последний
луч, в еще светлом, зеленоватом небе внезапно ясней
обозначились звезды, все ярче разгорались они, все больше
появлялось их на небосводе; там, где только что было две-три,
сейчас уже проступило десять, двадцать. Многие из этих звезд и
созвездий были знакомы заклинателю дождя, он видел их сотни
раз; в их неизменном возвращении было нечто успокоительное,
отрадное; холодные и далекие, они, правда, не излучали тепла,
но незыблемые, всегда на своих местах, они провозглашали
порядок, обещали постоянство. Такие, казалось бы, отдаленные и
чуждые жизни земной, жизни человека, такие на нее непохожие,
такие недосягаемые для людской теплоты, трепета, страданий и
восторгов, они возвышались над этой жизнью в своем холодном,
презрительном величии, в своей вечности, и все же они связаны с
нами, быть может, руководят и правят нами, и, если отдельные
люди когда-либо достигают вершин знаний, духовных высот,
уверенности и превосходства духа над всем преходящим, они
уподобляются звездам, сияют, как они, в холодном спокойствии,
утешают своим холодным мерцанием, вечные и слегка насмешливые.
Так нередко чудилось заклинателю дождя, и, хотя он не был
прикован к звездам столь тесными узами, волнующими и
проверенными в постоянных коловращениях, как к луне, этому
великому, близкому, влажному светилу, этой жирной чудо-рыбе в
небесном море, он все же глубоко преклонялся перед звездами и
был связан с ними многими верованиями. Подолгу всматриваясь в
них, ощущая на себе их влияние, доверяя свой ум, свое сердце,
свои страхи их спокойным, холодным взорам, он словно окунался в
воду, словно припадал к волшебному напитку.
И сегодня они, как всегда, взирали на него, но только
чрезмерно яркие, будто отшлифованные, вися в колючем,
разреженном воздухе, но он не находил в себе обычного
спокойствия, чтобы предаться им; из неизведанных просторов к
нему тянулась некая сила, впиваясь болью во все поры,
высасывала глаза, давила на него безмолвно и неизбывно, будто
поток, будто далекий, предостерегающий гул. Рядом в хижине
тускло тлел слабый, красноватый огонь в очаге, текла маленькая,
теплая жизнь, раздавался возглас, смех, зевок, пахло человеком,
теплой кожей, материнской любовью, младенческим сном, и
близость этой простодушной жизни делала павшую на землю ночь
еще чернее, отбрасывала звезды еще дальше, в непостижимую,
бездонную глубь и высоту.
И в тот миг, когда Слуга прислушивался к голосу Ады,
которая баюкала в хижине ребенка, напевала и бормотала что-то
своим мелодичным голосом, в небе начался катаклизм, который
селение помнило потом долгие годы. В неподвижной, блестящей
сети звезд то тут, то там стали появляться мерцающие вспышки,
словно невидимые до сих пор нити этой сети вдруг
воспламенилось; ярко загораясь и тотчас же угасая, отдельные
звезды, будто брошенные камни, наискось пересекали небесные
просторы, тут одна, там две, и еще несколько, и не успела
исчезнуть из глаз первая падающая звезда, не успело сердце,
окаменевшее от этого зрелища, забиться вновь, как уже
замелькали в небе, догоняя друг друга, падающие либо бросаемые
пригоршнями звезды, косо или по слегка изогнутой кривой;
десятками, сотнями, бесчисленными стаями мчались они, будто
влекомые немотной бурей, сквозь молчаливую ночь, словно осень
вселенной сорвала с небесного древа увядшие листья и беззвучно
гонит их далеко, в небытие. Будто увядшие листья, будто
несущиеся в пространстве снежинки, они летели тысячами в
зловещей тишине вниз и вдаль и исчезали за лесистыми горами на
юго-востоке, куда еще никогда, сколько помнят люди, не
закатывалась ни одна звезда, и низвергались куда-то в бездну.
С застывшим сердцем, с пылающими глазами стоял Слуга,
вобрав голову в плечи, испуганным, но ненасытным взором
впившись в преображенное, заколдованное небо, не веря своим
глазам и все же твердо уверенный, что происходит нечто
страшное. Подобно всем, кому явилось это ночное видение, ему
казалось, что и давно знакомые звезды заколебались, разлетались
во все стороны и падали у него на глазах, и он ждал, что
небесный свод, если не поглотит его земля, вскоре предстанет
перед ним черный и опустошенный. Через короткое время он,
правда, понял то, чего не дано было понять другим: знакомые
звезды тут, и там, и повсюду оставались на своих местах,
звездный вихрь бешено метался не среди старых известных звезд,
а в пространстве между небом и землей, и эти падающие или
брошенные новые огни столь же молниеносно появлялись, как и
гасли, и горели они пламенем несколько иного оттенка, нежели
старые, настоящие звезды. Это утешило Слугу и помогло ему
овладеть собой, но, хотя звезды, которые вьюгой неслись по
небосводу, были новые, непостоянные, какие-то другие звезды,
они, страшные, злобные, все равно предвещали несчастье и
смятение, и глубокие вздохи вырывались из его пересохшего
горла. Он смотрел на землю, прислушивался к звукам вокруг,
чтобы узнать, один ли он стал свидетелем этого призрачного
зрелища или его видели и другие. Вскоре до него стали долетать
из соседних хижин стоны, рыдания, крики ужаса; стало быть, и
остальные это увидели, они громко оповещали других, подняли
тревогу среди спящих, не подозревавших беды, еще минута -- и
страх, паника охватят все селение. Слуга глубоко вздохнул: его,
заклинателя дождя, эта беда касалась прежде всего, -- его, ибо
он в какой-то мере отвечал за порядок в небесах и в воздухе. До
сих пор он заранее предугадывал и предчувствовал великие
бедствия: наводнения, градобития, сильные бури; он всегда
подготовлял и предостерегал родоначальницу и старейшин,
предотвращая наихудшее, и благодаря своим знаниям, своему
мужеству, своему доверию к высшим силам помогал справиться с
отчаянием. Почему же он на сей раз ничего не предвидел, ничем
не распорядился? Почему он ни с одним человеком не поделился
смутным, пугающим, томившим его предчувствием?
