-- Расскажите же, паночку, -- просила Марта Гоголя умоляющим голосом, -- Остапе, послушай! -- После расскажу, -- отвечал Гоголь, -- а теперь научите, как нам переправиться через реку. -- Я попрошу у Кондрата челнок, -- сказала Марта и, передав дитя на руки мужа, побежала в соседнюю хату. Мы не успели дойти до места, где была лодка, как Марта догнала нас с веслом в руке. -- Удивляюсь вам, -- сказал я Гоголю, -- когда вы успели так хорошо изучить характер поселян. -- Ах! если б в самом деле это было так, -- отвечал он с одушевлением, -- тогда всю жизнь свою я посвятил бы любезной моей родине, описывая ее природу, юмор ее жителей, с их обычаями, поверьями, изустными преданиями и легендами. Согласитесь: источник обильный, неисчерпаемый, рудник богатый и еще непочатый. Лицо Гоголя горело ярким румянцем; взгляд сверкал вдохновенно; веселая, насмешливая улыбка исчезла, и физиономия его приняла выражение серьезное, степенное. Достигнув противоположного берега, мы вытащили челнок на берег и начали подыматься на крутую гору. Палящий жар был невыносим, но, по мере приближения к лесу, нас освежал прохладный ароматический ветерок; а когда мы достигли опушки, нас обдало даже ощутительным холодом. В нескольких от нас шагах прорезывалась в лес дорожка, и где она пролегала, виднелся темный, как ночь, фон, окаймленный ветвями. -- Что б вы изобразили на этом фоне? -- спросил Гоголь. -- Нимфу, -- отвечал я, недолго думая. -- А я бы лешего, или запорожского казака, в красном жупане. Сказав это, он повалился на мягкую траву, а я, вынув из кармана носовой платок, разостлал его, чтоб не позеленить травою моих панталон. Гоголь громко захохотал, заметив мою предосторожность. -- Чего вы смеетесь? -- спросил я. -- Знаете ли, когда вы вошли в гостиную, ваши плюндры произвели на меня странное впечатление. -- А какое именно? -- Мне показалось, что вы были без них! -- Не может быть! -- вскричал я, осматривая свои панталоны. -- Серьезно: телесного цвета, в обтяжку... Уверен, что не одного меня поразили они, а и барышень также. -- Какой вздор! -- Да; когда вы вошли, они потупились и покраснели. Последнее замечание окончательно меня смутило. Еще раз я взглянул на панталоны и не сомневался более в справедливости слов Гоголя. Я был в отчаянии, а он заливался громким смехом. Натешившись моей простотой, он, наконец, сжалился надо мною. -- Успокойтесь, успокойтесь, -- сказал он, принимая серьезный вид, -- я шутил, право, шутил. Но уверения Гоголя не поколебали собственного моего убеждения, и замечание его, сказанное, может быть, и в шутку, преследовало меня, как нечистая совесть, до самого отъезда. -- Ударьте лихом об землю, -- продолжал он, ложась на спину, -- раскиньтесь вот так, как я, поглядите на это синее небо, то всякое сокрушение спадет с сердца и душа просветлеет. Я последовал его совету; и действительно, едва протянулся и взглянул на небо -- раздражение мое притупилось и мне захотелось спать. -- Ну что? -- спросил Гоголь после минутного молчания, -- что вы теперь чувствуете? -- Кажется, лучше, -- отвечал я, закрывая глаза. В этом положении фантазия как-то сильнее разыгрывается, в уме зарождаются мысли высокие, идеи светлые -- не правда ли? -- Да, сильно клонит ко сну, -- пробормотал я, погружаясь в дремоту. -- Не прогневайтесь, я вам не дам спать; чего доброго, оба заснем и проспим до вечера, а между тем возьмут лодку: что мы тогда будем делать? Кричать, как Пульхерия Трофимовна: "ме... ме..." Он с неимоверным искусством представил в лицах заобеденную сцену и так меня рассмешил, что сон мой совершенно отлетел. -- Долго ли вам еще оставаться в лицее? -- спросил я. -- Еще год! -- со вздохом отвечал Гоголь. -- Еще год! -- А потом? -- Потом в Петербург, в Петербург! Туда стремится душа моя!.. -- Что вы, в гражданскую или военную думаете вступить? -- Что вам сказать? В гражданскую у меня нет охоты, а в военную -- храбрости. -- Куда-нибудь да надо же; нельзя не служить. -- Конечно, но... -- Что? Гоголь молчал. Через несколько минут я сделал ему вопрос, ответа не было: он заснул. Мне жаль было его будить, и я, следуя данному совету, устремив взор в голубое небо, задумался. Мысли мои развернулись, воображение указало цветущую перспективу моего будущего; ощущения неиспытанные посетили мое сердце, осветили душу. В первый раз я так замечтался: как мне было весело, отрадно, фантазия моя окрылилась и увлекла меня в неведомый мир. Чего не перечувствовал я в те минуты и чего не посулило мне мое будущее!.. Приводя теперь на память минувшие грезы, невольно вспоминаю мое бесцветное прошедшее, горестное, безотрадное. При первом вступлении на поприще службы у меня, как говорится, крылья опустились: не до летанья было. Мне объявили, что я даже стоять не умею и на восемнадцатом году от рождения начали учить стойке. Выучив