ение их разума надо объяснять тем, что индусские мудрецы, по времени
стоя ближе к началу человеческого рода, понимали сущность вещей яснее и
глубже, чем это в силах для уже ослабевших поколений,
οίοι νυν
βρόντοι εισιω*.
Бесспорно, это объясняется и тем, что они видели перед собою природу Индии,
гораздо больше исполненную жизни, чем наша северная. Но и отвлеченная мысль,
как ее последовательно развил великий дух Канта, ведет иной дорогой к тому
же результату, ибо она учит нас, что наш интеллект, в котором проходит этот
быстро сменяющийся мир явлений, воспринимает не истинную конечную сущность
вещей, а только ее проявление, -- потому, прибавлю я со своей стороны, что
он первоначально был предназначен только предъявлять мотивы нашей воле, т.е.
помогать ей в стремлении к ее мелочным целям.
* теперешние несовершенные смертные (греч.)
Но продолжим наше объективное и беспристрастное рассмотрение природы.
Когда я убиваю какое-нибудь животное, будет ли это собака, птица, лягушка,
даже только насекомое, то, собственно говоря, немыслимо, чтобы это существо,
или, лучше, та первоначальная сила, благодаря которой такое удивительное
существо еще за минуту перед тем было в полном расцвете своей энергии и
жизни, -- чтобы эта сила обратилась в ничто из-за моего злого или
легкомысленного поступка. А с другой стороны, невозможно, чтобы миллионы
самых различных животных, которые всякое мгновение в бесконечном
разнообразии вступают в жизнь, наполненные силы и стремительности, --
невозможно, чтобы они до акта своего рождения не были ничем и от ничего
дошли до некоторого абсолютного начала.
И вот, когда я вижу, что подобным образом одно существо исчезает у меня
из виду неведомо куда, а другое существо появляется неведомо откуда, и когда
оба они при этом имеют еще один и тот же вид, одну и ту же сущность, один и
тот же характер, но только не одну и ту же материю, которую они еще и при
жизни своей беспрестанно сбрасывают с себя и обновляют, -- то предположение,
что то, что исчезает, и то, что является на его место, есть одно и то же
существо, которое испытало лишь небольшое изменение и обновление формы
своего бытия, в что, следовательно, смерть для рода -- то же, что сон для
индивида, -- это предположение, говорю я, поистине так напрашивается само
собою, что невозможно не принять его ... Если, как это неоднократно
повторялось, сравнение выводов какой-нибудь системы с показаниями здравого
человеческого рассудка должно служить пробным камнем ее истинности, то а
желал бы, чтобы приверженцы мировоззрения, унаследованного докантовскими
эклектиками от Декарта, да и теперь еще господствующего среди значительного
числа образованных людей в Европе, -- чтобы приверженцы этого мировоззрения
испытали его на указанном пробном камне.
Всегда и повсюду истинной эмблемой природы является круг, потому что он
-- схема возвратного движения, которое, действительно, самая общая форма в
природе, которой последняя пользуется везде, начиная от движения небесных
созвездий и кончая смертью и возникновением органических существ, и которая
одна, в беспрерывном потоке времени и его содержимого, делает возможным
некоторое устойчивое бытие, т.е. природу.
Вглядитесь осенью в маленький мир насекомых, -- посмотрите, как одно
готовит себе ложе, для того чтобы заснуть долгим оцепенелым сном зимы, как
другое заволакивается в паутину, для того чтобы перезимовать в виде куколки
и затем весною проснуться молодым и более совершенным; как, наконец,
большинство из них, думая найти себе покой в объятиях смерти, заботливо
пристраивают удобный уголок для своего яйца, чтобы впоследствии выйти из
него обновленными, -- посмотрите на это, и вы убедитесь, что и здесь природа
вещает свое великое учение о бессмертии, -- учение, которое должно показать
нам, что между сном и смертью нет радикального различия, что смерть столь же
безопасна для бытия, как и сон. Заботливость, с какою насекомое устраивает
ячейку или ямочку, или гнездышко, кладет туда свое яйцо, вместе с кормом для
личинки, которая появится оттуда будущей весною, а затем спокойно умирает,
-- эта заботливость совершенно подобна той, с какою человек ввечеру
приготовляет себе платье и завтрак для следующего утра, а затем спокойно
идет спать. Этого совершенно не могло бы быть, если бы насекомое, которое
умирает осенью, не было, само по себе, в своем действительном существе,
столь же тождественно с насекомым, которое родится весною, как человек,
идущий спать, тождествен с человеком, который встанет по утру.
