но его самого никто не знает. Он чуть не плакал, Синицын, говоря о Барабанчикове. Оказалось, что он вот уже много лет следит за его судьбой, дает ему читать книжки и даже помогает материально. Оказалось, что спокойствие Камилла Гурьяновича и его вера в жизнь во многом зависят от судьбы Барабанчикова. Времени было мало, все торопились, и поэтому сразу после выступления Синицына голосованием постановили взять маляра Барабанчикова на поруки. Потом мы быстро погрузили приборы, напихались в грузовик, в "газик" и в "тон-ваген" и рванули. Я сидел в кузове грузовика в своих брезентовых штанах, в свитере и в шапочке с длинным козырьком, так называемый "фаермэнке", которую мне подарил товарищ, матрос-загранщик. У меня был очень кинематографический вид, гораздо более кинематографический, чем это полагалось простому такелажнику. На плечи я накинул какую-то мешковину, но все равно быстро весь промок, хохотал с такими же мокрыми ребятами, и было мне в это утро удивительно хорошо. Место, давно облюбованное для этого эпизода, было на повороте шоссе, там, где в соснах сквозило серое море, где над кюветами нависали дикие валуны, совершенно безлюдное, мрачное место. Когда мы подъехали, оказалось, что творческий состав, жильцы "Бристоля", нас уже ждут. Они стояли под соснами, но это не спасало их от воды, струившейся меж ветвей. Таня съежилась, плащ ее облепил, она была жалкой. Андрей Потанин тоже был мокрый, но бравый, как всегда. Павлик сгорбился, ушел в воротник, он сидел на пеньке, выставив только нос из-под берета, и, вытянув вперед палку, смотрел в одну точку, видимо размышляя о "новой волне", об Антониони, бог знает еще о чем. Кольчугин и его ассистенты сияли. Тут же торчал неизвестно зачем и автор, одетый в дешевые штаны и курточку, измятые так, как будто они были выдернуты прямо из стиральной машины. Костюмерши, гримерши и ассистентки, стеная, бросились к Тане с плащами и одеялами. - Танечка, бедненькая наша! Промокла, деточка! - кричали они. Надо сказать, что в любой киногруппе исполнительница главной роли всегда считается бедненькой, миленькой, самой красивой и самой талантливой, ужасно несчастной, маленькой деточкой, ее всегда боготворят и трясутся над ней. Кольчугин и второй оператор Рапирский наслаждались дождем, и, видно, руки у них зудели, особенно у Кольчугина. Они воздевали руки к небу и причитали: Дождик, дождик, пуще! Дам тебе гущи! Хлеба каравай! Весь день поливай! - Весь день не надо, - строго сказал Нема. - У нас сегодня еще режим. Мы устанавливали приборы, тянули кабель от "лихтвагена", монтировали "митчел" на операторскую тележку, натягивали палатку для Андрея и Тани. Пустынный этот и дикий уголок оглашался криками и стуком. Для веселья звукотехники пустили через динамик ленту с записями Дейва Брубека. Все бегали, все что-то делали или делали вид, что делают. И только Павлик сидел один среди этой ярмарки в позе роденовского "Мыслителя", тоже в общем что-то делая. - Где же машины? Где же, Немочка, машины? Где же они, золотая рыбка? - наседали на администратора Кольчугин и Рапирский. Приехали машины, самосвал притащил на буксире "Волгу" с разбитым капотом, а за ними прикатила целая "Волга", такого же цвета, как разбитая. Суть эпизода состояла в следующем. Таня и Андрей гонят куда-то (я не знал содержания сценария), гонят куда-то на "Волге". Здесь, на этом месте, столкновение с грузовиком. "Волга" в кювете. Таня и Андрей пострадали, но только слегка. Они, значит, некоторое время должны промаяться в кювете, возле машины, и поссориться окончательно, а потом Таня побежит в лес, а Андрей, значит, за ней, не будь дурак, и тут, значит, наплыв. Наконец все поставили, установили. Кольчугин и Рапирский заняли свои места, из палатки вылезли уже в гриме и костюмах Таня и Андрей, и тут заметили, что на площадке нет режиссера. И под сосной его не было. Побежали