команда сплошь неопытная, флаг на крейсере
поднят всего полгода назад, матросы еще не научились разбегаться по боевым
постам, матросы на большее пока и не тянут, поэтому и дерет начальство семь
шкур с лейтенантов. В кают-компании обеденные столы дивизионов расставлены
так, что Болдырев мог видеть спину и затылок Манцева. Командир 5-й батареи,
по наблюдениям Болдырева, был языкаст и находчив, разительно отличался от
лейтенанта с катера, но и его, Манцева, стал жалеть Болдырев, и
небеспричинно, потому что знал будущие Манцева. По команде Болдырева
зенитная артиллерия линкора забрасывала в небо столько снарядов, что ими,
как тучами, можно было закрыть солнце. Когда на утреннем построении
капитан-лейтенант Болдырев шел вдоль строя дивизиона, у матросов замирало
дыхание, а офицеры опускали глаза. Жалость к лейтенанту уже не удивляла его.
Болдырев понял, что не лейтенанта жалеет он, а самого себя, потому что он,
Болдырев, такой же растерянный, напуганный и безвольный человек, что сейчас
он осознает то, что ощутил не так уж давно, месяца два или три назад. Все
пошло от обычного дежурства по кораблю в январе. Заступил на дежурство
подавленным, дела в дивизионе были так плохи, что дальше некуда. В батареях
и группе управления -- склоки, ссоры, мичмана и главстаршины бегают в каюту
комдива с жалобами друг на друга, офицеры надорвали глотки, наводя порядки в
кубриках и на боевых постах, и тут уж не до правильной установки скорости
цели на зенитных автоматах. И стрелять стали плохо. В пикирующую мишень
попали, "колбасу" поразили, но опытному глазу видно: случайность! В Черным
море до сих пор нередки встречи с плавающими минами, стрельба по ним всегда
на линкоре была приятным развлечением, но вот в декабре по такой мине пять
минут лупили автоматы на крыше 4-й башни -- и не взорвали, притопили всего
лишь... Нет, так дальше служить нельзя! Надо что-то делать] Той ночью все
открылось. В рубке дежурного офицера листал он книги, журналы, перечитывал
старые рапорты, отчеты, сводки, ведомости, и в руки попалась "Разносная
книга приказов". Как только в ней появлялся новый приказ, вестовой старпома
обегал с книгою каюты офицеров, под приказами расписывались, и Болдырев
увидел свою подпись под текстом, который тогда еще, более года назад,
возбудил в нем недоверие. Выдержка из приказа командующего эскадрой: на
берег увольнять только дисциплинированных матросов и старшин срочной службы,
увольнение их считать как поощрение за примерное исполнение обязанностей. Он
задумался. Впрочем, он и раньше думал о странном приказе этом. А сейчас
убедился, что не один он думал. На полях текста кто-то даже осмелился слабым
нажатием карандаша вывести какие-то буквы и цифры. Лупа, найденная в столе,
позволила разглядеть и расшифровать, безвестный комментатор текста приводил
статьи уставов, нарушенные приказом, отсылал к разъяснению Главного военного
прокурора, опубликованному в "Красной Звезде". Болдырев -- та ночь все еще
длилась -- просмотрел в своей каюте все дивизионные книги увольнений. И
выяснил, что не самые лучшие увольнялись на берег, барказы высаживали на
Угольной и Минной отнюдь не тех, кто быстрее всех прибегал по тревоге на
посты или точнее всех наводил на цель стволы автоматов и орудий. Увольнение
стало редкостью, лакомством, а деликатесы всегда достаются не всем, а только
избранным, само собой образовалось привилегированное меньшинство: писари,
старослужащие командиры боевых расчетов, вестовые, комсорги и просто
ловкачи, прикрепившие себя к каким-то нематросским делам в береговых
конторах, делающие какие-то стенды в Доме офицеров, какие-то плакаты на
Матросском бульваре. И уж совсем гадко: на берег постоянно ходят нештатные
корреспонденты "Флага Родины", относят в редакцию заметки, статеечки. ("На
нашем корабле с успехом прошло выступление ансамбля песни и танца, военные
моряки аплодисментами провожали полюбившихся им артистов".) За берег эта
кучка держалась крепко, старалась угодить "корешам", которых на берег не
пускали, относила в починку часы, отправляла телеграммы. Гнусность какая-то.
Гнойник. И вскрыть его проще простого: сделать увольнение нормой, грубой
ежедневной пищей, а не лакомством, отпускать на берег не двадцать человек, а
восемьдесят. И сразу исчезнет, растворится в общей матросской массе эта
кучка избранных. Их-то, избранных, и били однажды в кубрике. Ночь прошла. Но
три месяца еще Болдырев размышлял: увольнять или не увольнять? Он думал,
зная, что многие сейчас думают -- и на линкорах, и на крейсерах. Сам адмирал
Немченко приказал: "Думать!" А над Северной бухтой, над кораблями эскадры
висело: "Увольнение -- мера поощрения!" Матросов .можно не наказывать, их
просто лишали берега -- и многие командиры башен, батарей и групп
рапортовали о высокой дисциплине, поощряясь за успехи в воспитании. И многим
матросам система эта, как ни странно, пришлась но нраву. Она оправдывала их
нерадивость, она делала их невосприимчивыми к наказаниям. -- Плохо стреляем,
плохо! -- возмутился в феврале Болдырев, созвав своих офицеров. Пожалуй, он
стал бы увольнять на берег не двадцать, а восемьдесят матросов -- в конце
февраля или в марте. Если б не срочный выезд в Симферополь за матросами,
попавшими там на гауптвахту. Надо бы отправить за ними командира 9-й
батареи, это его подчиненные напились, едва начав отпуск, и не ехать самому.
