енного развития. Да и сам К. Поппер писал, что выступает только
"против поверхностного характера большинства "холистских"
теорий"103. Вообще говоря, в полемике "холистов" и
"партикуляристов", если она не подпитывается идеологическими разногласиями,
методологические расхождения сильно преувеличены; во всяком случае,
большинство участников дискуссий, особенно активных в 50-60 гг., склонялись
к рациональному компромиссу и признавали не только относительную правоту
оппонентов, но и необходимость объединения своих исходных принципов, понимая
их вполне в духе дополнительности, в рамках социальной теории.
Эссенциализм и феноменализм. "Критические рационалисты" часто выступали
против эссенциализма в методологии. Однако их критика эссенциализма не
совпадает с аргументами инструменталистов (Дж. Беркли, Э. Мах, П. Дюгем),
которые отрицали существование т.н. "сущностей", незримо стоящих за
наблюдаемыми явлениями. К. Поппер писал: "То эссенциалистское учение,
которое я оспариваю, есть только учение о том, что наука стремится к
окончательному объяснению, то есть к такому объяснению, которое (в силу
своей природы) не допускает дальнейшего объяснения и не нуждается в
нем"104. Это означает, что оставляя в стороне "метафизический"
вопрос о сущностях и их существовании, акцент переносится на
методологическую проблему: допущение "сущностей" не помогает и даже мешает
движению научной мысли, которая не может останавливаться ни на каких
"окончательных" объяснениях, а вдохновляется идеей рационального критицизма
в союзе с эмпирическим настроем науки. Однако, попперовский методологический
анти-эссенциализм воюет со следствиями именно метафизического эссенциализма,
что же касается собственно методологического значения понятия "сущность", то
оно зависит от принятого способа рациональной реконструкции объекта. Если
эта реконструкция проведена так, что вычленены основные, системообразующие
элементы объекта (точнее, модели этого объекта), то нет ничего
нерационального или методологически порочного в том, чтобы называть эти
элементы "сущностями". Терминология здесь не играет столь уж существенной
роли, важно только не терять из виду суть дела. От рациональной
реконструкции зависит и то, какие элементы будут выступать как "сущности", а
каким отведена роль "феноменов". Критика, направляемая в адрес "сущности",
таким образом, это (чаще всего) критика той рациональности, которая положена
в основу представленной на суд критики модели объекта. Критика в адрес
"феноменов" - критика аргументации "за" и "против" тех или иных "сущностей".
И та, и другая критика взаимообусловлены и дополняют одна другую.
"Внешняя" и "внутренняя" идентификация. Критика целей. Рациональная
реконструкция предполагает определенную самотождественность объекта. Поэтому
она включает в себя результаты идентификации (маркировки), производимой теми
или иными методами. Совокупность этих результатов дает то, что называют
"внешней идентичностью" объекта и его составных частей. В то же время при
критическом анализе широкого класса объектов, в первую очередь - социальных,
внешняя идентификация может не совпадать с их "внутренней идентичностью" -
результатом самоидентификации. Например, критикуя политическую партию за
радикализм ее программы, следует учитывать, что приверженцы этой партии
могут иначе идентифицировать свои взгляды, оценивать их по иной шкале
оценок. Чтобы критика была рациональной, необходимо допустить сопоставление
различных методов и принципов идентификации, если даже они приводят к
существенно различным результатам.
То же самое относится к рациональной критике целеполагания. Критика
целей, положенных в основу функционирования объекта, должна считаться с иной
рациональностью, определяющей такие цели, которые выглядят нерациональными в
рамках произведенной рекоонструкции. По сути, критика целей - это спор
различных целеполаганий.
Последний момент особенно важен в связи с тем, что по традиции, идущей
от М. Вебера, рациональность часто отождествляют с соответствием между целью
и средствами ее достижения. Это правомерно только в узком методологическом
диапазоне и не может быть слишком широко обобщено, тем более до уровня
философского вывода. Но и в тех случаях, когда это тождество допустимо,
рациональная критика не может ограничиваться анализом предполагаемого
соответствия. Вопреки мнению некоторых методологов, выносящих вопросы о
рациональности целей за скобки методологического анализа, целеполагание есть
столь же нормальный объект рациональной критики, сколько и соответствие
целей и средств, эффективность или экономичность последних и т.п. Еще раз
подчеркнем, что продуктивность любого диалога рациональностей, тем более
критического, во многом зависит от "открытости" той рациональности, которой
следуют участники этого диалога.
Названные здесь принципы и характеристики "рациональной критики" не
составляют исчерпывающего ряда. Возможно, такой ряд вообще не может быть
исчерпан. Но сказанного достаточно для определенных выводов о значимости
критики для рациональности, о взаимоопределимости этих понятий.
