лкиваний, пока наконец главный элемент не окрепнет
и дикое алхимическое брожение не уляжется?
Однако до 749 партий не доходила ни одна нация. В действительности же
никогда не бывало многим больше двух партий сразу, так непобедима в человеке
потребность к единению при всех его столь же непобедимых стремлениях к
разъединению! Обычно бывает, повторяем, две партии одновременно; когда
борются эти две партии, все меньшие оттенки партий соединяются под сенью
наиболее подходящей им по цвету; когда же одна из двух победит другую, то
она в свою очередь разделяется, сама себя разрушая, и, таким образом,
процесс продолжается, сколько понадобится. Таково течение революций,
возникающих подобно Французской, когда так называемые общественные узы
разрываются и все законы, не являющиеся законами природы, превращаются в
ничто, оставаясь лишь простыми формулами.
Но оставим эти несколько абстрактные соображения и предоставим истории
рассказать нам о конкретной реальности, представляемой улицами Парижа в
понедельник 25 февраля 1793 года. Задолго до рассвета в это утро улицы были
шумны и озлобленны. Было много петиций, много обращений с просьбами к
Конвенту. Только накануне приходила депутация прачек с петицией, жалуясь,
что нельзя получить даже мыла, не говоря уже о хлебе и приправах к хлебу.
Жалобный крик женщин раздавался вокруг зала Манежа: "Du pain et du savon!"
(Хлеба и мыла!)1
А теперь с шести часов утра в этот понедельник можно заметить, что
очереди возле булочных необычайно велики и озлобленно волнуются. Не одни
только булочники, но и по два комиссара от секций с трудом справляются с
ежедневной раздачей пайков. Булочник и комиссары вежливы и предупредительны
в это раннее утро, при свечах, и, однако, бледная холодная февральская заря
занимается над сценой, не обещая ничего хорошего. Возмущенные патриотки,
часть которых уже обеспечена хлебом, устремляются к лавкам, заявляя, что
желают получить и бакалейные товары. Бакалейных товаров много: на улицу
выкатываются бочки с сахаром, гражданки-патриотки отвешивают сахар по
справедливой цене 11 пенсов за фунт; тут же ящики с кофе, мылом, корицей и
гвоздикой, с aqua vitae и другими спиртными напитками, - все распределяется
по справедливой цене, но некоторые не уплачивают; бледный бакалейщик
безмолвно ломает руки. Что делать? Распределяющие товары citoyennes
несдержанны в словах и жестах, их длинные волосы висят космами, как у
эвменид; за поясами их торчат пистолеты, а у некоторых, говорят, видны даже
бороды - это патриоты в юбках и ночных чепчиках. И раздача эта кипит целый
день на улицах Ломбардов, Пяти Алмазов и многих других; ни муниципалитет, ни
мэр Паш, хотя он еще недавно был военным министром, не высылают войск, чтобы
прекратить это, и до семи часов или даже позже ограничиваются только
красноречивыми увещаниями.
В понедельник, пять недель назад, было 21 января, и мы видели, что
Париж, казнивший своего короля, стоял безгласно, подобно окаменевшему
заколдованному городу, а теперь, в этот понедельник, продавая сахар, он так
шумит! Города, особенно города в состоянии революции, подвержены таким
превращениям; скрытые течения гражданских дел и жизни волнуются и
распускаются, обретая на глазах свою форму. Нелегко найти философскую
причину и способ действия этого явления, когда скрытая сущность становится
гласной, раскрываясь прямо на улице. Каковы, например, могут быть истинные
философский смысл и значение этой продажи сахара? Откуда произошли и куда
ведут события, разыгрывающиеся на улицах Парижа?