Он приподнял полог у входа в хижину и тихо позвал жену.
Она вышла, держа у груди младшего ребенка, он отнял у нее
малыша и положил его на соломенную подстилку, потом взял Аду за
руку, приложил к губам палец, давая понять, чтобы она молчала,
вывел ее из хижины и увидел, как ее всегда терпеливое,
спокойное лицо сразу исказилось от ужаса.
-- Пусть дети спят, они не должны этого видеть, слышишь?
-- прерывисто зашептал он. -- Не выпускай никого, даже Туру. И
сама сиди дома. Он поколебался, не уверенный, сколько он вправе
сообщить ей, какими мыслями поделиться, потом твердо добавил:
-- С тобой и с детьми ничего не случится худого. Она ему
поверила сразу, хотя только что пережитый страх еще не покинул
ее.
-- Что случилось? -- спросила она, не глядя на него и
подняв глаза к небу. -- Что-нибудь страшное, да?
-- Да, страшное,-- ответил он мягко, -- я думаю, что в
самом деле очень страшное. Но это не коснется ни тебя, ни
малышей. Не выходите из хижины, пусть полог будет плотно
закрыт. Мне надо пойти к людям, поговорить с ними. Ступай, Ада!
Он подтолкнул ее к входу в хижину, тщательно задернул
полог, постоял еще несколько мгновений, обратившись лицом к
звездному ливню, который все не прекращался, потом еще раз
тяжело вздохнул и быстрыми шагами зашагал во мраке в сторону
селения, к хижине родоначальницы.
Здесь уже собралось полдеревни, стоял приглушенный гул,
все оцепенели, онемели от страха, подавленные ужасом и
отчаянием. Были здесь мужчины и женщины, которые отдавались
ощущению ужаса и близкой гибели с особого рода бешенством и
сладострастием; они стояли, словно одержимые, окаменев на
месте, или же неистово размахивали руками и ногами, у одной на
губах выступила пена, она отплясывала в одиночку какой-то
горестный и в то же время непристойный танец, вырывая у себя
при этом целые космы длинных волос. Слуга видел: уже началось,
почти все они были уже во власти дурмана, падающие звезды свели
их с ума, казалось, вот-вот вспыхнет оргия безумия, ярости и
самоуничтожения, нужно, не теряя ни минуты, собрать вокруг себя
горстку мужественных и благоразумных людей и поддержать их дух.
Дряхлая родоначальница хранила спокойствие; она полагала, что
наступил конец всему, но не оборонялась и шла навстречу судьбе
с каменным, жестким, почти насмешливым лицом, застывшим в
неподвижной гримасе. Слуге удалось заставить старуху выслушать
его. Он старался убедить ее, что старые, всегда пребывавшие в
небе звезды по-прежнему на месте, но это не доходило до ее
сознания, то ли потому, что глаза ее уже потеряли зоркость, то
ли потому, что ее представления о звездах и отношение к ним
сильно разнилось от представлений заклинателя дождя, и они не
могли понять друг друга. Она качала головой, храня на лице свою
неустрашимую насмешливую гримасу. Но когда Слуга стал молить ее
не бросать на произвол судьбы этих людей, обуянных страхом и
злыми демонами, она тотчас же с ним согласилась. Вокруг нее и
заклинателя дождя объединилась небольшая кучка людей,
испуганных, но не обезумевших от страха, готовых повиноваться
Слуге.