Если, руководствуясь этими соображениями, мы вернемся к самим себе и к
нашему человеческому роду и устремим свои взоры вперед, в отдаленное
будущее; если мы попытаемся вообразить себе грядущее поколение в чуждой
оболочке их обычаев и одежд и вдруг спросим себя: откуда же придут все эти
существа? где они теперь? где то обильное лоно чреватого мирами "ничто",
которое пока еще скрывает их в себе, эти грядущие поколения? -- то на
подобные вопросы не последует ли из улыбающихся уст такой правдивый ответ:
"где эти существа? да где же иначе, как не там, где только и было и всегда
будет реальное, в настоящем и его содержании, -- т.е. в тебе, ослепленный
вопрошатель? В этом неведении собственного существа ты подобен листу на
дереве, который осенью, увядая и опадая, сетует на свою гибель и не хочет
искать утешения в надежде на свежую зелень, которая весною оденет дерево:
нет, он ропщет и вопиет: "Это буду уже не я это будут совсем другие листья!"
О, глупый лист! Куда же ты думаешь уйти? И откуда могут явиться другие
листья? Где то ничто, пасти которого ты боишься? Познай же твое собственное
существо: ведь это именно оно столь исполнено жажда бытия, -- познай его во
внутренней, таинственной, зиждительной силе дерева, которая, будучи едина и
тожественна во всех поколениях листьев, никогда не бывает доступна
возникновению и гибели".
Однако:
"Листьям древесным подобны сыны человеков".
(Οίη περ
φύλλων γεωεη,
τοιηδε και
ανδρών)
Заснет ли та муха, которая теперь жужжит надо мною, ввечеру, а утром
снова будет жужжать, или же она вечером умрет и весною зажужжит другая муха,
возникшая из ее яйца, -- это, в сущности, одно и то же, поэтому и наше
знание, которое представляет себе эти два явления совершенно различными, --
не безусловно, а относительно, это -- знание явления, а не вещи в себе. Муха
возвратится поутру, муха возвратится весной, -- чем отличается для нее зима
от ночи? В "Физиологии" Бурдаха (т. I, с. 275) мы читаем: "до десяти часов
утра еще не видать ни одной Cercaria ephemera (инфузории), -- а в двенадцать
часов ими кишит уже вся вода. Вечером они умирают, а на следующее утро
являются другие. Это наблюдал Ницш в течение шести дней подряд".
Таким образом, все живет лишь одно мгновение и спешит навстречу смерти.
Растение и насекомое умирают вместе с летом, животное и человек существуют
недолго, -- смерть косит неустанно. И тем не менее, словно бы участь мира
была иная, -- в каждую минуту все находится на своем месте, все налицо, как
будто бы ничего не умирало и не умирает. Каждый миг зеленеет и цветет
растение, жужжит насекомое, сияют молодостью человек и животное, и каждое
лето опять перед нами черешни, которые мы уже едали тысячу раз. И народы
продолжают существовать как бессмертные индивиды, хотя порою они и меняют
свои имена. Даже все их дела, стремления и страдания всегда одни и те же,
несмотря на то что история и делает вид, будто она всякий раз повествует о
чем-то другом. На самом деле история -- это калейдоскоп, который при каждом
повороте дает новую конфигурацию, хотя, в сущности, перед глазами у нас
всегда проходит одно и то же. Таким образом, ничто не вторгается в наше
сознание с такой неодолимой силой, как мысль, что возникновение и
уничтожение не затрагивает действительной сущности вещей, что последняя для
них недоступна, т.е. нетленна, и что поэтому все, водящее жизни,
действительно и продолжает жить без конца. И вот почему в каждый данный
момент сполна находятся налицо все породы животных, от мухи и до слона. Они
возобновлялись уже тысячи раз и при этом остались те же. Они не знают о
других, себе подобных существах, живших до них, и тех, которые будут жить
после них. То, что существует всегда, -- это род, и, с сознанием его
нетленности и своего тожества с ним, спокойно живут индивиды. Воля к жизни
являет себя в бесконечном настоящем, ибо последнее -- форма жизни рода,
который поэтому никогда не стареет, а пребывает в вечной юности. Смерть для
него -- то же, что сон для индивида или что для глаз мигание, по отсутствию
которого узнают индусских богов, когда они появляются в человеческом облике.
Как с наступлением ночи мир исчезает, но при этом ни на одно мгновение не
перестает существовать, так смерть на вид уносит людей и животных, -- но при
этом столь же незыблемо остается их действительное существо. А теперь
представьте себе эту смену рождения и смерти в бесконечно-быстром
круговороте, -- и вы увидите пред собой устойчивую объективацию воли,
неизменные идеи существ, непоколебимые как ; радуга над водопадом. Это --
бессмертие во времени. Благодаря ему, вопреки тысячелетиям смерти и тления,
еще ничего не погибло, ни один атом материи и, еще того меньше, ни одна доля
той внутренней сущности, которая является нам в качестве природы. Поэтому в
каждое мгновение нам можно радостно воскликнуть: "На зло времени, смерти и
тлению мы все еще вместе живем!" Отсюда следовало бы исключить только того,
кто хоть раз от всей души сказал об этой игре: "Я больше не хочу". Но здесь
еще не место толковать об этом.
