ми, стоявшей на столе. - Лукасса, дай-ка мне их. Побыстрее. Вазу утром поставила на стол Маринеша. Цветы успели поникнуть и высохнуть еще до того, как их сорвали, и все же найти печальницы в конце лета, да еще такого страшного, было большой удачей. Вместе с печальницами - у нас на юге они выше и темнее, и их называют "тени ветра" - Маринеша поставила в вазу два или три цветка шули. Шули всегда бывают того же цвета, что небо, под которым они расцвели. Эти были совершенно бесцветные и теплые на ощупь, даже в воде. Мой Друг взял у Лукассы вазу, хотя казалось, что он ее не удержит. Цветы слабо зашевелились у него в пальцах. - Это вас не спасет, - сказал он. - Грига-ат не шарахнется от них и не спрячется в угол. Но, быть может, оно хоть на миг вспомнит эти цветы. Быть может, они напомнят ему, что когда-то оно было человеком. Он не давал нам возможности сломаться. Кажется, никто из нас не смотрел друг на друга - я, во всяком случае, не осмеливалась. Самой мне казалось, что вся кровь у меня в жилах обратилась в слезы. Мой Друг сказал: - Оно будет выглядеть, как я. Поймите это, ради всего святого. Это существо будет похоже на меня, как две капли воды, и оно будет голодно. Теперь слушайте. Бросьте цветы ему под ноги - прямо вместе с вазой. Лучше всего, чтобы это сделал ты, Соукьян. И бегите. Бегите без оглядки и не останавливайтесь даже затем, чтобы помочь друг другу. Не смотрите грига-ату в глаза. Поняли? Никто из нас не мог вымолвить ни слова. Я услышала его раздраженный вздох - знакомый, как собственное дыхание, и столь же драгоценный, - и меня опять поразил бесслезный гнев и решимость на лице Лукассы. Мой Друг продолжал: - Когда я умру, не плачьте - на это не будет времени... И тут отворилась дверь, и неторопливо вошел старик в красной куртке. Теперь я знаю все про лиса. Я знаю, кем он был, и как они с Соукьяном встретились, чем они были и чем не были друг для друга. Но в то время я не знала, какое отношение лис имеет к любезному, развеселому старичку в красной куртке. А потому была ошеломлена, когда Соукьян развернулся и разъяренно прикрикнул на старика на свистящем языке, который я могла бы узнать - я ведь слышала, как он говорил на нем с лисом в тот первый вечер. Красная Куртка на него даже не взглянул. Он лучезарно улыбнулся всем нам и направился к кровати. Я преградила ему путь - сама не зная, почему. - Пропусти меня, глупая женщина! - приказал он. Поначалу его голос был похож на лисье тявканье Красной Куртки, но к концу фразы сделался иным. Этот голос я тоже когда-то слышала. - Пропусти его, Лал, - тихо сказал Мой Друг у меня за спиной. Тогда я поняла, кто это, и отступила в сторону. Он не сменил облика, пока не подошел вплотную к кровати и не взглянул на Моего Друга сверху вниз желтыми лисьими глазами. Глаза изменились первыми, сделавшись молочно-голубыми, лишенными зрачков. Эти глаза я тоже помнила. Дальнейшее превращение происходило медленно - с жуткой, ленивой медлительностью, - но когда оно завершилось, трудно было даже представить, что на этом месте был кто-то, кроме Аршадина. Аршадин произнес своим ровным, бесцветным голосом: - Я тебе давно говорил, что под конец мы встретимся именно так. Ты не сможешь утверждать, что я тебе не говорил. Мой Друг ответил ему с тем же выводящим из себя спокойствием, что и всегда: - Погоди бахвалиться, Аршадин. Ты, конечно, велик, а я немощен, и все же тебе понадобилось немало времени, чтобы вырвать у меня солнце и погрузить его во тьму. И даже теперь ты не можешь меня убить. Тебе придется подождать новолуния. Я бы на твоем месте захватил с собой книжку или вышивание. Но на этот раз ему не удалось задеть Аршадина. Тот равнодушно ответил: - Я могу подождать. Ты лучше всех знаешь, как я умею ждать. Вот другие не могут. - Тогда им придется научиться, - отпарировал Мой Друг. - Я лучше твоего знаком с этими твоими "другими", и ни один из них не осмелится покончить со мной, пока я лежу тут. Так что сходи, возьми стул, посидим и поболтаем напоследок. Поимей снисхождение к старому зануде, - добавил он, и я затаила дыхание: "У него есть план! О да, у него есть план! Надо быть наготове!" Даже тут я была готова поверить, что Мой Друг перехитрит Дядюшку Смерть. Рядом стоял табурет, но Аршадин не обратил на него внимания. На прочих присутствующих он внимания тоже не обратил. Он остался стоять, белесый, рыхлый и сырой, как кусок свежего сыра. Но его внимание было физически ощутимо. Оно казалось зримым зверем, разверзшим свою алую пасть над Моим Другом, лежащим на кровати. - О чем нам с тобой говорить? - бесстрастно спросил Аршадин. - Я знаю то, что знаешь ты, а тебе следовало бы наконец понять то, что я пытался сказать тебе с первого дня, как поступил к тебе в ученики. Последнее слово сорвалось с его поджатых, тонких губ с такой силой, что Мой Друг поднял руку, словно бы желая защититься от него. - К тебе в ученики, - повторил Аршадин. - Я был твоим