мя...
Нет, не было силы, которая могла бы удержать казака на привязи, даже на
привязи любви и тепла домашнего. Не доля ему хозяйствовать и наживать добро,
доля его -- тратить, тратить себя в походах, в разгуле души, которая,
кажется, ищет сил обнять этот манящий ее простор.
Давно уже не было на миргородской земле тех казаков, о которых пелось в
песнях. Были оседлые хлебопашцы, вольные мужики или потомки гуляк запорожцев
-- столбовые дворяне, владельцы пашен, скота, лугов, птицы. В их домах и
хатах если и висели пистолет или шашка, то только как украшение, и никуда
они не ездили -- разве что на выборы в уезд или на ярмарку.
Только чумаки проезжали иногда через Васильевку -- везли в Крым соль --
и всегда останавливались у ворот, просили напиться, спрашивали, не нужен ли
хозяевам их товар. Волы их были сонные, облепленные мухами, они лениво
обмахивались хвостами, бока их были залеплены навозом и колючками, и сами
чумаки смотрели хитро из-под своих бараньих шапок -- не так, как в песне.
Все же выходил Никоша провожать их и долго следил взглядом, как пересекают
они запруду, поднимаются на косогор и растворяются там в дрожании степного
марева.
Ему чудилось, что он слышит гул земли, когда приникал он чутким ухом к
ней в открытой степи, где его никто не видел и где, несмотря на пенье птиц,
шелест травы, было так тихо, как в пустыне. То ли стучали копыта каких-то
сказочных, некогда пронесшихся здесь коней, то ли стучало его собственное
сердце, замирая от неизвестности, -- то были таинственные и сокровенные
минуты, которых он никому не поверял. Даже в саду, когда затихало все в доме
в послеобеденном сне и он один оставался среди деревьев, раздавался некий
зов, который вдруг заставлял сильно биться сердце и уносил прочь
воображение. "Признаюсь, -- писал Гоголь, -- мне всегда был страшен этот
таинственный зов. Я помню, что в детстве я часто его слышал: иногда вдруг
позади меня кто-то явственно произносил мое имя. День обыкновенно в это
время был самый ясный и солнечный; ни один лист в саду на дереве не
шевелился, тишина была мертвая, даже кузнечик в это время переставал, ни
души в саду; но признаюсь, если бы ночь самая бешеная и бурная, со всем адом
стихий, настигла меня одного среди непроходимого леса, я бы не так испугался
ее, как этой ужасной тишины среди безоблачного дня. Я обыкновенно тогда
бежал с величайшим страхом и занимавшимся дыханием из сада, и тогда только
успокаивался, когда попадался мне навстречу какой-нибудь человек, вид
которого изгонял эту страшную сердечную пустыню".
С ранних лет он прижимался к людям, искал их сочувствия, участия -- при
пересиливающей это чувство тяге к бегству. Бывали дни, когда он убегал в
степь и лежал там часами, глядя в небо и слушая подземные звуки, когда ни
докликаться, ни найти его было невозможно, бывали часы, когда нельзя его
было оторвать от матери, от бабушки, от дома. В такие часы он предавался
тихим домашним занятиям -- рисовал, раскрашивал географические карты,
помогал женщинам разматывать нитки. Он был кроток, послушен, молчалив,
ласков.
Ответной ласки немного выпало Гоголю в детстве, хотя его любили как
первенца, как наследника. "Детство мое доныне часто представляется мне, --
писал он матери. -- Вы употребляли все усилие воспитать меня как можно
лучше. Но, к несчастью, родители редко бывают хорошими воспитателями детей
своих. Вы были тогда еще молоды, в первый раз имели детей; в первый раз
имели с ними обращение и так могли ли вы знать, как именно должно
приступить, что именно нужно?"
Детей было много, забот тоже много, кроме того, отец и мать то и дело
уезжали в Кибинцы, они не всегда брали его с собой, и Никоша проводил время
один. Так привык он к одиночеству -- к одиночеству среди людей и одиночеству
наедине с собой. Это создало характер скрытный, закрытый, но и способный
сосредоточиться на себе, удовлетвориться собой. Гоголя, писала дочь Капниста
С. В. Скалой, "я знала мальчиком всегда серьезным и до того задумчивым, что
это чрезвычайно беспокоило его мать".
До десяти лет его наперсником был брат Иван, но разница натур
сказывалась в их отношениях. Никоша быстро переходил от томления и скуки к
действию, к разряжающей вспышке, озарению, озорству. Иван как будто все
время пребывал во сне.
Оставались иные собеседники -- парк, пруд, дорога и степь. За церковью,
стоящей на возвышении против дома, начиналась дорога в Яворивщину --
яворовый лес, идя которым можно было добрести до сельца Жуки, где когда-то
стояли на постое шведы, а оттуда к вечеру до Диканьки. По дороге в Диканьку
уходил он, прислушиваясь к звуку колокола далекого Николы Диканькского --
его "крестника".
Позже его одинокие прогулки стал разделять Саша Данилевский -- сосед и
ровесник, -- с которым сошлись они в одночасье -- сошлись прочно, навсегда.