искать и нашли за "тон-вагеном". Павлик с автором стояли друг против друга и о чем-то страстно спорили. Дождь стекал с них ручьями. Понять, о чем они спорили, было совершенно невозможно, потому что они только мычали и выкрикивали иногда какие-то слова. Крутили пальцами у носа, дергали друг друга за пуговицы, хлопали друг друга по плечу, мычали и кричали. Павлик: - М-м-м, нет-нет, м-м-м, что вы, Юра! М-м-м, Белинский! М-м-м, народ, культура, м-м-м, во все века, Юра! Автор: - М-м-м, новая волна, м-м-м, Григорий Григорьевич, мм-м, экспрессия, м-м-м, кино как таковое, м-м-м... Развязный Нема подошел и ткнул режиссера в бок. - Прикажите записать простой, Григорий Григорьевич? Простой на почве идейных столкновений? - Ха-ха-ха! - словно смущенный сатана, захохотал Павлик. - Боже мой, Нема! Господь с вами, Нема! Милостивый боже! Закинув под мышку трость, он засеменил к площадке, маленький, сгорбленный, в огромном обвисшем берете. Зажглись осветительные приборы. Дождь повис перед ними хрустальными дымными шторами, тут и там на грани серого света и яркого сияния приборов возникло подобие радуги. Кольчугин сел на тележку к "митчелу", я поместился за его спиной и налег грудью на ручку. Не знаю, почему именно меня выбрали на роль толкателя тележки, - может Кольчугину импонировала моя кепка? Разбитая "Волга" уже сидела боком в кювете. Таня стояла, опершись на нее рукой, у нее было обреченное лицо. Андрей пытался открыть капот. Дождь поливал на славу. К актерам подбежал Рапирский, замерил экспонометром лица. - Валя, приготовься, - дребезжащим голосом прошептал Кольчугин. - Мо-о-тор! - взревел Павлик. На площадку выскочила ассистентка, щелкнула хлопушкой. - Поехали, Валя! Медленно! - на последнем издыхании произнес Кольчугин. Голова его была покрыта курткой, он застыл, слился с камерой, только нервно шевелился прошитый суровыми нитками зад. Я медленно повез его вперед. Камера заработала. Т а н я (подняв голову, высоким голосом). Допрыгались, мой мальчик! Я заметил сжатые кулаки на груди автора и восторженные глаза Павлика. А н д р е й. Перестань хныкать. Какая ты зануда! Т а н я. А ты бездарная личность! Бездарь! Бездарь! Она садится на обочину и закрывает лицо руками. Андрей молча смотрит на нее. Павлик делает какой-то жест. Андрей вытаскивает сигарету, пытается зажечь спичку. Спички промокли. Он выбрасывает их. Т а н я. Что мне делать, Саня? А н д р е й (садится рядом с ней, пытается ее обнять). Прежде всего сохранять юмор. Т а н я (как маленькая, тычется ему в ладони). Сам сохраняй свой юмор. Надоел мне твой юмор, весь ваш юмор. Нет у меня юмора! (Отталкивает его и вскакивает). Вот он, твой юмор! (Показывает на машину). А н д р е й. Ленка! Т а н я. Катись! Она прыгает через кювет, лезет вверх по валунам. - Валя, быстро отъезжа-а-ем! - бодро скомандовал Кольчугин. Я покатил его назад. А н д р е й (из кювета). Куда ты? Т а н я (сверху). Я возвращаюсь на турбазу. А н д р е й. Не смей! Подожди! Таня убегает в лес. Андрей огромными прыжками несется за ней. -Стоп! - гаркнул Павлик. Приборы погасли. Костюмерши, гримерши и ассистентки с одеялами и плащами побежали к Тане. Она подошла, закутанная, только личико высовывалось из каких-то платков. - Ну как? - спросила она. - Хорошо пробежала через кусты, - сказал Кольчугин. - Брызги так и посыпались. Полить эти кусты! - крикнул он назад и показал рукой. Не хватало ему дождя. Ребята побежали с ведрами к кустам. - Ну как? - повторила Таня и обвела глазами всех. Беззвучно спросила меня: "Ну как?" - Красиво, - сказал я. - Суровая современная драма, ничего не скажешь. Очень красиво. Все обернулись и посмотрели на меня. Даже Круглый. Автор улыбнулся. - Слышите, - сказал он Павлику, - я вам говорил! Голос народа. - Готовить второй дубль! - крикнул Павлик, взял под руку автора и отошел с ним. Через секунду они уже тыкали друг в