Быть может, рациональную критику лучше сравнивать не с орудием (или
оружием) в руках рационалиста, а с благожелательной беседой, участники
которой принципиальны, но не догматичны, способны к самокоррекции и
энергичному творчеству. Культура, в которой такое сравнение не слишком
хромает, близка к идеалу рациональности и демократии.
То, что действительность сплошь и рядом не соответствует этому идеалу,
нисколько не принижает его ценность. Однако против этого сравнения может
быть выдвинуто возражение: кто с кем беседует за воображаемым столом
рациональной дискуссии, если объектом критики является то, что само по себе
не обладает "имманентной" рациональностью? Например, когда предлагается план
улучшения природного ландшафта или когда на суд критики призывается какое-то
социальное явление или процесс, никем конкретно не замышленный, но возникший
в результате стечения множества обстоятельств, пересечения не поддающихся
учету воль, совпадения случайностей и т.п.? Ответ прост. В таких случаях
речь идет о "самокритике" рациональности. Ведь критика ландшафтов или
стихийных процессов основывается на рациональной реконструкции этих
объектов, и следовательно, когда критика сталкивается с сопротивлением
материала, это означает неизбежность диалога...с собственной
рациональностью! Но самокритика рациональности или критическая рефлексия
имеет место и тогда, когда в диалоге участвуют равноправные рациональности,
отличные одна от другой. Сочетание критики и самокритики, образующее
бесконечный ряд рефлексий - это и есть рациональность как процесс. По моему
убеждению, ключ к пониманию этого процесса дает принцип дополнительности,
примененный к описаниям "закрытой" и "открытой"
рациональностей105.
Интерес к рациональной критике, как уже было сказано, направляется не
только методологическими вопросами. Наша рациональность такова, какими мы
способны предстать в критических напряжениях мысли и действия.
Следовательно, жесткие конструкции теории рациональности уходят в зыбкую
почву человеческих надежд. Но как знать, не есть ли это самая долговечная
опора? Рушатся цивилизации, меняются научные картины мира, но мечта о добром
и могущественном Разуме, способном управлять миром, остается вечной.
Очерк 4
Парадоксальная рациональность
Мысль о родстве рациональности и парадокса не нова. По древней традиции
философы часто связывают работу Разума, Логоса, Слова с парадоксами,
непостижимыми для поверхностного ума, но плодотворными и поучительными для
ума пытливого, бесстрашного, идущего до конца в утолении жажды познания.
Поэтому название очерка может выглядеть как напоминание об этой традиции и
попытка присоединиться к ней.
Но речь пойдет о парадоксальности, внутренне присущей Разуму,
работающему в науке - научной рациональности. И это уже может показаться
если не ошибкой, то измышлением. Разум, верить в добрую силу которого ХХ век
отучал людей на всем своем протяжении, все еще способен сослаться на науку -
область духовной и интеллектуальной работы, где его владычество пока не
поколеблено. Неужели и эта область открыта для парадоксов?
Мы уже отмечали выше терминологическую неопределенность ключевого
понятия - "рациональность", у которого нет общепринятого
определения106. Когда же речь идет о "научной рациональности", то
чаще всего оказывается, что под этим термином разумеют не что иное, как
"научный метод", на котором зиждется "оправдание" научных теорий, как бы
представленных не на суд отдельных и, естественно, по-разному мыслящих
индивидов, а на суд "самого Разума", воплощенного в этом методе. Иногда
добавляют, что "научная рациональность" воплощается не только в методе
оправдания, но и в "логике открытия", то есть совокупности различных
мысленных и практических приемов, полезных (иногда приносящих успех) при
создании новых теорий107. Это типичный случай petitio principii.
Методы науки считаются рациональными, а когда спрашивают, что это значит,
отвечают: "Это значит, что эти методы научны". Наука и рациональность
полагаются синонимами, но от этого не проясняется вопрос - а что значит
"быть научно-рациональным" или "быть научным"? Мысль идет по логическому
кругу, то есть никуда.
Далее, в каком смысле можно говорить о "парадоксальной рациональности"?
Если под парадоксом понимать то, что обычно подсказывают словари и
справочники, то есть некое "рассуждение, доказывающее как истинность, так и
ложность некоторого предложения (или, что то же, доказывающее как это
предложение, так и его отрицание)"108, то это терминологическое
сочетание бессмысленно (вроде "круглого квадрата"). Ибо если такое -
парадоксальное - рассуждение назвать рациональным, то никакой рациональности
нет вообще. Тогда можно доказывать все, что угодно. А тот, кто доказывает
все, что угодно, не доказывает ничего.