воспитанником, твоим подмастерьем, твоим престолонаследником. Я бы с радостью продался самому жестокому работорговцу из западных земель, лишь бы навеки избавиться от этих почетных титулов. Слышишь ли ты меня, о учитель? Слышишь ли ты меня хотя бы теперь? Мой Друг не ответил. Соукьян тихо зарычал и шагнул к Аршадину. Я схватила его за руку. Россет все посматривал на дверь - ему явно хотелось, чтобы поскорее пришел Тикат. Что до Лукассы, она не сводила глаз с Аршадина. Она смотрела на него с такой жадностью, что можно было подумать, что это ее возлюбленный, если не видеть, как стиснуты ее губы. Она выглядела много старше своих лет. Аршадин ее не замечал. За окном последние пятна заката растаяли в странной, белесой тьме. То была не прозрачная летняя ночь, какие обычно бывают на севере, а водянистый ложный рассвет, серый и изменчивый, точно ртуть. Ночь была пронизана рассеянным светом, так что в комнате было довольно светло, хотя свечей не зажигали. Россет выпрямился и застыл на месте. Глаза у него были расширены и неподвижны. Я обняла его за плечи, и юноша, дрожа, прижался ко мне. С кровати послышалось бормотание Моего Друга: - Мне мало чему пришлось учить тебя, Аршадин, но это немногое дорого тебе обойдется, когда ты наконец узнаешь это из других рук. Голос его дребезжал, слова начинали путаться. Он говорил: - Ты никогда не был моим учеником - вот в чем ошибка. Мне следовало бы насмешничать, запугивать тебя, забрасывать неразрешимыми загадками, оскорблять без передышки, с утра до вечера, как я делал с Лал, с Соукьяном, и со всеми прочими. Это они были учениками - ты же был мне равным с самого начала, и я дал тебе это понять. Вот в чем ошибка. У него не было сил даже покачать головой - он едва сумел перекатить ее со стороны на сторону. - Но как же еще прикажете вести себя с равным? У меня не было опыта в таком деле. Быть может, ты поведешь себя умнее, когда настанет твой черед... Последние слова прозвучали, точно шорох дождевых капель по палой листве. Я подумала, что он уже умер, но Аршадин знал, что это не так. Он наклонился над ним и крикнул в закрытые глаза: - А если ты считал меня равным, почему же ты не доверил мне то, что мне нужно было знать? Почему ты был так уверен, что я использую это во зло? Я был молод, у меня еще был выбор - у меня было много путей, много дорог, у меня все это было! И снова я увидела, как его лицо всего на миг озарилось этой старой болью и сделалось почти прекрасным в своей печали. Но Аршадин тут же взял себя в руки и сухо продолжал: - Многое могло бы произойти иначе. Такой конец не был предрешен нам с самого начала. Мой Друг открыл глаза. На этот раз, когда он заговорил, голос его переменился. Он звучал несказанно устало, но спокойно, звонко и на диво молодо. Такое часто бывает с людьми на пороге смерти. Он сказал: - Нет, Аршадин, был. Был. Пока ты оставался таким, каким ты был, у тебя была одна дорога. А я, будучи тем, кто я есть, любил тебя, каким ты был. Так что, как видишь, мы были обречены на это. Иначе быть не могло. Он протянул дрожащую руку и взял правую руку Аршадина. И все же, зная это, я любил тебя. Аршадин отдернул руку, как будто прикосновение старика его обожгло. - Ну и что? Кому какое дело? - осведомился он. - Твоя любовь - это твои личные трудности. Но я имел право на доверие! Скажи, что это не так, - и умрешь лжецом! Теперь он почти визжал, сделавшись в своей мелочной ярости куда более человечным, чем я могла себе представить. - Клянусь всеми вонючими богами и демонами, я имел право на твое доверие! - Да, - мягко ответил ему Мой Друг. - Да, имел. Да. Извини. Я никогда прежде не слышала, чтобы он извинялся. - Но все равно, должен тебе сказать, что ты поступил глупо. Зря ты променял кровь своего сердца на желание своего сердца. Это сделка старая и очень нехорошая. Я полагал, что ты сумеешь распорядиться лучше. Аршадин не ответил. Мой Друг сделал нам с Соукьяном знак подойти поближе, и мы подошли, встав у кровати напротив Аршадина. Я чувствовала запах волос Соукьяна и холодный аромат, неопровержимо свидетельствовавший о том, что Мой Друг умирает. Аршадин обильно потел, но его пот не имел запаха. Мой Друг взглянул в сторону окна и кивнул, приветствуя новолуние. Соукьяну он сказал только: "Не забудь про цветы", а мне, более резко: "Чамата, что бы ты ни замышляла, забудь об этом!" Лукасса и Россет протиснулись между нами, вслепую нашаривая его руки. Он истратил последний остаток своих телесных сил на то, чтобы оттолкнуть их и прошептать: "Нет-нет, не подходите близко, нет". Мы все отступили от кровати, даже Аршадин. Мой Друг произнес имя, которого я не знала, и умер. Кое-что из того, что произошло в этот момент, я помню очень отчетливо. Помню, как мы четверо уставились не на тело, а на Аршадина, словно это он должен был превратиться в демона - что, впрочем, разумно. Он и сам поначалу выглядел встревоженным и растерянным, но потом