стоять, как подобает человеку, на двух ногах, стали учить стоять, как болотную птицу, на одной; а там повели гусиным шагом: сначала в три приема, потом в два и наконец в один. Таким алюром далеко не уйдешь... Тень от деревьев протянулась; зной спадал; было около шести часов. Я разбудил Гоголя. -- Славно разделался с храповицким, -- сказал он, приподымаясь и протирая глаза. -- А вы что делали? тоже спали? -- Нет, -- отвечал я, -- по вашему совету я лежал на спине и фантазировал. -- Ну что ж? понравилось? -- Очень!.. -- Примите к сведению и на будущее время, глядите на небо, чтоб сноснее было жить на земле. Переправясь обратно через реку, мы пошли к известной хате, чтобы по той же дороге возвратиться к Ивану Федоровичу. На завалине сидел Остап понурясь. -- За что вы меня так обидели, -- спросил он Гоголя очень серьезно, -- что я вам сделал? -- Чем же я тебя обидел? -- сказал Гоголь с недоумением, посматривая на Остапа. --Чем! жинку мою нарядили как пани, подчиваете варенухой на серебряном подносе, величаете сударыней матушкой, а мне -- батьку городничего, хотя бы спасибо сказали, чарку горелки поднесли! Остап разразился громким смехом. Марта вышла из хаты без Аверки и, усмехаясь, низко поклонилась. -- О неблагодарный! -- трагически произнес Гоголь, указывая на Марту. -- Не я ли обратил волчицу в агницу?! -- Правда, правда, за это спасибо, ей-богу спасибо!.. готов хату прозакладывать, что сегодня во всем селе нет молодицы разумнее моей жинки. А где ж городничий? -- прибавил Остап, взглянув на жену. -- Уклался спать,-- отвечала Марта, засмеявшись. -- Вот какую штуку вы нам выкинули! -- продолжал Остап. -- Не знаем, что будет с нашего Аверки, а уж городничим наверное останется до смерти. -- А кто знает! может быть... -- начала было Марта, но Остап закрыл ей рукою рот. -- Молчи, дура! -- сказал он. -- Паныч шутит, а ты, глупая баба, уж и зазналась! Молись богу, чтоб был честным человеком -- для нас и того довольно. Остап пустился в рассуждения, острил над женой и рассказывал смешные анекдоты, как жены обманывают своих мужей. Гоголь, со вниманием слушавший Остапа, хохотал, бил в ладони, топал ногами; иногда вынимал из кармана карандаш и бумагу и записывал некоторые слова и поговорки. Я не раз напоминал ему, что пора итти, но Гоголь не мог оторваться от Остапа. -- Помилуйте, -- говорил он, -- да это живая книга, клад; я готов его слушать трои сутки сряду, не спать, не есть! Наконец я почти насильно увлек его. Мы пошли по прежней дороге, через леваду, и добродушные хозяева провожали нас до самого перелаза. Марта принялась было просить у нас опять прощения, но Остап ее остановил. -- Перестань, -- сказал он, -- они тебя дразнили как цуцика, им того и хотелось, чтобы ты лаяла на них как собака. Подымаясь на гору, в саду Ивана Федоровича Гоголь не переставал хвалить Остапа. -- Какая натура! -- говорил он. -- Какой рассказ! точно вынет человека из-под полы, поставит его перед вами и заставит говорить. Кажется, я не слышал, а видел наяву то, о чем он рассказывал. В саду играли в горелки; барышни с криком и визгом бегали по дорожкам. Гоголь, более предусмотрительный, повернул влево к флигелю, а я, думая пробраться в дом, попал, как кур во щи: едва меня завидели, как в ту ж минуту поставили в пары и заставили бегать, что, по тесноте моих панталон, крайне было для меня неудобно и даже опасно. Отец мой заигрался в бостон, и как ночь была темная, а дорога дурная, то по просьбе гостеприимного хозяина он остался переночевать. После чая мы перешли в комнаты и продолжали играть в фанты. В этот раз Гоголь не мог отделаться и также участвовал в игре. Он был очень неразвязен, неловок, краснел, конфузился, по целому часу отыскивал колечко, не мог поймать мышки и, наконец, выведенный из терпения неудачами и насмешками, отказался от игры прежде ее окончания. За ужином мы опять сели рядом с Гоголем. Я был очень огорчен, что отец мой остался ночевать: предположения мои насчет охоты не осуществились. -- О чем вы так задумались? -- спросил меня Гоголь.-- Вы, кажется, не в своей тарелке. Я объяснил причину моих сокрушений. -- А вы большой охотник? -- Страстный! -- Часто охотитесь? -- Если удастся, завтрашний день в первый раз буду охотиться. -- Вот как! Так, может быть, вы вовсе не охотник, и если дадите сорок промахов, то и разочаруетесь. -- Дам сорок тысяч промахов, но добьюсь до того, что из сорока выстрелов сряду не сделаю ни одного промаха. -- Ну, это хорошо; это по-нашему, по-казацки! Для ночлега мне отвели комнату в доме, а Гоголь, приехавший днем прежде, расположился во флигеле. На другой день, часу в восьмом, отец мой приказал запрягать лошадей. Я пошел во флигель, чтоб попрощаться с Гоголем, но мне сказали, что он в саду. Я скоро его нашел: он сидел на дерновой скамье и, как мне издалека