Только что высказанное утверждение - почему оно выглядит столь
убедительным и рациональным? Что за вопрос! Да потому, скажет любой
сколько-нибудь знакомый с логикой человек, что это утверждение просто
повторяет универсальный логический закон, известный с древности, а в
современной логике проще всего выражаемый формулой ("Из противоречия следует
любое высказывание"). С логикой не спорят.
Не будем спорить с логикой, но и не будем спешить с выводами. Итак,
логический закон запрещает нам считать парадокс рациональным. Рационален ли
этот закон? Еще раз - не будем спешить. От ответа многое зависит.
Но нетерпеливый знаток логики не желает ждать: "Да, разумеется,
рационален. Почему? Просто потому, что законы логики суть законы разума.
Рациональное и логически верное - одно и то же. И наоборот, неверное
логически, в особенности же логически противоречивое - нерационально. Вот и
решение всех вопросов. Тема исчерпана, пора прекращать эту бесполезную
болтовню".
Все логичное рационально, все рациональное логично? А раньше мы
сказали, что рациональность лучше всего воплощена в науке. Сделаем
подстановку: все логичное научно, все научное логично. Уже не так
убедительно. Сразу на память приходит пример из истории науки. Модель атома,
предложенная Резерфордом (атом есть нечто подобное мельчайшей планетарной
системе с электронами, вращающимися вокруг положительных ядер), исходила из
факта физической устойчивости атома, который решительно противоречил теории
электромагнетизма Максвелла-Лоренца, согласно которой такая система должна
быстро разрушаться из-за потери энергии излучения. Такая модель не была
логичной, следовательно не была научно-рациональной. Выходит, Резерфорд
предложил использовать в науке нечто совершенно ненаучное. Бор последовал
его предложению - и... создал квантовую теорию. Впоследствии из этого
выросла вся современная физика. Вспомним предыдущие критические замечания в
адрес П. Фейерабенда. Да, конечно, это развитие шло по пути устранения
исходного противоречия, заключенного в теории Резерфорда, но не было бы
этого противоречия, не было бы и современной физики! Так можно ли назвать
эту теорию ненаучной и нерациональной?
Тема далеко не исчерпана, как могло показаться нетерпеливому знатоку
логики. Что-то не так в нашем исходном допущении о смысловом тождестве
логичности и рациональности в науке. Эти сомнения усиливаются с каждым
примером, а их чрезвычайно много, по сути, вся история науки - это собрание
подобных примеров. Но пока оставим примеры.
Нетождественность логики и рациональности виднее всего, когда мы
пытаемся ответить на вопрос об основаниях логики. Понятно, мы хотим, чтобы
эти основания были рациональны. Однако, они не могут быть логическими - ведь
это означало бы, что логика сама себя обосновывает, то есть нарушает свой же
собственный закон, по которому запрещено движение обоснования по кругу. Из
этого затруднения, известного с древности, философы предлагали различные
выходы. Самый, пожалуй, радикальный был предложен Аристотелем. Он объявил
законы логики законами бытия. Таким образом, обоснование логических законов
находилось вне логики, в "самом бытии". На вопрос, почему эти законы таковы,
а не какие-либо иные, ответ был прост: "Так устроен мир". Но простота эта
кажущаяся, при внимательном отношении к ней она испаряется. Ведь онтология
при этом превращается в онто-логику, мир становится зеркалом логики. И тогда
и вопрос, и ответ могут меняться местами. Почему мир таков, а не иной?
Потому, что такова логика Мышления - с большой буквы, конечно, ибо это
Мышление, создающее и обосновывающее мир.
"Для Аристотеля (а позже - для Фомы Аквинского, Николая Кузанского,
Спинозы, Гегеля, Хайдеггера...) обращение к бытию - в процессе обоснования
возможности (основания) мышления - было все же обращением или к
преобразованным (в форме "гипотетических предложений" - ср. Аристотель), или
к усиленным (в форме мышления, впитавшего в себя бытие, - ср. Гегель), или к
мистически расправленным (Беме, Мейстер Экхарт) формам того же самого
мышления, той же самой логики, что и исходная логика теоретического
познания"109, - пишет В. С. Библер, к проницательным мыслям
которого мы еще не раз обратимся в этом очерке.