поспешно начертил над кроватью пару знаков и пробормотал какие-то слова, от которых у меня по спине побежали мурашки, и уши заболели изнутри, как всегда бывает от таких вещей. Россет зажал уши руками, бедняжка. Я задвинула его себе за спину. За плечом Аршадина, в окне начали светиться глаза, проступившие из белесой тьмы: сперва два, потом четыре, потом много-много, словно морозные узоры, затягивающие стекло. И ни одна пара не была похожа на другую - но во всех светилась злоба. Аршадин обернулся и заговорил с ними - с ними, или с чем-то еще, с чем-то, встающим из глубины позади этих глаз, с огромной волной, которая вынесла к окну эти злобные искорки. Аршадин воскликнул: - Смотрите, он ваш! Он в вашей власти навеки! Я сделал, что обещал, и наш договор исполнен. Верните мне мою кровь, как обещали! Если ему и ответили, я этого не услышала, потому что как раз тогда Мой Друг, который был мертв, шевельнулся, что-то пробормотал и медленно открыл глаза. Мы мгновенно отвернулись, как он и приказывал. За других сказать не могу, но я тут же мельком взглянула на него - просто не могла не взглянуть. Он - нет, оно, - мне даже теперь страшно говорить об этом, - встало на постели и потянулось, испустив негромкий, задумчивый вздох. Словно ребенок в ночной рубашке, пробуждающийся к новому дню. Потом оно спустилось на пол и направилось к Аршадину. Оно улыбалось - чуть заметно, ровно настолько, чтобы я могла разглядеть пламя, полыхающее меж черных зубов. Аршадин, похоже, немного смутился, но не испугался, надо отдать ему должное. Это достойно уважения. Быть может, он ожидал, что та волна, вздымавшаяся позади глаз за окном, обретет плоть, вежливо поблагодарит его и избавит от этого жуткого создания, но, даже если так, он не проявил ни малейшего признака тревоги. Он надменно заговорил с грига-атом - на этот раз на языке, на котором говорят между собой волшебники. Я его немного понимаю. Аршадин велел грига-ату признать его и поклониться ему. Но даже от этих простых слов комната содрогнулась, словно сами стены попытались повиноваться приказу. Стены повинуются волшебникам. А грига-аты - нет. Оно продолжало идти, не обращая внимания на заклинания, сотрясающие небо. Волшебник отступал шаг за шагом. Грига-ат по-прежнему был похож на человека, которого мы знали: он не вырос ни на дюйм, не сделался массивнее, у него не появилось дюжины лишних голов и рук - в моей стране демонов всегда рисуют многоголовыми и многорукими. Но когда оно улыбалось, изо рта било пламя, и из глаз у него катились кипящие, вонючие желтые слезы. Чудовище вытянуло руки, словно распахнуло объятия, и по-прежнему молча надвигалось на Аршадина. Но и тогда Аршадин продолжал смотреть в лицо грига-ату, призывая силы, от которых бедный старый трактир содрогался до самых винных погребов. Мы слышали, как над головой трещат балки, как в соседних комнатах вылетают окна, как хлопают двери, разлетаясь в щепки. Должно быть, храбрость содержится все же не в крови и не в душе, потому что Аршадин был отчаянно храбрым человеком. Но будь он в десять раз храбрее и в сотню раз могущественнее, он все равно бы не смог ничего поделать с тварью, которая когда-то была Моим Другом. Чудовище по-прежнему наступало на него. А мы четверо? Соукьян даже не взглянул на вазу с цветами, и я не подумала обратиться в бегство или хотя бы вытолкать за дверь Россета с Лукассой. Все советы умирающего волшебника пропали впустую: мы стояли, как будто нас разделяли сотни миль и сотни лет, одинокие, затерянные в голой пустыне, где не было ничего, кроме грига-ата. Во мне, например, не было места ничему, кроме невероятной истинности того существа, что надвигалось на Аршадина, и его слабой улыбки, полыхающей над содрогающимися стенами. Я помню только, что я ахнула, уставилась на эту тварь и так и стояла, окаменев на месте. Больше ничего сказать не могу. Аршадин был не только храбр, но и горд. Он больше не звал на помощь, пока грига-ат не прижал его к окну. Тогда Аршадин развернулся, развернулся спиной к чудовищу, к нам, ко всему, кроме ночи за окном, и крикнул, все на том же языке волшебников: - Осмелитесь ли вы бросить меня, воспользовавшись мною? Ну что ж! Я сам найду применение этому созданию. Верните мне мою кровь, или я найду ему такое применение, что вы пожалеете, что не сдержали слова! Послушайтесь моего совета, господа! Пустая похвальба? Быть может. Он так и не отвернулся от окна, даже когда руки грига-ата почти коснулись его. Быть может, грига-ат его действительно коснулся, но этого я никогда не узнаю. Ночь вступила в комнату, не только из разбитого окна - она хлынула изо всех щелей, из каждой дыры от гвоздя в полу, через все поры изможденного дерева. Должно быть, так же, как тогда в башне, когда Аршадин призвал ее впервые, тьма собралась в углу, медленно образуя сгусток, сверху круглый, а внизу оканчивающийся рваной, перекрученной бахромой теней. Все вместе было высотой