Еще за минуту до этого Слуга надеялся, что ему удастся
победить общее волнение своим примером, разумом, словом,
разъяснением и советами. Но уже из недолгой беседы с
родоначальницей он понял, что пришел слишком поздно. Он
надеялся приобщить своих сородичей к своему переживанию,
передать его им в дар, чтобы и они в нем участвовали, он
надеялся мудрым словом заставить их понять прежде всего, что не
сами звезды, во всяком случае не все падают с неба и уносятся
мировым вихрем, надеялся помочь им тем самым, перейдя от
беспомощного страха к деятельному наблюдению, одолеть потрясший
их ужас. Но во всем селении, как он скоро убедился, лишь очень
немногие еще были доступны его влиянию, и пока он будет их
уговаривать, остальные окончательно впадут в безумие. Нет,
здесь, как это нередко бывает, не достичь ничего с помощью
рассуждений и мудрых слов. К счастью, имелись и другие
средства. Если было невозможно разогнать смертельный страх,
осветив его светом разума, то можно было дать этому
смертельному страху направление, организовать его, придать ему
форму, лицо и превратить это безнадежное столпотворение в некое
твердое единство, слить разрозненные, дикие, беспорядочные
голоса в хор. Слуга тут же взялся за дело, и придуманное им
средство возымело свое действие. Он встал перед людьми и начал
выкрикивать знакомые всем слова молитвы, какой обыкновенно
открывались траурные или покаянные собрания: погребальный плач
по скончавшейся родоначальнице, праздник жертвоприношения или
покаяние в случае грозившей всему племени опасности, вроде
повальной болезни или наводнения. Он выкрикивал эти слова
ритмично, отбивая такт ладонями, и в таком же ритме, так же
крича и хлопая в ладоши, сгибался низко, чуть ли не до самой
земли, и опять выпрямлялся и снова сгибался и выпрямлялся; и
вот уже десять, двадцать человек повторяют его движения,
престарелая родоначальница, стоя, ритмически бормочет что-то,
легкими наклонами головы намечая ритуальные движения. Те, кто
подходил сюда из соседних хижин, немедленно подчинялись ритму и
духу церемонии, а несколько одержимых либо свалились, истощив
свои силы, наземь и лежали пластом, либо, увлеченные
бормотанием хора и ритмическими поклонами молящихся, тоже
приняли в них участие. Замысел Слуги удался. Вместо отчаявшейся
орды бесноватых перед ним стояла община готовых к жертвам и
покаянию молящихся, и для каждого было счастьем, каждому
укрепляло сердце то, что он не должен таить в себе смертельный
испуг к ужас или выкрикивать слова в одиночку, что он может
присоединиться к стройному хору, включиться в общую церемонию.
Много тайных сил помогают такому действу, его сильнейшее
утешение состоит в единообразии, удваивающем чувство общности,
его надежнейшие целительные средства -- мера и упорядоченность,
ритм и музыка.
Ночное небо все еще было покрыто воинством падающих звезд,
как бы беззвучным каскадом крупных капель света, целых два часа
истощавшим свои огненные потоки, но уже панический ужас жителей
деревни преобразился в сосредоточенность и благочестие, молитву
и покаяние, и перед лицом нарушивших порядок небес людские
страх и слабость облеклись в порядок и культовое благообразие.
Еще до того, как звеэдный ливень, уставши, начал падать все
более редкими струйками, свершилось это благостное чудо, а
когда небо стало постепенно успокаиваться и исцеляться,
истомленных молящихся преисполнило чувство избавления оттого,
что они сумели умилостивить высшие силы и восстановить порядок
в небесной тверди.
Люди не забывали ту страшную ночь, о ней толковали всю
осень и зиму, но говорили уже не заклинающим шепотом, а
будничным тоном, с чувством удовлетворения вспоминая; как
мужественно они перенесли несчастье, как успешно справились с
опасностью. Услаждали себя подробностями, каждого по-своему
поразило небывалое зрелище, каждый якобы первым увидел его,
некоторых, особенно трусливых и потрясенных, осмеливались
поднимать на смех, и долго еще в деревне держалось некоторое
возбуждение: что-то пережито, случилось нечто огромное,
произошло некое событие!
Один только Слуга не разделял этих настроений, он не мог
забыть того великого события. Для него эта зловещая картина
осталась вечно живым предостережением, неистребимой занозой, от
которой он не мог более избавиться, и оттого, что переживание
это уже в прошлом, что его удалось победить процессиями,
молитвами, покаянием, он не считал его исчерпанным или
отвращенным. Напротив, чем дальше, тем событие это приобретало
для него все более глубокое значение, он наполнял его все новым
смыслом, не переставал о нем размышлять и толковать его. Для
него это событие, это волшебное явление природы сделалось
необъятно огромной и трудной проблемой со многими
последствиями: тот, кто сподобился увидеть его, должен был всю
жизнь помнить о нем. Во всем селении один только человек
воспринял бы звездопад с теми же мыслями, увидел бы его такими
же глазами, как он сам, -- и этот человек был его собственный
сын и ученик Туру, только этого единственного свидетеля Слуга
мог бы признать, только с его мнениями и поправками готов был
бы согласиться. Но сына он не позволил тогда разбудить, и чем
больше он думал о том, почему он так поступил, почему отказался
от единственного достоверного свидетеля и сонаблюдателя, тем
больше крепла у него в душе уверенность, что он поступил хорошо
и правильно, повинуясь мудрому предчувствию. Он хотел уберечь
от этого зрелища своих близких, своего ученика и товарища, в
особенности его, ибо никого он так крепко не любил, как Туру.