Но это только и означает, что никакого обоснования - в том смысле,
какой указывает логика - ни логика, ни онтологика не имеют, они только
"смотрятся" друг в друга. И Аристотель прямо признавал это, утверждая, что у
теоретического знания обязательно должны быть "начала" (принципы),
достоверные "сами по себе", а не через иные начала110. На этом и
основана рациональность по Аристотелю - это рациональность самообоснования
Ума, законы которого не нуждаются в ином обосновании, потому что нет ничего
"за пределами Ума"; каждый из законов логики обоснован всеми прочими
логическими же законами, и все они в совокупности обосновываются каждым из
этих законов.
Другой путь предлагался логиками нашего столетия. Он заключается в том,
что основанием любой логической системы (а в нашем веке логики уверены в
том, что существует множество - возможно, бесконечное - логических систем)
должна служить определенная мета-логика, логическая теория, формулирующая и
устанавливающая правила построения той логической системы, которую она
обосновывает. В свою очередь, мета-логика должна иметь мета-мета-логику и
так далее, до бесконечности. Чтобы этой дурной бесконечности обоснования не
получалось, можно признать, что на каком-то этапе нужно остановиться и более
не требовать обоснований. На каком? Это решается по соображениям
практического удобства и простоты. Но, как правило, последней, далее не
обосновываемой логикой все же признается та самая, классическая,
"двузначная" логика, первоначальный вариант которой был задан именно
Аристотелем111. Ясно, что здесь проблема обоснования фактически
игнорируется или переформулируется в прагматическом духе: обоснованием
выбора логического фундамента выступает решение того, кому потребно
использовать логику. Так выбор последних оснований рационального дискурса
попадает в зависимость от субъективности.
А возможно ли вообще непарадоксальное решение вопроса об обосновании
рационального и логического? В. С. Библер полагает, что невозможно.
"Парадокс самообоснования логических начал возможно развить в форме логики и
возможно развить как парадокс только во взаимообращении двух определений:
1. Необходимо осмыслить логическую возможность ввести в определение
понятия мышления определение вне-логического, вне понятийного бытия.
2. Необходимо осмыслить это обоснование логики бытием как соотнесение
(минимум) двух логик, двух всеобщих, соотнесение, протекающее в форме
"диалога логик", в форме единой "диалогики". Без этого второго условия выход
"на бытие" не может быть развит в логической форме, не может быть осмыслен
как логика"112.
В. С. Библер называет разум, подчиненный законам "диалогики", "разумом
общения", или разумом культуры и, таким образом, формулирует проблему
обоснования логики как проблему философии культуры113. Тем самым
намечается выход из логического круга, в который мы попадаем всякий раз,
когда пытаемся обосновать некую фундаментальную теорию мышления (в данном
случае - логику) оставаясь в рамках мышления, описываемого и регулируемого
этой же теорией. Но чтобы выход был не только намечен, но и осуществлен,
необходимо определить внутренний характер "диалогики": ее принципиальную
"парадоксальность".
Таким образом, мы сталкиваемся с тем, что ни проблема обоснования
логического, ни проблема обоснования рационального не могут быть решены ни
путем взаимоопределения, ни путем независимого определения того и другого,
если при этом оставаться внутри "логического" и "рационального".
А выход за пределы "логического" - в поисках обоснования логического! -
означает выход к чему-то такому, что выглядит не-логическим. Возникает
парадоксальная ситуация: чтобы обосновать логику, нужно обратиться к чему-то
такому, что этой логике неподвластно. И точно такая же ситуация с
обоснованием "рационального" - оно требует выхода к чему-то лежащему за
пределами той рациональности, которую мы пытаемся обосновать, а
следовательно, к не-рациональному.
Размышляя над этими проблемами, можно заметить, что в них заключена
некая общность с проблемами обоснования "этического". В самом деле, для
обоснования морали необходимо нечто вне-моральное. Но попытка введения
обосновывающего начала в мораль неизменно приводит к этическим парадоксам.
Хорошо известно, например, противоречие между неукоснительным соблюдением
рационально (или научно) "вычислимых" моральных законов и свободой воли.
"Человек из подполья", угаданный Ф. М. Достоевским, заключал из этого
противоречия, что истины науки не имеют власти там, где хозяйничает
свободная воля, которая, отвергнув диктат "арифметики", обречена, правда,
лишь на бунт. Трудности не разрешаются, если вместо примитивной "арифметики"
(карикатурный образ самонадеянного научного Разума) ввести в дело аппарат
научного знания, естественного, социального и гуманитарного. Как бы
внушительно не выглядел этот аппарат, он не может решить вопросы, выходящие
за пределы его компетенции. Впрочем, сверхоптимистический рационалист - это
как раз тот, кто уверен, что этих пределов нет, что свет Разума,
воплощенного в науке, распространяется на самые глубокие тайны духа, в том
числе и на нравственный закон, который, по Канту, заключен "внутри нас". Сам
Кант был сдержан в своем рационализме, призывая относиться к категорическому
императиву "с удивлением и благоговением". Но оппоненты простодушного
рационализма считают, что пределы Разуму все же положены, и в человеке
имеется тот "остаток", который не только не может быть рационализирован, но
даже сам лежит в основаниях Разума. Человек всегда больше того, что он знает
о себе, писал К. Ясперс. Но что такое этот "не рационализируемый" остаток?