показалось, что-то рисовал, по временам подымая голову кверху, и так был углублен в свое занятие, что не заметил моего приближения. -- Здравствуйте! -- сказал я, ударив его по плечу. -- Что вы делаете? -- Здравствуйте, -- с замешательством произнес Гоголь, поспешно спрятав карандаш и бумагу в карман. -- Я... писал. -- Полноте отговариваться! я видел издалека, что вы рисовали. Сделайте одолжение, покажите, я ведь тоже рисую. -- Уверяю вас, я не рисовал, а писал. -- Что вы писали? -- Вздор, пустяки, так, от нечего делать писал -- стишки. Гоголь потупился и покраснел. -- Стишки! Прочтите: послушаю. -- Еще не кончил, только начал. -- Нужды нет, прочтите что написали. Настойчивость моя пересилила застенчивость Гоголя; он нехотя вынул из кармана небольшую тетрадку, привел ее в порядок и начал читать. Я сел возле него с намерением слушать, но оглянулся и увидел почти над головой огромные сливы, прозрачные, как янтарь, висевшие на верхушке дерева. Я забыл о стихах: все мое внимание поглотили сливы. Пока я придумывал средство, как до них добраться, Гоголь окончил чтение и вопросительно смотрел на меня. -- Экие сливы! -- воскликнул я, указывая на дерево пальцем. Самолюбие Гоголя оскорбилось; на лице его выразилось негодование. -- Зачем же вы заставляли меня читать? -- сказал он, нахмурясь. -- Лучше бы попросили слив, так я вам натрусил бы их полную шапку. Я спохватился, и только хотел извиниться, как Гоголь так сильно встряхнул дерево, что сливы градом посыпались на меня. Я кинулся подбирать их, и Гоголь также. -- Вы совершенно правы, -- сказал он, съев несколько слив, -- они несравненно лучше моих стихов... Ух, какие сладкие, сочные! -- Охота вам писать стихи! Что вы, хотите тягаться с Пушкиным? Пишите лучше прозой. -- Пишут не потому, чтоб тягаться с кем бы то ни было, но потому, что душа жаждет поделиться ощущениями. Впрочем, не робей, воробей, дерись с орлом! Я хотел было отвечать также пословицей: дай бог нашему теляти волка поймати; но Гоголь продолжал: -- Да! не робей, воробей, дерись с орлом. Взгляд его оживился, грудь от внутреннего волнения высоко поднималась, и я безотчетно повторил слова его, сказанные мне накануне: "Ну, это хорошо, это по-нашему! по-казацки". Человек прибежал с известием, что отец меня ожидает. Я дружески обнял Гоголя, и мы расстались надолго. Через несколько лет после этого свидания показались в свет сочинения Гоголя. С каждым годом талант его более и более совершенствовался, и всякий раз, когда мне случалось читать его творения, я вспоминал одушевленный взгляд Гоголя, и мне слышались последние его слова: "Не робей, воробей, дерись с орлом!" H. П. Мундт ПОПЫТКА ГОГОЛЯ Прочитав почти все, что было писано о Гоголе, я ни в одной биографической о нем статье не нашел рассказа об одном довольно замечательном обстоятельстве в его жизни. Как самая малейшая подробность о такой знаменитой личности, какою был Гоголь, должна быть интересна для каждого, то я решаюсь передать о нем известное до сих пор только мне и весьма немногим *. * Я полагаю, что рассказываемый мною случай должен быть известен моему старинному товарищу и сослуживцу Р. М. Зотову и некоторым из артистов русской труппы. В одно утро 1830 или 1831 года, хорошо не помню, мне доложили, что кто-то желает меня видеть 10. В то время я занимал должность секретаря при директоре Императорских театров, князе Сергее Сергеевиче Гагарине, который жил тогда на Английской набережной, в доме бывшем Бетлинга, а теперь, кажется, Риттера, где помещалась и канцелярия директора. Приказав дежурному капельдинеру просить пришедшего, я увидел молодого человека, весьма непривлекательной наружности, с подвязанною черным платком щекою и в костюме, хотя приличном, но далеко не изящном. Молодой человек поклонился как-то неловко и довольно робко сказал мне, что желает быть представленным директору театров. -- Позвольте узнать вашу фамилию? -- спросил я. -- Гоголь-Яновский. -- Вы имеете к князю какую-нибудь просьбу? -- Да, я желаю поступить на театр. В то время имя Гоголя было совершенно неизвестно, и я не мог подозревать, что предо мною стоял, в смиренной роли просителя, будущий творец "Старосветских помещиков", "Тараса Бульбы" и "Мертвых душ". Я попросил его сесть и обождать. Было довольно рано; князь еще не одевался. Гоголь сел у окна, облокотился на него рукою и стал смотреть на Неву. Он часто морщился, прикладывал другую руку к щеке, и мне казалось, что у него болят зубы. -- У вас, кажется, болит зуб? -- спросил я. -- Не хотите ли одеколону? -- Благодарю, это пройдет и так! Помолчав с полчаса, он спросил: -- А скоро ли могу я видеть князя? -- Полагаю, что скоро. Он еще не одевался. Гоголь замолчал и опять глядел на Неву, барабаня пальцами по стеклу. Вышел чиновник Крутицкий, и я попросил его узнать, оделся ли