друга пальцами и мычали. Таня и Андрей опять полезли в кювет. Чтобы согреться, они подпрыгивали под музыку Брубека. - Все по местам! - Выключить музыку! - Внимание! - Мо-о-тор! И снова. Т а н я. Допрыгались, мой мальчик! А н д р е й. Перестань хныкать. Какая ты зануда! После третьего дубля Нема стал нервничать и приставать к Павлику, бубня о перерасходе пленки. На всякий случай сделали еще один дубль. Потом Кольчугин потребовал кран. Дождь утихал, и поэтому Кольчугин сильно нервничал, прыгал, кричал, обзывал всех лентяями, дураками, золотыми рыбками. Мы потащили кран в лес, тянули его, словно бурлаки. Все уже перестали обращать внимание на дождь, как будто никогда в другой обстановке и не работали. Мы старались все вместе, лихо и весело, москвичи и ребята с эстонской киностудии, взятые здесь в помощь. Мы кричали эстонцам "Яан, туле сиа! Тоом, куле сиа!", а те нам: "Валька, давай!", "Петя, в темпе!" - и было это хорошо. Подошла Таня и тоже ухватилась за кран возле меня. - Правда, тебе нравится сценарий? - спросила она. - Я не читал, а эта сцена смешная. - На экране будет не смешно. - Может быть. Мы замолчали и молча стали тянуть кран. Таня действительно тянула, напрягаясь. Прямо перед моим носом торчало ее напряженное ухо. - Но ты хорошо работаешь, - сказал я, - нервничаешь. Кажется, действительно становишься актрисой. Она обернула ко мне вдруг просиявшее лицо. Сияющее, поразительное, дерзкое, мальчишеское, девчоночье, вспыхнувшее, как юпитер, лицо. Я был поражен: неужели она в таком напряжении находится, что простая похвала сквозь зубы может ее осчастливить? Подбежала гримерша. - Танечка, пойдем, я поправлю тебе тон. Таня пошла с ней, еще раз бросив на меня совершенно сверкающий, черт возьми, именно так, совершенно сверкающий наивным торжеством взгляд. Только не смотреть, не оборачиваться, пережить эту минуту, потому что сейчас она обернулась, я знаю, только толкать кран с бычьей настойчивостью, и ничего больше, иначе - все сначала и - прощай! Кольчугин и Рапирский взобрались в седла и взмыли на стреле крана под своды деревьев. Они висели в молочном просвете, откуда черными точками возникали дождевые капли, и кричали, и ругались. Подошли режиссер и автор. - Кольчугин! - закричал автор, задирая голову. - Замедляйте темп, прошу вас! Плюньте на пленку! - Сам знаю без вас! - крикнул с неба Кольчугин. Павлик, снисходительно и нежно улыбаясь, взял автора под руку и отвел его в сторону. - М-м-м, поймите, Юра, вы прозаик, м-м-м, наше грубое искусство, ха-ха-ха, м-м-м... Наконец все было готово, прошла репетиция перед закрытым объективом, и началась съемка. Андрей бежит через кусты. Рот у него раскрыт, он похож на американца. Задыхаясь неизвестно уж отчего, он бежит через кусты, порвал рубашку. Нога Кольчугина дернулась от удовольствия. Стрела описала параболу. Таня бежит через кусты, вытирает мокрое лицо рукавом, откидывает волосы, бежит, бежит, бежит моя девочка. Так бежит, что мне становится горько оттого, что она так не убегала от меня в ту пору. Опять Андрей бежит, ветки его секут. Выбегает на полянку, смотрит направо, налево, лицо растерянное. Теперь Таня медленно идет по лесу, отводит рукой папоротники. По-детски изумляется - нашла гриб, великолепный боровик. Ой, еще гриб! Еще! Еще! (Грибы натыканы ассистентами пять минут назад. ) Теперь Андрей увидел, что она собирает грибы. Лицо его светлеет, любит он ее, Таню, то есть Лену. Теперь они вместе собирают грибы, ползают по траве, как дети, смеются. Он погладил ее по щеке. Целуются. Андрей обнимает Таню за плечи, они склоняются к траве. - Стоп! - крикнул Павлик после третьего дубля, снял берет и торжественно махнул Кольчугину. - Ваше слово, геноссе Кольчугин! Прошу вас - соло на "митчеле"! - Внимание! - заорал Кольчугин. - Артистов прошу оставаться на месте! - Танечка замерзла! - пискнула костюмерша. - Молчать! Мы