На всю жизнь запомнил Гоголь тот день, когда Саша вдруг оказался у его
постели, и внимательные, добрые, живые черные глаза взглянули на него сквозь
туман: у Никоши был жар, он болел. Перед постелью на столике стояла чашка с
клюквой -- Никоша предложил Саше отведать ее, тот вежливо взял несколько
ягод. И этот жест доброты, согласия, участия соединил их сердца. "Ближайший
мой", "брат", "ненаглядный" -- такими словами станет называть взрослый
Гоголь своего друга Данилевского. К нему он будет привязан крепче, чем к
кому-либо. Ему станет прощать обиды, молчание, охлаждение. О нем будет
тосковать в своих путешествиях по дальним странам, ему писать нежнейшие
письма. Вместе пройдут они через гимназические годы, через петербургскую
безвестность и петербургские искушения, вместе покинут Россию, но и
расставшись, не расстанутся душою.
Может быть, то была дружба неравных, дружба, в которой один подчиняется
другому? Но равным -- и неизменным -- было их чувство друг к другу. В любви
все равны.
Вместе гуляли они по окрестностям Васильевки, вместе встречали
праздники, шатались с ряжеными в ночь под рождество, разрисовывали для
родителей подарки -- картинки из книг, картинки с натуры, пейзажи, вместе
мечтали о служении на пользу отечеству.
Отзвуки 1812 года еще бродили но России. И хотя Наполеон прошел мимо
этих мест, хотя в Полтавской губернии не видели ни одного пленного француза,
великое событие не минуло детского сознания Гоголя. Воспоминанием о нем жили
все, рассказы о нем передавались из уст в уста.
Да и более далекое прошлое напоминало о себе. В Диканькской церкви за
алтарем хранилась окровавленная рубашка Василия Леонтьевича Кочубея --
рубашка, а которой он был казнен по навету Мазепы. Здесь же поодаль, в
дубовой роще, стоял дуб, возле которого встречались Матрена Кочубей и старый
гетман. А еще подалее -- в часе езды по Опошнянскому тракту -- раскинулось
знаменитое Полтавское поле, на котором в 1709 году -- за сто лет до рождения
Никоши -- великий Петр одержал победу над Карлом XII. Русским воскресением
назвали ту победу современники.
"Здравствуйте, сыны отечества, чада мои возлюбленныя! -- сказал
победителям Петр. -- Потом трудов моих родил вас; без вас государству, как
телу без души, жить невозможно".
То было давно и то было недавно. Что значат в истории сто лет? Что
значат они даже в истории одного рода? Прав был первый биограф Гоголя П. А.
Кулиш: Гоголь "рождается в семействе, отделенном только одним или двумя
поколениями от эпохи казацких войн".
И хотя, кажется, отгремели славные битвы, отшумела казацкая вольница (в
1775 году по указу Екатерины была упразднена Запорожская Сечь) и впиталась в
землю кровь, дав зеленые всходы, взойдя под южным небом степными травами и
причудливой вязью широколиственных крон, все помнилось, в той же крови
помнилось, в ней текло и жило.
6
Несмотря на то, что за Гоголями числилось четыреста душ крестьян и
тысяча десятин земли, жили бедно. Это была не та бедность, когда нечего есть
-- еды как раз хватало, и ели вдоволь (гостями Васильевки были и соседи, и
приезжие, и родственники), -- а бедность безденежья, отсутствия наличных
денег, когда не хватает на то, чтобы вовремя уплатить подушные, внести
проценты в Опекунский совет, принарядиться как следует, купить вместо
сальных свечей восковые. Сальные свечи дымили, распространяли по дому чад,
от них коптились и так темные потолки, но приходилось жечь их, да и на них
экономить: в доме рано ложились спать.
Василий Афанасьевич выгадывал на каждой копейке. Его предсмертные
письма Марии Ивановне из Лубен, куда он уехал лечиться, полны забот о
деньгах. "Бога ради, старайтесь собирать деньги, -- писал он, -- прикажи,
чтоб всенепременно были собраны подушные... с людей по прошлогодней
раскладке с штрафными. Кто позже 17-го отдаст, то с рубля 4 коп., ибо в
казну от 15-го берут штраф... Коровам цену я положил по 40 рублей, но в
нужде можно будет уступить и дешевле... Быков надобно продавать... лучше
всего на Шишацкой ярмонке... взять сначала худших... всех же на ярмонку
отнюдь не выгонять и никому не показывать лучших, пока не продадутся
худшие..." И умирая, он думал о телках и быках, о каком-то брянском купце, с
которого нужно взыскать долг (и непременно ассигнациями), о продаже мест на
ярмарке. В Васильевке специально устраивались для этой цели ярмарки --
торговцы платили за занимаемые ими места.
С детства завидовал Гоголь своим сверстникам, одевавшимся лучше его,
имеющим новые дрожки или коляску -- и он и родители ездили только в
подержанных, взятых за ненадобностью из конюшен Дмитрия Прокофьевича или
тетки Анны Матвеевны. Это были какие-то барки на колесах, разбитые, с
облезшей краской, в них стыдно было показываться на людях.