примерно по подбородок Россету. Как и в башне, сгусток этот превратился в проход в некое иное место, в темную арку, которая притянула мой взгляд и больше не отпускала. Под аркой зашевелился ветер - ветер иного мира, пахнущий горелой кровью. Тьма заговорила с нами. Говорила она не словами - ее голос пел в корнях волос, чертил осколком битого стекла по лишенному кожи телу. "Идите ко мне, - пела тьма. - Будьте со мной. Будьте мною". Я повиновалась немедленно, не колеблясь ни секунды. Казалось, у меня нет выбора - да я и не хотела, чтобы выбор был. Соукьян оказался слева от меня, Россет взял меня за правую руку. Лукасса вскрикнула, но ее голос долетел будто издалека. Мы шагали прямиком в этот черный провал, и в тот миг я увидела - или почувствовала - или узнала, - что там, на другой стороне. Нет, это место - не то, что вы думаете. Но об этом мы говорить не станем, потому что тьма все-таки сдержала слово, данное Аршадину. Тьма явилась не за кем-то из нас, а за Моим Другом. Теперь, когда он стал таким, он мог, как молот, сокрушить основания мира. Тьма утратила интерес к нам и прекратила звать. Знаете, на что это было похоже? Как будто тебя вытащили из воды, когда ты уже прекратил барахтаться и начал спокойно погружаться на дно. Или как будто тебя оттащили от края обрыва, когда высота наконец убедила тебя, что ведь это все равно случится рано или поздно, так почему бы и не теперь? Еще мгновение - и я, по крайней мере, точно погибла бы. Да, я благодарна судьбе. Да, я знаю, мне следовало бы быть более благодарной. Теперь тьма звала грига-ата: "Будь со мною, будь мною, будь мною..." Существо быстро отвернулось от Аршадина и издало звук, который я почувствовала, но не услышала, точно низкий стон воздуха, который бывает перед землетрясением. Соукьян, Лукасса и Россет отвернулись, но я на этот раз отворачиваться не стала. Храбрость и дерзость тут ни при чем: я просто застыла, слишком ошеломленная и растерянная, чтобы не взглянуть в глаза грига-ату. Глаза были не его. Да, они остались зелеными, но это была зелень глубочайших северных морей, ледяная, склизкая зелень водорослей, которые вытаскивает якорь из неблагословенных мест, что с начала времен не видели солнца. Они охотились за солнцем, эти глаза, они собирались пожрать солнце. Но куда ужаснее было то, что в остальном лицо его не переменилось. "Оно будет как две капли воды похоже на меня", - предупреждал нас Мой Друг. И это была правда: как две капли воды, только еще больше - так же, как знакомые, любимые лица оборачиваются ужасно, чудовищно знакомыми в моих ночных кошмарах. Быть может, все мы, даже волшебники, - лишь смутные наброски того добра, что в нас есть, того зла, что мы могли бы совершить. Если это так, то, что смотрело на меня сейчас, было оригиналом Моего Друга, сутью его личности. Он был самим собой, всем, чем он мог бы быть - и он был ничем, в нем не было ничего, кроме разрушения. Нет, я не обратилась в камень, увидев его, как бывает в старых сказках. Но и невредимой я не ушла. Остальное - мое дело. Грига-ат не обратил на меня внимания. Чудовище прошло мимо. Оно все еще сохраняло лицо и облик - и даже запах, точно лодка, вытащенная на солнце, - того человека, которого я любила. Огонь только начал просачиваться сквозь тело, робко мерцая меж ребер и из подмышек. Грига-аты горят не сгорая, вечно. Со временем они становятся похожими на звезды, облаченные в человеческую плоть. Они испепеляют и поглощают все, к чему приближаются. За шаг перед тьмой чудовище остановилось, поворачивая тело Моего Друга туда-сюда, в странной нерешительности. Один раз оно даже оглянулось. Я спрятала лицо, как и остальные. Кто-то принялся яростно ломиться в настоящую дверь настоящей комнаты. Этот звук как будто нарушил равновесие: грига-ат шагнул вперед и исчез из этого мира. Я еще некоторое время видела его - мне показалось, что это было очень долго: удаляясь, он разгорался все ярче, медленно вращаясь в черном проходе между тем, что мы знаем, и тем, чего мы знать не можем, ибо не вынесем этого знания. Кажется, я что-то крикнула ему вслед; но, если так, мой крик был заглушен, потому что в это время дверь подалась и в комнату ввалился Карш. Следом за ним вбежал Тикат. ТРАКТИРЩИК Должно быть, мне следует быть благодарным за то, что бутылки с полок посыпались не на меня, а на возчика-кинарики. Кинарики как раз расплачивался - он протянул руку, любезно оставив сдачу мне, и вдруг широко раскрыл глаза и беззвучно осел на пол. Что, боги ждут от меня благодарности? Ну хорошо. Благодарю. Но больше эти боги от меня ничего не дождутся до конца моей жизни. Можете им так и передать, если вы имеете обыкновение беседовать с богами. Всего какая-то минута - и "Серп и тесак", бывший мне домом в течение тридцати лет, начал буквально разваливаться на глазах. Я знал, что этим кончится, еще в тот день, когда пустил к себе тех трех дамочек. Следом за бутылками посыпались