Надо бы! Но кто мог предугадать, кто?.. Зашел в военкомат, а там ему папку
вручили: ваш, севастопольский офицер, оставил, передайте ему, очень
просим... Он взял, обещал передать, надеялся, что сама папка подскажет
фамилию и должность владельца. Каюты на линкоре ключом изнутри не
закрываются, ни одна, таков корабельный порядок, таковы линкоровские
традиции. Болдырев, начав читать бумаги в папке, встал, порылся по ящикам,
нашел ключ и двумя поворотами его изолировал себя от корабля, эскадры, флота
и всей страны. Папка вобрала в себя документы о жизни заведующего баней No 3
Цымбалюка Петра Григорьевича, и документы связывала не хронология, а мысль
того, кто в определенном порядке приложил справку к справке, квитанцию к
письму, статью к странице, вырванной из книги, а страницу -- к машинописному
тексту комментариев, и мысль составителя необычного сборника притягивала и
отпугивала, забавляла и отвращала. Петр (в некоторых документах -- Петро)
Цымбалюк, мужчина 38 лет, родившийся в селе Новогеоргиевском, Кировоградской
области, был "брошен" на баню после очередной смены лиц в руководстве
городским хозяйством. Карусель сделала полный круг, сидевшие на буланых
коняшках товарищи перебрались на караковых жеребчиков, и карусель
завертелась на прежних оборотах. Кто-то вынужден был перебазироваться на
другие игрища, на менее впечатляющие аттракционы, не столь доходные. Чья-то
неразумная воля определила Цымбалюка на баню, карусель поскрипывала, неся на
себе разгоряченных всадников. Цымбалюк ничем не отличался в ту пору от них.
Первым у себя в бане подписывался на заем в размере двухмесячного оклада,
рапортовал о трудовых достижениях, голосовал за письма-обязательства
товарищу Сталину, говорил что положено на собраниях. Баня -- учреждение,
предназначенное для массового обмыва граждан обоего пола, существуют также
индивидуальные места -- ванны, кабинки с душем. Хозрасчет в бане Цымбалюк
понимал просто: отдай то, что взял ты у государства, да прибавь немного. Был
он человеком наблюдательным, сметливым. Жил невдалеке от рынка, видел, что
продают-покупают, самолично сдавал инкассатору дневную выручку. И вдруг
вознамерился пополнить городскую казну внеплановыми поступлениями. Баня No
3, как и все бани, ремонтировалась в летние месяцы, Цымбалюк же обнаружил,
что летом в его бане моются чаще, чем зимой: рядом вокзал, а в километре
восточнее расположены комбинаты с сезонным характером работы, фрукты и овощи
зимой туда на переработку не поступали. Кроме того, баня при Цымбалюке стала
пользоваться известностью, Петр Григорьевич каким-то путем договорился с
проводниками минских и киевских поездов, получал от них березовые веники,
остродефицитные в Крыму, и веники ввел в банный обиход, что немало
способствовало популярности заведения. Итак, Цымбалюк отправил в горкомхоз
письмо, копию того, что было им отослано банно-прачечному тресту, письмо
датировалось: май, число 25-е, год 1951-й. Ни словечка о вениках, упомянуты
общежития фабрик и комбинатов, основных поставщиков обмываемых тел, сказано
о вокзале, где грязь непролазная, подсчитан экономический эффект от переноса
сроков ремонта -- 32 тысячи рублей без малого, точнее -- 31 979 руб. 57 коп.
На оба письма была наложена одна и та же резолюция: "Отказать ввиду
нарушения". Что именно Цымбалюк нарушил, никому ведомо не было. Какого-либо
решения, оформленного приказом, о сроках текущих ремонтов банных учреждений
не существовало. Правда, юрисконсульт Аранович утверждал, что некое
постановление имело место, появилось оно вскоре после крымского
землетрясения. Однако текстуально оно в папке не фигурировало. Зато
существовала очевидность, подкрепленная неоспоримым фактом: во всех банях,
кроме цымбалюковой, ремонты были выгодны летом. Цымбалюк написал еще раз,
докладная записка пошла в горсовет. Резолюция гласила: товарищам таким- то и
таким-то -- разобраться! Эта резолюция открывала новые главы в
жизнеописании, жанрово иные, они стали походить на оперсводки,
процессуальные акты и бытовые анекдоты. "Разобраться" коммунальники поняли в
единственно правильном смысле. Горсовет получил акт ревизии, проведенной в
бане No 3. Из акта следовало, что заведующий баней Цымбалюк П. Г. нарушает
финансовую дисциплину, в быту нескромен, является взяточником и
расхитителем. Приведенные комиссией факты выглядели убедительно, некоторые
из них казались устрашающими. Так, установлено было, что некоторая категория
лиц баней пользуется бесплатно, причем лица эти сидят в парилке много больше
положенного времени. В нравственном падении своем Цымбалюк П. Г. докатился
до того, что держал в вверенной ему бане персональную шайку. Наконец, он
заставлял продавщицу ларька при бане продавать мыло "Кармен" по завышенной
цене, чтобы присвоить себе часть выручки. Цымбалюка познакомили с актом
ревизии. Видимо, он ахнул. Засел за ответ. Стал собирать нужные справки.