князь. Через минуту он вернулся и сказал, что князь уже в кабинете. Доложив директору, что какой-то Гоголь-Яновский пришел просить об определении его к театру, я ввел Гоголя в кабинет к князю. -- Что вам угодно? -- спросил князь. Надобно заметить, что князь Гагарин, человек в высшей степени добрый, благородный и приветливый, имел наружность довольно строгую и даже суровую, и тому, кто не знал его близко, внушал всегда какую-то робость. Вероятно, такое же впечатление произвел он и на Гоголя, который, вертя в руках шляпу, запинаясь отвечал: -- Я желал бы поступить на сцену и пришел просить ваше сиятельство о принятии меня в число актеров русской труппы. -- Ваша фамилия? -- Гоголь-Яновский. -- Из какого звания? -- Дворянин. -- Что же побуждает вас итти на сцену? Как дворянин, вы могли бы служить. Между тем Гоголь имел время оправиться и отвечал уже не с прежнею робостью: -- Я человек небогатый, служба вряд ли может обеспечить меня; мне кажется, что я не гожусь для нее; к тому ж я чувствую призвание к театру. -- Играли ли вы когда-нибудь? -- Никогда, ваше сиятельство 11. -- Не думайте, чтоб актером мог быть всякий: для этого нужен талант. -- Может быть, во мне и есть какой-нибудь талант. -- Может быть! На какое же амплуа думаете вы поступить? -- Я сам этого теперь еще хорошо не знаю; но полагал бы на драматические роли. Князь окинул его глазами и с усмешкой сказал: -- Ну, господин Гоголь, я думаю, что для вас была бы приличнее комедия; впрочем, это ваше дело. Потом, обратясь ко мне, прибавил: -- Дайте господину Гоголю записку к Александру Ивановичу, чтоб он испытал его и доложил мне. Князь поклонился, и мы вышли. В то время инспектором русской труппы был известный любитель театра Александр Иванович Храповицкий. Он был человек очень добрый, но принадлежал к старой, классической школе. Он сам часто играл в домашних спектаклях, вместе с знаменитой Е. C. Семеновой (княгиней Гагариной), считал себя великим знатоком театра и был убежден, что для истинного трагического актера необходимы: протяжное чтение стихов, декламация, дикие завывания и неизбежные всхлипывания, или, как тогда выражались, драматическая икота. К этому то великому знатоку драматического искусства адресовал я бедного Гоголя. Храповицкий назначил день для испытания, кажется в Большом театре, утром, в репетиционное время. Там заставил он читать Гоголя монологи из "Дмитрия Донского", "Гофолии и Андромахи" 12, перевода графа Хвостова. Я не присутствовал при этом испытании, но потом слышал, помнится мне, от М. А. Азаревичевой, И. П. Борецкого и режиссера Боченкова, а также, кажется, и от П. А. Каратыгина, что Гоголь читал просто, без всякой декламации; но как чтение это происходило в присутствии некоторых артистов, и Гоголь, не зная на память ни одной тирады, читал по тетрадке, то сильно конфузился и, действительно, читал робко, вяло и с беспрестанными остановками. Разумеется, такое чтение не понравилось, и не могло нравиться, Храповицкому, истому поклоннику всякого рода завываний и драматической икоты. Он, как мне сказывали, морщился, делал нетерпеливые жесты и, не дав Гоголю кончить монолог Ореста из "Андромахи", с которым Гоголь никак не мог сладить, вероятно потому, что не постигал всей прелести стихов графа Хвостова, предложил ему прочитать сцену из комедии "Школа стариков" 13; но и тут остался совершенно недоволен. Результатом этого испытания было то, что Храповицкий запискою донес князю Гагарину, "что присланный на испытание Гоголь-Яновский оказался совершенно неспособным не только к трагедии или драме, но даже к комедии. Что он, не имея никакого понятия о декламации, даже и по тетради читал очень плохо и нетвердо, что фигура его совершенно неприлична для сцены и в особенности для трагедии, что он не признает в нем решительно никаких способностей для театра и что, если его сиятельству угодно будет оказать Гоголю милость принятием его на службу к театру, то его можно было бы употребить разве только на выход", (Под этим выражением на театральном языке означались люди, которым поручалось на сцене выносить письма, подавать стулья и составлять толпу гостей, но которым никогда не позволялось разевать рта.) * * Записка эта должна храниться в архиве театральной дирекции. Мне помнится, что я отослал ее, в конце года, в контору, к бывшему в то время архивариусом и журналистом г. Федорову. Гоголь, вероятно, сам чувствовал неуспех своего испытания и не являлся за ответом; тем дело и кончилось. Через несколько времени потом И. И. Сосницкий, которому Гоголь читал своего "Ревизора", с восторгом отзывался об этой пьесе. Храповицкий, услыхав это, спросил: -- Какой это Гоголь? Уж не тот ли, который хотел быть актером? Хороша же должна быть пьеса! Да он просто дурень и ни на что порядочное не годится. Каково же было удивление бедного Александра Ивановича, когда "Ревизор", поставленный вскоре потом на сцену, возбудил такой восторг и когда в авторе он узнал того самого Гоголя, которого забраковал и прочил разве только на выход! Потом я часто подтрунивал над Александром Ивановичем!. -- Да, да... я точно ошибся, что он ни к чему неспособен; но утверждаю, что он все-таки был бы скверный актер... Да и в "Ревизоре" есть гадости, например, где говорится о монументах и о поднятии рубашонки... ну, на что это похоже, сами посудите! 