Явдат Ильясов. Заклинатель змей
Т.: Издательство литературы и искусства им. Гафура Гуляма, 1986
Повесть о трудной судьбе, удачах и неудачах беспутного шейха, поэта,
ученого, несравненного Абуль-Фатха Омара Хайяма Нишапурского, жил такой
когда-то на земле...
ПЬЯНЫЙ ЗВЕЗДОЧЕТ
Стихи Омара Хайяма даны в переводах О. Румера и И. Тхоржевского
Хоть я и пьяница, о муфтий городской,
Степенен все же я в сравнении с тобой:
Ты кровь людей сосешь, я - лоз,
Кто из двоих греховней?
А ну, скажи, не покривив душой?
- Зачем тебе, отступнику, молельный коврик?
- Ну, как же! Это - ценность. Хорошо заложить в кабаке. (Чей-то
приглушенный смех.) О! - Дерзкий странник провел ладонью по своей кисейной,
похожей на снег в морозных блестках, новой чалме. - Прощайте, я пойду.
Холодно? Пусть. Отогреюсь в солнечной Мекке.
- Если в пути не околеешь, безродный.
- Э! Будь что будет.
От страха смерти я, - пусть знают все, - далек:
Страшнее жизни что мне приготовил рок?
Я душу получил на подержанье только
И возвращу ее, когда наступит срок.
... Стужа, белая косматая старуха, вползает в жилища, влезает в постели
и колыбели. На обледенелых звонких дорогах насмерть стынут усталые путники.
Те, кому посчастливилось уцелеть, бредут, скрежеща зубами, к рибату -
странноприимному дому.
Низкое, узкое, длинное, как скотский загон, помещение с редким рядом
кривых столбов, подпирающих черный потолок. Меж столбов - костры, у костров
- народ. Поскольку рибат воздвигнут на средства благотворителей и потому
бесплатен, ясно, какой народ прибило сюда. В заскорузлых руках - куски сухих
ячменных лепешек. Люди грызут их с тупо-сосредоточенным видом, запивая чуть
подогретой водой. Постой-то в рибате, слава аллаху, бесплатный, но горячей
похлебки, жаль, без денег и здесь не получишь.
Ее, жирную, острую, пряно-пахучую, только что ели путники видные,
сыто-солидные, которых загнал сюда небывалый мороз. Не по себе им тут. Как
стаду коз, угодивших в ущелье, облюбованное волчьей стаей. Женщина в черной
сверкающей шубе, закрыв лицо чадрой до самых глаз, отчужденно смотрит в
огонь. Судя по ярким глазам, она молода и, быть может, даже хороша собою.
Хмурится рядом с нею упитанный мужчина средних лет с холеным белым лицом и
ладно подстриженной бородкой, окрашенной хною. И горбится, весь в густых
булгарских мехах, некий важный имам, священнослужитель.
- Дурачье из Мерва, паломники, - осуждающе кивнул благообразный имам на
смущенно притихшее мужичье. - В Мекку идут. Да, да, поверьте! Не
куда-нибудь, а прямо в Мекку. Но ведь сказал халиф Абу-Бекр: "Богатый
правоверный лучше бедного". Кто желает посетить святые места, должен
располагать суммой денег, достаточной на дорогу туда и обратно и на
пропитание семьи за время его отсутствия. А эти... куда их несет, убогих?
Нищий, вздумавший совершить хадж, подобен хворому, который берется за труд
здорового.
- Воистину! - с готовностью изрек краснобородый.
И тогда:
- Богатые, бедные, - послышался чей-то скрипучий голос. - Разве мы все
- не временные постояльцы в этом мире, старом ничтожном рибате нужды и
бедствий?..
18 мая 1048 года в мрачной Газне, в позорном плену, тяжко занемог
великий мученик-мыслитель Абу-Рейхан Беруни. Он уже знал: дни его сочтены.
Но не знал, кто подхватит зажженный им факел высокой учености.
В тот же день, на восходе солнца, в Нишапуре, у палаточника Ибрахима,
случилось радостное событие: жена подарила ему сына, которого и нарекли
именем кратким и звучным - Абуль-Фатх Омар.
Поскольку в час его рождения Солнце и Меркурий находились в третьем
градусе Близнецов и земная долгота Меркурия совпадала с долготою Солнца, а
Юпитер держался по отношению к ним в тригональной точке, Омару предсказали
богатство, много детей, удачливость в делах.
...К их костру, не стесняясь, подсел пожилой человек в неимоверно
облезлой шубе, с которой никак не вязалась дорогая пышная чалма на его
лобастой голове. Изжелта-бледным, изрытым, как строительный
камень-ракушечник, было худое лицо с прямым тонким носом. Седая борода
растрепалась.
Чадра соскользнула с лика испуганно отодвинувшейся женщины, твердый рот
ее округлился брезгливо, но вместе с тем и сострадательно. Оказалась: не так
уж она молода, но что и впрямь хороша - это увидел всякий.
Он протянул к огню ладони - узкие, смуглые. Женщина, вновь закрывшись,
взглянула на них тайком - и безотчетно тронула грудь...
- Выходит, - сказал он с обидой, - аллах, который сам предопределил
нашу бедность, сам же и закрыл нам путь к нему. Что ж! - Его тонкие губы
скривились в злой усмешке. - Обойдемся без него. Но обойдется ли он без нас?
Без нашей веры, без наших молитв, без наших приношений?
- Несчастный! - вскричал имам оторопело. - Ходишь ли ты в мечеть?
- Забрел на днях, - зевнул скучающе паломник. - Как-то раз мне удалось
стянуть молельный коврик. Я и задумал новый достать...