тут не в игрушки играем! Артисты - на место! Сжимай ее в объятьях! Внимание! Мо-о-тор! Стрела крана с висящими на ней операторами качалась вверх-вниз. Все смотрели на Кольчугина. Нема держался за голову, страдая за пленку. Кольчугин исторгал какие-то звуки, ругался. - Стоп! - вдруг скомандовал он и крикнул Андрею: - Ложись на нее! Ложись, говорю! Он был словно без памяти, как говорится, в святом творческом волнении, и он был безобразен в этот момент, и то, что он не называл Таню по имени, а кричал: "Ложись на нее!", и то, что Андрей, жалобно улыбаясь, действительно лег "на нее", - весь этот деспотизм и грязь творчества, все это всколыхнуло меня так, что в глазах побелело от ярости и еще от каких-то чувств, похожих на те, прежние. "Я изобью сегодня Кольчугина. Придерусь к чему-нибудь и дам ему по роже, - думал я. - Свинья такая, свинья! Нашлепка мяса на "митчеле"! Вдохновенная мразь!" Кольчугин еле слез с кресла и свалился в траву. Вытер лицо подолом рубахи. Он не поднимал глаз на людей, ему, видно, было стыдно. Ну, допустим, это я понимаю: когда пишешь, тоже бывают моменты, когда стыдно, но... Да, я его понимаю, понимаю, и все, нет никакой злобы, все прошло. Подошли Таня и Андрей. Таня кусала губы, смотрела в сторону, была бледна, Андрей тоже был не в себе. Кольчугин поднял голову и улыбнулся жалкой и усталой улыбкой. - Танечка, прости. И ты, Андрюша. Так надо было, - проговорил он. - Ведь этого нет в сценарии, - сказал Андрей. - Да ладно, ерунда какая, - сказала Таня и взглянула мельком на меня. - Зато какие кадры, ребята! - Кольчугин встал, грязный, как свинья, и сделал нам знак. - Мальчики, копайте яму. Подошел Павлик. - Простите, какую еще яму? - Прошу прощения, Григорий Григорьевич, мое соло еще не кончилось. Я этого дня долго ждал. Сейчас сниму из ямы - и все. Мы выкопали ему яму, и он потребовал навалить возле нее пустые консервные банки и мокрые газеты и бросить бутылку из-под водки. Потом он влез в эту яму и еще раз снял оттуда Андрея и Таню. Они уходили обнявшись, а он снимал их, имея на первом плане бутылку, газеты и консервы. - Все равно вырежем, - тихо сказал Павлик Неме. - Я бы не вырезал, но худсовет все равно вырежет. - Мы должны это отстаивать, - сказал Нема. - Попробуем, - вздохнул Павлик. На этом закончились утренние съемки. Первую часть эпизода, столкновение машин, снять не удалось, потому что дождь кончился, голубые просветы в небе расползались все шире и шире, и вдруг блеснуло солнце, и все капли вспыхнули, и напряженное состояние группы сменилось усталым умиротворением, удовлетворенностью, тихой дружбой. Черт возьми, мы хорошо поработали! Все хозяйство свернули за десять минут и поехали обедать развеселой кавалькадой: впереди легковые машины, потом "газики", потом автобус, "лихт-ваген", "тон-ваген", потом грузовик и кран за ним на буксире, а в грузовике мы, осветители и такелажники, и среди нас почему-то затесалась Таня. Черные волосы ее развевались, и она подставляла лицо солнцу, а иногда взглядывала на меня -кажется, ей хотелось, чтоб я ее обнял, как когда-то обнимал в такси. 5. В этот день нам удивительно везло. После обеда распогодилось так, что мы помчались на пляж снимать плановый эпизод, о котором с утра никто даже и не дума л. Пока ассистенты сгоняли массовку, мы все разделись по пояс и легли в шезлонги. Пришел Рапирский, тоже голый по пояс, покрытый пушистой и курчавой растительностью. Он был очень расстроен. Оказалось, что у него возле киоска украли замечательную шерстяную рубашку, "фирменную", как он сказал. Утешали его довольно своеобразно: "Ничего, Игорь, вон тебе какой свитер мама связала, его уж не украдут". Имелась в виду его растительность. Рапирский ругался - он любил "фирменные" вещи, но потом вдруг развеселился и прочел стихотворение: "Служил Рапирский лицемером, Рапирский лица замерял. Не обладая