Он скрыл и утаил от него тот звездный дождь, ибо он, прежде
всего, верил в добрых духов сна, особенно юношеского, и, кроме
того, если память ему не изменяет, он еще в тот миг, в самом
начале небесного знамения, видел в нем не столько
непосредственную опасность для всех, сколько предостережение о
бедствии в будущем, причем о таком бедствии, которое никого не
коснется и не заденет так близко, как его самого, заклинателя
дождя. Что-то надвигается, какая-то опасность или угроза из тех
сфер, с которыми его связывали обязанности, и в каком бы виде
эта опасность ни пришла, она прежде всего и больнее всего
поразит его самого. Встретить эту опасность бдительно и смело,
душевно подготовиться к ней, принять ее, но не уступить, не
позволить себя унизить, -- вот какой урок, вот какое решение
подсказало ему это предзнаменование. Ожидавшая его участь
требовала зрелости и мужества, и было бы неразумно увлекать за
собой сына, сделать его участником или хотя бы свидетелем
своего страдания, ибо как он ни ценил сына, все же нельзя было
знать, проявит ли необходимую стойкость юноша, еще ничего в
жизни не испытавший.
Его сын Туру, безусловно, был очень недоволен тем, что он
прозевал, проспал великое зрелище. Как бы его ни толковали, во
всяком случае это было нечто грандиозное; кто знает, придется
ли ему хоть раз в жизни увидеть подобное, он лишился чего-то
необыкновенного, прозевал мировое чудо, поэтому некоторое время
он дулся на отца. Но потом обида растаяла, тем более что старик
старался вознаградить его усиленным вниманием и нежностью и все
больше привлекал к исполнению своих обязанностей: надо
полагать, что в предвидении назревающих событий он особенно
торопился взрастить в лице Туру наиболее искусного преемника,
посвященного во все тайны ремесла. Он редко говорил с сыном о
звездном ливне, зато все смелее передавал ему свои секреты,
сноровку, опыт, знания, разрешал сопровождать себя в прогулках,
допускал присутствовать при попытках подсмотреть тайны природы,
что он до сих пор всегда предпочитал делать в одиночестве.
Пришла и пролетела зима, сырая и довольно мягкая, Звезды
больше не сыпались с неба, не наблюдалось никаких выдающихся
или необычных явлений, селение успокоилось, охотники прилежно
добывали зверя, на кольях хижин в ветреную, морозную погоду
гремели замерзшие шкуры, на длинных отесанных бревнах тащили по
снегу дрова из лесу. Как раз в этот короткий период сильных
холодов в селении умерла одна старая женщина, и ее нельзя было
сразу похоронить; много дней, пока земля слегка не оттаяла,
замерзший труп стоял прислоненный у входа в хижину.
Лишь весной частично подтвердились дурные предчувствия
заклинателя дождя. То была явно недобрая, лишенная
покровительства луны, безрадостная весна, без роста и соков:
луна постоянно запаздывала, никогда не сходились различные
признаки, необходимые, чтобы назначить день сева, цветы в дикой
чащобе расцветали хилыми, безжизненно висели на ветвях
нераспустившиеся почки. Слуга был глубоко встревожен, но
тщательно скрывал это, только Ада, а в особенности Туру,
видели, как гложет его беспокойства. Он не только выполнял
обычные заклинания, но приносил особые жертвы от себя лично,
варил для демонов благовонные, возбуждающие похоть кашицы и
настои, коротко остриг бороду, а волосы сжег в ночь новолуния,
смешав их со смолой и сырой корой, что давало очень густой дым.
Насколько возможно, он избегал публичных молений, общих
жертвоприношении, молебственных шествий с хорами барабанщиков,
сколько возможно, он хотел сам, в одиночестве бороться с
проклятой погодой этой немилостивой весны. И все же, когда
обычные сроки сева давно миновали, Слуге пришлось пойти к
родоначальнице и доложить ей обо всем, и здесь опять ждали его
неудача и препятствия. Старая родоначальница, его добрый друг,
всегда по-матерински благоволившая к нему, не привяла его, она
занемогла и не покидала своего ложа, все свои обязанности и
заботы она переложила на плечи сестры, а эта сестра относилась
к заклинателю дождя весьма неприязненно; она не обладала
строгим, во открытым нравом старшей, была склонна к
развлечениям и забавам, и эта склонность сблизила ее с
барабанщиком и шутом Маро, умевшим развеселить ее и
подольститься к ней. Маро же был врагом Слуги. Уже с первой
встречи Слуга почуял холод и неодобрение с ее стороны, несмотря
на то что он не услышал ни единого слова возражения. Его доводы
и предложения -- подождать с севом, а также с некоторыми
жертвоприношениями и процессиями -- ода одобрила и приняла, но
старуха говорила с ним холодно и обращалась как с низшим, а его
желание навестить больную родоначальницу или хотя бы
приготовить для нее лекарство было решительно отклонено.