Уже в раннем детстве Омар повергал взрослых в остолбенение ясным умом
и, можно сказать, совершенно невероятной памятью.
Впрочем, как где-то сказано, изумительная память бывает и у
сумасшедших.
Худенький, бледный, лобастый, он часто недомогал, был застенчив и
слабосилен, зато обладал необыкновенным тайным упорством, острым
воображением и чуткостью. От обиды, особенно незаслуженной, он замыкался
наглухо в себе. Но порой безграничное самолюбие заставляло его, внезапно
вспыхнув, нападать на мальчишек намного старше. Нападать - и бить. Чем
попало, лишь бы доказать свое.
Забияку пинали, толкали, колотили палками, чтоб отвязался - нет, весь в
слезах, окровавленный, он не отставал от них, пока в драку не вмешивался
кто-нибудь из взрослых прохожих.
...В углу - смех.
Имама охватил озноб, будто ветер, гудевший снаружи, внезапно проник к
нему под меха. Трясясь от негодования, он огляделся: на этих бродяг мало
надежды, они не помогут, крамольный болтун для них - свой; нет ли
поблизости...
- Нет, - огорчил старика нелепый странник. - Нет мухтасиба - блюстителя
нравов! Не озирайся напрасно, шею свихнешь. Его задрал у Нишапура тощий
волк. Задрал - и подох, бедный зверь. Отравился, видать, его праведной
кровью.
В рибате стало тихо, как в склепе.
...Он встал - прямой, как доска, несмотря на возраст, - мигнул
смотрителю подворья, остроглазому проныре, и пропал с ним где-то в темном
углу. Позже вновь появился в освещенном кострами пространстве - уже без
своей великолепной чалмы, в чужой драной шапке, но зато освеженный, весь
подобравшийся, помолодевший.
Впалые щеки его раскраснелись, глаза прояснились, в них заиграл
озорной, как у юнца, весенний блеск. Он вновь мигнул, теперь - обомлевшей
женщине, лихо сдвинул шапку набекрень - и пошел себе прочь, чуть качаясь,
безразличный к теплу и холоду и к человеческой злобе.
...Его прямо-таки изнуряла, как иного - болезнь, острая
любознательность. На дворе падал снег или хлестал дождь проливной - Омар не
мог усидеть дома, у теплой жаровни. Он натягивал на голову старый отцовский
толстый халат и незаметно выбирался наружу. Долго бродил в саду между голыми
мокрыми деревьями, ни о чем не думая, просто впитывая холод и шум дождя.
Затем залезал в чащу юных вишенок-прутьев, выбившихся из корней вокруг
взрослых деревьев, и часами торчал в них, безмолвный, омываемый студеным
потоком с неба.
И ни о чем не думал. Лишь где-то подспудно, в самых глубоких недрах
сознания, как чей-то смутный и настойчивый зов, звучали, слагаясь слово к
слову, чьи-то стихи. Чьи? Неизвестно. Может быть, уже свои. Те, которые он
когда-нибудь напишет. Никто не искал мальчишку, никто не звал, не тащил
домой. Мать уже махнула рукой на него.
Омар впадал в первобытный дикий экстаз, если случалось землетрясение
или свирепый ураган, налетев, ломал в Нишапуре дряхлые ивы. Хорошо ему было
укрываться в густых кронах упавших деревьев, пока их не изрубили и не
растащили по дворам, сидеть в зеленом сумраке и мечтать. О чем? О чем-то
неясном, но всегда необыкновенном.
Родители смеялись:
- Дурачок!
Когда его, как и всех детей, спрашивали, кем он хочет быть, он, к ужасу
родных, отвечал: "Бродягой". У него был красивый почерк. Он терпеть не мог
недомолвок и околичностей и во всем любил точность: в мыслях, словах и
делах. Закадычных друзей у него не водилось. Почему-то Омара никто не любил.
Даже родная мать.
Ибрахим, находя его поздней ночью уснувшим за книгой, говорил со
вздохом: "Он, наверное, за книгой и умрет когда-нибудь".
Что и сбылось в свое время.
Еще до того, как его, семи лет, отвели в приходскую школу, Омар умел
хорошо читать и писать, и потому учиться вместе с другими детьми ему было
скучно. Он часто отлынивал от уроков, уходил бродить один в окрестных садах.
Тем не менее, в десять лет уже знал грамматику, теорию словесности,
стилистику и приступил к индийскому счету, к алгебре и геометрии.
- Я говорил тебе: он этим кончит, - хмуро шепнул жене краснобородый
купчик.
- И кто сей злодей? - строго уставился на них имам, заподозрив
спутников в каких-то давних и недобрых связях с нечестивцем.
- Тот... как его, - смутился купчик, - знаменитый... неудачник...
пьяный звездочет... - Он боязливо оглянулся и тихо произнес короткое имя.
- О?! - воскликнул потрясенный священнослужитель. - Кто бы мог
подумать...
- Он самый. - Обернувшись к жене, краснобородый вовсе помрачнел. И
жестко изрек: - Пропащий человек! Истинный мусульманин, - возвестил он
самодовольно, - должен заниматься полезным, богоугодным делом: торговлей,
приумножением своего достояния. А этот шалопай всю жизнь растратил... на
что? На вино и стихи. Разве стихи к лицу мужчине? Женское занятие. - Он
взглянул на жену. - И стихи-то какие? Добро бы о розах да соловьях. Нет, у
него они - вредные. Они будоражат человека, заставляют думать, сомневаться.
- И он заключил уверенно: - Конченый человек!
А пьяный звездочет?
Уже у ворот с его лица как ветром сдуло напускную веселость, ее сменила
горькая озабоченность. Радоваться нечему! И так всегда: на людях он беспечно
смеется, наедине с собой задумчив, угрюм. Если только не рассмешит
какая-нибудь забавная мысль, шальное воспоминание.