Когда приезжали гости, в доме становилось тесно от множества людей,
приходилось расставлять угощения на карточных столах, в спальне Марии
Ивановны, в спальнях сестер. Спальни те только назывались спальнями --
господ от слуг в них отделяла занавеска. Василий Афанасьевич все хотел
перестроить дом, расширить его, но денег не было. Когда задумали построить в
Васильевке церковь, собирали на нее по копейке, начал строить Афанасий
Демьянович, а заканчивал его сын, хотя церковь была маленькая, в одну главу,
с бедным алтарем и без росписи на стенах.
Зато когда церковь встала на холме против усадьбы, сразу стало уютней в
Васильевне, как-то приподнялась она, приосанилась, и крест на крошечной
каменной маковке был виден издалека, угадывался путниками, когда ни верхушки
высоких яворов, ни крыши хат не показывались еще глазу.
Гоголи ходили в церковь, молились, читали Евангелие. Но верили и в
приметы, в гадания, в пророчества снов, в голоса, раздающиеся с неба и
предсказывающие судьбу.
То была вера в судьбу -- в суд божий.
Ни одно происшествие не происходило без объяснения его особого значения
или заключенного в нем намека. В вере не было равнодушия, хотя была и
привычка.
Мальчик Гоголь уже в те годы чувствовал, как взрослый, и это
подтверждает история, которую записала с его слов близкий друг его
Александра Осиповна Смирнова-Россет.
Гоголь рассказывал ей, что однажды родители уехали и оставили его дома.
Он был совсем один -- слуги улеглись спать, сестры тоже разошлись по своим
комнатам, а гостей и родственников в ту пору в Васильевне не было. Он сидел
на диване в гостиной и уныло смотрел в окно. За окном было темно. Тишина
стояла такая, что казалось: не только люди, но и все уснуло вокруг. Эта
странная тишина, которую он вначале не замечал, вдруг коснулась его уха, а
потом и сознания, и ему сделалось страшно. Неожиданно раздался бой старинных
часов. Они резко проскрежетали и стали отбивать время.
"В ушах шумело, -- говорил Смирновой Гоголь, -- что-то надвигалось и
уходило куда-то. Верите ли, мне уже тогда казалось, что стук маятника был
стуком времени, уходящем в вечность *. Вдруг раздалось слабое мяуканье
кошки... Я никогда не забуду, как она шла, потягиваясь, и мягкие лапы слабо
постукивали о половицы когтями, зеленые глаза искрились недобрым светом...
Мне стало жутко. Я вскарабкался на диван и прижался к стене..."
Кошку эту Никоша утопил в пруду. Он отнес ее туда по ночному парку и,
когда из-за туч выглянула луна, бросил ее в воду в лунный след. Кошка сразу
не утонула, она пыталась выплыть, мяукала, он, схвативши какую-то палку,
отталкивал ее от берега. Наконец мяуканье прекратилось, и вода ровно
сомкнулась над бедным животным.
* Здесь, как и в случаях, особо не оговоренных, выделено автором.
И тогда ему стало еще страшнее. "Мне казалось, я утопил человека", --
вспоминал Гоголь. Ему стало жаль кошку, жаль себя, он заплакал, плач перешел
в рыдания: вернувшиеся родители нашли его на полу истерзанного и всего в
слезах. Узнавши, в чем дело, Василий Афанасьевич больно выпорол сына, и боль
наказания освободила его -- истерика прекратилась.
Этот случай глубоко запал Гоголю в память. Дело было не в наказании, не
в физической боли наказания, а в той боли души, которую он, казалось, телом
чувствовал. Раскаяние, мысль о страшном и непоправимом преступлении, какое
он совершил, о собственной жестокости, унижавшей его, были больней.
Они и были возмездием за совершенное.
Идея возмездия поразила его и в рассказе маменьки о Страшном суде.
Страшны были муки грешников, страшна неизбежность и неотвратимость суда -- и
радостно-светел покой, который ожидал тех, кто сохранит в душе своей
чистоту. Никто не мог уйти от возмездия, ни одна душа не могла скрыться от
суда -- от наказания и благодарности, ибо все дела и помышления видел тот,
кто сойдет вершить суд, и даже то проницал он в человеке, что сам человек не
знал о себе.
Это ощущение, что кто-то все видит и все знает о тебе, кто более тебя
самого понимает тебя и справедливо судит о твоих поступках, и было
ощущением, которое не могли внушить Никоше ни стояние в церкви, ни
"противное ревение дьячков". "На все глядел я бесстрастными глазами: я ходил
в церковь потому, что мне приказывали или носили меня; но, стоя в ней, я
ничего не видел, кроме риз попа... Я крестился потому, что видел, что все
крестятся..."
Вглядываясь в мальчика Гоголя, мы видим в нем способность к
состраданию, к пониманию боли другого существа, к участию. Он отзывчив, хотя
и самолюбив, он весь готов раствориться в жалости к старости, к бедности, к
слабости, хотя гордость часто и отдаляет его от людей. Но, как правило,
сострадание берет верх. Что-то растопляется в нем -- и он спешит навстречу
призыву близкого, будь то отец, мать, бабушка, дедушка, брат, сестры или
чужие люди, просящие о помощи.