все кружки и стаканы, что были в доме, а за кружками и стаканами - висячие лампы. Я сперва подумал было, что это джавак, хотя этих смерчей в наших краях не бывало с тех пор, когда Россет был еще маленьким. Но когда два стекла вылетели наружу - не внутрь, а именно наружу, - как будто их там и не было, и полки за стойкой начали отваливаться, протяжно скрипя старыми гвоздями, прочно засевшими в старых досках, я понял: это не джавак. Пивные насосы стонали и шатались у меня под рукой, норовя вывернуться из гнезд. Старые ржавые доспехи, которые я приколотил к стене, чтобы их не сперли, принялись летать по залу, точно болты из самострела. Одним таким зашибло торговца шкурами из Деварати, но, по-моему, он оклемался. Землетрясение? Землетрясение?! Да пол даже не шелохнулся! Мои клиенты - те, что были в сознании, - попадали на пол и лежали, цепляясь за него ногтями, словно ящерицы за стену, а вокруг летали скамейки, осколки стекла и перевернутые столы. Полминуты - и я единственный во всем питейном зале остался стоять на ногах, хотя меня не поддерживало ничто, кроме возмущения. Потому что я-то ни на миг не усомнился в том, откуда все это разорение. Бури, вулканы, разгневанные боги - все чушь! Причина, проклятая причина всего этого бардака была у меня над головой, всего в нескольких дюймах, и я уже бросился туда, хотя со стороны могло показаться, что я стою на месте. Я просто ждал, пока мои ноги догонят мою ярость. Тут в дверь со двора ввалился Тикат. Он пригибался, чтобы не упасть. Когда я вышел из-за стойки ему навстречу, я почувствовал себя крохотной лодчонкой, которая пытается отчалить от берега в бурю. Тикат что-то орал и указывал наверх. Я его не слышал из-за грохота, но и так понял, что он спрашивает про свою безумную Лукассу. Я покачал головой и крикнул в ответ: - Где этот чертов мальчишка? Ты мальчишку не видел? Он не потрудился ответить. Он пробежал мимо, наступая на клиентов и доспехи, оскальзываясь в лужах эля и вина. К лестнице. Я вскарабкался по лестнице следом за ним и отпихнул его с дороги, прежде чем мы добрались до площадки. Нет, эту дверь никто, кроме меня, взламывать не будет! ТИКАТ Даже внизу, в питейном зале, было достаточно плохо. Окна вылетели, но на меня все равно навалилась такая тяжесть, что я чувствовал себя, как под водой, когда все нырял и нырял за Лукассой. Я даже задержал дыхание, боясь захлебнуться, и раздвигал воздух руками, пробираясь вперед. А сверху дул жаркий, вонючий ветер, и нас с Каршем мотало от стены к перилам, а ступеньки разлетались у нас под ногами. Казалось, мы вовсе не продвигаемся вперед - точно птицы, которые летят навстречу буре, и их медленно сносит назад, и хорошо, если не слишком далеко. Долго ли это продолжалось - сказать не могу. Теперь я думаю - я сказал "думаю", - что тогда бы я, наверно, сдался, если бы не Карш. Не то, чтобы он хоть раз оглянулся на меня после того, как отпихнул меня в сторону, не говоря уже о том, чтобы подбадривать. На самом деле один раз он даже оступился и рухнул на меня, и тут бы мы оба и покатились вниз по разлетающимся в щепки ступенькам, если бы мне не удалось поймать его и одновременно устоять на ногах. Но этот громогласный толстяк ни разу не дрогнул и даже не оглянулся. Он нагнул мясистую шею, сгорбил плечи и пробивался вперед, отдуваясь и бранясь, навстречу ветру. Я шел следом, прячась у него за спиной и не понимая, что гонит его вперед. Потому что это ведь был Карш, вы же понимаете. Был бы кто другой на его месте, я бы понял, но Карш... На площадке он приостановился и встряхнулся. Я увидел его лицо, побелевшее от гнева, который накатывает на Карта, когда все идет не так, как ему хотелось бы. Голубые глаза потемнели, сделавшись почти лиловыми, и он до крови закусил нижнюю губу. А потом помчался дальше по коридору, заполненному сыплющейся штукатуркой, клубами пыли и визжащими постояльцами. Постояльцы расталкивали друг друга, ломясь к лестнице. Меня почти сразу сбили с ног, но я сумел откатиться в сторону и подняться на ноги, переступив через упавшего человека в фиолетовом халате. Коридор гремел и ходил волнами, как те железные листы, с помощью которых бродячие актеры изображали гром. Я заслонил лицо руками и принялся пробираться к двери комнаты тафьи. Карш был уже там. Сперва он колотил в дверь кулаками. Потом покрутил ручку, попинал дверь ногами и, наконец, принялся бросаться на нее с разбегу. На то, чтобы орать, у него уже не хватало дыхания - я слышал, как он тяжело хрипит, впечатываясь в толстые старые доски. Когда дверь наконец подалась и мы с размаху влетели в комнату, я оказался на шаг позади. В дальнем конце комнаты не было ничего. Пустота. Нет, вы послушайте, не перебивайте. Послушайте меня. Пустота была пастью: видно было, как ее края кривятся и сходятся, точно губы. Пасть уже начинала закрываться, и оттуда дул гнилой ветер. Далеко впереди - или далеко внизу, - виднелась яркая-яркая