Зато необходимо здесь обратить внимание на то, что муки рождения и
горечь смерти представляют собою два неизменных условия, при которых воля к
жизни пребывает в своей объективации, -- т.е. благодаря которым наше
внутреннее существо, возвышаясь над потоком времени и смертью поколений,
вкушает беспрерывное настоящее и наслаждается плодами утверждения воли к
жизни. Это аналогично тому, что бодрствовать днем мы в состоянии только при
том условии, чтобы каждую ночь проводить во сне, и это представляет собою
комментарий, какой дает нам природа к уразумению трудной загадки жизни и
смерти*.
* Остановка животных функций -- сон, остановка функций органических --
смерть.
Субстрат, наполненность, πλήρωμα,
полнота или содержание настоящего, собственно говоря, во все времена одно и
то же. Но именно время, эта форма и предел нашего интеллекта, -- вот что
делает невозможным непосредственное познание этого тождества. То, например,
что, в силу времени, будущего в данный момент еще нет, зиждется на иллюзии,
которую мы разоблачаем, когда будущее уже наступит. То, что присущая нашему
интеллекту столь важная форма влечет за собою подобную иллюзию, объясняется
и оправдывается тем, что интеллект вышел из рук природы вовсе не для
постижения сущности вещей, а только для восприятия мотивов, т.е. для услуг
некоторому индивидуальному и временному проявлению воли*.
* Существует только настоящее, ионо существует постоянно, ибо оно --
единственная форма действительного бытия. Надо проникнуться тем убеждением,
что прошедшее не само по себе отличается от настоящего, а только в нашем
восприятии, имеющем своей формой время, и лишь в силу его настоящее кажется
отличным от прошлого. Для того чтобы легче понять это, представьте себе все
события и сцены человеческой жизни, плохие и хорошие, счастливые и
несчастные, радостные и ужасные, как они в самом пестром разнообразии и
смене чредой проходили во времени и в различии местностей, представьте их
себе существующими сейчас, одновременно и постоянно в Nunc
stans{sup}257{/sup}. Представьте себе, что их смена и различие только
иллюзорны. И только представив это, вы поймете, что, собственно, означает
объективация воли к жизни. Кстати, и наслаждение, приносимое нам созерцанием
жанровых картин, основывается преимущественно на том, что они задерживают,
фиксируют мимолетные сцены жизни. Смутное осознание высказанной здесь истины
привело к учению о метемпсихозе.
{sup}257 {/sup}Здесь -- теперь (лат.)
Если сопоставить все эти соображения, то понятен будет истинный смысл
парадоксальной теории элеатов, согласно которой нет ни возникновения, ни
уничтожения, а целое стоит незыблемо. "Парменид и Мелисс отрицали
возникновение и уничтожение, так как они думали, что ничто не движется"
(Stob. Ecl. I, 21). Точно так же это проливает свет и на прекрасное место у
Эмпедокла, которое сохранил для нас Плутарх в книге "Adversus Coloten"
("Против Колота"), гл. 12:
Νηιοι ου γαρ
σφιν
δολιχοφρονες
εισι μεριμνάι,
Οι δη
γινεσθαι
παρος ουκ εον
ελπιζουσι
Η τι
καταθνησκειν
και
εξολλυσθαι
απαντη.
Ουκ αν ανήρ
τοιαύτα σοφός
φρεσι
μαντευσαιτο,
Ως οφρα μεν τα
βίωση (το δη
βιοτον
καλεουσι),
Τοφρα μεν ουν
εισιν, και σφιν
παρά δείνα και
εσθλα,
Πριν τε παγεν
τε βροτοι, και
επει λυθεν,
ουδέν αρ εισιν.
(Stulta, et prolixas non admittentia curas
Pectora: qui sperant, existere posse, quod ante
Non fuit, aut ullam rem pessum protinus ire; --
Non animo prudens homo quod praesentiat ullus,
Dum vivunt (namque hoc vital nomine signant),
Sunt, et fortuna tum conflictantur utraque:
Ante ortum nihil est homo,
nee post funera quidquam.) {sup}258{/sup}
{sup}258 {/sup}Глупые, недальновидные, они воображают, будто может
существовать что-то такое, чего не было раньше, или будто
может погибнуть то, что прежде существовало.