В Васильевке привечали больных и слабых. Никому не отказывали в куске
хлеба, в кружке кваса -- вкусного грушевого кваса, который особенно любил
Гоголь, -- а то и в чарке горилки. Дом был открыт для людей, но наряду с
простодушием, открытостью Васильевского уклада жизни присутствовало в нем и
нечто иное -- то, что возбуждалось приездами родственника-генерала или
возвращениями из отлучек в Кибинцы. Дыханье кибинецкого "света" заражало
родителей Гоголя. Считалось неприличным обнаружить свои чувства, неприличным
жить так, как все живут, -- они все-таки были не такие, как все, и это
должны были видеть те, кому следовало это видеть.
7
Свои чувства Гоголь рано научился доверять бумаге, Мать называла его
стихи каракулями, оп писал их в подражание тем, которые слышал. Они вместе с
первыми рисунками Никоши, в которых он старался котировать природу, стали
выражением его внутренней жизни, того не известного никому мира, который уже
существовал в нем. Его художественная фантазия вылилась и в удививший всех
талант передразнивания, который заметили в нем сызмальства.
Кто бы из новых лиц ни появлялся в Васильевке, он был тут же
воспроизведен и повторен в своих привычках, жестах, мимике. Гоголь уже тогда
умел ловить человека, улавливать его по двум-трем чертам и из этих черт,
отобранных его наблюдательным глазом, лепить образ. То он брался
представлять двоюродных дядюшек Павла Петровича и Петра Петровича
Косяровских -- добродушных увальней, то угрюмого родственника попа Савву
Яновского из Олиферовки, то двоюродную бабку Екатерину Ивановну, любившую
прятать у себя в комнате старые пуговицы, огарки свечей, тряпки. Он
передразнивал какого-нибудь заезжего франта, выдававшего себя за важную
птицу и желающего пустить пыль в глаза провинциалам, мужика на ярмарке.
Василий Васильевич Капнист давно заметил в сыне Василия Афанасьевича
эту наблюдательность, это зоркое схватывание особенностей человека. В стихах
Никоши, которые тщеславная маменька показала старому поэту в один из его
визитов в Васильевку, не было ничего похожего на этот дар. Но Капнист
потрепал Гоголя по голове и сказал матери; "Из него будет толк, ему нужен
хороший учитель".
Когда встал вопрос об обучении сыновей, Василий Афанасьевич
призадумался. Нанять им хорошего учителя, который бы учил их на дому, он не
мог. Учителя, знавшие языки, получившие европейское образование, требовали
высокой платы. Да и мало их было в этом благословенном краю. Тут больше
учились по букварю и по детским книгам с картинками.
"Детей своих я уже решился отдать в Полтаву, -- писал Василий
Афанасьевич Д. П. Трощинскому в черновом тексте письма, -- ибо нет способу
держать их дома. Ожидаю только вашего приезду, что бы о сем моем предприятии
вашего единственного моего благодетеля мнение (посоветоваться...) ".
Но Дмитрий Прокофьевич, находившийся в то время в Петербурге, не дал
никакого совета. Он передоверил все хлопоты своему племяннику, но и тот не
смог ничем помочь отцу Гоголя.
"На другой день, -- докладывал Василий Афанасьевич "благодетелю", --
проводил я Андр. Андр. до Полтавы... Не могу умолчать, что при сем случае
отвез в Полт. училище детей моих, весьма неодобряемое Андр. Андр. Но ничего
не могу делать, когда нет лучшего, а тем более возможности... поместить их в
лучшее..." *
* Архив Центральной научной библиотеки АН УССР, Гоголиана, III, No 8787
Глава вторая
ПОЛТАВА
Дражайшая Бабушка... Покорно вас благодарю, что вы прислали гостинец
мне... Обрадуйте Папиньку и Маминьку, что я успел в науках то, что в первом
классе гимназии, и учитель мною доволен.
Гоголь -- Т. С. Гоголь-Яновской. Полтава, 1820 год
1
Почти все герои Гоголя помнят свою школу. Помнит ее -- отрицательным
образом -- Иван Федорович Шпонька. Помнит Павел Иванович Чичиков. Помнит и
Тентетников.
Полтавское поветовое училище почти не оставило воспоминаний у Гоголя.
Но "тарабарская грамота" катехизиса, о которой он пишет в письме к матери,
была познана именно здесь.
Курс наук, состоящий из тринадцати дисциплин, основывался прежде всего
на чтении священного писания и на различных правилах -- правилах слога,
чистописания, правописания. В добавление к этому учащимся преподавались
некоторые сведения из географии, краткой всеобщей истории и арифметики с
грамматикою. В те годы сильно напирали на изъяснение евангелия -- по
распоряжению министра духовных дел и народного просвещения А. Н. Голицына
священное писание вводилось как обязательное чтение чуть ли не перед каждым
уроком. Долбили "пространный Катехизис", заучивали наизусть целые страницы
из библии, но это не помогало в религиозном воспитании, наоборот, как писал
H. M. Карамзин, в России только развелось больше ханжей, чем раньше. На
уроках закона божия не было торжественности, не было благоговения -- играли
в "бабу", обменивались ножичками, самодельными игрушками, записками. Среди
тех, кто учился в первом классе, сидели и переростки -- детины
двенадцати-четырнадцати лет, благополучно не слезавшие по нескольку лет с
одной парты.