Мысль человека всегда стремилась прорваться к нему через границы, ею же
самою и постигаемые. Быть может, это и есть то самое, о чем нельзя говорить
и потому следует молчать, по завету Л. Витгенштейна?
Молчание, однако, тоже может быть красноречивым, только нужно понять
его язык! Уже давно философы догадывались: рациональное и этическое чем-то
существенным похожи друг на друга. Моя же догадка в том, что это сходство
парадокса, присущего тому и другому. Исследуем это сходство.
1. Парадокс внутри научной рациональности
В предыдущих очерках мы убедились в том, что "критериальный" подход к
научной рациональности при определенных условиях вызывает столкновение двух
противоположных стратегий: "абсолютизма" и "релятивизма". Этот конфликт в
обостренном виде представляет проблему научной рациональности, суть которой
состоит в следующем.
Рациональность как фундаментальная характеристика человеческой
деятельности есть культурная ценность. Она одновременно обладает
методологической и аксиологической размерностью. Подчеркну - одновременно, и
это означает, что методологический смысл рациональности нельзя без
существенных потерь оторвать от аксиологического, и наоборот.
Релятивисты верно улавливают ценностный смысл этого понятия, но
напрасно отбрасывают его методологическую значимость. Из того, что
критериальный подход к определению "рациональности" ни в абсолютистском, ни
в релятивистском вариантах не может быть признан успешным, вовсе не следует,
что рациональность вообще и научная рациональность в частности не могут
исследоваться методологически.
Напротив, именно тогда, когда научная рациональность интерпретируется
как система регулятивных средств (законов, правил, норм, критериев оценки),
принятых и общезначимых в данном научном сообществе, это понятие приобретает
точное значение и методологическую значимость. Но эта интерпретация есть не
что иное, как модель научной деятельности (в ее интеллектуальном, по
преимуществу, аспекте) или методологический образ науки. Здесь вновь нужно
подчеркнуть различие между научной рациональностью и ее методологической
моделью.
Выше уже было сказано, что модели научной рациональности
"изготавливаются" методологами и философами, исходя из разных задач: для
определения рациональной организации "готового" научного знания,
деятельности по его получению, для рационального понимания процессов
трансляции знания и обучения, для определения рациональности научного роста,
развития. Такие модели могут не совпадать, а лишь частично перекрывать друг
друга, раскрывая природу научной рациональности в разных аспектах и
ракурсах.
Когда какая-либо модель выдается за единственно верную и адекватную
"науке самой по себе", страдает и методология, и наука. Наука не сводится
только к своей рациональности, и научная рациональность не сводится к какой
бы то ни было своей модели.
На первый взгляд, отношение между научной рациональностью и ее
методологическими моделями таково же, каким обычно бывает отношение
некоторого фрагмента "реальности" к теоретической модели этой реальности. Но
теоретический образ науки не просто отображает реальность науки - он в
определенном смысле создает эту реальность114. Через
профессиональное обучение или через философско-методологическую рефлексию
модель рациональности навязывается ученому, формирует стиль его
мышления115. В структуру последнего входит совокупность
предпосылок и регулятивов научно-познавательной деятельности, которая
принимается учеными как необходимое условие их работы. Стиль мышления,
будучи принят ученым, полностью определяет горизонт его понимания, он
становится той "призмой", сквозь которую ученый воспринимает любые явления,
составляющие поле его интеллектуального интереса, тем "механизмом", вне
которого не происходит никакой значимой умственной работы. По аналогии с
кантовским пониманием априорного знания можно было бы сказать, что стиль
мышления составляет априорную основу научного мышления116. В этой
"априорности" - тайна того, что модели рациональности отождествляются с
"рациональностью как таковой". Модель принимается за то, что ею
моделируется. Эта тайна раскрывается, когда наступает неизбежное
рассогласование мышления и стиля, если последний теряет кредит доверия из-за
неудач или уступает более успешным конкурентам.
С точки зрения субъекта, отождествившего свою рациональность с
какой-либо системой критериев (моделью), отклонение от этой системы -
иррационально. Иррациональность в данном случае - чистая негативность,
отсутствие положительного содержания, паралич умственной деятельности.