14 Впоследствии я встречался иногда с Гоголем у князя В. Ф. Одоевского, на его субботних вечерах. Гоголь был тогда уже знаменит, пользовался дружбой Жуковского и других известных писателей. Он или действительно не узнал меня, или делал вид, что не узнает. По крайней мере мне казалось, что каждый раз, когда взоры наши встречались, он отводил глаза в другую сторону, как будто конфузясь, и никогда не заводил со мною разговора, хотя мы и были представлены друг другу князем Одоевским. Впрочем, я не имел никакого права на его внимание. Он был, действительно, великий талант, если еще не более, а я -- смиренный литературный труженик, работавший хотя много и усердно, но незаметно и безыменно, в "Отечественных записках", "Энциклопедическом лексиконе" и некоторых других журналах. Сознавая, как-то инстинктивно, что Гоголю не хотелось, чтоб намерение его и попытка сделаться актером были известны, я при жизни его никогда и никому не говорил об этом. Не знаю, делаю ли и теперь хорошо, решаясь напечатать об этом случае в его жизни, о котором он, может быть, сам желал забыть 15. M. H. Лонгинов ВОСПОМИНАНИЕ О ГОГОЛЕ ... В первый раз увидел я Гоголя в начале 1831 года. Два старшие мои брата и я поступили в число учеников его. Это было в то же время, когда он сделался домашним учителем и в доме П. И. Балабина, и, сколько помню, несколько раньше, чем знакомство его с домом А. В. Васильчикова 16. Гоголь был рекомендован моим родителям покойным В. А. Жуковским и П. А. Плетневым, которые, по дружбе своей к ним, всегда принимали живое участие в деле нашего воспитания и образования. В то время, о котором я говорю, Гоголь действительно был очень похож на портрет, изображенный автором "Опыта биографии" 17. Первое впечатление, произведенное им на нас, мальчиков от девяти до тринадцати лет, было довольно выгодно, потому что в добродушной физиономии нового нашего учителя, не лишенной, впрочем, какой-то насмешливости, не нашли мы и тени педантизма, угрюмости и взыскательности, которые считаются часто принадлежностию звания наставника. Не могу скрыть, что, с другой стороны, одно чувство приличия, может быть, удержало нас от порыва свойственной нашему возрасту смешливости, которую должна была возбудить в нас наружность Гоголя. Небольшой рост, худой и искривленный нос, кривые ноги, хохолок волосов на голове, не отличавшейся вообще изяществом прически, отрывистая речь, беспрестанно прерываемая легким носовым звуком, подергивающим лицо, -- все это прежде всего бросалось в глаза. Прибавьте к этому костюм, составленный из резких противоположностей щегольства и неряшества, -- вот каков был Гоголь в молодости. Двойная фамилия учителя Гоголь-Яновский, как обыкновенно бывает в подобных случаях, затруднила нас вначале; почему-то нам казалось сподручнее называть его г. Яновским, а не г. Гоголем; но он сильно протестовал против этого с первого раза. -- Зачем называете вы меня Яновским? -- сказал он. -- Моя фамилия Гоголь, а Яновский только так, прибавка; ее поляки выдумали 18. Уроки начались немедленно и происходили более по вечерам. Несмотря на то, что такие необыкновенные часы могли бы произвести неудовольствие в мальчиках, привыкших, как мы, учиться только до обеда, классы Гоголя так нас веселили, что мы не роптали на эти вечерние уроки. Сначала предполагалось, что он будет преподавать нам русский язык. Немало удивились мы, когда в первый же урок Гоголь начал толковать нам о трех царствах природы и разных предметах, касающихся естественной истории. На второй урок он заговорил о географических делениях земного шара, о системах гор, рек и проч. На третий -- речь зашла о введении во всеобщую историю. Тогда покойный старший брат мой решился спросить у Гоголя: "Когда же начнем мы, Николай Васильевич, уроки русского языка?" Гоголь усмехнулся своею сардоническою усмешкою и ответил: "На что вам это, господа? В русском языке главное дело -- уметь ставить Ъ и е, а это вы и так знаете, как видно из ваших тетрадей. Просматривая их, я найду иногда случай заметить вам кое-что. Выучить писать гладко и увлекательно не может никто; эта способность дается природой, а не ученьем". После этого классы продолжались на прежнем основании и в той же последовательности, то есть один посвящался естественной истории, другой -- географии, третий -- всеобщей истории. Я сказал уже, что уроки Гоголя нам очень нравились. Это немудрено: они так мало походили на другие классы; в них не боялись мы ненужной взыскательности со стороны учителя, слышали от него много нового, для нас любопытного, хотя часто и не очень идущего к делу. Кроме того Гоголь при всяком случае рассказывал множество анекдотов, причем простодушно хохотал вместе с нами. Новаторство было одним из отличительных признаков его характера. Когда кто-нибудь из нас употреблял какое-нибудь выражение, уже сделавшееся давно стереотипным, он быстро останавливал речь и говорил, усмехаясь: "Кто это научил вас говорить так? Это неправильно; надобно сказать так-то". Помню, что однажды я назвал Бальтийское море. Он тотчас же перебил меня: "Кто это научил вас говорить: Бальтийское море?" Я удивился вопросу. Он усмехнулся и сказал: "Надобно говорить: Бальтическое море 19; называют его именем Бальтийского -- невежды, и вы их не слушайте". Но какой тон добродушия слышался во всех его замечаниях! Какою неистощимою веселостию и оригинальностию исполнены были его рассказы о древней истории! Не могу вспомнить без улыбки анекдоты его о войнах Амазиса, о происхождении гражданских обществ и проч. Свидетельство многих опытных людей доказывает, что Гоголь не был сотворен ни профессором, ни педагогом. Кажется, это не подлежит сомнению. Конечно, блестящий талант его мог облекать роскошными красками какие-либо исторические материалы и создать из них исполненную интереса лекцию, подобную той, о которой говорится в "Опыте его биографии". Но от такой попытки, доступной людям, уже знакомым с предметом и ищущим только рассмотрения его лектором с новой стороны, до возможности преподавать целый ученый курс -- так же далеко, как и до уменья элементарным образом передавать ученикам какие-либо сведения. В начале тридцатых годов Гоголь занимался сочинением синхронистических таблиц для преподавания истории по новой методе и, кажется, содействовал В. А. Жуковскому в составлении новой системы обучения этой науке, основания которой были изданы в свет впоследствии. Таблицы свои приносил Гоголь и к нам, но употреблял их только в виде опыта. Гоголь скоро сделался в нашем доме очень близким человеком. В дни уроков своих он часто у нас обедал и выбирал обыкновенно за столом место поближе к нам, детям, потешаясь и нашею болтовней и сам предаваясь своей веселости. Рассказы его бывали уморительны; как теперь помню комизм, с которым он передавал, например, городские слухи и толки о танцующих стульях в каком-то доме Конюшенной улицы, бывшие тогда во всем разгаре. Кажется, этот анекдот особенно забавлял его, потому что несколько лет спустя вспоминал он о нем в своей повести "Нос" 20. (См. Соч. Гоголя, т. III, стр. 124.) Никогда не забуду того нетерпения, с которым ожидали мы появления второй части его "Вечеров на хуторе близ Диканьки". Любопытство наше так было возбуждено первым томом этих несравненных рассказов! Он иногда читал их сам, принося матушке экземпляр вновь вышедшей своей книги. Это бывал настоящий праздник. Заметим здесь, что Гоголь, так скоро и легко сделавшийся коротким знакомым матушки, которой говорил часто о своих литературных занятиях, надеждах и проч., никак не мог победить какой-то робости в отношении к моему покойному отцу. Причиною этому должно полагать то, что он никак не мог отделить отношений своих как доброго знакомого от мысли о подчиненности: отец мой был начальником его по Патриотическому институту, куда Гоголь определен был учителем 21. Черта довольно оригинальная, потому что все знавшие покойного моего отца могут засвидетельствовать, что он с своей стороны никогда не подавал подчиненным повода не только робеть перед ним, но и всячески заставлял, вне служебных отношений, забывать, что он начальник. Но такова уже была странность Гоголя. При отце он, например, ни слова почти не говорил о литературе, хотя предмет этот, как известно, всегда занимал Гоголя. Если не ошибаюсь, уроки Гоголя продолжались года полтора 22. После этого Гоголь пропадал месяца два, и, сколько могу припомнить, в это время было ему передано от матушки удивление об его отсутствии и объяснено, что нам без учителя нельзя долее оставаться. Так как он и после этого не явился, то место его занял П. П. Максимович. Вдруг однажды Гоголь является к обеду. Дело ему немедленно объяснилось; но это нисколько не переменило отношений его к нашему дому. Доказательством тому служит то, что уже в 1835 году, когда я был в Царскосельском лицее, он приносил матушке экземпляры вышедших тогда сочинений своих: "Арабески" и "Миргород". С поступления в лицей я несколько лет не видал Гоголя. Помню, что слышал от братьев, бывших в здешнем университете, о том, что он читает там лекции, что его чтение слушали Жуковский и Пушкин 23. Когда