Немытые окна, темные классы, холод в классах, холод в глазах учителей,
нехотя поднимавшихся на кафедру, чтоб произнести очередной урок, -- вот что
запомнил Гоголь об этом учении. Девятилетний мальчик, нежившийся до этого в
тепле родительского дома, он, оказавшись в чужих стенах -- и на квартире
жили у чужих людей, -- чувствовал себя неуютно. Сохранившиеся до наших
времен "Дела Полтавского уездного училища за 1819 год" говорят о том, что
братья Гоголи часто опаздывали на занятия, а еще чаще пропускали их.
О способностях Никоши и Ивана тоже не сказано ничего хорошего. По
аттестации учителей, Николай Яновский "туп... слаб... резов", а его брат
"туп, слаб и тих". В записях за вторую половину 1819 года о способностях
братьев замечено, что они "средственные", а в поведении оба мальчика
"скромные".
Впрочем, большого различия между оценками поведения и прилежания
учеников не делалось. Оценки ставили как попало -- путали и фамилии
воспитанников, и их возраст. Так, братья Гоголи то оказывались старше в
ведомости, то младше. Обязанности учителей сводились к тому, чтобы дать
задание, а смотрителя училища -- бессменного Ивана Никитича Зозулина -- чтоб
как можно чаще "посещать классы". Иногда он это делал не один, а в
сопровождении директора училищ Полтавской губернии господина Огнева.
Посещения эти сопровождались особой строгостью, В классе повисала
мертвая тишина; казалось, муха пролетит, и то слышно. Учитель грозно
посверкивал глазами на отвечающих, отвечающие сбивались, страшась розги,
что-то лепетали, учитель нервничал, класс тоже.
Страх наказания, наказания по любому поводу и без всякого оправдания,
висел над всеми в училище. Или "книга за успехи", или розга -- среднего
между поощрением и карою не было, и ожидание расправы было даже страшней,
чем сама расправа.
В классах редко убирали, одноглазый солдат-инвалид появлялся с ведром и
тряпкою раз в два дня. Нечисто было под партами, в коридорах, нечисто было и
в отношениях между учениками: ябедничали, рассказывали гадости про учителей,
про девочек, которые учились в другом отделении, старшие колотили младших,
отбирали у них привезенные из дому гостинцы. Учителя, получавшие 200--250
рублей в год и жившие в наемных квартирах, ходили в потертых сюртуках,
выглядели беднее многих детей.
Школьное окружение Никоши и Ивана было пестрым. Тут выглядывала смесь
-- демократическая смесь всех родов и званий. Состояли в училище дети
священников, корнетов, поручиков, крестьян, купцов. Были сыновья военных и
цивильных полковников и подполковников, были и столбовые и новоиспеченные
дворяне, только что вылезшие из кличек и прозвищ, такие, как Антип
Гнилокишков, Аполлон Матрица или Тит Левенец. Были и Мокрицкие,
Цимбалистовы, и Жуковские, и сын титулярного советника Николая Зощенко
Андрей Зощенко *.
* Как установил исследователь творчества M. M. Зощенко Ю. Томашевский,
Н. Зощенко -- прадед знаменитого писателя.
Ни с кем из этих мальчиков Гоголь не сошелся. О единственном его
полтавском приятеле той поры -- сыне помещика Герасиме Высоцком -- мы знаем
очень мало. Рассказывали те, кто видел его уже немолодым, что был он шутник,
любил острое словцо и соседи побаивались его колких характеристик.
Брат Иван все время болел, родители хотели даже забрать его раньше
срока в Васильевку, но тут грянул гром -- брат умер.
То была первая смерть, прошедшая вблизи Гоголя. Позже он написал о
своем брате поэму, которая называлась "Две рыбки". Одной из этих рыбок был
сам Никоша другой -- его любимый Иван. Никто не подозревал в нем этих
высоких чувств. Никто не догадывался о глубине привязанности его к брату.
Потрясение было столь сильное, что Василий Афанасьевич был вынужден забрать
сына из училища. Еще в начале 1819 года он писал А. А. Трентинскому: "Сверх
того, я должен буду с открытием весны отправиться со своими детьми в
Екатерин: (славль), а может быть, и в Одессу, ибо в Полтаве держать их более
не намерен..." *
* Архив Центральной научной библиотеки АН УССР, Гоголиана, III, No
8790.
Смерть младшего изменила его намерения. Везти Никошу одного в Одессу
или Екатеринославль он не решился. Вновь начались поиски способа учения,
подыскивание подходящего человека, который смог бы подготовить сына к
поступлению в гимназию. Такой человек нашелся, и опять-таки в Полтаве. Им
оказался некий Гавриил Сорочинский. Василий Афанасьевич на этот раз отдал
сына "в люди": Никоша поселился в доме учителя, там же проводились и
занятия. Питался он тоже с семьей Сорочинского.
Поэтому и плата за его учение производилась в основном натурою. Из
Васильевки слали сало, мед, крупы гречневые и пшенные, муку, бочонки с
огурцами. Учитель, случалось, выговаривал отцу Гоголя за несвоевременные
поставки провизии и в несколько приказном тоне просил его быть
пообязательнее. "Прислать... -- пишет он в Васильевну, перечисляя меры крупы
и муки, фунты меду и пуды сала, количество бочонков. -- Теперь же дать 300
денег да остальные по щоту за прежнее время"; когда Василий Афанасьевич
запаздывает, замечает: "Покорнейше прошу приказать отпущать повернее
провизию". Об успехах Никоши в этих посланиях ничего не сообщается. Никоша,
по заверению учителя, "в объятиях дружбы" -- этим все сказано.