искорка. Она падала в пустоту, отважно сияя. Я понял, что это было. Лукасса стояла ко мне спиной, рядом с пустой кроватью. Там были и другие, но я видел только ее. Когда мы с Каршем вломились в комнату, она не оглянулась на шум. Она пошла вперед, к этой черной пасти, которая закрывалась все быстрее. Шаги Лукассы были легки, как тогда, когда она выходила мне навстречу. Она не бежала, но сердце и глаза ее стремились вперед. Она исчезла в пустоте прежде, чем я успел ее окликнуть; и прежде, чем я успел прыгнуть туда сам, пустота захлопнулась и исчезла - осталась лишь осевшая, рушащаяся стена крохотной комнатенки, заполненной звуком ее имени. ЛУКАССА Я не Лукасса. Я никто. Кто может миновать врата смерти дважды? Никто. Я - никто. Я прошла эти врата, и они меня подождали. Они не хотят ждать, но я их заставлю. Холодно, холодно, холодно, как в реке. Кто-то звал - зовет меня, далеко позади, на краю Лукассы. Но я тогда не была Лукассой. Я - рисунок, который соскребли, нарисовали заново и опять стерли. Далеко впереди - звезда. Звезда поет, обещает сказать мне мое имя, со временем, если я ее догоню. Быть может, я здесь - я была здесь - именно за этим? Надо спешить. Спешила ли я? Смерть - нигде, выстланное молниями. Я помню. Под ногами - холодное нигде, но я шла быстро, потому что помню дорогу. Кругом лица, и прежде были лица, плавающие во тьме между мной и звездой. Когда я умру в первый раз, я увижу те же самые лица. Здесь, на дне реки, тише тихого. Надо мной, на поверхности, вода рычит и бесится - она будет терзать меня, когда я упаду ей в зубы. Но лежа на дне, я посмотрела наверх, сквозь тишину, и увидела, как мимо плывут лица - так много грубых, усталых деревенских лиц. Почему они узнают меня и ласково улыбаются мне? Этого не может быть. Я ведь никто. А дальше - моя звезда. Я отметаю лица в сторону, выхожу из воды, иду через бобовые поля и соломенные крыши, следую за пением звезды. Если идти не уставая, не думая, не надеясь, звезда постепенно становится ближе. Я помню. Это по-другому. Почему сейчас все по-другому? Смерть есть смерть. Но что-то изменилось. Тьма. Я вижу, как огромные желтые когти рвут ее с другой стороны, рассекая покров тьмы, и из ран сочится зеленоватое свечение. Когти отдергиваются, ударяют снова, они оставляют взбухшие рубцы, как те, что будут у него на спине, когда дядя побьет его за то, что воровал фрукты. Побьет? Кого? Лица начинают щелкать зубами, с шипением проплывая мимо. Их было так много, временами за ними даже звезды не видно. Почему я должна до сих пор его слышать? Тут шумно - совсем не так, как на дне. Теперь лица несутся на меня, точно пики, и тварь по другую сторону тьмы все хихикает себе под нос, продолжая терзать тьму когтями, и тьма рычит от боли, с каждым ударом все громче. И все равно я слышала вдалеке его зов - далеко-далеко, дальше всего на свете. Это имя, которым он будет звать меня. Это имя - не мое, и никогда не было моим, не было мною. Надо слушать звезду, и ничего больше. У звезды был женский голос, низкий, хриплый, как у горожанки, с чужеземной интонацией. Я часто теряю звезду из вида, потому что вокруг бьется и корчится тьма, но я все время слышала ее пение, чистое, как утренний ветер. Если она по-прежнему будет петь, в один прекрасный день я ее догоню, и тогда она скажет мне мое имя. На этот раз смерть была совсем другой. На этот раз смерть кипит, бурлит, кишит движением, красками и мирской суетой. Почти как обычная рыночная площадь, если не считать тех, кто стоит за прилавками и того, чем тут торгуют. Эти существа и вещи невозможно ни вообразить, ни описать словами. Впрочем, это неважно, потому что они все равно были не настоящие. Вот речное дно - настоящее. Когда я прохожу мимо, они устремляются за мной, эти твари из огня и грязи, которые урчат, бормочут и терзают мою тень, потому что у них нет теней. Неважно. Эта смерть - сплошная тень; эта смерть была похожа на теневые фигурки на стене, которые кто-то делал - для кого? Что эта была за грязная оштукатуренная стена с длинной щелью возле кладовки с метлами, на которую отбрасывали тень тонкие гибкие пальцы, изображая шевелящихся чудищ? Эта смерть - подделка, жалкая страна, которая облезает слой за слоем, точно луковица, под ударами желтых когтей. И даже эта тварь снаружи - не более чем шумная тень, когда я наконец посмотрю ей в лицо, стоя над клочьями тьмы. Когти - дряблые и сморщенные, как гнилые овощи, и кровожадное хихиканье - всего-навсего старческий кашель. Неважно. Иду дальше. Может, и звезда тоже только тень? Тьма изодрана в клочья, осталось только низкое, вязкое небо цвета когтей. Звезда кажется крупнее и ближе, движется вяло, прилипает к небу. Звезда была мужчиной, а не женщиной. Он горит ярко-ярко - неудивительно, что я так хорошо вижу его издалека. Он поет и зовет. Что я должна делать, когда догоню его? Не помню. Но я это знаю. Здесь что-то есть. Не тень, нечто иное. За всем этим