сыгран был в начале 1836 года "Ревизор" 24, все мы в лицее нетерпеливее обыкновенного ожидали праздников, чтобы видеть эту превосходную комедию; это было тем труднее, что в Петербург отпускали нас только на святки, на четыре последние дня масленицы и на пасху. Вскоре после представления "Ревизора" Гоголь уехал за границу. Весною 1842 года я уже оканчивал курс в Петербургском университете, в который перешел из лицея. В один теплый солнечный день веселый кружок молодежи (в том числе и я) обедал у известного в то время ресторатора Сен-Жоржа. После обеда общество наше продолжало пировать в саду. Туда перешли из комнат и другие обедавшие. Тут-то встретился я с небольшого роста человеком, причесанным a la moujik, в усах и эспаньолетке, и с трудом узнал прежнего своего учителя. Действительно, это был Гоголь, очень переменившийся лицом и похожий на тот портрет его, который помещен при альманахе Бецкого: "Молодик, 1844 года" 25. Гоголь только что приехал в Петербург, и в это время вышли в свет "Мертвые души" 26, Я подошел к Гоголю, который находился у Сен-Жоржа в обществе нескольких своих приятелей, в числе которых был князь П. А. Вяземский. Он обрадовался, когда я назвал себя. После расспросов о моих домашних он в свою очередь должен был отвечать на разные мои вопросы, которые особенно относились до второй части "Мертвых душ". Восторги мои по случаю первой части, по-видимому, доставили ему удовольствие. Он говорил, что осенью надеется напечатать следующий том. Нельзя было не заметить перемены в его характере: беззаботная веселость юноши в десять лет нашей разлуки частию заменилась в нем большею зрелостью мыслей и расположение духа сделалось серьезнее. Через несколько дней после этой встречи я уехал из Петербурга и не видел больше Гоголя; это было последнее наше свидание. Когда он приезжал в Петербург в последние годы своей жизни, я был беспрестанно в отлучках и кочевал по всевозможным концам России. Сказать ли правду? если провидению угодно было прекратить так рано дни любимого моего поэта, то я не сожалею о том, что не видел его под конец его жизни. Храню как светлое воспоминание память о знакомом мне авторе "Вечеров на хуторе", "Ревизора", "Мертвых душ", исполненном свежести, силы и поэзии, и память эта не помрачается горестною мыслию о виде несчастного, мучимого телесными и душевными недугами автора "Переписки с друзьями", в котором не было видно и тени прежнего Гоголя. В. А. Соллогуб <ПЕРВАЯ ВСТРЕЧА С ГОГОЛЕМ> ... В 1831 году летом я приехал на вакации из Дерпта в Павловск. В Павловске жила моя бабушка и с нею вместе -- покойная тетка моя Александра Ивановна Васильчикова, женщина высокой добродетели, постоянно тогда озабоченная воспитанием своих детей. Один из сыновей ее <Василий>, ныне умерший, к сожалению родился с поврежденным при рождении черепом, так что умственные его способности остались навсегда в тумане. Все средства истощались, чтоб помочь горю, но все было напрасно. Тетка придумала, наконец, нанять учителя, который бы мог развивать, хотя несколько, мутную понятливость бедного страдальца, показывая ему картинки и беседуя с ним целый День. Такой учитель был найден, и когда я приехал в Павловск, тетка моя просила меня познакомиться с ним и обласкать его, так как, по словам ее, он тоже был охотником до русской словесности и, как ей сказывали, даже что-то пописывал. Как теперь помню это знакомство. Мы вошли в детскую, где у письменного стола сидел наставник с учеником и указывал ему на изображения разных животных, подражая при том их блеянию, мычанию, хрюканью и т. д. "Вот это, душенька, баран, понимаешь ли? баран, -- бе, бе... Вот это корова, знаешь, корова, му, му". При этом учитель с каким-то особым оригинальным наслаждением упражнялся в звукоподражаниях. Признаюсь, мне грустно было глядеть на подобную сцену, на такую жалкую долю человека, принужденного из-за куска хлеба согласиться на подобное занятие. Я поспешил выйти из комнаты, едва расслыхав слова тетки, представлявшей мне учителя и назвавшей мне его по имени Николай Васильевич Гоголь. У покойницы моей бабушки, как у всех тогдашних старушек, жили постоянно бедные дворянки, компанионки, приживалки. Им то по вечерам читал Гоголь свои первые произведения. Вскоре после странного знакомства я шел однажды по коридору и услышал, что кто-то читает в ближней комнате. Я вошел из любопытства и нашел Гоголя посреди дамского домашнего ареопага. Александра Николаевна вязала чулок, Анна Антоновна хлопала глазами, Анна Николаевна по обыкновению оправляла напомаженные виски. Их было еще две или три, если не ошибаюсь. Перед ними сидел Гоголь и читал про украинскую ночь. "Знаете ли вы украинскую ночь? Нет, вы не знаете украинской ночи!" Кто не слыхал читавшего Гоголя, тот не знает вполне его произведений. Он придавал им особый