Сознание не может пребывать в этом параличе, и потому "еретики", отвергающие
догмы, быстро становятся проповедниками новых догм, ибо быть рациональным
можно только "внутри" принятой системы, стиля мышления.
В этом парадокс рациональности. Подчинив свою деятельность
(интеллектуальную или практическую) системе "априорных" (мы уже говорили о
причине этой "априорности) критериев, субъект утрачивает ту рациональность,
благодаря которой возможна критическая рефлексия и ревизия любых систем и
всяческих критериев. Его рациональность полностью растворяется в избранной
(навязанной ему) системе. Но если все же он решится на пересмотр или даже на
разрушение этой системы, попытается улучшить ее или заменить другой, он
поступает безумно, иррационально117. И это безумие, эта
иррациональность - как раз и выражает рациональность, присущую ему как
разумному существу! Любителям парадоксов, вероятно, придется по душе
формулировка: субъект рационален тогда, когда он иррационален, и наоборот!
Существует классическая философская традиция истолкования этого
парадокса. В ней различают Рассудок и Разум. Работа Рассудка - движение
внутри системы критериев рациональности, внутри парадигмы. Работа Разума -
выход за пределы парадигмы, критика и создание иных, альтернативных парадигм
рациональности. Разум в своей творчески-разрушительной и вместе с тем
творчески-созидательной работе иррационален для Рассудка. Рассудок,
цепляющийся за парадигму и растворенный в ней - иррационален для Разума.
Завоевав новые территории знания, Разум уступает правление Рассудку, который
подвергает достижения Разума рационализации.
"В понятии рациональности, - замечает Н. С. Автономова, -
обнаруживается внутреннее противоречие: рациональное оказывается
одновременно и рассудочным и разумным, причем это противоречие рассудка и
разума до поры до времени затемнено и выявляется тогда, когда творческий
акт, выступающий как акт иррациональный, ломает прежнюю освященную разумом
логику... Иррациональное, таким образом, есть абсолютизация всегда присущего
познанию творческого момента: то, что прежде выступало как нерациональное,
неразумное, нарушающее логические законы, в дальнейшем с неизбежностью будет
рационализировано, подчинено правилу, затем само станет правилом и, наконец,
вплотную подойдет к тому моменту, когда и это правило нужно будет
преодолеть"118
Однако различение Рассудка и Разума проблематично. Когда отвечают на
вопрос, благодаря чему Разум совершает свои подвиги, обычно указывают на
"нерассудочные" духовные движения: интуицию, бессознательное, творческое
воображение. Проясняется ли тем самым "рациональность Разума"? Говорят
также, что историческое движение познания осуществляется через разрешение
противоречий между Разумом и Рассудком. Но что означает это "разрешение"?
Во всяком случае противоречие рациональности не может быть разрешено в
смысле формального выхода из парадокса. Оно является одной из форм
фундаментальной противоречивости, присущей субъекту познания. Я хотел бы
особенно подчеркнуть, что это противоречие не имеет ничего общего с
"диалектико-логической" трактовкой антиномий типа "А и не-А". Это
антиномия-проблема, но не всякая проблема разрешима, как бы ни протестовали
против этого "ограниченность и самодовольство философской мысли, которой
чуждо всякое сознание трагедии, более того, присуща уверенность в разрешении
и логической разрешимости всех вопросов"119.
Рациональность, заключенную в рамки критериальной системы, часто
принимают за ограничитель субъективной свободы и творчества. Рациональность,
выводящая из этих рамок, ревизующая любую нормативность, столь же часто
выдает себя за полномочного представителя человеческой свободы и творчества.
Так на авансцену философско-методологических рассуждений выходит персонаж,
которому ранее здесь не было места - личность как субъект рационального
действия. Противоречие между нормативно-критериальной и критико-рефлексивной
рациональностями - это одна из форм, в которые отливается противоречивая и
трагическая по своей сути человеческая свобода.
Вопреки распространенному и сегодня мнению о противоположности свободы
и рациональности120, связь между ними более глубока и сложна.
Свободе противостоит только "рассеченная" рациональность, сведенная к одной
из своих сторон или отождествленная с одной из возможных своих моделей.
Говорят, что Разум свободен и потому способен преодолевать собственную
ограниченность, говорят и то, что Разум более свободен, чем человек. Не
согласен. Свободен Человек, обладающий Разумом, и в этом суть дела.