Никто разумный не поразмыслит, что люди существуют,
пока они живут (ведь это и зовется жизнью)
и терпят как ту, так и другую участь; также,
никто не поразмыслит, будто до рожденья
человек -- ничто, и будто, он ничто и после смерти. (лат.)
Не менее заслуживает упоминания высоко замечательное и в контексте
поражающее место в "Jacques fataliste" Дидро: "огромный чертог, и на
фронтоне его надпись: я не принадлежу никому и принадлежу всему миру; вы
были здесь прежде, чем вошли, вы будете здесь, когда уйдете отсюда".
Конечно в том смысле, в каком человек при рождении возникает из ничего,
он и со смертью обращается в ничто. Близко познать это "ничто" было бы
весьма интересно, так как нужно лишь относительное остроумие, для того чтобы
видеть, что это эмпирическое ничто вовсе не абсолютно, т.е. не есть ничто во
всяком смысле. К этому взгляду приводит уже и то эмпирическое наблюдение,
что все свойства родителей возрождаются в детях, -- значит, они преодолели
смерть. Но об этом я буду говорить в особой главе.
Самый большой контраст -- существующий между неудержимым потоком
времени, увлекающим с собою все его содержание, и оцепенелой неподвижностью
реально существующего, которое во все времена одно и то же. И если с этой
точки зрения вполне объективно взглянуть на непосредственные события жизни,
то для всякого станет явно это Nunc stans{sup}257{/sup} в оси колеса
времени. А глазам существа, несравненно более долговечного, которое одним
взглядом могло бы окинуть человеческий род на всем его продолжении, --
вечная смена рождения и смерти предстала бы лишь как непрерывная вибрация, и
оттого ему не пришло бы на мысль видеть в этом вечно новое возникновение и
переход из ничего в ничто: нет, подобно тому как быстро вращаемая искра
принимает для нас вид неподвижного круга, подобно тому как быстро
вибрирующее перо кажется неподвижным треугольником, а дрожащая струна --
веретеном, так взорам этого существа род предстал бы как нечто сущее и
неизменное, а смерть и рождение -- как вибрации.
Мы до тех пор будем иметь ложное представление о неразрушимости для
смерти нашего истинного существа, пока не решимся изучить эту неразрушимость
сначала на животных и отказаться от исключительного притязания на особый вид
ее -- под горделивым именем бессмертия. Именно это притязание и
ограниченность того мировоззрения, из которого оно вытекает, являются
единственной причиной того, что большинство людей упорно отказываются
признать ту очевидную истину, что мы в существенном и основном -- то же, что
и животные, и приходят в ужас от каждого намека на это родство с последними.
Между тем отрицание этой истины больше всего другого преграждает им путь к
действительному уразумению неразрушимое нашего существа. Ибо когда ищут
чего-нибудь на ложном пути, то этим самым теряют и верный путь и в конце
концов на первом не обретают ничего другого, кроме позднего разочарования.
Итак, смелее! Отбросим предрассудки и по стопам природы двинемся вослед
истине!
Прежде всего пусть зрелище каждого молодого животного говорит нам о
никогда не стареющей жизни рода, который всякому индивиду, как отблеск своей
вечной юности, дарит юность временную и выпускает его таким новым и свежим,
точно мир зародился сегодня. Потребуем от себя честного ответа,
действительно ли ласточка нынешней весны совершенно не та, которая летала
первой весною мира; действительно ли за это время миллионы раз повторялось
чудо создания из ничего, для того чтобы столько же раз сыграть на руку
абсолютному уничтожению. Я знаю, если я стану серьезно уверять кого-нибудь,
что кошка, которая в эту минуту играет на дворе, -- это та самая кошка,
которая три столетия назад выделывала те же шаловливые прыжки, -- то меня
сочтут безумным. Но я знаю и то, что гораздо безумнее полагать, будто
нынешняя кошка совсем другая, нежели та, которая жила триста лет назад. Надо
только внимательно и серьезно углубиться в созерцание одного из этих высших
позвоночных, для того чтобы ясно понять, что это необъяснимое существо, как
оно есть, взятое в целом, не может обратиться в ничто; с другой стороны, мы
так же ясно видим, что оно преходяще. Это объясняется тем, что во всяком
данном животном вечность его идеи (рода) находит свой отпечаток в конечности
индивида. Ибо в известном смысле, разумеется, верно, что во всяком индивиде
мы имеем каждый раз другое существо, -- именно, в том смысле, который
зиждется на законе основания; под последним же понимаются и время, и
пространство, составляющая principium individuationis. Но в другом смысле
это неверно, -- именно в том, согласно которому реальность присуща только
устойчивым формам вещей, идеям. Это было для Платона столь очевидно, что
стало его основной мыслью, средоточием его философии; и постижение этого
смысла служило в глазах Платона критерием способности к философскому
мышлению вообще.