колорит своим спокойствием, своим произношением, неуловимыми оттенками насмешливости и комизма, дрожавшими в его голосе и быстро пробегавшими по его оригинальному остроносому лицу, в то время как серые маленькие его глаза добродушно улыбались и он встряхивал всегда падавшими ему на лоб волосами. Описывая украинскую ночь, он как будто переливал в душу впечатления летней свежести, синей, усеянной звездами, выси, благоухания, душевного простора. Вдруг он остановился. "Да гопак не так танцуется!" Приживалки вскрикнули: "Отчего не так?" Они подумали, что Гоголь обращался к ним. Гоголь улыбнулся и продолжал монолог пьяного мужика. Признаюсь откровенно, я был поражен, уничтожен; мне хотелось взять его на руки, вынести его на свежий воздух, на настоящее его место. "Майская ночь" осталась для меня любимым гоголевским творением, быть может, оттого, что я ей обязан тем, что из первых в России мог узнать и оценить этого гениального человека. Карамзины жили тогда в Царском Селе, у них я часто видал Жуковского, который сказал мне, что уже познакомился с Гоголем 27 и думает, как бы освободить его от настоящего места. Пушкина я встретил в Царскосельском парке. Он только что женился и гулял под ручку с женой, первой европейской красавицей, как говорил он мне после. Он представил меня тут жене и на вопрос мой, знает ли он Гоголя, отвечал, что еще не знает, но слышал о нем и желает с ним познакомиться 28. После незабвенного для меня чтения я, разумеется, сблизился с Гоголем и находился с того времени постоянно с ним в самых дружелюбных отношениях, но никогда не припоминал он о нашем первом знакомстве: видно было, что, несмотря на всю его душевную простоту (отпечаток возвышенной природы), он несколько совестился своего прежнего звания толкователя картинок. Впрочем, он изредка посещал мою тетку и однажды сделал ей такой странный визит, что нельзя о нем не упомянуть. Тетушка сидела у себя с детьми в глубоком трауре, с плерезами, по случаю недавней кончины ее матери. Докладывают про Гоголя. "Просите". Входит Гоголь с постной физиономией. Как обыкновенно бывает в подобных случаях, разговор начался о бренности всего мирского. Должно быть, это надоело Гоголю: тогда он был еще весел и в полном порыве своего юмористического вдохновения. Вдруг он начинает предлинную и преплачевную историю про какого-то малороссийского помещика, у которого умирал единственный обожаемый сын. Старик измучился, не отходил от больного ни днем, ни ночью по целым неделям, наконец утомился совершенно и пошел прилечь в соседнюю комнату, отдав приказание, чтоб его тотчас разбудили, если больному сделается хуже. Не успел он заснуть, как человек бежит. "Пожалуйте!" -- "Что, неужели хуже?" -- "Какой хуже! Скончался совсем!" При этой развязке все лица слушавших со вниманием рассказ вытянулись, раздались вздохи, общий возглас и вопрос: "Ах, боже мой! Ну что же бедный отец?" -- "Да что ж ему делать, -- продолжал хладнокровно Гоголь, -- растопырил руки, пожал плечами, покачал головой, да и свистнул: фю, фю". Громкий хохот детей заключил анекдот, а тетушка, с полным на то правом, рассердилась на эту шутку, действительно, в минуту обшей печали, весьма неуместную. Трудно объяснить себе, зачем Гоголь, всегда кроткий и застенчивый в обществе, решился на подобную выходку. Быть может, он вздумал развеселить детей от господствовавшего в доме грустного настроения; быть может, он, сам того не замечая, увлекся бившей в нем постоянно струей неодолимого комизма. Впрочем, он очень любил это окончание едва внятным свистом и кончил им свою комедию "Женитьба". Я помню, что он читал ее однажды у Жуковского в одну из тех пятниц, когда собиралось общество (тогда немалочисленное) русских литературных, ученых и артистических знаменитостей. При последних словах: "Но когда жених выскочил в окно, то уже..." он скорчил такую гримасу и так уморительно свистнул, что все слушатели покатились со смеху. При представлении этот свист заменила, кажется, актриса <Е. И.> Гусева словами: "так уж просто мое почтение", что всегда и говорится теперь 29. Но этот конец далеко не так комичен и оригинален, как тот, который придуман был Гоголем. Он не завершает пьесы и не довершает в зрителе последней комической чертой общего впечатления после комедии, основанной на одном только юморе. Пушкин познакомился с Гоголем и рассказал ему про случай, бывший в г. Устюжне Новгородской губернии, о каком-то проезжем господине, выдавшем себя за чиновника министерства и обобравшем всех городских жителей. Кроме того Пушкин, сам будучи в Оренбурге, узнал, что о нем получена гр. В. А. Перовским секретная бумага, в которой последний предостерегался, чтоб был осторожен, так как история Пугачевского бунта была только предлогом, а поездка Пушкина имела целью обревизовать секретно действия о