Акту ревизии ход не давали. Бездействием своим руководство давало Цымбалюку
понять, что не отрицание вины, а, наоборот, признание ее спасет заведующего.
Месяц спустя Цымбалюк дал объяснения. Да, кое- кто мылся в бане бесплатно.
Те самые железнодорожники, которые снабжали баню вениками, теми вениками,
что увеличивали прибыль. Да, сидели, засиживались и залеживались они в
парилке. Но время пребывания гражданина в парилке существующими правилами и
инструкциями не нормировано. Есть некий срок, устанавливает его сама
природа, зависит этот срок от пола, возраста, привычек моющихся, степени
загрязненности кожи и так далее. Что касается персональной шайки, то здесь
объяснения Цымбалюка становились сбивчивыми, наводили на тягостные
подозрения. Признаваясь в том, что личная шайка его действительно хранится в
кабинете, заведующий ссылался на эпизод многолетней давности, утверждал, что
в октябре 1943 года его, партизана, послали в город на связь с подпольной
организацией. Схваченный полевой жандармерией, жестоко допрошенный в
гестапо, он был брошен в камеру, куда стекали экскременты. С тех пор, писал
Цымбалюк, у него развилось обостренное чувство брезгливости, он, как это
известно в городе многим, носовым платком протирает в столовой вилки и
ложки, по 10 -- 15 раз на дню моет руки и т. п. Поэтому он и купил лично для
себя шайку, на рынке купил, в хозяйственном магазине такую посуду не
продают, и куплена шайка на собственные деньги. История с мылом "Кармен"
выглядела по Цымбалюку так. Ларек относится к системе симферопольского
торга, с финансами бани никак не соприкасается. Он, Цымбалюк, обратил
внимание продавщицы на то, что магазинная цена мыла выше той, что обозначена
ею на ценнике. Та показала бумагу из торга, в которой предписывалось
уменьшение цены из-за порчи мыла на складе, о чем имелся акт. Никакого
умысла на присвоение выручки у него, Цымбалюка, не было. Отцы города
откровенно ухмыльнулись, получив объяснения строптивца. Четыре странички
машинописного текста были испещрены вопросительными и восклицательными
знаками, карандаши в руках читавших ставили их через строчку, безмолвно
предлагая инструктору горкома Нечитайло Г. С. проявить бдительность.
Цымбалюку невдомек еще было, что любая ложь в официальном документе,
направленном против гражданина, обладает мощью бесспорного доказательства,
является объективной истиной, а все правдивые показания гражданина,
выступающего против учреждения, по той же причине будут клеветой, подрывом
авторитета власти. Если же гражданин попытается обосновать свою позицию
справками, то есть официальными документами, то он сталкивается с вязким
сопротивлением. Справки обычно даются по запросу другого учреждения, но даже
если они и выданы, то принимать или не принимать их во внимание -- воля
должностного лица. Просьба о некоторых справках напоминает явку с повинной.
Дело еще не дошло до суда, а весь горкомхоз трясло. По звонку прокуратуры
милиция схватила двух проводников поезда Минск -- Симферополь, конфисковав
28 веников. Проводники держались стойко, отрицая всякую связь с банями.
Заведующие их испытывали резкую ненависть к Цымбалюку. Баня его прибыли уже
не давала, а прибылью ее обычно покрывалась недостача других заведений
треста. Веник стал символом финансового нарушения, и заведующие, спасаясь от
возможных неприятностей, вообще запрещали гражданам приходить в бани с
вениками. Трест дал указание -- нормировать время пребывания в парилке, в
банях участились скандалы, кое-где из парилки вытаскивали разомлевших
граждан с помощью милиции. Ларьки с мылом и одеколоном ликвидировали. Во
всем этом винили прежде всего Цымбалюка. Знающие люди давали ему запоздалые
советы. Не предусмотренный планом ремонт можно было запросто провернуть,
найдя у рынка двух девиц, купив мяса для шашлыка и пригласив на девиц и
шашлык кого-нибудь из горкоммунхозовского начальства. На оголодавших девиц
расходы невелики, мясо не так уж дорого, и под шашлык и пташек, залетевших к
Цымбалюку на огонек. можно было не то что перенести ремонт бани, а второй
этаж к ней пристроить. Такой подход к делу назывался "человеческим", он
учитывал присущие каждому человеку слабости, отнюдь не затрагивающие
интересы государства, поэтому "человеческий" подход, никакой инструкцией не
регламентируемый, пользуется заслуженной славою. В деятельности учреждения
есть свои, учрежденческие слабости. Обвиняя в чем-либо гражданина,
должностные лица полутонов не признают. Товарищу Нечитайло не понравилось,
что Цымбалюка приглашают в школы рассказывать о партизанах. В школы было
спущено указание, мотивировалось оно тем, что Цымбалюк якобы "неправильно"
вел себя в годы оккупации. Не приплети сам Цымбалюк партизанскую
деятельность к шайке, хранимой в шкафу его кабинета, партизанская тема
вообще не возникла бы на страницах банной эпопеи. И в дальнейшем любое
облагораживающее Цымбалюка обстоятельство превращалось в унижающее и
карающее его, поскольку приводилось им самим; вся жизнь его стала
преступной, вражеской с того момента, когда он возымел желание
отремонтировать баню в самое подходящее для этой бани время, пренебрегая
указаниями, одобренными, общими и принятыми. Опять Цымбалюку преподали урок
гуманности, вновь ему давалась возможность выйти сухим из лужи, в которой он
стоял уже по колено. Ему бы, после намека о "неправильном" поведении,
смириться, уйти в незаметность, покаяться на нелюдном сборище. Правда.