Опечаленный, будто обделенный, с дурным привкусом во рту,
вернулся он домой после этой беседы и половину лунного месяца
употребил на то, чтобы известными ему способами до биться
благоприятной для сева погоды. Но стихии, столь часто
сливавшиеся воедино с глубинными течениями его души, на сей раз
ответствовали ему упорной издевкой и враждой; ни чародейство,
ни жертвы не помогали. И снова пришлось заклинателю дождя идти
к сестре родоначальницы, на сей раз это уже была как бы просьба
о терпении, об отсрочке; от него не укрылось, что она,
вероятно, говорила о нем и о его деле с Маро, этим скоморохом,
ибо в разговоре о необходимости назначить день сева или же
устроить торжественное молебствие старая женщина слишком явно
делала вид, будто прекрасно разбирается в его делах, причем
употребляла некоторые выражения, которые могла заимствовать
только у Маро, бывшего его ученика. Слуга выпросил три дня
отсрочки, заново определил расположение звезд, которое сейчас
показалось ему несколько более благоприятным, и назначил начало
сева на первый день третьей фазы луны. Старуха согласилась,
закончив разговор ритуальным изречением; о принятым решении
было сообщено жителям деревни, и все стали готовиться к
празднику сева. И тут, когда, казалось бы, все уладилось, злые
духи вновь показали свою немилость. Ровно за день до столь
желанного и тщательно подготовленного праздника сева скончалась
старая родоначальница, торжество пришлось отложить и вместо
него объявить о предании ее тела земле и начать к нему
приготовления. Погребение было совершено с величайшей
пышностью; следом за новой правительницей, ее сестрами и
дочерями шел заклинатель дождя; он шагал в облачении, которое
надевал во время самых торжественных молитвенных шествий, на
голове -- островерхая шапка из лисьего меха; рядом с ним -- его
сын Туру бил в трещотку из твердого дерева. Усопшей, а также ее
сестре, новой родоначальнице, были оказаны большие почести.
Мара, возглавлявший отряд барабанщиков, протолкался далеко
вперед и стяжал внимание и успех. Жители селения рыдали и
праздновали, наслаждались причитаниями и торжеством, грохотом
барабанов и жертвоприношениями, это был прекрасный день для
всех, но сев опять пришлось отложить. Слуга стоял,
преисполненный достоинства, сосредоточенный, но глубоко
опечаленный, ему казалось, что вместе с родоначальницей он
хоронит лучшие дни своей жизни.
Вскоре после этого, по настоянию новой родоначальницы,
также с осененной пышностью, был проведен сев. Процессия
торжественно обошла поля, старая женщина торжественно бросила
первые пригоршни зерна в общинную землю, по обе ее руки шагали
сестры, каждая несла по мешку с семенами, из которых черпала
старшая, Слуга вздохнул с некоторым облегчением, когда эта
церемония закончилась. Но посеянные с такой торжественностью
семена не принесли ни радости, ни плодов -- в тот год природа
не знала пощады. Начавшись с возврата к зиме и стуже, погода в
ту весну и лето строила людям все новые козни и каверзы, а
когда наконец редкая, низкорослая, жалкая растительность
покрыла поля, ей был нанесен последний, самый жестокий удар:
началась неслыханная засуха, какой еще не бывало на памяти
людской. Неделя за неделей солнце кипело в белесой дымке зноя,
мелкие ручьи иссякли, а от деревенского пруда осталась лишь
грязная лужа -- рай для стрекоз и несметных комариных полчищ; в
иссохшей земле зияли глубокие трещины, было видно, как чахнет и
гибнет урожай. Время от времени наползала на небо туча, но
грозы не давали влаги, если же изредка брызгал легкий дождичек,
то за ним следовали долгие дни знойного суховея с востока,
часто молния поражала высокие деревья, и тогда полузасохшие
верхушки мгновенно вспыхивали всеуничтожающим пламенем.
-- Туру, -- сказал однажды Слуга своему сыну, -- вот
увидишь, добром это не кончится, все демоны против нас.
Началось с того звездопада. Думается, это будет стоить мне
жизни. Запомни: если придется принести меня в жертву, ты в тот
же час заступишь мое место, и тогда ты прежде всего потребуешь,
чтобы тело мое сожгли и пепел развеяли по полям. Зимой вам
предстоит жестоко голодать. Но после этого бедствиям придет
конец. Ты должен позаботиться о том, чтобы никто не посмел
тронуть семенное зерно, за это надо карать смертью. На будущий
год уже станет легче, и люди скажут: "Хорошо, что у нас новый,
молодой заклинатель погоды".
Селение было охвачено отчаянием, Маро натравливал людей на
Слугу, нередко вслед заклинателю дождя неслись угрозы и
проклятия. Ада была больна, ее мучили рвоты, трясла лихорадка.
Молитвенные шествия, жертвоприношения, потрясающие душу
барабанные хоры уже не могли ничего исправить. Слуга руководил
ими, то была его обязанность, но когда толпа рассеивалась, он
оставался один, ибо все его избегали. Он знал, что надо было
делать, знал также, что Маро уже требовал у родоначальницы
принесения его, Слуги, в жертву. Дабы сберечь свою честь, а
также ради сына он сделал решительный шаг: надел на Туру
парадное облачение, отправился вместе с ним к родоначальнице,
рекомендовал сына как своего преемника и сам предложил себя в
жертву. На мгновение она впилась в него испытующим, любопытным
взглядом, потом кивнула и сказала: "Хорошо".