дурацким представлением таилось чье-то ожидание. Нечто поспешно бросает свои марионетки и ускользает, когда я подхожу ближе. Нашла ли я его? Оно хотело ту звезду, оно движется к звезде, как и я. Оно настоящее, как и речное дно. Подбирается к звезде. - Покажись! - говорю я. Не показывается. Я говорю: - Покажись, чего тебе бояться? Это же твоя игра, не моя. Оно подпускает меня почти вплотную, шуршит в осыпавшейся штукатурке разрушенной Вселенной и снова ускользает следом за звездой. Это рассердило меня. Оно не может догнать звезду, но будет вечно вспугивать ее, чтобы и я не смогла ее догнать. У меня есть вечность, но у звезды-то нет. Откуда я это знаю? Нет, на дне реки будет лучше, чем здесь. Миры под ногами, как разбросанные игрушки, но они ненастоящие - все ненастоящее, кроме звезды и меня, и еще этого трусливого нечто, которое крадется впереди меня. А он по-прежнему зовет, громко кричит через все поддельные небеса и преисподние, непрестанно повторяя то имя, которое не я. Крики пробуждают пепельные создания, сделанные из сырой опавшей листвы. Багряно-золотые бабочки с длинными и острыми рыбьими зубами кружат и сопят возле самого лица. Что-то вроде ходячих холмов безмолвно встает у меня за спиной. Существа, похожие на людей, сотканных из сумерек, пляшут и сплетаются передо мной, потом отходят, оглядываются и плачут, видя, что я не иду за ними. Потом все скрывается в волнах густого тумана, преграждающего мне путь. Но звезда зовет, и я иду мимо. К чему? Куда? Быть может, все это уже было? Звезда медленно-медленно плывет назад, мне навстречу, и то, другое, отползает в сторону. Его не видно, но оно сопит. Внезапно лица исчезают. Нет больше ни ярмарочных великанов, ни нарисованного пейзажа: все цвета, кроме отсутствия цвета, стекли, словно смытые дождем, и остался лишь слабый восковой звездный свет над узкой лентой нигде, и я между ними. В этой пустоте кромешной слышатся лишь три звука: сердитое пение впереди, зов далеко позади, и тихое хриплое сопение в такт моим шагам. Тысяча лет, десять тысяч лет, десять тысяч тысячелетий. Как может он звать так долго - и как я могу слышать его? Я ложусь на спину, на дно реки, всего на миг, чтобы еще разок взглянуть на те, другие лица, но и они тоже исчезли. Но мне все равно трудно встать и идти дальше, следом за звездой, хотя я и не ведаю усталости. Наверно, мне хотелось бы уметь уставать. Чтобы мне могло быть холодно или жарко, чтобы я могла сердиться или бояться. Как хорошо уметь бояться! Но у меня есть важное дело, и только звезда может сказать мне, что это за дело. Но почему он все зовет меня этим именем?! А что, я пела? Значит, это я пела все эти века? Я шла следом за собственной песней? Кто-то "да", А кто-то - "нет", И так идет с начала лет. Кто-то "нет", А кто-то - "да", Но боги видят не всегда. Кто-то встал, другой упал, Вот ты промазал - я попал, Так вертится колесо, Дни смыкаются в кольцо... Детская песенка. Но что это были за дети? Племянники. Чьи-то глупые племянники распевали эти дурацкие стишки. А как же звезда? Что, звезда вообще не пела? Значит, это я пела все время, зовя его назад, так же, как когда-то кто-то вызовет меня песней со дна реки? "Овощи. Она пела овощам..." Звезда теперь так близко, что я вижу: это вовсе не звезда, просто человек, старик, падающий в это старое-старое небо. Он улыбается и поднимает руки, показывая мне пламя, сочащееся из-под ногтей. Пламя тоже видит меня - оно манит, смеется, тянется к моим рукам. У человека прекрасное лицо, мудрое и решительное. Он заговорил со мной, но я не могу разобрать слов - мешает пламя, бьющееся у него под языком. Но мне не надо слышать его. Теперь я знаю, что делать. Когда я коснусь его руки, он освободится и от неба, и от огня, освободится от всего, чего хочет от него это бледное место. И тогда мы вместе пойдем назад, на дно реки. Там тихо. Вода исцелит его ожоги. Я встаю на цыпочки, чтобы коснуться горящей руки. И тогда! Там! Оно встает между мною и стариком, и не остается ничего, кроме его голоса. Оно говорит: "Мое!" Не могу смотреть. Не могу думать. "Мое!" Должно быть, у меня течет кровь из глаз и из ушей: голова полна крови. Голос пронзает меня - здесь, здесь, здесь: "Мое! Мое! Мое! Мое!", - пока я не падаю на колени, пряча лицо, пытаясь воскликнуть: "Твой! Да-да, он твой, и я твоя!" Но слова отказываются повиноваться мне. Ведь у меня есть дело, и слова это знают. "Мое, мое", но я не могу сдаться, мне это не дозволено. Я встаю. И вот что я увижу. Поначалу оно выглядит почти как человек. Оно высокое, нагое, со впалой грудью и вздернутыми широкими костлявыми плечами. Жидкие пряди бесцветных волос. Голова слишком маленькая для такой толстой шеи. Огромные глаза - прекрасные бесформенные очи, похожие на цветы, на брызги воды, озаренные солнцем. Длинные трехпалые руки. Ушей нет совсем. Кожа белая, как мучной червь, туго натянутая и кривящаяся вокруг влажного синего