Элиминация субъективности и прежде всего субъективной свободы - одно из
требований рациональности, как она понимается в позитивистских и
сциентистских моделях. Она же - характеристика "нормальной науки", в
терминологии Т. Куна. Поэтому, описывая "научные революции", Т. Кун
сравнивает переход к иной рациональности с гештальт-переключением; иначе
говоря, субъект от одной формы безличностного участия в
нормативно-регулируемом процессе переходит к другой, не менее безличностной.
Забавно, что критики Т. Куна, усмотревшие в этом признаки иррационализма,
были, так сказать, "не совсем не правы", хотя, разумеется, они под
иррационализмом разумели нечто иное, нежели следует из рассуждений, здесь
мною развиваемых.
Субъект, поднявшийся до критики оснований собственной мысли и практики,
обретает личностную уникальность, свободу, принимая в то же время на себя и
ответственность. Правда, можно быть равно несвободными в покорном принятии
догмы, и в бунте против нее, если в этом выражается лишь мнение среды, к
которой человек принадлежит или против которой выступает. В таких ситуациях
человек по существу иррационален, хотя видимость его действий может быть
вполне рациональной, если подчиненность нормам рациональности несвободна и
неавтономна, а критика-бунт - нерефлексивна.
Рациональность - результат усилия воли и мысли. Чтобы быть
рациональным, человек должен быть свободным. Но человек не может стать
свободным, не преодолев в себе рациональность. В этом трагедия и парадокс
рациональности. Рациональность не может быть несвободной и безличностной, и
она же элиминирует свободу и личностное начало. Рациональность возникает в
свободном и личностном напряжении духа, но само это усилие устремлено к
преодолению субъективности. Рациональность умирает в догме, но воскресает
только благодаря своим догматическим перевоплощениям.
Эта трагическая парадоксальность рациональности аналогична парадоксам
этического.
2. Парадокс морали и нравственности
Как и теория рациональности, этика исследует типы нормативной регуляции
мысли и деятельности человека. Различают два типа такой регуляции. Первый
тип - это сфера морали, регуляция, закрепленная в моральных нормах и
интериоризируемая в сознании индивидов. Второй - это регуляция человеческого
поведения через свободный нравственный выбор.
Аналогия между моралью и нормативной (критериальной) рациональностью
очевидна. Как парадигмы рациональности обеспечивают автоматическое,
безличностное выполнение определенных условий и требований, выдвигаемых
сообществом рационально мыслящих и действующих людей, так и парадигмы морали
в нормальной повседневной жизни (еще одна аналогия с "нормальной наукой")
вычерчивают "единственно правильную и приемлемую" линию поведения человека.
Мораль не то же, что нравственность. "Моральные догматы отцеживаются,
уплотняются, обезличиваются в веках, сливаются в нечто абсолютное - сквозь
века - себе тождественное, утрачивают историческое напряжение, культурную
изначальность, единственность. Внутренняя освещенность вытесняется свыше
нисходящей освященностью", - пишет В. С. Библер121.
Нравственность, продолжает он, не воплощается в морали, а "ссыхается в ней",
обретая ее форму, необходимую для нормальной повседневной работы
цивилизации. Воплощением нравственности является не моральная норма и даже
не "внутренний императив", а трагедийный (безвыходно-парадоксальный), но
свободно избранный модус поведения, поступок личности.
Мораль, как и догматическая рациональность, ограничивает пространство
свободы человека. Нравственность основана на свободном выборе и
ответственности, и, следовательно, по аналогии с критико-рефлексивной
рациональностью, принимает на себя противоречия свободы. Н. А. Бердяев
размышлял о возможности перехода от моральной к нравственной регуляции как о
глубочайшем кризисе современной культуры. "В чем же сущность морального
кризиса? - спрашивал он. - Сущность эта прежде всего в революционном
переходе от сознания, для которого мораль есть послушание серединно-общему
закону, к сознанию, для которого мораль есть творческая задача
индивидуальности... Закон должен быть исполнен, т.е. должно не делать зла,
освободиться от греха. В этом преодолении нет ничего индивидуального и
творческого... Творческая мораль не есть исполнение закона, она есть
откровение человека"122. По мнению Бердяева, творческая мораль
(нравственность) и только она - в соединении с переосмысленной религиозной
моралью - открывает путь к "положительному самосознанию человека", к высшей
"свободной духовности". Но это освобождение не есть примитивное отвержение
морали, оно достигается через осознание трагедийно-неустранимого
противоречия, присущего моральному сознанию, через бесстрашное принятие
этого противоречия за онтологическую основу духовности.