Первые собственноручные письма Гоголя из Полтавы "Папиньке и Маминьке"
подтверждают эти слова. Чувствуется, что Никоша свободен и именно поэтому
доволен учителем, хотя, может быть, письма эти и писаны под диктовку
последнего. Гавриил Сорочинский не очень загружал "волонтера" -- так тогда
называли детей, готовящихся к поступлению в гимназию. Он отпускал его одного
гулять по городу, ходил с ним по поручению Василия Афанасьевича в гости к
нужным людям, среди которых сам Гоголь в письме называет прокурора -- лицо,
весьма важное в губернии.
"Учение в гимназии начнется через неделю, -- писал Никоша отцу, -- а до
того времени я слегка занимаюсь повторением..." Это "слегка" достаточно
красноречиво.
Вместе с тем в нем нет страха перед учителем, страха перед папенькой,
чувствуется, что автор письма располагает собой, располагает и временем, а
время -- это, может быть, самое дорогое, что мог подарить жадному до
наблюдений мальчику его опекун.
Время это Гоголь не тратил зря. Кроме обедов у прокурора, кроме
знакомств с чиновниками, с которыми имел дела отец, с верхушкой губернии,
куда проникал он уже не с учителем, а с отцом или с Андреем Андреевичем
Трощинским, часто наезжавшим в Полтаву, сами путешествия по городу давали
ему то, чего не могли дать никакое училище и никакой учитель.
2
Полтава стояла на высоком берегу Ворсклы, вся белая, в зелени
бесчисленных садов, засыпавших ее к концу лета яблоками, вишнями, грушами,
абрикосами. Винный дух носился над ее оврагами и садами, кружа голову;
беленькие хатки, крытые соломой, толпились вдоль улиц, названия которых
напоминали о полтавской победе, изменившей ее судьбу.
Когда выбирали столицу Малороссии, то сначала остановились на Лубнах --
более древнем городе. Но верх взяла Полтава -- точнее, Полтавская битва.
Памятники и обелиски в честь этой битвы стояли здесь почти па каждом
перекрестке и каждой площади. Один мещанин даже воздвиг такой памятник возле
своего дома -- его самодеятельный почин не вызвал удивления.
Наезжали в Полтаву и из-за границы, наезжали и из столиц. Каждый
очередной царь или наследник считал своим долгом отметиться на этой странице
русской истории. Не было года, чтоб кто-нибудь из августейших гостей не
посетил город. К этим визитам готовились. Сносились портящие вид строения,
выравнивались улицы, расчищались подъезды к памятным местам. Пожарные
выкачивали пожарной трубой грязь из луж.
В дни осенних дождей тучный чернозем раскисал -- оп засасывал брички,
телеги, кареты, людей. С грустью взирал орел па памятнике Победы на
центральной площади, как плещется у его подножия вода, как жирные брызги
летят от экипажей на отбитые когда-то у шведов пушки.
П. А. Вяземский, посетивший Полтаву двадцать лет спустя после того, как
там жил Гоголь, писал:
Братья!.. не грешно ли вчуже
Видеть, господи спаси,
Как барахтается в луже
Город, славный на Руси?..
Строки о Полтаве заканчивались словами:
Ей не нужно обелиска,
Мостовая ей нужна.
Мостовых в городе не было. Осенью отважные полтавские дамы вынуждены
были добираться до мест балов и ужинов на телегах, запряженных волами.
Особенно оживлялся город во время дворянских выборов или ярмарок. Тогда
сюда съезжалась вся губерния -- вынимались из старых сундуков камзолы и
платья, местные франты демонстрировали свои завивки и наряды, мамаши --
дочек на выданье, молодцы отошедшего века -- регалии и раны. Совершались
обмены и сделки, заключались контракты, ставились на карту крепостные души,
а то и имения. Балы сменялись обедами, обеды -- ужинами, бостон -- вистом,
вист -- банком. Съедалось и выпивалось множество всякой еды и напитков.
Щедрость разгула, швыряния денег и какого-то забвения в веселье,
избыточности -- в городе от обилия еды развелось столько собак, что их
вылавливали сетями, -- сменялись скукою, опустошенностью.
Тогда сильнее раздавался из окон казенных учреждений скрип перьев,
щелканье костяшек на счетах, и в права вступала проза плетения губернской
паутины -- паутины канцелярского производства, перемалывания прошений,
жалоб, доносов, циркуляров, указов, приказов.
За год до приезда Гоголя в Полтаву ее посетил император Александр
Павлович. Он прибыл сюда в сопровождении большой свиты, в которой состоял и
герой 1812 года Барклай де Толли, Осмотр святынь завершился балом, который
дало в честь царя полтавское дворянство. Вечером город был иллюминирован. По
сему случаю закупили три тысячи стеклянных плошек и стаканчиков, которые,
как злословили местные остряки, после торжества "сгорели от огня". Кто-то
нагрел руки на царском гощении.
Полтавские контрасты бросались в глаза.