покаяние могло означать признание вины, влекущее передачу дела в
прокуратуру. Но и наступление как способ защиты могло, это он тоже понимал,
привести к тому же. Полная безвыходность. Любое слово, любой шаг подводили
Цымбалюка к гибели. А время шло. Все бани отремонтировали, кроме
цымбалюковой. Ему даже выговора не дали, настолько этот грешок показался
руководству незначительным. Да и на пленуме горкома неожиданно для всех в
защиту бани No 3 выступил дотоле молчавший весь свой выборный срок депутат
Головин, работник почты, член горкома. С почтовым служащим Нечитайло
расправился неизвестным способом, папка помалкивала о дальнейшей судьбе
бывшего члена горкома. Зато вклеен был фельетон, хлестко названный так:
"Сквозь дырявую шайку". Составитель эпопеи был, по всей вероятности, вхож в
редакцию городской газеты, ибо приводил и варианты, отклоненные редактором,
в них слово "шайка" обыгрывалось в двух значениях. Но и того, что приведено
было, хватало лет на восемь тюремного заключения, факты к тому же
подтверждались письмами трудящихся. Правда, один из трудящихся решительно
отказался от авторства, обвинил фельетониста во лжи, и потом на сессии
горсовета редакцию пожурили, газета опубликовала разъяснение, часть
обвинений с Цымбалюка сняв. Крохотный успех вскружил голову Петра
Григорьевича, на что и рассчитывал, видимо, Нечитайло. Цымбалюк захотел
опровергнуть напраслину о "неправильном" поведении, стал собирать письменные
свидетельства бывших соратников по партизанскому отряду. Не дремала и
противная сторона. Нечитайло обзавелся анонимными письмами на все случаи.
Помахивая ими, он мог, когда надо, утверждать, что по отцу Петр Григорьевич
-- украинский националист, по матери -- татарин, а родная тетка его
проживает в Канаде. Капкан еще не захлопнулся, а лязг железа, впивающегося в
ногу, кое-кто слышал явственно. Соратники не очень-то охотно вспоминали о
былых заслугах связного. Командир партизанского отряда еще в 1946 году
получил за что-то пять лет, но почему-то из мест заключения не вернулся,
чему надо было только радоваться, иначе Цымбалюку приписали бы преступный
сговор с предателем. Подвыпив, Петр Григорьевич брякнул необдуманно: "Все
сидят... Один Тюммель, начальник гестапо, ходит на свободе, в Западной
Германии живет припеваючи, в газетах писали, требовали выдачи... Ему бы
письмо написать, пусть засвидетельствует, что ничего они от меня не
добились..." Писать Эриху Тюммелю он, конечно, не стал, но намерение было,
как и в случае с мылом "Кармен". Спасая хорошего, что ни говори,
хозяйственника, горсовет проявил себя с гуманнейшей стороны, не дал
намерение претворить в жизнь. Чуткие люди снеслись с прокуратурой, дело было
возбуждено, и сущий пустяк был положен в его основу, то самое мыло "Кармен".
Но мерой пресечения выбрано задержание. Цымбалюк был арестован 23 декабря
1952 года... Из-за этой папки и ездил в Симферополь Болдырев, хотел там
найти следы того, кто возвысил крохотную человеческую судьбу, изучая
звездные часы Петра Григорьевича Цымбалюка. Но в симферопольском военкомате
со счету сбились, перечисляя офицеров флота, осенью прошлого и весною
нынешнего года сидевших за столами призывных и прочих комиссий. Накануне Дня
флота капитан 2 ранга Милютин просматривал списки съезжавших на берег
офицеров. Болдырева среди них опять не было. Он вызвал его. Болдырев прибыл
и доложил. -- Второй месяц не сходите с корабля... Больны? -- Никак нет,
товарищ капитан 2 ранга!.. Разрешите идти? Взгляд, как всегда, прямой и
открытый. Лицо замкнутое, надменное, гладковыбритое. Голос уверенный,
четкий. -- Звонили из редакции, из Дома офицеров: для разных мероприятий
нужны матросы вашего дивизиона. -- Я не уверен, что матросы эти не нарушат
на берегу воинскую дисциплину. И служат они, по докладам командиров и
старшин, плохо. Милютин быстро глянул на Болдырева и отвел глаза. -- Добро!