Средоточие нравственности - совесть. Моральный принцип в свободном
деянии может обнаружить свою парадоксальность. Следуя ему со всей
неукоснительностью, человек может нарушать этот же принцип. Возьмем,
например, принцип "благоговения перед жизнью" А. Швейцера: жизнь самоценна и
никакое живое существо не должно направлять свое действие против жизни
другого существа. Как моральный принцип это требование невыполнимо. Попытки
следовать ему обрекают человека на аморализм и двоемыслие, ибо
жизнедеятельность необходимо связана с уничтожением иной жизни. Каждый вздох
или глоток уничтожает мириады простейших существ, попадающих внутрь
человеческого тела. Мораль, которая ассимилировала бы "благоговение перед
жизнью" была бы фальшивой и противоречивой. Но принцип Швейцера - не
моральное предписание, а нравственная максима. Вынуждаясь уничтожать чужую
жизнь, человек должен взвесить эту необходимость на весах своей совести.
И. Кант в свое время затруднился в различении морали и нравственности
(хотя, безусловно, осознавал проблему, возникающую при этом). Нравственный
императив, если он понимается как моральный закон, обречен на постоянное
столкновение с опытом человеческого поведения. Неукоснительность морали
вынуждает человека поступать противоестественно. Например, убийцы врываются
в дом человека, где прячется от них его друг, и требуют от хозяина, чтобы
тот ответил, здесь ли тот, кого они ищут. Как должен ответить хозяин?
Оставаясь моральным человеком, он не должен лгать. Следовательно, он должен
выдать жертву убийцам. Дикость такого поступка бросается в глаза, но Кант
"спас" мораль прямо-таки удивительным рассуждением. Человек не может знать
всех последствий своих поступков, следовательно, у него нет гарантий, что
ложь окажется спасительной. Например, он скажет, что того, кого ищут убийцы,
нет дома, а его друг (возможно, чтобы не подвергать хозяина риску) незаметно
выйдет из дому и как раз попадет в руки преследователям. Так "ложь во
спасение" обернется виной в гибели человека. Поэтому, делает вывод Кант,
"правдивость есть долг, который надо рассматривать как основание всех
опирающихся на договор обязанностей, и стоит только допустить малейшее
исключение в исполнении этого закона, чтобы он стал шатким и ни на что не
годным"123. Моральная догма "не лги" действительно не терпит
никаких исключений, именно поэтому она невыполнима как принцип поведения.
Иной смысл имеет запрет на ложь, если его понимать как принцип
нравственности. Солгав "во спасение" или "из человеколюбия", ты принимаешь
свой поступок на свою совесть, несешь за него ответ перед ней. У тебя нет
гарантий успеха, нет "закона", которым ты можешь оправдать свои действия,
заслониться им. В выборе поступка ты свободен, и эта свобода позволяет тебе
быть нравственным существом.
Библейская заповедь - "Не убий!". Но убийство может быть единственным
средством спасти жизнь - свою, близких, спасти святыню... Убийство может
стать необходимостью. Мораль в таких случаях прибегает к специальным
оговоркам, призванным облегчить человеку выбор поступка. Например, солдат,
убивающий врага, подчинен приказу, долгу, присяге. Трудно представить себе
армию, которая бы состояла из воинов, действующих на поле боя по
нравственному выбору: такая армия небоеспособна. Человек, приводящий в
исполнение смертный приговор, не считается убийцей. Право и мораль снимают с
него напряжение выбора. Нравственность никогда не снимает этого напряжения.
Она выносит необходимость действия на суд совести, от которого не могут
заслонить ни мораль, ни чье-то благословение, ни приказ, ни закон.
"Возлюби врага своего!" - это требование невыполнимо как моральный
принцип, ибо оно свыше сил человеческих. Испытание этих сил неподъемной
ношей ставит человека перед унизительным осознанием своей моральной
ничтожности, либо вынуждает заниматься морализаторским лицедейством,
притворяться перед собой и другими людьми. Алексей Александрович Каренин,
испытав духовную радость от прощения и любви, сменивших в его душе ненависть
и обиду по отношению к Анне и Вронскому, вскоре осознает, что эта радость
непрочна и не может устоять ни перед внутренними сомнениями, ни перед
напором чужого вторжения в его духовную жизнь. "Я разбит, я убит, я не
человек более! - признается он. - Положение мое тем ужаснее, что я не нахожу
нигде, в себе самом не нахожу точки опоры. Силы человеческие имеют
пределы...". Не удержавшись на высоте морального принципа, он мучительно
соскальзывает с нее; в то же время он жаждет сохранить в душе ощущение этой
высоты, реанимируя в ней христианскую веру, к которой ранее относился
"равнодушно и лениво", теперь же цепляется за нее как за последнее основание
самоуважения. Но вера не терпит ли