рта. Рот полон зубов, мелких, острых, как зубья пилы. Зубы уходят внутрь до самой сине-зеленой глотки. Даже губы усыпаны зубами, даже влажный язык. Этот круглый сверкающий рот не может говорить, но одно слово вылетало из него снова и снова, терзая меня, все дни, что смыкаются в кольцо. "Мое! Мое!" Я зажимаю уши, хотя это не поможет. И говорю: "Нет!" "Мое!" Раскаленная игла пронзает меня до мозга костей, но я больше не падаю. Мои кости отвечают: "Нет! Он принадлежит мне". Мне никто не принадлежит, ведь я и сама - никто, но так говорят мои кости. "Ты не можешь забрать его. Я пришла, чтобы отвести его на его место. Отойди, ты!" Я снова тянусь к пылающему старику - он снова протягивает мне свою руку с огненными ногтями - и снова это слово обжигает мой мозг, словно его лизнул этот зубастый язык. "Мое!" Но на миг сам этот голос меняется - он почти озадаченный, чуточку неуверенный, требовательный окрик готов превратиться в вопрос. Другое слово. Мои кости снова отзываются стоном. "Сделка". Кто-то ответил: - Он не заключал сделок. Ты не имеешь права на него. Мой собственный голос. Дрожит, нагой на краю вечной бездны. Я снова тянусь к руке старика. Чувствую, как Оно жадно следит за моей рукой, но молчит. Пока молчит. Рука яростно пылает в моей руке, не обжигая меня. Из того места, где соединились руки, поднимается прозрачный черный дым, но я чувствую только, как между наших ладоней слабо шевелится что-то живое. Старик смотрит на наши сомкнутые руки и наклоняет голову, быстро, но торжественно, чтобы поцеловать мою руку. Вот поцелуй - тот жжется. Я пытаюсь отдернуть руку, но старик волочится следом, словно часть меня, и ухмыляется. Он не то, что я думала, совсем не то. И все же мне надо что-то сделать - сделать что-то для него, с ним. Но если ему не суждено упокоиться на дне реки, то что же тогда? Надо действовать так, как будто я знаю, что делать. Надо идти. Тут непонятно, где лево, где право, где верх, где низ - я могла бы описать круг, стоя на голове, и не заметить этого, - но из ничто любой путь может вести в нужную сторону. Я повернулась и отправилась обратно, откуда пришла, продолжая крепко сжимать руку старика. Под сухой пергаментной кожей, точно сердце пичуги, билось пламя. Огненные пальцы сомкнутся на моем запястье. Они по-прежнему не обжигают меня, но мне приходится остановиться. Старик по-прежнему насмешливо улыбался и ждал. Позади него ждало Оно. Круглый синий рот пульсировал, точно обнаженное сердце. Взглянув на него, я чувствую, как мое собственное сердце замирает и кровь течет в обратную сторону. Они хотят напугать меня, но я ведь никто, я мертва - кто они такие, чтобы я их боялась? Я сильно тяну старика за руку. - Пойдем, пойдем домой, - говорю я ему, точно заблудившемуся животному - или тихому пьяненькому папе. Чьему папе? - Нам с тобой надо на дно реки, - говорю я. Он послушно прошел следом за мной еще несколько шагов - а Оно все следит, не двигаясь с места, - а потом развернулся ко мне лицом и вскинул руки. Снова улыбка, из которой ползет пламя, а потом он взрывается, растет, уходя головой в окутывающую нас дымку. Он растет так быстро, что ничто не в силах вместить его - и я не успеваю следить за ним глазами. Он разливается вширь и ввысь, наполняя ночь собою, с безмолвным стоном, который поглощает меня, как река. Я так же беспомощно бултыхаюсь в волнах его бесконечной ярости, как он сам в этом бледном дряхлом небе. Но он не может причинить мне вред. Я дважды миновала врата смерти, один раз - по доброй воле, и ничто здесь не может причинить мне вред. Я снова тянусь к его огненной руке и кричу в ухо, похожее на закатное облако: - Идем со мной! Я отведу тебя домой! Проходит год - или месяц - или несколько минут, - и он снова становится ростом с обычного человека. Он впервые видит меня своими удивительными, жуткими глазами, зелеными, как небо перед большой бурей. Он издает странный звук - тихое шипение, хриплое, предостерегающее и жалобное. Я говорю: - Тебе нечего тут делать, так же, как и мне. Ты ведь знаешь. И тут Оно приходит в движение. Оно скользит в нашу сторону на длинных аистиных ногах, которые сгибаются и вперед, и назад. Синие губы на вытянутом лице выпячиваются, словно обрели собственную жизнь, тянутся ко мне. Мне хочется спрятаться за спиной горящего старика. Но, помнится, я осталась на месте, только внутренне сжалась. Прятаться нельзя - а то ребята тебя заклюют. Я снова говорю: - Ты не имеешь права. Пропусти нас. "Сделка. Наша сделка". Каждое слово выжигается у меня на лбу, точно каленым железом. Эти ожоги никогда не заживут. Мои слова отвечают: - Сделка? Поговори об этом с ним, с другим - это он заключил с тобой сделку. Я их не понимаю, этих слов, но старик смотрит на меня и беззвучно смеется алым ртом. Старик проходит мимо этого Оно, не глядя в его сторону и не дожидаясь меня. Трехпалая рука тянется, тянется вниз, к моему плечу. Я не могу допустить, чтобы эта