глазомером, на пляже "фирму" потерял". Солнце припекало, белое мое тело становилось розовым, я чувствовал, что сгорю, но не двигался. Я пересыпал в ладони еще немного влажный песок, смотрел на море, по которому бежали свежие барашки, и гнал от себя мысли. Гнал их, словно ветер, но они снова появлялись и бежали от меня, как барашки в этом ветреном море. Я думал о том, что добился своего, что новый мой щит разрушен, но результат оказался печальным - из головы у меня не выходила Таня. Влюблялся я опять в свою бывшую жену. Так или иначе, но тут я заметил на пляже возле самой воды высокого худого парня, по-видимому студента, который листал журнал. Лица студента я разглядеть не мог, но зато отчетливо разглядел обложку журнала и понял, что это тот самый номер, выхода которого я ждал почти полгода. Три моих рассказа были напечатаны в этом номере, это был мой дебют. Я смотрел на тонкий, не слишком реальный силуэт студента, похожий на фигуру с картины Мане, и очень сильно волновался. Это мой первый читатель, медленно перебирая ногами, двигался вдоль моря. Не знаю, как объяснить чувство, возникающее при виде первого читателя. Ведь пишешь-то не только для самого себя, пишешь, чтобы читали, чтобы люди общались с тобой таким образом, но все же, когда видишь первого своего читателя, видишь, как он трогает руками твое, личное, ничем не защищенное вещество, то возникает совсем особое чувство. Я уже столкнулся с этим в редакциях, с этим странным чувством, когда твое личное, над которым ты краснел, охал и воспарял, попадает в работу редакционного аппарата и ты уже просто становишься автором, а рукопись твоя суть входящая рукопись, которую следует обработать, по меньшей мере пронумеровать и написать внутреннюю рецензию. Когда же видишь первого своего читателя, это чувство усиливается во сто крат, ты понимаешь, что теперь уже любой может взять тебя в руки: умный, глупый, ленивый, восторженный, и те, что смеются над всеми и вся. В этом смысле требуется стойкость или может быть, некоторый цинизм. Высокий парень закрыл журнал, положил его в папку и повернулся ко мне. Я увидел, что это Кянукук. Вот какой мой первый читатель. Он шел, озираясь по сторонам, крутя маленькой головой. Потом он сел на песок, повозился там и встал уже не в длинных брюках, а в белых шортах. Затем сложил брюки, сунул их в папку, снял очки и тоже положил в папку. Только после этого он направился прямо к съемочной площадке. Подошел вплотную и остановился, искательно улыбаясь и ворочая головой, но на него никто не обращал внимания. Наконец он поймал мой взгляд и сразу устремился ко мне. - Привет работникам кино! Из всех искусств для нас главнейшим... Здравствуй, Валентин! Удивительно было, что он запомнил мое имя. Он сел рядом со мной прямо на песок, вынул журнал, раскрыл его, но читать не стал, а спросил, вытягивая шею и глядя в сторону: - Ну, как успехи? - Восемнадцать, - ответил я и проследил направление его взгляда. На площадке стояли Таня в купальнике, Андрей в плавках, вокруг них бегал Павлик, они репетировали. - Чего восемнадцать? - спросил Кянукук. - Ничего. Он захохотал. - В киоске купил? - спросил я и взял у него журнал. - Да, пришлось разориться, ничего не поделаешь, слежу за литературой авангарда, - быстро заговорил он. - Раньше я выписывал все журналы, абсолютно все. Даже, представь себе, "Старшину сержанта" выписывал, представляешь? Сейчас не могу позволить, бензин на ноле. Ты знаешь, что такое бензин на ноле? Не то что совсем нет, а на два-три выхлопа осталось. Я открыл журнал и полюбовался на свою физиономию, а также полюбовался шрифтом: "Валентин Марвич. Три рассказа". - Ты для меня загадка, Кянукук, - сказал я. - Как ты меня назвал? - поразился он. - Это не я, а твои дружки, эти, с браслетками, так тебя назвали. Он опять захохотал. - Люблю московских ребят. Остроумные черти! - сказал