24
Севастопольская гарнизонная гауптвахта воздвигнута не по безымянному
проекту какого-то авторского коллектива какой-то там архитектурной
мастерской. Командование тыла пригласило опытного градостроителя, женщину,
вложившую в проект всю ненависть к иному полу. Впоследствии, правда, на
листах ватмана появились кое-какие изменения, офицерская часть гауптвахты
стала менее похожей на тюрьму, а камера младшего офицерского состава
превратилась в просторный номер гостиницы при доме колхозника. Объяснялось
это тем, что в поисках верных решений архитекторша пустилась в вояж по всем
гауптвахтам Черноморского флота и надолго застряла в Новороссийске, где на
губе встретила и с "нечеловеческой силой" полюбила штурмана дивизиона
торпедных катеров. Благодаря штурману и были внесены кардинальные изменения
в первоначальный проект. Но уж самоуправления камера севастопольской
гауптвахты добилась тяжелой, многолетней, изнурительной борьбой с
комендантом гарнизона, и старшим в камере становился не тот, на кого
указывал караульный начальник (карнач), а офицер, выдвинутый на этот пост
открытым голосованием, но без широкого демократического обсуждения
кандидатуры.
Такую справку получил от бывалых линкоровцев Олег Манцев, когда покидал
корабль с запиской об арестовании в кармане рабочего кителя. Это была пятая
гауптвахта в его жизни, и он хорошо знал, что заведения, где содержатся под
стражей военнослужащие, с течением лет всегда обрастают легендами, слухами,
анекдотами. Начальников этой севастопольской гауптвахты можно было обвинять
в чем угодно, только не в формализме и бездушии. Манцева они приняли, хотя в
справке о снятии его с корабельного довольствия стояла дата двухмесячной
давности. Закрыли они глаза и на то, что незаполненной была строчка в
записке об арестовании, и все, в том числе Манцев, были в неведении, за что
он получил 5 (пять) суток. Подобная неряшливость в оформлении важных
документов, сурово заметил принимавший Манцева майор, позорит доброе имя
линейного корабля, ставит под сомнение его успехи в боевой и политической
подготовке. Камера приветливо встретила Олега Манцева. Пять суток ареста да
всего-то от старшего помощника -- это слишком банально, интереса не вызвало.
Олег бухнулся на нары и хорошо поспал. Дух братства и уважения к падшим
царил в камере, вольную беседу офицеры перенесли в коридорчик, чтоб
заморенный службой лейтенант плавсостава мог выспаться и вернуться к
нормальному человеческому общению. Главенствовал в камере капитан из
береговой артиллерии. Он толково разъяснил Олегу правила поведения,
проинструктировал, что можно делать, а чего нельзя. Потом Олега любезно
пригласил к себе капитан 2 ранга, единственный узник камеры старшего
офицерского состава, командир подводной лодки, на пять суток арестованный
комендантом за нарушение формы одежды. (Старпомов и командиров обычно
отправляли на отсидку в Симферополь, но этот командир только что прибыл из
Владивостока, экипажу лодки представлен не был, потому и содержался в
Севастополе.) Подводник живо интересовался делами флота, расспрашивал
Манцева о командире корабля, старшем помощнике, замполите, и Олег дал
блестящую характеристику своим начальникам. От книг не отказался, взял
Диккенса, но не читалось, не читалось на гауптвахте: столько интригующего,
любопытного вокруг! Окна камеры выходили во дворик гауптвахты, лишенный
растительности, будто специально вытоптанный солдатскими сапогами. У
полосатой будки маячил часовой, осаживал и одергивал офицерских жен с
передачами, карнач позволял офицерам на десять -- пятнадцать минут выйти за
будку. Передачи Олегу не нужны были, и никого он не ждал. Перед губою
забежал к Алке в кондитерскую за редкими в Севастополе папиросами
ленинградской фабрики имени Урицкого, но так и не сказал, куда идет. Еще до
ужина власть в камере перешла в более достойные руки. Комендантский газик
бибикнул часовому, ворота распахнулись, газик подрулил к крылечку, из машины
вылез корабельный старший лейтенант. Он улыбался в некотором смущении, как
человек, нечаянно причинивший неприятности вежливым и добрым хозяевам.
Скромно вошел в камеру, представился: крейсер "Кутузов", командир 2-й башни,
10 суток ареста. Рассказал, как мирно шел по Большой Морской, держа курс на
кинотеатр "Победа", как догнал его патруль и сообщил, что он арестован за
попытку дискредитировать руководство. Уже в комендатуре, где заполнялась
записка об арестовании, ему стало известно, что минут за десять до
задержания некий старший лейтенант догнал на такси шествовавшего по
проспекту Нахимова начальника штаба эскадры, поравнялся с ним и крикнул
"Вольно!" -- Значит, -- подвела итог камера, -- десять суток? - Да. -- И
начальник штаба эскадры? -- Так точно... Раздались аплодисменты... И глава
камеры сложил с себя полномочия, передал их командиру 2-й башни "Кутузова",
представил ему офицеров. Подводник покинул свою каморку, застегнул пуговицы
кителя, доложил о себе с предельной лаконичностью: "Комендант, пять суток,
форма одежды". Командир башни недавно прибыл с Севера, рассказал о
столкновении крейсера с эсминцем, приводил известные ему детали. После ужина
камера устроила разбор чрезвычайного происшествия. Капитан из батальона
связи снял с правой ноги сапог, Манцев одолжил ботинок, и на этих макетах
разыграли все эволюции крейсера и эсминца. Больше половины камеры -- из
плавсостава, офицеры вникали во все тонкости маневрирования, в
последовательность сигналов; за справками по правилам совместного плавания
обращались к Манцеву: воспитанник Милютина как-никак, а командир линкора и
старпом его -- лучшие на флоте знатоки ПСП, вахтенных своих они
поднатаскали.