Жертвоприношение было назначено на тот же день. Все жители
селения хотели бы присутствовать при этом, но многие страдали
кровавым поносом. Ада тоже лежала тяжелобольная. Туру в его
облачении и в высокой лисьей шапке чуть не поразил солнечный
удар. В шествии участвовали все достойные именитые жители
селения, которые не были больны, родоначальница с двумя
сестрами, старейшины, глава хора -- барабанщик Маро. За ними
нестройной толпой следовали все прочие. Никто не посмел
оскорбить заклинателя дождя, царило подавленное молчание.
Шествие направилось в лес и подошло к большой, круглой поляне,
которую Слуга сам определил как место священного действа.
Большинство мужчин взяло с собой каменные топоры, чтобы помочь
нарубить дров для сожжения тела. Когда прибыли на поляну,
заклинателя дождя поставили посредине, вокруг него образовался
небольшой круг, подальше, более широким кругом, расположились
остальные. Так как толпа хранила нерешительное и смущенное
молчание, заговорил сам заклинатель дождя.
-- Я был у вас заклинателем дождя, -- сказал он, -- и
долгие годы старался делать свое дело как мог лучше. Теперь
демоны восстали против меня, мне больше ни в чем нет удачи.
Поэтому я предлагаю в жертву себя. Это умилостивит демонов. Мой
сын будет вашим новым заклинателем дождя. А теперь -- убейте
меня и, когда я буду мертв, точно следуйте предписаниям моего
сына. Прощайте! Но кто же меня убьет? Я предлагаю барабанщика
Маро, он самый подходящий для этого человек.
Он смолк, но никто не двинулся с места. Туру,
побагровевший под своей тяжелой лисьей шапкой, страдальческим
взором обвел стоящих вокруг людей, губы его отца скривились в
презрительной усмешке. Наконец родоначальница в бешенстве
топнула ногой, жестом подозвала Маро и закричала на него: --
Иди же! Бери топор и делай, что надо! Маро, держа в руках
топор, встал перед своим бывшим учителем, он ненавидел его
сейчас более люто, чем когда бы то ни было, насмешливая улыбка
молчаливого старческого рта жестоко оскорбляла его. Он поднял
топор, взмахнул им над головой, нацелился и задержал его,
пристально глядя в лицо своей жертвы и ожидая, когда
заклинатель дождя закроет глаза. Но Слуга не сделал этого, он
упорно держал глаза открытыми и смотрел на человека с топором,
его лицо было почти лишено выражения, а если что и можно было
прочитать на нем, то это было не то сострадание, не то
насмешка. В бешенстве Маро отбросил топор. -- Не могу! --
пробормотал он, прорвался сквозь круг достойнейших и исчез в
толпе. Кое-кто тихонько засмеялся. Родоначальница вся побелела
от гнева, злясь на трусливого, ни на что не пригодного Маро не
меньше, чем на этого высокомерного заклинателя дождя. Она
кивнула одному из старейшин, почтенному, тихому человеку,
который стоял, опираясь на свой топор, и, видимо, стыдился
этого недостойного зрелища. Он шагнул вперед, коротко и
дружелюбно кивнул жертве (они знали друг друга с детства), и
теперь Слуга с готовностью закрыл глаза и слегка наклонил
голову. Старик ударил его топором, жертва рухнула наземь. Туру,
новый заклинатель дождя, не в силах был произвести ни звука,
лишь жестами он показал, что надо делать дальше, и вскоре вырос
костер, и на него положили мертвое тело. Торжественный ритуал
извлечения огня с помощью двух освященных палочек был первым
актом Туру на его новом посту.
ИСПОВЕДНИК
В те времена, когда святой Иларион{3_2_2_01} был еще жив,
хотя и весьма обременен годами, жил в городе Газа человек по
имени Иосиф Фамулус, до тридцатой своей весны ведший жизнь
мирскую и читавший языческие книги, однако затем, через
женщину, которой домогался, он познал божественное учение и
сладость христианских добродетелей, принял святое крещение,
отрекся от своих грехов и долгие годы просидел у ног
пресвитеров своего города, с жадным любопытством внимая столь
любимым всеми рассказам о жизни благочестивых пустынников,
покуда в один прекрасный день, уже тридцати шести лет от роду,
не ступил на тот путь, который прошли до него святые Павел и
Антоний{3_2_2_02}, а за ними и многие праведники. Он передал
остаток своего достояния старейшинам, дабы те разделили его
между бедняками общины, простился у городских ворот с близкими
своими и ушел из города в пустыню, из опостылевшего мира -- в
скудную жизнь кающихся отшельников.
Долгие годы жгло и сушило его солнце, он стирал себе на
молитве кожу с колен о камни и песок, он воздерживался от пищи
до захода солнца, чтобы затем сжевать свою горстку фиников;
бесы донимали его искушениями, насмешками и соблазнами, он
оборонялся молитвою, аскезой, отречением от самого себя,
подобно тому как мы читаем это в жизнеописаниях святых отцов.