Зачем он пил при них? Путник жалел чалму, деньги были. И нынче ему не
хотелось пить. Стар он уже, с ногами все хуже и хуже. Но чем-то надо было
досадить наглецам?
Чем омываться нам, как не вином, друзья?
Мила нам лишь в кабак ведущая стезя.
Так будем пить! Ведь плащ порядочности нашей
Изодран, залатать его уже нельзя.
Ни кражей, ни ложью, ни подлостью их не проймешь: и то, и другое, и
третье для них - дело обычное, привычное. Лишь нарушив один из важнейших
запретов святого писания, сумеешь возмутить их тупую безмятежность. Ишь,
мозгоблуды: бедняку на богомолье сходить - и то грех...
Всю жизнь сочиняя стихи, он привык, в поисках слов, строк и рифм,
бормотать их себе под нос; и, поскольку, к тому же, он и думал не так, как
иные - расплывчато, безотчетно, а ясными точными фразами, произнося их
мысленно, как вслух, - это исподволь переродилось у него в привычку вслух
разговаривать с самим собою, чему способствовало еще и одиночество.
- Неужто, - сказал себе странник с укором, - ты обречен всю жизнь
лицедействовать? Вся жизнь - потеха. Скоморох! Не хватит ли их дразнить?
Язык отрежут. - Но, представив гладкое лицо и красную бородку торгаша,
имамову теплую шубу, он опять разозлился, встряхнул головой. - Пусть! Разве
я их первый задел? Сами всюду лезут с дурацкими поучениями. Вот он, весь
тут, благонравный обыватель-стяжатель. Самый гнусный зверь на земле! Не имея
крупицы добрых знаний в башке, он берется судить других. Еще хуже, если ему
удалось запомнить чье-то изречение - мудрое, глупое: он орудует им как
дубиной. Уж он от тебя не отстанет, пока не грохнет по голове. Чтоб уравнять
твой разум со своим, загнать тебя в общее стадо. - И с мальчишеской удалью:
- Буду их дразнить! Буду их изводить. Пусть хоть голову отрежут...
Он забыл, вернее приглушил, отодвинул на время, бесшабашно махнув на то
рукой, - что именно страх за свою голову погнал его в Мекку, которая нужна
ему, как черту рай.
Нет никакой охоты тащиться в такую даль. Но идти надо. Вот схожу на
богомолье, надену зеленую чалму святого, тогда попробуйте тронуть меня хоть
пальцем. Надо идти. И он шагал себе по белой пустыне, стуча палкой и
задубелыми ногами по ледяной дороге, и с грустью, которую уже давно не мог
преодолеть, напевая что-то, на слух - весьма жизнерадостное.
Хорошо ему было с привычной светлой грустью, устойчивым душевным
равновесием, спокойной уверенностью в своих неисчерпаемых глубинных силах.
Это - главное. Все остальное чушь. Суета. Что губит судьбу человеческую?
Ядовитая пыль житейских мелочей. Он давно стряхнул ее с души, как иной после
долгих дорог отряхивает прах с разбитых ног.
Сказано в древней "Песне арфиста": "Совершай дела твои на земле по
велению сердца твоего и не горюй до того, как придет к тебе оплакивание. Не
слышит воплей тот, чье сердце успокоилось, и слезы никого не спасли от
подземного мира. Проводи радостно день, не унывай. Никто не уносит своего
добра с собою. Никто не вернулся, кто ушел".
Будь жизнь тебе хоть в триста лет дана -
Ведь все равно она обречена,
Пусть ты халиф или базарный нищий,
В конечном счете - всем одна цена.
...На повороте ему попалась замерзающая птица. Он задел ее ногою, даже
пнул, сочтя за грязный, обледеневший ком снега. Она встрепенулась! Нагнулся,
разглядел: ворона. Редкая ворона. Белая. Путник подобрал ее и отогрел за
пазухой.
А глаза смуглой женщины в рибате все смотрели в огонь, и в них
мучительно рождалась тайная мысль.
Часть первая. СОЗВЕЗДИЕ БЛИЗНЕЦОВ
Приход наш и уход - загадочны. Их цели
Все мудрецы земли осмыслить не сумели.
Где круга этого начало, где конец,
Откуда мы пришли, куда уйдем отселе?
Омару исполнилось 10 -пирамиде Хеопса 3880. Ашшурбанипалово хранилище
письмен погибло за 1670 лет до этой поры. Аристотель умер 1380 лет назад.
Улугбек родился через 336 лет. Джордано Бруно сожгут на костре через 542
года.
И десяти лет от роду Омар впервые выехал из Нишапура - в Астрабад,
неподалеку от которого, в деревушке Баге-Санг, его родитель, зажиточный
мастер Ибрахим, купил перед тем дом и садик для летнего отдыха.
- Не надо бы ехать. Время тревожное.
- Милостив бог, - сказал Ибрахим. - Но на всякий случай опоясался
саблей и вооружил трех своих здоровенных работников не менее здоровенными
дубинами.
- Безграничен аллах в своих милостях! - ликовал Ибрахим в дороге. -
Небывалый нынче хурдад (месяц май.) В иной год в эту пору трава уже
выгорает, деревья густо заносит пылью, - встряхнешь, - с головою накроет. А
сейчас? Каждую ночь гроза и ливень, днем солнце сверкает. Воздух чист, всюду
свежая зелень...
Восторг не мешал ему думать о выгоде, - наоборот, возрастал от мысли,
отрадной и дельной: "Лето будет дождливым - повысится спрос на палатки".
Отделившись от каравана, они свернули на Фирузгондскую горную дорогу.