он. - С ними весело. Ведь как делается: я тебе кидаю хохму, ты ее принимаешь, обрабатываешь, бросаешь мне назад, я принимаю, об-ра-ба-ты-ваю - и снова пас тебе. И ведь так можно часами! - Послушай, сколько тебе лет? - спросил я его. - Двадцать пять. - Ты что, с луны свалился, что ли? - Да нет, я сам из Свердловска, - заторопился он. - Пережил... - Знаю, знаю. Пережил тринадцатидневную экономическую блокаду. Ты не болен, случайно? - Как тебе сказать? Организм, ха-ха, держится только на молоке. Молоко - это моя слабость. Ежедневно до десяти стаканов. Две у меня слабости... - Ну ладно, кончай! - грубо оборвал я его. - Меня ты можешь не развлекать, я развлекаюсь иначе. Скажи, специальность у тебя есть? - Вообще-то я радиотехник, - проговорил он, - но... Тут один пожилой человек обещал устроить корреспондентом на местном радио. Проникся он ко мне сочувствием, понимаешь ли, старик. - Чем же ты его купил? Своими хохмами? - Да нет, просто когда-то в юности он тоже был одинок, - печально ответил Кянукук. - А ты одинок? - Разумеется. - Родителей нет? - Есть, но... - А девушка? - Ха-ха-ха, девушка! Девушки приходят и уходят. Сам знаешь, старик! - Друзей нет? - Но... Понимаешь ли, старик... В это время послышался голос второго режиссера: "Внимание! Все по местам!" Массовка была уже расставлена, репетиция закончена, отовсюду к съемочной площадке бежали наши. - Потом поговорим, ладно? - сказал я. - Ага, - сказал Кянукук, но все же поплелся за мной. Он увидел Таню и долго безуспешно салютовал ей, она его не замечала. Наконец она посмотрела на меня и его заметила. - О, Кянукук! - сказала она. - Какой у тебя шикарный вид! - Колониальный стиль, - радостно сказал он. - Правда, Таня? Еще бы пробковый шлем и стек, а? - Замечательно получилось бы, Витя, - сдерживая смех и подмигивая мне, сказала Таня. - Ты был бы великолепен в пробковом шлеме. Но я не реагировал на ее подмигивания, стоял с безучастным видом, и это как-то неприятно подействовало на нее. Прямо за нами на опушке леса я увидел тех троих. Они лежали за дюной, над песком торчали их головы и мощные, обтянутые свитерами плечи. Они смотрели на нас и пересмеивались. А Кянукук продолжал смешить Таню. - Моя мечта - собственный конный выезд. Представляешь, Таня: полковник Кянукук в пробковом шлеме в собственном кабриолете. - Да, да, представляю, Витя, - устало проговорила Таня и отошла. Кянукук огорченно посмотрел ей вслед - не рассмешил. Потом он заметил тех троих, приветственно помахал и направился к ним, высоко поднимая длинные слабые ноги. Странный какой-то это был паренек. В его беспрерывной развязной болтовне и в глазах, жадных и просящих, была незащищенность, что-то детское, недоразвитое и какое-то упорство, обреченное на провал. "Надо поговорить с ним серьезно, - решил я. - Может быть, нужно ему помочь?" Смешно, да? Нет! Я прошел, наверное, через все фазы наивного цинизма. Не знаю, всем ли необходима его школа, но я пришел сейчас к каким-то элементарным понятиям, к самым первым ценностям: к верности, жалости, долгу, честности, - вот что я исповедовал сейчас: "Милость и истина да не оставят тебя". Не знаю, верно ли я угадываю людей, верно ли угадываю себя, но я стараюсь угадывать, я учредил в своей душе кассу взаимопомощи. Что я могу сделать для них? Ничего и все: жить, не устраивая засад, не готовя ловушек, протягивать открытые ладони вперед. Я достаточно дрался кулаками, и ногами, и головой, головой снизу вверх с разными подонками -- меня лупили кулаками, ногами, а однажды и кастетом, но лупили также и улыбками, и рукопожатиями, и тихими голосами по телефону, а я не умею драться улыбкой, рукопожатием, тихим голосом, да и не нужно мне этого, потому что драка пойдет уже не только за себя. Научиться драться только за себя - это нехитрое дело. Съемки продолжались еще три часа, и тут уж неистовствовал Павлик. Сегодня