Как брызги и струи бушующего водопада сменяются с молниеносной
быстротою, между тем как радуга, которая повисла на них, непоколебимая в
своем покое, остается чужда этой беспрерывной смене, -- так и всякая идея,
ил род живущих существ, остается совершенно недоступна для беспрестанной
смены его индивидов. А именно в идее, или роде, и лежат настоящие корни воли
к жизни. Именно в ней она находит свое выражение, и поэтому воля
действительно заинтересована только в сохранении идеи. Например, львы,
которые рождаются и умирают, это -- все равно, что брызги в струе водопада.
Leonitas (львиность) же, идея, или форма льва, подобна непоколебимой радуге
над ними. Именно поэтому Платон только идеям, или "species" (родам),
приписывал настоящее бытие, индивидам же -- лишь непрерывное возникновение и
уничтожение. Из глубоко сокровенного сознания собственной нетленности и
проистекают те уверенность и душевный покой, с какими всякий животный, а
равно и человеческий индивид беспечно проходит свой жизненный путь среди
бесчисленных случайностей, которые всякое мгновение могут его уничтожить, и
проходит, кроме того, по направлению к смерти, -- а в глазах его между тем
светится покой рода, которого это грядущее уничтожение не касается и не
интересует. Да и человеку этого покоя не могли бы дать шаткие и изменчивые
догматы. Но, как я уже сказал, вид всякого животного учит нас, что ядру
жизни, воле в ее проявлениях смерть не мешает. Какая непостижимая тайна
кроется во всяком животном! Посмотрите на первое встречное из них, --
посмотрите на вашу собаку: как спокойно и благодушно стоит она перед вами!
Многие тысячи собак должны были умереть, прежде чем для этой собаки настала
очередь жить. Но гибель этих тысяч не нанесла урона идее собаки, ее
нисколько не омрачила вся эта полоса смертей. И оттого собака стоит перед
вами такая свежая и стихийно могучая, как будто бы нынче ее первый день и
никогда не может наступить для нее день последний, -- и в ее глазах светится
ее неразрушимое начало, архе. Что же умирало здесь в продолжение
тысячелетий? Не собака -- вот она стоит цела и невредима, а только ее тень,
ее отражение в характере нашей познавательной способности, приуроченной ко
времени. И как только можно думать, будто погибает то, что существует во
веки веков и заполняет собою все времена? Конечно, эмпирически это понятно:
именно, по мере того как смерть уничтожала одни индивиды, рождение создавало
новые. Но это эмпирическое объяснение только кажется объяснением, на самом
же деле оно вместо одной загадки ставит другую. Метафизическое понимание
этого факта, хотя оно покупается и не столь дешевой ценою, все-таки
представляет собою единственно правильное и удовлетворительное.
Кант своим субъективным способом выяснил ту великую, хотя и
отрицательную истину, что вещи в себе не может быть присуще время, так как
оно заложено априорной формой в вашем восприятии. А смерть -- это временный
конец временного явления. Поэтому, стоит только отрешиться от формы времени,
и сейчас же не окажется больше никакого конца, и даже слово это потеряет
всякий смысл. Я же здесь, на своем объективном пути, стараюсь теперь
выяснить положительную сторону дела, -- именно то, что вещь в себе
неприкосновенна для времени и процесса, возможного только для времени, т.е.
-- возникновения и исчезновения, и что явления, протекающие во времени, не
могли бы иметь даже своего беспрерывно исчезающего, близкого к небытию
существования, если бы в них не было зерна вечности. Конечно, вечность --
это такое понятие, в основе которого не лежит никакого созерцания. Поэтому и
содержание его чисто отрицательно, -- оно означает, именно, вневременное
бытие. Время же все-таки -- это лишь образ вечности, ο
χρόνος εικων
του αιωνος,как учил Платон.
Оттого и наше временное бытие -- не что иное, как образ, или символ, нашей
внутренней сущности. Последняя должна иметь свои корни в вечности, потому
что время, -- это лишь форма нашего познания. Между тем только посредством
времени мы познаем, что наша сущность и сущность всех вещей преходяща,
конечна и обречена на уничтожение.