Влажный твердый путь уходил впереди за черную скалу. И казалось, дорога
звенит, слагаясь со всеми своими подъемами, спусками и поворотами в
задушевный тихий напев.
Для Омара каждое утро праздник; проснувшись, он уже знал: сейчас
произойдет что-то необычайное. Будет солнце, снег или дождь. Будет ветер.
Вкусный горячий хлеб. Книга. Белая роза, - от нее так прохладно в жару.
Будет тайна. Будут разговоры. Что-то будет! И это уже чудо.
- Все промыто дождем, все блестит - и небо над синей горою, и камни, и
листья! - Если бы то, что Омар испытывал сейчас, могло, как по волшебству,
изменить его суть, мальчик, тут же вспорхнув, защебетал бы вместе с пташками
в придорожных кустах.
- Сегодня день твоего рождения, - улыбнулась мать.
Ибрахим:
- Дай бог, чтобы вся твоя жизнь была такой же ясной и блестящей, как
это счастливое утро. Безграничен аллах в своих милостях! - И, хлестнув
лошадь, он вывел повозку - прямо к шайке тюркских грабителей.
Они толпились, спешившись, в устье зеленой лощины, нисходящей к дороге
по склону горы. В узких глазах жестокость и жадность, тупая неумолимость.
Руки железные. Лбы медные. Сердца гранитные. Не жди от них пощады.
- Стой! - рявкнул молодой туркмен в большой мохнатой шапке.
Переваливаясь на кривых ногах природного наездника, темный и дикий, он
медленно и зловеще подступил к остановившейся повозке, угрюмо уставился на
дубины в руках работников Ибрахима. Обернулся к своим (человек пятнадцать) -
и разразился долгим скрипучим смехом.
- Смотрите, а? Вооружились. Хе-хе-хе... - И грозно - ближайшему
работнику: - Это для кого же, собачий сын, ты дубину припас? Уж не для нас
ли, а? Вот я сейчас хвачу ею тебя по глупой башке! - Он попытался отобрать
дубину, но Ахмед, сперва оробевший, вспыхнул, отскочил и ткнул, точно
копьем, туркмена острым концом дубины в грудь.
Взвыл туркмен! Через несколько мгновений Ахмед, лучший работник
Ибрахима, очутился на коленях, со скрученными за спиной руками.
- Ты... оказал сопротивление, - хрипло сказал молодой туркмен, потирая
грудь. - Сто динаров и три фельса! Это даром тебе не пройдет.
- Хозяин! - в ужасе крикнул Ахмед окаменевшему Ибрахиму.
- Не ори, - морщась, проворчал грабитель. - Я тут хозяин. - Он вынул
длинный узкий нож и, зайдя сзади, зацепил Ахмеда пальцами за ноздри, круто
задрал ему голову. Ахмед, задыхаясь, хотел сглотнуть слюну, кадык его
беспомощно дернулся.
И потрясенный Омар увидел, как туркмен, примериваясь, щекочет этот
судорожно бьющийся кадык острием ножа.
- Не смотри, - дрожа, шепнула мать.
Мальчик спрятался за ее спиною, закрыл глаза ладонями. Но слух и нюх у
него оставались открытыми. И он услышал короткий харкающий всхрип, густой
шорох травы, какой бывает, когда на нее капает частый дождь, и незнакомый,
одуряюще сладкий и теплый запах...
- Видали? - Туркмен лизнул, по обычаю, окровавленную сталь. - А ну,
сложите ваши дурацкие дубины в огонь! - Он показал на скудный костерчик,
где, уныло дымя, трещали сырые ветви. Усмехнулся с мрачным поползновением на
остроумие: - Спасибо, дрова принесли. А то путный костер не из чего было
разжечь.
Костер повеселел, повеселели и угрюмые туркмены. Предводитель шайки -
все еще не очнувшемуся Ибрахиму:
- Придется и повозку разломать. Чтоб костер получился совсем хороший.
Слезайте. Что у вас в мешках, - похлебку есть из чего сварить?
Говорил он гортанно и резко, по-тюркски, но в Хорасане с первых же лет
тюркских завоеваний научились понимать язык степей.
- Не стыдно? - тихо сказал Ибрахим, помогая жене и сыну спуститься на
дорогу.
- Чего? - грубо спросил грабитель. В прищуренных черных глазах -
недоумение. Похоже, ему не часто приходилось слышать слова "стыд" и
"совесть".
- Не стыдно грабить мусульман? - зарыдал Ибрахим.
- А-а... - Туркмен зевнул, сдвинул шапку на смуглый лоб, почесал шею. -
Мусульмане... - И сразу, без перехода, впал в неописуемую ярость: - Сто
динаров и три фельса! А мы кто?! - Горячо и сбивчиво, с неожиданным
многословием, как бы торопясь оправдаться перед кем-то, может быть - перед
самим собою, он обрушил на примолкшего Ибрахима мутный поток досадливых
речей: - Когда мы... когда наше несчастное племя... обитало на Сырдарье, -
слыхал о такой реке? - правитель Дженда... за что он взъелся на нас? Бог
весть. Разорил кочевье. Скот угнал. Убил... восемь тысяч моих сородичей.
Разве они были неверными? Все - мусульмане, мир их праху. Жалеть нас надо, а
не проклинать! Пришлось бежать в Хорасан. И что? Сто динаров и три фельса!
Здесь явился по нашу туркменскую кровь... ваш дурной султан Масуд
Газнийский. Хорошо, наш лихой Тогрулбек в пух и прах разнес его у Серахса. И
теперь наш черед всех громить и грабить. Знаешь, раненый тигр втройне
опаснее? То-то. Эй, мешки да горшки - на землю! - приказал он подручным,
таким же темноликим и свирепым. Мать робко, вполголоса, причитала. Ибрахим и
Омар стояли бледные и безмолвные. В голове шумит, и ноги трясутся, и внутри
- горячая дрожь. Но когда один из грабителей сбросил с повозки большой
зеленый узел, Омар не выдержал, кинулся к нему:
- Не трогай!