С заключительным словом выступил подводник. -- Друзья мои! -- с
чувством произнес он. -- Получая в Москве назначение, я ознакомился с
обширными материалами по данному ЧП и вынужден сейчас признать: эти макеты,
этот планшет, -- капитан 2 ранга ткнул пальцем в сапог и ботинок на
некрашеном полу, -- дали более объективную, более достоверную и более
квалифицированную трактовку происшествия. Благодарю вас. Весьма рад, что
превратности службы свели меня с истинными специалистами. На нарах уже,
после отбоя, целый час отвели под знаменитую военно-морскую травлю,
фантастическую смесь небывальщины, оголтелой лжи и абсолютной правды. Спали
крепко и беззаботно. Утром кутузовец организовал приборку и проветривание,
придирчиво осмотрел подчиненных, кое-кому посоветовал не забывать о бритье.
Построил офицеров, когда пришел карнач со списком благополучно отбывших
наказание. Камера поредела, чтоб пополниться. Бразды правления твердо держал
в руках командир 2-й башни, никто из пришедших не мог похвастаться тем, что
отмечен благодатью лица более высокого, нежели начальник штаба эскадры...
Манцев дочитал Диккенса, раскрыл Тургенева. Когда выходил в коридорчик
покурить, бросал осторожные взгляды на новичка, старшего лейтенанта с
"Бойкого", командира зенитной батареи. Тот сидел на корточках, курил
беспрестанно, ничего не говоря, ничего не видя и ничего не желая видеть, --
весь подавленный какими-то свалившимися на него бедами. Капитан 2 ранга,
дотошно вникавший во флотские дела, навел обстоятельные справки и шепотом, в
своей камере, прикрыв дверь, поведал Манцеву о событиях, приведших командира
зенитной батареи "Бойкого" на гарнизонную гауптвахту, и в событиях этих
Манцев ничего оправдывающего не находил. Вчера во время учебной минной
постановки от болей в животе скорчился наводчик спаренной 37-миллиметровой
установки -- приступ аппендицита, как выяснилось позднее, и командир
зенитной батареи разрешил матросу спуститься вниз, в лазарет, за что
командиром эсминца Жилкиным был арестован на 5 суток. Розовый шрам
вспомнился Манцеву, хамские какие-то выкрики, накаленные ненавистью глаза,
обещание сбросить в воду, за борт... Больших трудов стоило ему сказать и
себе, и капитану 2 ранга, что Жилкин прав. При минных постановках --
повышенная готовность всей артиллерии, зенитной -- особенно, на палубе ведь
мины со взрывателями. Да, боевая тревога, все люки и горловины задраены, и
все же матроса можно было подменить наводчиком из другой боевой смены и
только тогда разрешить ему уход с боевого поста. -- Но аппендицит! Капитан 2
ранга втягивал Манцева в обсуждение того, что, наверное, давно решено было
обоими, что до них еще доказано было практикою, войною. -- Бой, -- сказал
Манцев. -- Грохот выстрелов, огонь. Уверяю вас, боли от аппендицита
мгновенно исчезнут. Опасность мобилизует, загоняет все болезни вовнутрь,
глушит их... -- У вас были подобные случайна корабле? Подобных случаев на
батарее не было, но в КДП не почитаешь Диккенса и Тургенева, за стереотрубой
мысленно проигрываются все варианты. Он и жалел зенитчика, и не жалел...
Зенитная батарея -- самое многочисленное подразделение эсминца, самое
загруженное корабельными делами, и в 1-й бригаде повелось: помощниками
командиров кораблей назначать командиров зенитных батарей, не менее трех лет
прослуживших на должности, самой уязвимой, самой неблагодарной. Невероятно,
и все же надо верить: ему, Манцеву, отчаянно повезло, в конце декабря его
назначат помощником командира эсминца. Проныра Дрыглюк нашел земляка в
секретной канцелярии линкора, узнал то, чего не знает пока никто: Милютин и
Валерьянов пишут характеристику, командира 5-й батареи решено вознести
высоко. "Достоин повышения. Целесообразно использовать на должности
помощника командира эскадренного миноносца нового проекта -- для более
полного выявления командных качеств". Голова закружится от таких слов, и тем
не менее командир линкора характеристику не утвердил, потребовал такого
набора слов, чтоб в отделе кадров доподлинно знали, кого именно надо
отправлять туда, где строятся новые эсминцы. Не бывать, наверное,
жилкинскому зенитчику помощником командира, и его ли одного винить. Из окон
камеры не утрамбованный сапожищами дворик виделся, а вся эскадра, весь флот
с его разнообразным хозяйством. Кого только не вмещала гауптвахта -- и
проворовавшихся интендантов, и промасленных механиков, и летчиков, и
связистов; притопал бравый начфин полка, махнул рукой -- и по камере веером
разлетелись карты, сложились в воздухе и целенькой колодой упали на столик.