он поставил личный рекорд на одном эпизоде - девять дублей. Все очень устали, а предстояли еще ночные съемки в крепости, и поэтому, когда солнце быстро пошло на спад и стало красным шаром и волны окрасились в красный цвет, все потянулись в столовую молчаливо, с трудом вытаскивая из песка ноги, думая только о том, что завтра обещан отгул. В столовой возле буфета стояли те трое и Кянукук. Они пили "карбонель" - видно, денежки водились у тех троих. Я прошел с подносом через весь зал и поставил его на Танин стол. - Можно к вам? - спросил я Таню, Андрея и Кольчугина. Я нарочно сел к ним, чтобы тем троим неповадно было лезть к Тане. Но все-таки они подошли, в руках у одного была бутылка "карбонеля". Подошли и сразу стали сыпать какими-то шуточками, какими-то изощренными двусмысленностями, понятными только им одним. За их спинами подпрыгивал Кянукук со стаканом в руках. - Здравствуйте, мальчики, - устало сказала Таня, ковыряясь вилкой в рубленом шницеле. - Вам, друзья, по-моему, в самый раз будет сделать по глотку доброго старого коньяка, - сказал один из троих. - Хороша карболка! - щелкнул языком Кянукук. Они захохотали. - А знаешь, Таня, он не лишен, - сказал другой. Третий сходил за стаканами, и всем нам налито было "карбонеля". Я сидел к ним спиной, ел макароны, и меня все время не оставляло чувство, что на мою голову может сейчас обрушиться эта бутылка с заграничной этикеткой. Когда передо мной оказался стакан, подвинутый рукой с перстнем, я встал, забрал то, что не доел - компот и все такое, и пересел за другой столик. - Ты что, Валя? - испуганно сказала Татьяна. - Просто не хочу пить, - сказал я. - Освобождаю место. Те трое с долгими улыбками посмотрели на меня. Усатый взял мой стакан и вылил из него коньяк на пол, рубль сорок коту под хвост. Я похлопал в ладоши. Он весь побагровел. Двух других смутил поступок усатого, они были поумнее его. Но тем не менее они все подсели к Таниному столу, и за их широкими спинами я уже больше ничего не видел. 6. Казалось бы, производство, график, план - тут не до шуточек и не до сантиментов. Это верно, как верно и то, что сто человек - это сто разобщенных характеров. Бывает так: работа идет по графику, все что-то делают, отснятый материал увеличивается, но властвует над всеми какое-то мелочное раздражение, кто-то на кого-то льет грязь, кто-то замкнулся и ушел в себя, кто-то сцепился с кем-то по пустякам, и тогда это уже не работа и материал, это брак. Чувство разобщенности отвратительно, и вот наступают дни, когда происходит обвинение, и тогда делается фильм, лучшие места фильма. Такое бывает не только с коллективом, но даже с отдельно взятым человеком. Сколько раз я, бывало, и сам испытывал это. Слоняешься по комнате, курева не можешь найти, перо мажет, бумага - дрянь, звонят друзья, сообщают разные гадости, за столом не сидится, тянет на кровать, тянет в ресторан, тянет на улицу, и так противно, свет тебе не мил. Но вот приходит в твою комнату любимая или голову твою посещает замечательная идея. Самолюбие, обиды, тревога, изжога, уныние - все исчезает. Вдохновение объединяет личность. Вот и мы в этот день - все, начиная от Павлика и кончая мной, - были охвачены, объединены, слиты в один комок неизвестно откуда взявшимся вдохновением. На ночную съемку приехал даже директор картины Найман. Он, царь и бог подъемных, суточных, квартирных, распределитель кредитов и хранитель печати, считающий творческих работников бездельниками и прожигателями жизни, сейчас сидел на складном стульчике и читал сценарий. Этот эпизод назывался условно "ночной проход по крепости". Пускали дым, поливали булыжник водой. В глубине средневековой улочки появлялись фигуры Тани и Андрея. Потом переползали на другое место, перетаскивали туда все хозяйство, пускали дым, поливали булыжник, снимали с другой точки. За веревками оцепления толпились