- Тяжелый, - удивился туркмен. - Что в нем? Может, золото, а?
- Золото? - подошел к ним предводитель шайки. - Ну-ка... - Развернул
узел, встряхнул - и на дорогу с деревянным стуком посыпались темные кирпичи.
- Это что? - огорчился разбойник, увидев в странных кирпичах мало
сходства с золотыми слитками.
- Книги.
- Книги? А! - вспомнил туркмен. - Много их мы в Мерве сожгли. - Он
нагнулся, подобрал одну, в сандаловой обложке, раскрыл. - Хорошо пахнет! Но
что это за чертовщина? Бруски какие-то, черточки, углы, круги. О чем книга?
- с любопытством - к Омару. - Может, колдовская, чтоб джиннов на службу
вызывать?
- Геометрия Эвклида.
- Кто такой Уклид, - он мусульманин?
- Нет, - ответил Омар, стараясь не смотреть на труп Ахмеда. - Он жил
давно, задолго до пророка. Он был румийцем.
- И ты читаешь эту дрянь?
- Читаю. Но это не дрянь. Одна из самых умных книг на свете.
- Как смеешь ты, собачий сын, хвалить сочинение проклятого язычника? В
костер твою безбожную книгу! Надо читать коран.
- Я и коран читаю, - нашелся Омар. - Я, да будет тебе известно, знаю
его наизусть!
- Весь коран? - изумился туркмен. - Врешь!
- Я никогда не вру.
- Тогда прочитай какой-нибудь стих.
Омар закрыл глаза, припоминая, - и нараспев произнес звучный арабский
стих. Но голос его срывался на каждом слове, и стих прозвучал неверно. За
такое дурное чтение наставник в школе избил бы тростью. Однако грабитель не
разбирался в тонкостях арабской словесности. Он вообще не знал арабского
языка.
- И что это значит по-нашему?
- "Не засматривайся очами твоими на те блага, какими аллах наделяет
иные семейства". Сура двадцатая, стих сто тридцать первый.
- Э-э... - У туркмена лоб вспотел. Ощутив в ногах внезапную слабость,
он присел на корточки, пораженный не столько смыслом стиха, оглашенного
бледным мальчиком, сколько самим мальчиком, его смелостью, памятью и
сообразительностью.
Свет учености, исходящий от юного перса, слабым отблеском отразился в
темных глазах степняка. И, видимо, крохотный лучик невыносимого этого света
проник ему в мозг и произвел там смятение. Что-то произошло в его душе,
что-то в ней чуть приоткрылось. Он умел драться. Он знал, как лучше отбить
удар меча. Он не знал, как отбить словесный удар.
Его охватила непонятная тревога.
- Что со мною? Захворал, что ли, не дай господь. - Помолчав, он сказал
потерянно: - И всю эту кучу книг ты одолел?
- Нет. Те дома остались. Эти только начинаю читать.
- А трудно? - спросил туркмен с нелепой, казалось бы в нем ясной
детской доверчивостью.
- Что?
- Ну... читать научиться?
- Совсем не трудно.
- Хм... Как тебя зовут?
- Омар.
- А меня - Ораз. Может, ты станешь когда-нибудь известным человеком, а?
- Если на то будет воля аллаха, - угодливо заметил Ибрахим, цепляясь за
малейшую надежду спастись. Каждая жилка в нем натужно звенела, точно струна,
готовая лопнуть.
- Аллах, аллах, - задумчиво вздохнул туркмен. - Как там сказано,
говоришь: "Не засматривайся"? - Он мутно взглянул на мешки, узлы и горшки,
уложенные на полянке - и вдруг загремел, пересиливая что-то в себе и не умея
пересилить: - Носит вас по дорогам в такую пору! Сидели бы дома, сто динаров
и три фельса! Надо бы, друг мой Омар, твою мать - ко мне в шатер, тебя
самого, и отца твоего, и ваших трусливых слуг - на базар, и лошадь у вас
отобрать, и... И ступайте-ка отсюда, пока я добрый! Если б я не захворал...
Забирайте книги свои и припасы. Но мешок зерна мы у вас возьмем. Эй! -
гаркнул он на дружков. - Грузите все обратно. Мешок зерна оставьте. - Он
посмотрел в Омаровы чистые очи, невесело подмигнул ему. - Станешь большим
человеком, не забудь обо мне. Запомни: Ораз из племени кынык, одного рода с
царем Тогрулбеком. Будь здоров! А вас, храбрецы, - напутствовал он
работников Ибрахима, - надо бы высечь на прощание. Ну, да ладно. Зачем ты
кормишь таких ненадежных защитников? - обратился он к мастеру.
- Что с них взять, господин? Ремесленный люд. Мирный народ.
- Мирный народ... - Туркмен покосился на его бедро. - Саблю отстегни,
подай ее сюда! Она тебе ни к чему.
Староста Баге-Санга ахал изумленно:
- Угораздило вас, господин, забраться в этакую глушь! Неужто иного
места для отдыха не нашлось? Простите, - мы рады, конечно, новому человеку.
Но очень уж скудно, убого у нас. Семнадцать хижин, горстка людей. Скучно.
- В наш тяжкий век, - вздохнул Ибрахим, - нужно иметь про запас
надежное убежище. Ведь у вас тут спокойно?
- Как будто, - ответил старик неуверенно. И отвел глаза.