Во второй книге я выяснил, что адекватная объективность воли, как вещи
в себе, на каждой из ее ступеней -- представляет собою идею(платоновскую);
точно так же в третьей книге я показал, что идеи существ имеют своим
коррелятом чистый субъект познания и что, следовательно, познание их
возможно только в виде исключения, при особенно благоприятных условиях и
ненадолго. Для индивидуального же познания, во времени, идея представляется
в форме вида. Вид -- это идея, благодаря воплощению во времени
раздробившаяся на отдельные моменты. Поэтому вид -- самая непосредственная
объективация вещи в себе, т.е. воли к жизни. Сокровенная сущность всякого
животного, а равно и человека, лежит, таким образом, в виде. В нем, а не в
индивиде, находятся действительные корни столь могучей воли к жизни. Зато
непосредственное осознание заложено исключительно в индивиде: вот почему он
и мнит себя отличным от своего рода и через это боится смерти. Воля к жизни
по отношению к индивиду проявляется как голод и страх смерти, а по отношению
виду -- как половой инстинкт и страстная забота о потомстве. В соответствии
с этим мы не видим, что природа, свободная от названной иллюзии индивида,
так же печется о сохранении рода, как она равнодушна к гибели индивидов.
Индивиды всегда -- только средство для нее, а род -- целью. Отсюда -- резкий
контраст между ее скупостью при снабжении индивидов и ее расточительностью
там, где дело идет о роде. Здесь часто от одного индивида в течение года
происходят сотни тысяч зародышей и больше -- такой плодовитостью отличаются,
например, деревья, рыбы, раки, термиты и др. Наоборот, где дело касается
индивида, так каждой особи отмерено в обрез лишь столько сил и органов, что
она может поддерживать свою жизнь только ценою непрерывного напряжения.
Поэтому всякое отдельное животное, коль скоро оно искалечено или ослабело,
по большей части обрекается этим на голодную смерть. А где для природы
случайно оказывается возможность произвести экономию и в крайнем случае
обойтись без какого-нибудь органа, там она это делала даже в ущерб обычному
порядку. Например, многие гусеницы лишены глаз, и эти бедные насекомые
ощупью перебираются во тьме с листка на листок. При отсутствии у них
щупальцев они производят это таким образом, что тремя четвертями своего тела
повисают в воздухе, качаясь туда и сюда, пока не наткнутся на какой-нибудь
устойчивый предмет, -- причем они часто пропускают свой, тут же лежащий,
корм. Но происходит это в силу lex parsimoniae naturae {sup}259 {/sup}, и к
формуле этого закона, natura nihil facit supervacaneum, можно еще прибавить:
et nihil largitur{sup}260{/sup}. Та же самая тенденция природы сказывается и
в том, что чем полезен индивид по своему возрасту для продолжения своего
рода, тем сильнее действует в нем vis naturae medicatrix{sup}261{/sup}, и
раны его поэтому легко заживают, и он легко исцеляется от болезней. Все это
слабеет вместе с производительной способностью и совсем падает после того,
как она угаснет, ибо в глазах природы индивид теряет тогда всю свою цену.
{sup}259 {/sup}"закона бережливости природы" (лат.)
{sup}260{/sup} "природа не делает ничего бесполезного" ... "и ничего не
делает зря" (лат.)
{sup}261{/sup}целебная сила природы (лат.)
Если мы теперь бросим еще взгляд на лестницу живых существ и
соответствующую ей градацию сознания -- с полипа вплоть до человека, -- то
мы увидим, что хотя эта дивная пирамида, ввиду беспрерывной смерти
индивидов, находится в постоянном колебании, но все-таки, благодаря
связующей силе рождения, она, в родах существ, пребывает неизменной в
бесконечности времен. Таким образом, если, как я показал выше, объективное,
род, представляет собою начало неразрушимое, то субъективное, которое
состоит лишь в самосознании существ, по-видимому, очень недолговечней
подвергается неустанному разрушению, для того чтобы, непостижимым образом,
снова и снова возрождаться из ничего. Но поистине надо быть очень
близоруким, для того чтобы дать ввести себя в обман этой иллюзии и не
понять, что хотя форма пребывания во времени и присуща только объективному,
все же субъективное, или воля, которая живет и проявляется во всех существах
мира, а с нею и субъект познания, в котором этот мир отражается, -- что это
субъективное должно быть не менее неразрушимо. В самом деле: долговечность
объективного, или внешнего, может быть только проявлением неразрушимости
субъективного, или внутреннего, ибо первое не может обладать ничем, что не
получено от внутреннего. Все обстоит вовсе нее так, чтобы по существу и
изначально было нечто объективное, явление, а затем уже произвольным и
акцидентальным образом наступало нечто субъективное, вещь в себе,
самосознание. Ибо очевидно, что первое, как явление, предполагает нечто
являющееся; как бытие для другого, оно предполагает бытие для себя. Как
объект оно предполагает субъект, а не наоборот, ведь повсюду корни вещей
должны лежать в том, что они представляют сами для себя, т.е. в
субъективном, а не в объективном, или в том, чем они являются лишь для
других, в каком-то чужом сознании. Оттого, в первой книге, мы и нашли, что
правильной исходной точкой для философии по существу и необходимо должна
быть точка зрения субъективная, выражаясь иначе -- идеалистическая, подобно
тому как противоположная точка, исходящая от объективного, ведет к
материализму. Но, в сущности, мы в гораздо большей степени составляем миром
одно, чем это обыкновенно думают. Внутреннее существо мира -- это наша воля.