горожане. Часы на башне горисполкома пробили одиннадцать, и горожане разошлись. У нас объявили перерыв на полчаса. Принесли горячий кофе в огромных чайниках. Я получил свой стакан и медленно побрел, отхлебывая на ходу, в какой-то мрачный закоулок, над которым висели ветви могучих лип. Почему-то казалось, что Таня сейчас побежит за мной так, как бегала в этом фильме. Но она не побежала. - Тот, кто черный кофе пьет, никогда не устает, - прямо над моим ухом сказал Кянукук. Я даже вздрогнул от неожиданности. - Откуда ты взялся? - Мне тоже кофе дали, - с гордостью сказал он, показывая стакан. - Вроде бы как своему человеку. - А зарплату тебе еще не выписали? - поинтересовался я. Он захохотал и стал что-то говорить, но я его не слушал. Мы шли по узкой каменной улице, похожей на улицу Лабораториум, но здесь все же кое-где светились окна. Вдруг он притронулся к моему плечу и сказал задушевно: - Одиночество, а, Валентин? По-моему, ты так же одинок, как и я. - А, иди ты! - Я дернул плечом. - Вовсе я не одинок, просто я сейчас один. Ты понимаешь? - Не объясняй, не объясняй, - закивал он. - Я и не собираюсь объяснять. Вдруг эта улочка открылась прямо в ночное небо, в ночной залив с редкими огоньками судов, а под ногами у нас оказался город, словно выплывающий со дна: мы вышли на площадку бастиона. Сели на камни спиной к городу. До нас донеслась музыка со съемочной площадки, играл рояль. Я прислушался - очень хорошо играл рояль. - Люблю Оскара Питерсона, - задумчиво сказал Кянукук. - Ого! - Я был удивлен. - Ты, я гляжу, эрудированный малый. - Стараюсь, - скромно сказал он. - Трудно, конечно, в моем положении, но я стараюсь, слежу... - А журнал уже прочел? - спросил я и почему-то заволновался. Почему-то мне захотелось, чтобы ему понравились мои рассказы. - Нет еще, не успел. Прошлый номер прочел от корки до корки. Там была повесть автора вашего сценария. - Да, я читал. Ну, и как тебе? - Понравилось, но... Он стал говорить о повести нашего автора и говорил какие-то удивительно точные вещи, просто странно было его слушать. - Загадка ты для меня, Витя, - я впервые назвал его по имени. - Объясни, пожалуйста, зачем ты подался сюда? - Порвал связи с бытом! - захихикал он. - Мне трудно было... И тут я увидел тех троих. Они стояли в метре друг от друга, закрывая просвет улицы. Руки засунуты в карманы джинсов, ноги расставлены, от них падали длинные тени, теряющиеся во мраке улицы. Молча они смотрели на нас. Кажется, они немного играли в гангстеров, но я сразу понял, что это не просто игра. - А, ребята! - махнул им рукой Кянукук и сказал мне: - Очень остроумные парни, москвичи... - Подожди, - оборвал я его, - действительно, они остроумные парни, - и встал. - Что вам нужно? - спросил я их. - Иди-ка сюда, - тихо сказал один из них. В таких случаях можно и убежать, ничего стыдного в этом нет, но бежать было некуда - внизу отвесная скала. Я подошел к ним. - Ну? Они стояли все так же, не вынимая рук. - Если попросишь у нас прощения, получишь только по одному удару от каждого, - сказал один. - Вы фарцовщики, что ли? - спросил я, содрогаясь. - Поправка, - сказал другой. - Получишь по два удара, если попросишь прощения. Я ударил его изо всех сил по челюсти, и он отлетел. - Валя, зачем? - отчаянно вскрикнул Кянукук. Вдруг страшная боль подкосила мне ноги: это один из них ударил носком ботинка по голени, прямо в кость. Второй ударил в лицо, и я полетел головой на стену. Первый упал на меня и стал молотить кулаками по груди и по лицу. Я с трудом сбросил его с себя и вскочил на ноги, но тут же сбоку в ухо ударил второй, и все закрутилось, завертелось, запрыгало. Что-то я еще пытался делать, бил руками, ногами и головой снизу вверх, а в мозгу у меня спереди, сзади, сбоку вспыхивали атомные взрывы и трещала грудь, я упал на колени, когда чьи-то пальцы сжали мне горло. Мне казалось, что г