В домах, где бывал Гоголь, говорили о взятках, о тяжбах, о склоках.
Тяжбами был отягощен и Василий Афанасьевич, то судившийся со своими
соседями, присвоившими его беглых крестьян, то с неуплатчиком долгов --
купцом, то с дальними родственниками жены, захватившими ее долю в
наследстве.
Кривосудовы и хватайлы, о которых Василий Васильевич Капнист в
предисловии к своей "Ябеде" писал, что они лица времен, уже не существующих
(как бы оправдываясь за то, что он их вывел), встречались Никоше на улицах,
многие из них раскланивались с ним, как с сыном "нужного человечка".
Полтава была городом игроков и торговцев, мастеров по обдуриванию казны
и гениев бумажного дела, городом, где миллионные операции на винных откупах
(вспомним миллионщика Муразова во втором томе "Мертвых душ") соседствовали с
невинными подношениями в виде коробки сигар, нескольких тюков турецкого
табаку или подстреленных в ближнем лесу зайцев.
Зайцев и табак подносили даже отцу Гоголя, когда хотели заручиться его
поддержкой у всесильного Дмитрия Прокофьевича.
В суды и палаты нельзя было появиться без синицы, красули или беленькой
(пяти-, десяти- и двадцатипятирублевых бумажек) -- смотря по размерам дела,
которое надо было решить. Давал и Василий Афанасьевич, давали и его
знакомые, и мальчик Гоголь видел, как дают. И видел, как берут эти подарки,
или одолжения, как называли их из скромности.
Наезжали в Полтаву ревизоры из Петербурга, распекали, приводили в страх
взяточников, но уезжали почему-то умиротворенные, какие-то растолстевшие в
талии -- то ли откормившись па сытных полтавских хлебах, то ли набив карманы
ассигнациями. Нельзя было купить генерал-губернатора, губернского
предводителя дворянства (им в те годы был В. В. Капнист), недоступны в этом
отношении были еще несколько человек, но остальные брали -- и брали с
охотою. Полтавский полицмейстер на глазах Никоши обходил лавки в
сопровождении солдата полицейской команды, и тот складывал в свой необъятный
мешок штуки полотна, головы сахара, завернутые в промасленную бумагу балыки
и семгу, банки с помадою.
Как ни мал был тогда Гоголь, ему достаточно было все это видеть и
слышать. Жена сына М. С. Щепкина, познакомившаяся с Гоголем в конце его
жизни, писала: "Совсем незаметно, чтоб был великий человек, только глаза
быстрые, быстрые". Эти глаза были уже и у одиннадцатилетнего сына Василия
Афанасьевича.
Отец думал, что посылает его в город учиться паукам, но единственною
наукой, уроки которой получил Гоголь в Полтаве, была наука самой
действительности.
Не только глаз, но и слух его -- его необыкновенное чутье на живую речь
-- развились в Полтаве.
Столица Малороссийской губернии была город проезжий, шумный. Через нее
шли дороги в Петербург, в Харьков, на Москву, на богатую Кременчугскую
ярмарку, в Киев, в Саратов, Воронеж, Кишинев, в Екатеринославскую и
Херсонскую губернии, обильные свободными землями. Эти земли привлекали
авантюристов, дельцов, шулеров, ставящих на случай, на счастье, способных
все спустить и все получить в час, людей бывалых, тертых, много повидавших,
говорящих на всех наречиях империи -- от полуворовского, полумужицкого языка
беглых крепостных до перемешанной с французскими словами речи опустившихся
аристократов или профессиональных плутов. В гостиницах и постоялых дворах,
которых было много в городе, они иногда заживались подолгу, не имея
возможности выехать, так как проигрывались подчистую. Здесь стояли их
экипажи, тут жили их слуги, ночуя прямо в бричках и каретах, тут дрались,
спорили, рассказывали анекдоты и разные необыкновенные истории, обсуждали
мировые события, натягивая их на свой, губернский, аршин. Тут без
ограничений разливалась стихия звучащего слова -- слова свободного, наглого,
не вписывающегося в правила стихосложения и правописания и столь же
своенравного, как и людское море. Речь светской жеманницы и пьяного кучера,
речь провинившегося офицера, сосланного в глушь, речь купца,
приноравливающегося к характеру покупателя, и мертвый синтаксис
канцеляриста, торчащий посреди языкового разноцветья улицы, как сухой
осокорь, -- все впечатывалось в память.
Полтаву нельзя было обойти за день. От оврага Панянка, где, по
рассказам, покончила с собой из-за несчастной любви панночка, до старой
фортеции -- места обороны города от войск Карла XII -- было несколько верст.
Если в торговых рядах, на Круглой площади (где стоял дом губернатора и
размещались административные здания) кипела жизнь, то на откосе берега
Ворсклы, вблизи которого помещалось поветовое училище, она -- особенно в
жаркие летние часы -- сморенно никла: тут ходили куры, плавал пух
одуванчиков, бабы выносили свои плахты и юбки и развешивали их на веревках.
В городе не было библиотеки, зато был театр. Полтавчане любили
повеселиться -- на улицах слышались звуки казацкой волынки, пение кобзаря.