Долгие ночи проводил он без сна, следя за звездами, но и звезды
вводили его в соблазн, и смущение, он узнавал астральные
фигуры, по которым некогда научился вычитывать истории богов и
подобия человеческого естества, -- наука, безусловно
отвергавшаяся пресвитерами, однако еще долго досаждавшая ему
видениями и мыслями из его языческих времен.
Повсюду, где в тех краях среди голой и бесплодной пустыни
бил родник, зеленела трава, виднелся большой или малый оазис,
жили тогда отшельники, иные в полном уединении, иные небольшими
братствами, как это изображено на одной фреске пизанского
Кампо-Санто{3_2_2_03}; ратуя за жизнь в бедности и проповедуя
любовь к ближнему, они были приверженцами некой пламенной ars
moriendi{3_2_2_04} -- искусства умирания, умирания для мира и
для собственного "я", отшествия к нему, Спасителю, в светлое и
нетленное бытие. Их посещали ангелы и демоны, отшельники
слагали гимны, изгоняли бесов, врачевали и благословляли,
словно бы взяв на себя задачу возместить суетность, грубость,
похоть столь многих уже ушедших и столь многих грядущих веков
мощным порывом духовного горения и самоотречения, экстатическим
преизбытком воли к подвигу. Кое-кто из них, вероятно, владел
старинными приемами очищения, восходящими к язычеству,
средствами и упражнениями уже столетия практиковавшейся в Азии
науки одухотворять себя, но об этом не говорилось вслух, да
никто уже и не обучал этим приемам йогов, на них был наложен
запрет, которому христианство все больше и больше подвергало
все языческое.
У некоторых из этих пустынников присущее их жизни духовное
горение породило особые дары, дар молитвы я врачевания
возложением рук, дар пророчества и изгнания бесов, дар суда и
кары, утешения и благословения. И в душе Иосифа дремал некий
дар, и с годами, когда волосы его поредели, дар этот созрел. То
был дар слушания{3_2_2_05}. Стоило кому-нибудь из отшельников
или гонимому совестью мирянину явиться к Иосифу и рассказать о
своих поступках, страданиях, искушениях и ошибках, рассказать о
своей жизни, о своем стремлении к добру и своем поражении или о
своих утратах, о горе своем и печали, как Иосиф открывал
кающемуся слух и сердце, словно хотел вобрать в себя все горе
его и заботы, скрыть их в себе и отпустить его уже
освобожденным и успокоенным. Постепенно за эти долгие годы
Иосиф целиком ушел в свою службу, превратившись в орудие, в
некое ухо, к которому люди обращаются с доверием. Великое
терпение, какая-то завораживающая кротость и молчаливость были
его добродетелями. И люди все чаще стали приходить к нему,
чтобы выговориться, скинуть с себя накопившиеся горести, но
иному кающемуся так и недоставало смелости, решимости для
признания, хоть он и проделал немалый путь до тростникового
шалаша Иосифа. Прибыв, он принимался юлить, стыдился, словно
дорожил своими грехами, вздыхал и долго отмалчивался после
приветствия, а он, Иосиф, бывал со всеми одинаков -- охотно или
против воли, торопясь или запинаясь, выдавали пришельцы свои
тайны, со злобою или гордыней расставались с ними. Для него все
были равны: обвинял ли человек бога или самого себя,
преуменьшал или преувеличивал свои грехи и страдания,
исповедовался ли в убийстве или всего лишь в нарушении
целомудрия, оплакивал ли он измену возлюбленной или загубленное
душевное спасение. Иосиф не приходил в ужас, когда посетитель
повествовал о близком знакомстве с демонами и по всем признакам
был с самим чертом на "ты", он не сердился, когда другой за
длинными и скучными излияниями пытался утаить самое важное, он
не выходил из себя, когда гость возводил на себя бредовые
обвинения в измышленных грехах. Казалось, все, что слышал
Иосиф: жалобы, признания, обвинения, муки совести -- все
впитывал он в себя, как песок пустыни впитывает дождь;
казалось, он ни о чем не имеет суждения и нет в нем ни жалости,
ни неприязни к исповедующемуся, и все же, а быть может, именно
поэтому, то, что ему поверяли, представлялось сказанным не
впустую, но во время самой исповеди, во время слушанья ее оно
как бы преображалось, становилось легче, а то и вовсе исчезало.
Редко когда он увещевал или предупреждал, еще реже советовал
или приказывал, это словно бы и не входило в его обязанности,
да и исповедовавшиеся чувствовали, что это не его дело. Его
дело было пробуждать и принимать доверие, терпеливо и любовно
слушать, помогать этим еще не созревшей исповеди окончательно
оформиться, дать всему, что застоялось и затвердело в душе
посетителя, растаять и стечь, вобрать все это в себя и облечь в
молчание. Только в конце исповеди, будь она страшной или
безобидной, смиренной или тщеславной, он велел кающемуся стать
на колени рядом с собой, читал "Отче наш" и, прежде чем
отпустить грешника, целовал его в лоб. В службу его не входило
налагать епитимью или кару, да и давать формальное отпущение
грехов он почитал себя не вправе, он не судил и не прощал.