Взрослые - нудный народ. Жить не могут без никчемных дел. Проверить
купчую. Попить шербету. Поболтать о новостях... Пока они занимались этим,
Омар побежал осмотреть летнее жилье.
Правду отец говорил: безграничен аллах в своих милостях. О рае Омар,
конечно, наслышан, но рай небесный - где-то еще впереди, далеко, и попадет
ли туда Омар, неизвестно - грехов у него уже немало; что касается рая
земного, то, наверное, здесь он и есть.
- Эх, родной! - Маленький, тощий, чуть выше Омара, весь черный живой
старичок, сидевший у ограды и взявшийся его проводить, сказал с надрывом,
тягуче, скрипуче, но проникновенно: - Не зря селение наше Баге-Санг -
Каменный сад. Камней тут, видишь, больше, чем деревьев. Землю под ячмень
носим в корзинах из дальней долины. Найдем меж утесов прогалину, засыплем,
засеем. Сам суди, какой мы получаем урожай. Бывший хозяин вашей усадьбы
отчего сбежал в Нишапур? Видишь, я горбатый. Ноги кривые, руки сухие, а
ладони - точно лопаты. Нелегко тут жить. Ох, нелегко!
- Зато воздух...
- Может быть. Я иного воздуха не знаю. Правда, в детстве, - лет
шестьдесят или больше назад, выезжал с отцом в Астрабад, наглотался пыли, -
до сих пор, веришь, нет, чахну от нее. Я, дорогой, помню даже бухарскую
власть, - соврал он неизвестно зачем. - При них, саманидах, вроде было
полегче. Они редко нас навещали. Верно, тоже грабили. Но они хоть говорили
по-нашему. - Похоже, в памяти его давно все перепуталось - и то, что видел
он сам, и то, что когда-то узнал от старших. - А как пошли свирепствовать
дикий тюрк, султан Махмуд Газнийский и сын его, султан Масуд Газнийский,
черт их съел, и сельджукиды-туркмены - хоть в этом пруду утопись! - Он
кивнул на небольшой, но, видно, очень глубокий, воронкой, водоем на дне
котловины. - Для них все равно, что зима, что лето, что осень. Нагрянут:
давай поземельный налог, подушный налог! А где его взять, скажем, весною? На
сухих абрикосах живем, хлеб черствый ячменный - и тот бережем, раз в неделю,
в пятницу, едим. "И не стало в нашей стране, - как говорится в старой
легенде, - псов лающих, огней пылающих".
Омар, и без того бледный, совсем побелел. Занесло их! Но какое дело ему
до чьих-то бед? Вот ручей, бегущий с гор через двор, и лужайка с сочным
клевером, и белая коза на привязи. Клевер еще не цветет, но над ним уже
вьются пчелы.
- Пасеку бы здесь наладить! Тут тебе корм и для божьих пчел, и для
лошади вашей, и для бедной козы моей. Эх, один я на свете! Эта коза... она
мне и мать, и сестра, и дочь. Но коза - она что? Коза. Дура. Скажи отцу,
пусть купит у наших людей трех-четырех ягнят, - за четверть цены отдадут.
Вскормлю для вас, зимою забью, отвезу в Нишапур. Будешь есть баранину,
растолстеешь, не будешь такой хилый.
- Не люблю. Терпеть не могу, когда кости грызут, салом губы и щеки
мажут.
- Ну? А что же ты любишь, родной?
- Молоко.
- Кхм! Оно, конечно, полезно. И я когда-то любил его пить. Но теперь у
меня от молока бурчит в животе...
Вечер.
- Так ты не прогонишь меня, хозяин? - говорит хмельной старичок,
наевшись рисовой каши с мясом и морковью. - Имя мое - Мохамед, что значит
Прославленный. В честь пророка, да будет над ним благословение божье! Всяк
тут знает беднягу Мохамеда. Я владельцу прежнему служил за еду и ночлег.
Видишь, вон, сарайчик под скалою? В нем обитаю. Один я на белом свете. Был
когда-то женат, и дети были, но угнал их проклятый Махмуд Газнийский. И дом
разломали головорезы. За то, что я, строптивый, шумел. Нетрудно, конечно,
другую жену найти и домик заново отстроить, но занемог, как детей забрали,
махнул на все рукой, стал выпивать.
Ибрахим, подумав:
- Аллах запретил мусульманину пить.
- Знаю, родной! Знаю. Староста наш, - ты видел его, устал меня стыдить
и стращать. Но разве он может вернуть мне моих детей? Врагу не пожелаю -
деток своих потерять... Я тебе честно скажу: виноват перед ними. Ох,
виноват. - Он понурил седую голову, несколько раз стукнул костяшками
согнутых пальцев по загорелому лбу. - Однажды... полотенцем, свернутым в
жгут, я хлопнул раз-другой свою старшую дочку по заду. Понимаешь?! -
вскричал он с пронзительной болью в глазах. - Вторую дочку вот этой рукой, -
он дико взглянул на черную руку, - встряхнул за волосы... над землей.
Волосики нежные, тонкие. А я ее за них - над землей. Чтоб ей отсохнуть! -
Старик Мохамед наотмашь ударил о камень обратной стороной ладони, разбив ее
в кровь, и злорадно скривился, довольный болью, как заслуженным наказанием.