Явление мира -- это наше представление. Для того, кто мог бы ясно сознать
это единство, исчезла бы разница между будущим существованием внешнего мира
после его личной смерти и его собственным существованием после смерти. И
одно и другое предстало бы ему как нечто одно, и он смеялся бы над безумной
мечтою, которая могла их разъединять. Ибо понимание неразрушимое нашего
существа совпадает с отождествлением макрокосма и микрокосма.
То, что я сказал здесь, возможно пояснить путем своеобразного,
осуществимого фантазией эксперимента, который можно бы назвать
метафизическим. Именно: попробуйте живо представить себе то, во всяком
случае недалекое, время, когда вас не будет в живых. Вы себя мысленно
исключаете, а мир продолжает существовать. Но, к собственному изумлению
вашему, тотчас же оказывается, что и вы еще продолжаете существовать вместе
с миром. Дело в том, что вы пытались вообразить себе мир без себя: но в
сознании непосредственно я -- только оно и обусловливает мир, только для
него мир и существует. Уничтожить этот центр всякого бытия, это ядро всякой
реальности, и в то же время сохранить существование мира -- вот мысль,
которую можно in abstracto подумать, но которой нельзя осуществить. Наши
усилия сделать это, наши попытки мыслить производное без первичного,
обусловленное без условия, носимое без носителя каждый раз терпят почти
такую же неудачу, как попытка вообразить равносторонний прямоугольный
треугольник или уничтожение и возникновение материи и тому подобные
невозможности. Вместо задуманного у нас невольно рождается такое чувство,
что мир не в меньшей степени находится в нас, чем мы в нем, и что источник
всякой реальности лежит в нашем внутреннем существе. И в результате нашего
эксперимента получается следующее: время, когда меня не будет, объективно
придет, но субъективно оно никогда не может прийти. Отсюда возникает даже
вопрос: насколько всякий из нас в глубине души действительно верит я такую
вещь, которую он, собственно говоря, совершенно не в состоянии представить
себе? Более того, так как к этому чисто интеллектуальному эксперименту,
который, однако, всякий с большей или меньшей отчетливостью уже проделал, --
присоединяется глубокое сознание неразрушимости нашего внутреннего существа,
то наша личная смерть -- не самая ли, в конце концов, неправдоподобная вещь
в мире?
То глубокое убеждение в нашей неприкосновенности для разрушающей все
смерти, которое всякий носит в глубине души, как об этом свидетельствуют и
неизбежные тревоги совести при приближении смертного часа, -- это убеждение
безусловно связано с сознанием нашей изначальности и вечности. Поэтому
Спиноза так выражает его: sentimus, experimurque, nos aeternos
esse{sup}262{/sup}. Ибо разумный человек может мыслить себя непреходящим
лишь постольку, поскольку он мыслит себя не имеющим начала, т.е. вечным,
вернее, безвременным. Тот же, кто считает себя происшедшим из ничто, должен
думать, что он снова обратится в ничто, ибо думать, что прошла
бесконечность, в течение которой нас не было, а затем начнется другая, в
течение которой мы не перестанем быть, -- это чудовищная мысль. Поистине,
наиболее прочным основанием для нашей неуничтожаемое служит старое
положение: ex nihilo nihil fit, et in nihilum nihil potest
reverti{sup}263{/sup}. прекрасно поэтому говорит Теофраст Парацельс
(Сочинения. Страсбург, 1603, т. 2, стр. б): "Душа во мне сделалась из
чего-то, поэтому она и не обратится в ничто, ибо она произошла из чего-то".
Он указывает в этих словах истинное основание для бессмертия. Кто же считает
рождение человека за его абсолютное начало, для того смерть должна казаться
его абсолютным концом. Ибо и смерть, и рождение представляют собою то, что
он есть, в одинаковом смысле; следовательно, каждый может признавать себя
бессмертным лишь постольку, поскольку он признает себя также и нерожденным,
-- и в одинаковом смысле. Что есть рождение, то, по своему существу и
смыслу, есть и смерть. Это одна и та же линия, проведенная в двух
направлениях. Если рождение, действительно, -- возрождение из ничего, то и
смерть -- действительно уничтожение. На самом же деле нетленность нашего
истинного существа можно мыслить только под условием его вечности, и эта
нетленность не имеет, таким образом, временного характера. Предположение,
что человек создан из ничто, неизбежно ведет к предположению, что смерть --
его абсолютный конец. В этом отношении, значит, священные книги евреев
вполне последовательны: никакое бессмертие не совместимо с творением из
ничего. Учение же о бессмертии проникнуто индусским духом и поэтому оно,
более чем вероятно, имеет индусское происхождение, хотя и через Египет. Но с
иудейским стволом, к которому в обетованной стране надо было привить эту
индусскую мудрость, последняя гармонирует так же, как свобода воли с ее
сотворенностью или как
Humano capiti cervicem pictor equinam
Jungere si velit. {sup}264{/sup}
{sup}262 {/sup}чувствуем и внутренне сознаем, что мы вечны (лат.)