Выслушав и поняв, он как бы брал на себя совиновность, помогал
нести чужое бремя. Своим молчанием он хоронил и предавал
забвению услышанное. Молясь вместе с грешником после исповеди,
он представал перед ним как брат и равный. Целуя покаявшегося,
он словно благословлял его, но скорее как брат, нежели как
духовник, скорее ласково, чем торжественно.
Слава о нем разнеслась по всем окрестностям Газы, его
знали далеко в округе и порой даже ставили рядом с
высокопочитаемым великим исповедником Дионом Пугилем{3_2_2_06},
чья известность, впрочем, была лет на десять старее, да и
зиждилась совсем на ином; ибо Дион славился именно тем, что
читал в душах доверившихся ему быстрее и отчетливее, нежели во
внятных словах, часто поражая робко исповедовавшегося, когда
высказывал ему напрямик все его невысказанные грехи. Этот
сердцевед, о котором Иосиф слышал удивительные рассказы и с
которым он сам никогда бы не осмелился сравнить себя, был
боговдохновленным наставником заблудших душ, великим судьей,
карателем и устроителем: он налагал епитимьи, обязывал к
бичеванию и паломничествам, освящал брачные союзы, принуждал
врагов к примирению и пользовался не меньшим авторитетом, чем
иной епископ. Жил он неподалеку от Аскалона, однако встречи с
ним искали просители из самого Иерусалима и даже из еще более
отдаленных мест.
Подобно большинству отшельников и пустынников, Иосиф
Фамулус долгие годы вел напряженную и изматывающую борьбу с
собой. Хотя он и покинул мирскую жизнь, отдал свое имущество и
свой дом, оставил город с его столь многоликими соблазнами, но
от себя самого он уйти не мог, а в нем жили все страсти души и
тела, которые только могут ввергнуть человека в беду и в
искушение. Прежде всего он подавил в себе все плотское, подавил
сурово и неумолимо, приучал тело к жаре и холоду, голоду и
жажде, рубцам и мозолям, покуда оно не высохло и не увяло; но
даже в этой тощей оболочке аскета ветхий Адам не раз неожиданно
досаждал ему самыми немыслимыми желаниями и страстями, снами и
видениями, ведь хорошо известно, что дьявол особо печется об
отшельниках и аскетах. Так что, когда затем его стали время от
времени навещать люди, нуждающиеся в утешении, жаждущие
исповеди, он с благодарностью усмотрел в этом зов благодати и
воспринял его как некое облегчение своей аскетической жизни:
она получила сверхличный смысл, некий сан был ему доверен,
теперь он мог служить ближним и служить богу как орудие в его
руках для привлечения к себе душ. И это было удивительное и
поистине возвышающее чувство. Но позднее он открыл, что и
сокровища души принадлежат миру земного и могут стать
искусительными ловушками. Ибо случалось, когда путник, пеший ли
верховой, останавливался перед его кельей, вырубленной в скале,
и просил о глотке воды, а затем и об исповеди, нашим Иосифом
овладевало чувство довольства, довольства самим собой, суетное
и себялюбивое чувство; он приходил в ужас, коль скоро он
распознавал его. На коленях молил он бога о прощении, просил,
чтобы никто более не приходил к нему, недостойному, на
исповедь: ни монашеская братия из соседних келий, ни миряне из
городов и деревень. Но и когда посетители не докучали ему, он
все равно не испытывал облегчения, когда же затем к нему вновь
начинали обращаться люди, он ловил себя на новых грехах: слушая
те или иные признания, он ощущал какой-то внутренний холод,
полное безразличие, даже презрение к исповедующемуся. Со
вздохом пытался он побороть и эти искушения, подвергая себя
после каждой выслушанной исповеди подвигам истязания и
покаяния. Сверх того, он возвел для себя в закон: ко всем
исповедующимся относиться не только как к братьям, но даже с
особой почтительностью, тем большей, чем меньше ему нравился
тот или иной посетитель; каждого он принимал как божьего
вестника, посланного ему в испытание. Не скоро, уже начав
стареть, он обрел с годами известное единообразие в жизни, и
тем, кто жил с ним рядом, он представлялся безупречным
праведником, обретшим умиротворение в боге.
Однако ведь и умиротворение есть нечто живое, и, как все
живое, оно должно расти и убывать, должно соотноситься с
обстоятельствами, должно подвергаться испытаниям и терпеть
перемены. Такова была и умиротворенность Иосифа Фамулуса: она
была неустойчивой, она то приходила, то исчезала, то была
близка, как свеча, которую держишь в руке, то безмерно далека,
как эвезда на зимнем небосводе. Но со временем совсем особый,
новый вид греха и соблазна стал отягощать его жизнь все чаще и
чаще. То не было сильное, страстное движение, порыв или мятеж
помышлений, скорее совсем напротив. Почти неприметное чувство
это он на первых порах сносил легко, не испытывая никаких
терзаний или нехватки чего-то: это было какое-то вялое, сонное,
безразличное расположение духа, которое можно было обозначить
лишь отрицательно, некое таяние, убывание и в конце концов
поднос отсутствие радость. Все это походила на дни, когда и