- Ну, третью не бил. Уж тогда что-то внутри у меня надорвалось. Всего
один-то раз и рявкнул на нее, она вся побелела, бедняжка. Будь я проклят! В
аду мне гореть. Никогда не бей, хозяин, ребенка, - до последнего часу будешь
о том горевать. Где они? Что с ними? Они-то, наверно, если живы, давно уже
забыли о тех делах моих паскудных. А я не могу забыть. Ну и страдаю. Да, -
Мохамед растер на корявой щеке слезу. - Аллаху, конечно, сверху виднее, что
я должен делать, чего не должен. Но я... вот чего не пойму. Султан Махмуд -
уж так он был правоверен, истов да неистов, что хоть самому пророку на
зависть! Каждое дело его, большое или малое, совершалось только во имя
аллаха. Ответь, мудрый юноша, - кивнул старичок Омару, - во имя бога - это
во благо тому, кто верит в бога? Или во зло?
- Во благо.
- Тогда скажите, ученые люди: разве годится во имя правой веры отнимать
у правоверных их детей, ломать их жилье?
Ибрахим, помолчав, сказал, - не совсем, правда, твердо:
- Все совершается по воле божьей.
- Конечно, конечно! Кто спорит? Это всякому известно. Однако...
все-таки, я думаю, - если, конечно, нам, убогим, не возбраняется думать, -
нельзя во имя красоты, к примеру, уродовать чей-то красивый лик. Или - во
имя света сокрушать светильник. Несообразность, - старик пожевал белый ус,
резко выплюнул его. - Это все равно, что лгать во имя правды. Потому я
бунтую. И пью. И буду бунтовать. И пить. Пусть хоть голову снимут. Но ты,
хозяин, не бойся: твой дом я не пропью. Хворост в горах собирать и таскать,
за деревьями в саду ухаживать, дом в порядке держать, зимою стеречь, рыбу в
ручьях ловить, куропаток в кустах - лучше меня человека для этих дел не
найдешь. Плата? Хлеб и ночлег. Вино я делаю сам, из хурмы и гранатов. Ну,
что, остаюсь?
- Оставайся, - кивнул Ибрахим благодушно. - Куда ты пойдешь? Сын у меня
любознательный. Рассказывай ему о прошлом. Приучай к мотыге, к труду на
земле. Только пить, смотри, не научи.
- Что ты, господь с тобою! Он парень, я вижу, толковый, не по возрасту
серьезный, пьяницей он не будет.
- Дай бог, дай бог, - с надеждой сказал Ибрахим. - У нас в Нишапуре пир
каждый день. Ученики медресе - и те пьют тайком от наставников.
- А наставники - тайком от учеников, - усмехнулся Омар.
День был трудный, ночью Омар долго не мог уснуть. Вышел во двор -
услыхал чье-то глухое завывание. Собака? Нет. По Нишапуру он знал, собаки
воют иначе. Жутко стало ему! Казалось, на дне котловины, в пруду, всплыл
джинн, прикованный цепью к подводной скале, - всплыл и завыл, просясь на
свободу. Но цепь крепка. На ней - заклятие...
- Ты отчего угрюм? - встретил его наутро в саду Мохамед. Глаза-то у
старика... в слезах, красные, как от дыма, под ними мешки. Вином густо
пахнет от горного деда. Но голос ласковый: - Плохо спалось? С непривычки.
Человек из долины всегда поначалу плохо спит в горах.
- Это ты выл ночью? - догадался Омар.
- Выл? Я пел. Пил - и пел. Эх, милый! Сколько таких убогих лачуг по
белу свету, и сколько несчастных людей воет в них по ночам от тоски
неизбывной! Воет тихо, пугливо, чтоб, не дай бог, кого не обеспокоить.
Давай-ка сядем над ручьем да помолчим. Вода - самый дорогой божий дар.
Окунешься - смывает с тела грязь. Сядешь возле, смотришь, ни о чем не
думаешь - омывает душу.
- И пил бы ее.
- Не всякую жажду, родной, можно водой утолить.
Огорчения огорчениями, но горное солнце, горный воздух, купание в
горных ручьях пошли Омару все-таки на пользу. Домой он вернулся окрепшим,
подросшим, загоревшим. Он соскучился по городскому шуму и гаму и в первый же
день, взяв у отца монетку, ушел бродить. В Нишапуре сорок кварталов,
хотелось их все обежать. Но сперва - на базар!
Уже у ворот услыхал мальчишка призывный вопль зурны, грохот бубна и до
сладости знакомый медный голос. Она? Сердце заныло, в голове зашумело. Боясь
ошибиться, он яростно протолкался сквозь толпу и увидал на ковре давнюю и
тайную свою любовь.
Маленький шрам на подбородке, - чуть ли не до слез он умилял Омара
каждый раз. Голе-Мохтар! Девчонка из семейства бродячих скоморохов. Не то
курды, не то белуджи, но скорее всего - цыгане, они часто появлялись в
Нишапуре, давали на базаре представление: кувыркались через голову вперед и
назад, прыгали друг через друга, ходили на руках, смешили народ
прибаутками-шутками, плясали и пели, - и лучше всех, конечно, пела
золотисто-смуглая, с алыми губами, черноглазая Голе-Мохтар.
Голос ее был именно медным - сильным, звенящим. Она казалось ему
сказочной пери, и ученый сын Ибрахима часто видел девочку во сне. Хорошо бы
уйти вместе с нею, выступать на базарах, удивлять людей.
- Ради чего, - по заведенному у них порядку - завершать представление
назидательной беседой, обратился старший скоморох к народу, - человек может
покинуть друга? - И, зная, что никто сразу не решит эту головоломку (мало
ли, ради чего), ответил сам: - Ради семьи. - И продолжал: - А семью? Ради
селения. А селение? Ради страны. А страну?..
- Ради аллаха! - крикнул кто-то богобоязненный. Но скоморох, испытующе,
с умыслом помедлив, твердо произнес:
- Ради самого себя.