{sup}263 {/sup}ничто не может родиться из ничего, и все родившееся в
ничто не обратится (лат.) -- Лукреций. О природе вещей
{sup}264 {/sup}Если бы художник захотел к человеческой голове приладить
лошадиную шею (лат.)
Всегда плохо, когда не осмеливаешься быть оригинальным до конца и
достигать целостности. Наоборот, брахманизм и буддизм вполне последовательно
учат, что, кроме загробного существования, есть еще и бытие до рождения и
что наша жизнь служит искуплением за вину этого бытия. Как ясно сознают они
эту необходимую последовательность, можно видеть из следующего места из
"Истории индусской философии" Кольбрука, в "Transact. of the Asiatic London
Society", (vol.I) ("Отчеты Лондонского Азиатского общества", том I), стр.
577: "против системы "Бхагаваты", лишь отчасти еретичной, существует одно
возражение, которому Vyasa придает особенную важность, а именно то, что душа
не могла бы быть вечной, если бы она была сотворена и, следовательно, имела
начало". Далее, в "Доктрине буддизма" Upham'а, стр. 110, мы читаем: "самый
тяжкий жребий в аду выпадает тем нечестивым, которые зовутся Deitty: это
люди, которые, отвергая свидетельство Будды, исповедуют еретическое учение,
что все живые существа берут свое начало в материнском теле и в смерти
обретают свой конец (перестают существовать)".
Кто видит в своем существовании простую случайность, тот, конечно,
должен бояться, что он со смертью потеряет его. Напротив, кто хотя бы в
самых общих чертах усматривает, что его бытие зиждется на какой-то
изначальной необходимости, -- тот не поверит, чтобы последняя, создавшая
столько дивного на свете, была ограничена столь коротким промежутком
времени: нет, он будет убежден, что она действует во все времена. Познает же
свое бытие как необходимое тот, кто сообразит, что до настоящего момента, в
котором он существует, протекло уже бесконечное время, а с ним и целая
бесконечность изменений, -- и он, несмотря на это, все же остается в живых:
другими словами, вся возможность всех состояний уже исчерпалась, но не могла
уничтожить его существование. Если бы он мог когда-нибудь не быть, то его не
было бы уже теперь. Ибо бесконечность времени, уже протекшего, вместе с
исчерпанной в нем возможностью его событий, ручается за то, что все, что
существует, существует по необходимости. Поэтому всякий должен понимать себя
как существо необходимое, т.е. такое, из правильной и исчерпывающей
дефиниции которого, если бы только иметь ее, вытекало бы его бытие. В этом
порядке мыслей действительно заключается единственно-имманентный, т.е. не
покидающий эмпирической почвы, аргумент в пользу неразрушимости нашего
истинного существа. В самом деле, именно последнему должно быть присуще
бытие, так как оно, бытие, оказывается независимым от всех состояний, какие
только могут возникнуть в силу причинного сочетания. Ведь причины уже
сделали свое дело, и тем не менее наше существование осталось так же
непоколебимо для них, как непоколебим солнечный луч для урагана, который он
пронизывает. Если бы время могло собственными силами привести нас к
благополучному состоянию, то мы давно бы уже достигли его: ибо позади нас
лежит бесконечное время. Но и с другой стороны: если бы оно могло привести
нас к гибели, то нас давно бы уже не было на свете. Из того, что мы теперь
существуем, следует, по зрелому обсуждению, то, что мы должны существовать
во всякое время. Ибо мы сами -- то существо, которое восприняло в себя
время, для того чтобы -- заполнить его пустоту. Поэтому мы и наполняем собою
все время, настоящее, прошедшее, будущее, -- в одинаковой мере, и для нас
так же невозможно выпасть из бытия, как и из пространства. В сущности,
немыслимо, чтобы то, что в какой-нибудь данный момент обладает полнотою
реальных сил, когда-либо превратилось в ничто и затем, в течение
бесконечного времени, больше не существовало. Отсюда -- христианское учение
о возрождении всех вещей, отсюда -- учение индусов о все новом и новом
творчестве мира Брахмой, отсюда -- аналогичные догматы греческих философов.
Великая тайна нашего бытия и небытия, для разгадки которой и придуманы были
эт