"Метнем, ребятишки?" Перед ужином зенитчику разрешили свидание, к нему
пришел замполит. Камера прильнула к окнам, давала вольные пояснения к жестам
и позам. Кажется, у зенитчика появились надежды на то, что промашка его
забудется к осени. Но вообще-то, -- камера была единодушна, -- не приведи
господь получить назначение к Жилкину: любого умотает! Спать легли рано и
были разбужены таким грохотом, что, казалось, в коридоре взорвалась мина. Не
сразу сообразили, что сработала сигнализация, на бетонный пол рухнула связка
металлических предметов, предупреждая камеру о том, что кто-то ломится в
дверь офицерской гауптвахты. Начфин метнулся к бачку с водой --
перепрятывать карты. Все вскочили. В коридоре творилось что-то
невообразимое. Кого-то, руками и ногами упирающегося, тащили по полу, кто-то
отборной руганью поливал коменданта. Залязгали запоры "холодной" -- камеры,
предназначенной для буйных и пьяных... Наконец человека вложили в
"холодную". Еще раз отзвякала связка, на ночь пристроенная к ручке двери и
полетевшая вниз, когда дверь эту начали открывать снаружи, -- теперь ее
отшвырнули в угол. Дверь с грохотом приложилась к косяку. Шаги удалились.
Камера настороженно молчала. Сатанинский смех раздался из "холодной". Узник
хохотал так, что мертвый заулыбался бы. Старший камеры спрыгнул с нар. -- Не
псих ли?.. Надо врача вызвать! Хохот увял. До камеры донеслось: -- Эй,
братья по крови и духу! Темницу отворите! Отворили. Ввернули лампочку поярче
и при свете ее увидели капитана, морского летчика, трезвого и уже злого,
отсмеявшегося. То, что рассказал он, швырнуло камеру на нары, офицеры
хохотали, повизгивая. "О, небо!" -- восторженно простонал кто-то, вскакивая
на ноги и потрясая кулаками. Морской летчик возвращался из театра, спешил на
Графскую, откуда ходили катера, и на площади перед штабом флота едва не
наткнулся на странную процессию. Во главе человек в штатском, по обе руки
его -- командующий флотом и начальник штаба флота, далее член Военного
совета, начальник Политуправления, командующий эскадрой, два генерала, звезд
на погонах, короче, было много больше, чем можно себе представить, на небо
глядя. Первой мыслью капитана было: ретироваться, дав задний ход. Но
взыграло самолюбие, к тому же трезв, одет строго по уставу, не придерешься.
Отступил в сторону, развернулся, руку к головному убору, глаза на человека в
штатском. Тот его заметил, поманил к себе, поговорил с ним о службе, о
Севастополе, увлекся вдруг и выразил желание продолжить беседу завтра, в
десять утра, на штабной яхте. Летчик возразил: к десяти утра он никак не
может быть, служит отсюда далековато. Человек, к каждому слову которого
прислушивались адмиралы, проявил высочайшую государственную мудрость: "А
надо ли вам возвращаться в часть?.. Уж мы с командованием ее как-нибудь
договоримся. В городе оставайтесь... Вы уж, -- обратился он к командующему
флотом, -- вы уж пристройте его в городе на ночь, чтоб он утром ко мне
поспел..." Командующий флотом выразил полное согласие и -- командующему
эскадрой: "Пристройте его на ночь..." Командующий эскадрой -- начальнику
штаба эскадры, теми же словами, тот -- помощнику своему, помощник --
следующему. Капитана передавали из рук в руки, пока он не оказался в
распоряжении какого-то плюгавенького лейтенанта. Из-под земли выросли
богатыри, схватили капитана, бросили его в подкативший грузовик и -- сюда,
на губу. Приступ веселья кончился. Стали гадать, кто такой человек в
штатском. К единому мнению не пришли, но ориентировочно предположили, что он
выше Министра. А раз так, то смена власти в камере произойти должна
немедленно. Морской летчик порядки на гауптвахте знал, к повышению отнесся
серьезно, арестованных принял по счету. Капитан 2 ранга испросил у него
разрешение ночевать в камере младшего офицерского состава -- за компанию,
так сказать, -- и получил "добро". Расшалившийся начфин хотел было расписать
пульку, но попытку эту капитан пресек решительно. Спать, приказал он, спать.
На ручку двери вновь навесили громыхающую гирлянду. Капитан 2 ранга
пристроился с самого края, чтоб при первом же сигнале опасности
переметнуться в свою камеру. Приоткрыли форточку, свет выключили.