По вечерам в предместьях города -- Кобищинах и Кривохатках -- собирались
парубки и девчата, чтоб поспивать и поплясать. Да и густое щелканье соловьев
оглашало в майские ночи полтавские сады.
3
В то время генерал-губернатором Малороссии был князь Николай
Григорьевич Репнин. Это был образованный и честный начальник. Появившись на
Украине в 1818 году, он до этого успел пожить в Европе, участвовал в войне
против Наполеона, был взят в плен под Аустерлицем, а после окончания
кампании 1812--1814 годов находился в звании вице-короля королевства
Саксонского. Высокое происхождение (Репнин был внуком петровского
фельдмаршала Н. В. Репнина) и личный авторитет создали ему в Полтаве славу
неподкупного и гуманного человека, какими редко бывали правители
провинциальных губерний.
При Репнине ожил заглохший было совсем в Полтаве театр. Здание театра,
построенное предшественником князя, по преимуществу пустовало. На лето его
заселяли бродячие труппы, которые скитались из города в город. Репнин
выписал из Харькова труппу Штейна, в которой выступал тогда еще никому не
известный, но подававший большие надежды крепостной актер Михайло Щепкин.
Позже, когда Гоголь и Щепкин познакомились, им не нужно было
посредничества в дружбе: пропуском в дом Щепкина для Гоголя стала Полтава.
По рассказам, Гоголь вошел в столовую, где сидела за обедом семья Щепкина,
со словами украинской песни "Ходит гарбуз по городу". Приязнь между
"земляками", как они называли друг друга, осталась на всю жизнь, и именно
Щепкин закрыл крышкою гроб Гоголя, когда его выносили из церкви Московского
университета на кладбище.
То, что Щепкин и Гоголь (еще мальчик) жили в одно время в одном городе,
-- совпадение. Но не случайно, что городом этим оказалась Полтава. Сюда, в
эту столицу Малороссии, тянулось все лучшее, что являлось тогда па землях
бывшей Левобережной Украины. Да и сама полтавская земля, славящаяся своими
изделиями сада и огорода, как любил говорить Гоголь, производила не только
их, но и таланты, коим суждено было обессмертить ее.
На Полтавщине родились Г. Сковорода, И. И. Хемницер, M. M. Херасков,
автор "Душеньки" И. Ф. Богданович, В. В. Капнист, В. Т. Нарежный, Е. П.
Гребенка. В Полтавской духовной семинарии учились будущий переводчик
"Илиады" Н. И. Гнедич и создатель "Наталки Полтавки" И. И. Котляревский.
Отсюда ушел в Петербург и стал знаменитым портретистом бывший миргородский
богомаз Лука Лукич Боровиковский.
Котляревский (с которым вместе учился в семинарии и был коротко знаком
В. А. Гоголь) был главным директором полтавского театра. На его сцене
игрались и "Недоросль" Фонвизина, и "Ябеда" Капниста, и "Урок дочкам"
Крылова, и "Наталка Полтавка", и переводные оперы и водевили. Исполнялись в
интермедиях и украинские народные песни, и сочиненные на скорую руку
подделки под них, и иностранные куплеты. Щепкин, не обладавший голосом, пел
и в "Наталке Полтавке", где он играл возного, и в "Редкой вещи" Керубини, и
в опере "Удача от неудачи, или Приключение в жидовской корчме". В последней
он мастерски копировал полтавского голову Зеленского. Когда Щепкин в гриме
появлялся перед залом, оттуда кричали: "Це ж наш Зеленский!"
Голова был обижен, он хотел даже подкупить актеров, чтоб они больше не
играли эту пьесу, но князь Репнин приказал оставить ее в репертуаре. Он даже
обязал Зеленского ходить на спектакли.
Театр старался походить на жизнь. Он иногда передразнивал ее, иногда
заискивал перед нею, подлаживался к ее настроениям и вкусам, к нехитрым
прихотям полтавских зрителей, а порой и больно щекотал, намекая на городские
злоупотребления. В текст пьес свободно вставлялись реплики, которые
сочинялись тут же, на ходу, в зависимости от ситуации, от состава зала,
который надо было расшевелить, возбудить. Вместе с хулами раздавались и
похвалы. В "Наталке Полтавке" один из героев ее, Ми-кола, говорил, имея в
виду деятельность администрации Репнина: "Та в городi тепер не до новин; там
так старi до-ми ламають, та улицi застроюють новими домами, та кришi
красять, та якiсь пiшеходи роблять, щоб в грязь добре, бач, ходити було
пiшки, цо аж дивитесь мило... да уже ж и город буде -- мов мак цвiте. Якби и
пiкiйны шведи, що згинули пiд Полтавою, повстали, то б тепер не пiзнали
Полтави..."
При Репнине в Полтаве были открыты духовное училище, институт
благородных девиц, дом воспитания для бедных дворян. Репнину обязана
историография Украины появлением труда Д. Н. Бантыш-Каменского (который
потом изучал Гоголь) "История Малой России". И не кто иной, как князь
Репнин, вызволил из крепостной зависимости Михаила Семеновича Щепкина.
Случилось это как раз тогда, когда Никоша Гоголь учился в поветовом
училище. Щепкина выкупили у курской помещицы А. Волькенштейн, которая не
хотела продавать его, так как он был нужен ей "своими