Представление окончилось. Бородатый старший скоморох с медным блюдом
пошел по кругу. Зазвенели монеты. Омар с готовностью положил свою. Он все
смотрел на Голе-Мохтар, но она - хоть бы раз взглянула на него! Как-то
рассеянно, вскользь, похоже - лишь по долгу ремесла, девчонка улыбнулась
толпе восхищенных зрителей и медленно удалилась в палатку.
Его неудержимо, - как петушка к зерну, влекло к этой палатке. И Омар не
утерпел, слегка раздвинул дверную завесу. Голе-Мохтар сидела на полу, руки
на приподнятых коленях, голова - на руках. У него дух захватило! Он шумно и
судорожно перевел дыхание. Голе-Мохтар вскинула голову, вздрогнула,
крикнула:
- Рой!
Босые ноги Омара вмиг отделились от земли. Встряхнув мальчишку за
шиворот, Рой, сильный молодой скоморох, прошипел ему в лицо:
- Чего тут бродишь? Прочь.
Омар отлетел на пять шагов, упал под чей-то смех в канаву. Поднимаясь в
слезах, он услыхал медный голос:
- Украдет что-нибудь...
Оплеванный, потрясенный вернулся Омар домой. "Украдет". Чтоб тебе
сгинуть! Ненавижу. И тебе бы, проклятый Рой, шею, подпрыгнув, сломать.
Головоходы несчастные. Дурачье. Вот заберусь в темноте на базар и подожгу
собачью вашу палатку.
Он три дня не ходил на базар. Не надо! Он знать не хочет глупую
Голе-Мохтар. Подумаешь, Своевольный Цветок. Однако на четвертый день Омар не
выдержал, вновь потащился к рынку в надежде еще хоть раз увидеть ее. Но
скоморохов, как говорится, и след простыл.
- Уехали, детка! Вчера. Сложили палатку, весь скарб в повозку и -
прощай. Не горюй! Приедут опять. Не эти, так другие.
- Другие?..
И вот однажды, уже весною, чем-то занимаясь во дворе, он услыхал у
раскрытых ворот тягучий звенящий голос:
- Пода-а-ай-те-е...
Она! В рваном платье, грязных шароварах (где ее яркие наряды?),
Голе-Мохтар сиротливо стояла у входа и, глядя куда-то в пустоту, жалостно
тянула:
- Кусо-о-очек хле-е-ба...
Омару показалось, он сходит с ума. Мальчик метнулся в кухню за хлебом,
- хлеба, слава аллаху, у них было много. Но, видно, не зря говорят арабы,
что самый скупой в мире народ живет в Хорасане.
- Ты куда? - строго крикнула мать.
Он молча показал на девчонку. Губы его кривились, дрожали. Вот
заплачет.
- Не давай! Их много нынче развелось. Всех не накормишь.
Голе-Мохтар вздохнула, ушла, волоча босые ноги по весенней грязи. И
где-то уже на улице зазвенел ее дивный голос:
- Пода-а-ай-те-е...
Все-таки, улучив миг, когда мать отвернулась, Омар схватил горячую
лепешку, сунул ее за пазуху и выскочил на улицу. Голе-Мохтар испугалась.
Чего хочет от нее ошалелый мальчишка с дикими зелеными глазами? Не дай бог,
суму отберет. Не отберет - изобьет ни за что. Она схватилась за тощую
переметную суму, перекинутую через плечо, и как-то боком, в страхе
оглядываясь, поплелась прочь.
Что с нею стряслось? Куда девались ее родные? Бог весть. Губы из алых
превратились в сине-лиловые. И в глазах, когда-то веселых и жгучих,
угнездилась, видно навсегда, глухая печаль.
Хлеб жег Омару грудь. Он сунул руку за пазуху. И не решился. Нет! Его
остановила робость. Будто он хотел совершить у всех на глазах нечто
постыдное. Снисходительно вынуть хлеб из-за пазухи и протянуть... Кому? Ей!
Это немыслимо. Кощунство. Омар никогда больше не видел, зато запомнил ее на
всю жизнь. Так она, жизнь, мало-помалу оборачивалась к нему изнанкой.
Возвращаясь в слезах домой, он отдал лепешку другой нищенке, дряхлой
старухе.
Да, нищих много развелось в Нишапуре. Сюда стекались толпы беженцев из
Мерва, Балха, Бухары - из родных мест их погнали невесть куда бесконечные
смуты, налеты и передвижения караханидских и сельджукских войск. Не всем
удалось уйти с деньгами и припасами.
- Сейчас все в цене, - сказала мать Омару. - Иди на базар молоком
торговать. Оно у нас в избытке.
- Я? - изумился Омар. - Торговать? - И запальчиво: - Из дому убегу!
Она побоялась настаивать. И вправду убежит! Такой уж характер.
На базаре проходу не стало от юрких воришек, от шаек нудных попрошаек.
Однажды, в начале лета, слоняясь между рядами, Омар услыхал тонкий певучий
голос:
- Я не хочу ворувать! Зачем ворувать? Если вы подадиче...
Странный выговор. "Подадиче"? Где уж, родной! Его отогнали, как муху. А
"ворувать" он, видно, и впрямь не хотел. Или не умел. Сутулясь и шаркая
большими ногами, бедняга отступил в сторонку, устало присел у воды под ивой.
Лет тридцать ему, тридцать пять. Острые плечи, острый кадык. И столь
жалостно, столь уныло мигал он рыжими глазами, что Омар чуть не заплакал. Уж
такой это был бесприютный, беспомощный, всем чужой человек...
На монетку, полученную утром от Ибрахима, он купил толстую лепешку,
горстку спелых вишен - и, краснея, предложил их беженцу. Тот удивленно и
недоверчиво, боясь подвоха, взглянул на него, взял, тоже стесняясь, подачку
и начал есть, молча, бережно, не торопясь.
- Я...