Ворочались, вздыхали, поругивались. Не спалось. До кого-то вдруг в полном
объеме дошел комизм ситуации -- и он рассмеялся, визгливо, запоздало,
сдавленно. Камера вновь развеселилась. Потекли разговоры. Кромешная тьма
позволяла говорить как бы не от себя, а от имени некоей группы
единомышленников. Капитан из стройбата заявил, что цемент надо подвозить
вовремя. Офицер с кораблей на приколе предупредил парторганизацию
судоремонта, что так дальше жить нельзя. Посланец артотдела обратил внимание
общественности на то, что флагарт эскадры -- это голова. Вдруг кто-то
пожаловался: с увольнением на эскадре -- бардак, не знаешь, что и говорить
матросам; недавно на одном совещании вместо "увольнение на берег" какой-то
лохматый кретин употребил "временная отлучка с корабля", боятся слова даже,
вот до чего дошло. С другого конца нар поступило авторитетное возражение: не
бардак, а полный порядок! Дано матросу служить пять лет -- пусть и служит,
не отходя от казенной части орудийной установки. И точка, ша! В завязавшемся
обмене мыслями неожиданно возникло: кто-то на эскадре увольняет все 30%.
Одно время считали, что безумец -- с линкора, но у линкоровцев спрашивали, и
те отрицают. Недавно отрядили делегацию на линкор, перенять опыт захотели,
так дальше юта не пустили. -- А я знаю, зачем тот тип увольняет по уставу,
-- произнес кто-то мечтательно. -- Он в запас хочет. Но без дерьма. Обычно
как -- надо себя облить помоями, в запас не уволят без формулировки:
"Ценности для флота не представляет". И в характеристике такое, что на
гражданке в дворники не пустят. Нары усомнились: смысл в чем, смысл? -- А в
том, что джентльменское соглашение между типом и командующим. Я начинаю
увольнять по-старому, а ты уж, будь добр, выпусти меня на гражданку
чистеньким. Соответствует действительности -- к такому выводу пришли на
нарах, но тут подал голос -- впервые причем -- командир зенитной батареи
"Бойкого". -- А чего гадать-то?.. У него и спросите, у Манцева. Он
увольняет. Нары затаились. Ждали ответа. Прозвучал он не скоро. -- Увольняю
и буду увольнять, -- сказал Олег Манцев. -- И не потому, что бегу с флота. А
наоборот: хочу служить. По присяге. Вы бы вспомнили день и час, когда перед
строем обязывались... И проваливайте. Сами знаете, куда и к кому.. Он
повернулся на другой бок и заснул. Потягиваясь и позевывая, встретила камера
новый день жизни и службы. Шмыгая по полу ботинками, поплелась в умывальник.
Карнач явился ясным солнышком, развеселым молодцом. Постарался не заметить,
что "холодная" пуста. Выразил удивление: в камере нет порядка, а ну-ка
постройтесь, кто старший. -- Старший камеры, жду рапорта!.. Все молчали.
Шнуровавший ботинки Олег недоуменно поднял голову. Все выжидательно смотрели
на него. Он быстро затянул шнурки, завязал их, выпрямился, ожидая команды
старшего. Пальцами прошелся по пуговицам кителя. Все смотрели на него. И
Олег оглядел камеру. Неужели ночью увезли морского летчика, отпустили не
только артиллериста с "Кутузова", но и зенитчика с "Бойкого", арестованного
Жилкиным? Хотя вопрос о том, кто выше -- Милютин или Жилкин, -- надо бы
обсудить всем коллективом. Но нет, все на месте, и капитан морской авиации
смущенно развел руками, показывая тем самым, что не вправе занимать в камере
должность, которая предназначена отныне только одному человеку в
Военно-Морских Силах СССР, то есть Манцеву. Олег побледнел. Оправил китель.
-- Товарищи офицеры!.. Становись!.. Спустя час его досрочно освободили, что
было отнюдь не редкостью на гауптвахте: корабли, уходя в море, подчистую
выгребали из камер старшин и матросов, заодно прихватывая и офицеров. Спеша
на родной корабль, Олег на такси подлетел к Минной стенке и опоздал: линкор
еще ночью ушел в море. Никто не знал, когда он вернется в базу, даже капитан
2 ранга Барбаш, поймавший Олега на стенке и употреблявший в разговоре с ним
такие вежливые обороты, что Олег сгоряча решил было, что Барбаша не раз
заточали в камеру гауптвахты, порядки на ней он знает и Манцева поэтому
признает старшим и на Минной стенке. "Живите, лейтенант!" -- заключил беседу
Барбаш, возвращая Манцеву тщательно изученную им записку об арестовании.
Рядом со штабом флота -- кафе, всей эскадре известное, эскадра же и дала ему
название -- "Военная мысль". Здесь кое-что прояснилось, официантки сообщили,
что линкор определенно вернется в базу сегодня, до полуночи, он рядом, в
районе боевой подготовки. Поневоле пойдешь к всеведущей Алле. Он сидел за
ширмочкой, видел в прорези ее красивые и ловкие руки. Алла сортировала по
вазочкам конфеты, длинным черпачком выскабливала мороженое из обложенного
льдом корыта, позвякивала фужерами и воспитывала Олега. Пора становиться
взрослым, наставляла она, не отходя от буфетной стойки. Думать о будущем,
выгодно жениться, в городе появилось много девушек, отцы которых вызволят
легкомысленного зятя из проруби, в которой он пускает пузыри; Люся
Долгушина, к примеру, студентка первого курса, единственная дочь, любимое
чадо, папаша ее -- мужчина высокого полета, не далее как позавчера
любезности здесь расточал, не набивался, нет, но сразу видно -- не
оплошает... Олег ерзал, почти не слушал, терпел, знал, что Алке надо
выговориться. Ему сейчас не до будущего, ему бы