Что в этом замешаны Питт или золото Питта, это ясно всякому разумному
патриоту. Но тогда возникает вопрос: кто же агенты Питта? Варле, апостола
Свободы, недавно опять видели с пикой и в красном колпаке. Депутат Марат,
оплакивая горькую нужду и страдания народа, дошел, по-видимому, до ярости и
напечатал в этот самый день в своей газете следующее: "Если бы ваши Права
Человека были чем-нибудь, кроме клочка исписанной бумаги, то ограбление
нескольких лавок и один или два барышника, повешенные на дверной притолоке,
положили бы конец такому ходу вещей"2. Разве это не ясные
указания, говорят жирондисты. Питт подкупил анархистов; Марат - агент Питта;
отсюда и продажа сахара. С другой стороны, Якобинскому клубу ясно, что нужда
искусственная, это дело жирондистов и им подобных, дело кучки людей, частью
продавшихся Питту и всецело преданных своему личному честолюбию и
жестокосердому крючкотворству; они не хотят установить таксы на хлеб, а
неотступно болтают о свободной торговле, потому что хотят толкнуть Париж на
насилия и поссорить его с департаментами; отсюда и продажа сахара.
Но что, если к этим двум достопримечательностям - к этому факту и
теориям его - мы прибавим еще и третье? Ведь французская нация уже в течение
нескольких лет верила в возможность, даже в неизбежное и скорое наступление
всемирного Золотого Века, царства Свободы, Равенства и Братства, в котором
человек человеку будет братом, а горе и грех исчезнут с земли. Нет хлеба для
еды, нет мыла для стирки, а царство полного счастья уже у порога, раз
Бастилия пала! Как горели наши сердца на празднике Пик, когда брат бросался
на грудь к брату и в светлом ликовании 25 миллионов разразились кликами и
пушечным дымом! Надежда наша была тогда ярка, как солнце; теперь она стала
злобно красной, как пожирающий огонь. О боже, что за чары, что за
дьявольское наваждение делают то, что полное счастье, которое так близко,
что до него рукой подать, никогда, однако, нельзя схватить, а вместо него
лишь раздоры и нужда? Одна шайка предателей за другой! Трепещите, изменники;
бойтесь народа, называющегося терпеливым, многострадальным, он не может
вечно покоряться тому, чтобы у него вытаскивали таким путем из карманов
Золотой Век!
Да, читатель, в этом-то и чудо. Из этой вонючей свалки скептицизма,
чувственности, сентиментальности, пустого макиавеллизма действительно
выросла такая вера, пылающая в сердце народа. Целый народ, живущий в
глубокой невзгоде, проснувшись к сознательности, верит, что он у преддверия
братского рая на земле. Он протягивает руки, стремится обнять невыразимое и
не может сделать это по известным причинам. Редко бывает, чтобы про целый
народ можно было сказать, что он имеет какую-нибудь веру, за исключением
веры в те вещи, которые он может съесть или взять в руки. А когда он
получает какую-нибудь веру, то история его становится захватывающей,
замечательной. Но с того времени, когда вся вооруженная Европа разом
содрогнулась при слове отшельника Петра* и ринулась к гробу, в котором
лежало тело Господне, не было сколько-нибудь заметного всеобщего импульса
веры. С тех пор как смолкло протестантство, ни голос Лютера, ни барабан
Жижки** не возвещали более, что Божья правда не дьявольская ложь; с тех пор
как последний из камеронианцев (Ренвик было его имя; слава имени храброго)
пал, убитый на крепостном валу в Эдинбурге, среди наций не было даже
частичного импульса веры, пока наконец вера не проснулась во французской
нации. В ней, повторяем, в этой изумительной вере ее, и заключается чудо.
Это вера, несомненно, самого чудесного свойства даже среди других вер, и она
воплотится в чудеса. Она душа этого мирового чуда, называемого Французской
революцией, перед которой мир до сих пор исполнен изумления и трепета.
* Петр Амьенский (1050-1115), прозванный Петром Пустынником. Был одним
из руководителей крестьянского ополчения в первом крестовом походе.
** Ян Жижка (ок. 1360-1424) - национальный герой чешского народа,
полководец. Участник Грюнвальдской битвы 1410 г. С 1420 г. гетман таборитов.
Впрочем, пусть никто не просит историю объяснить посредством изложения
причин и действий, как шло дело с этих пор. Борьба Горы и Жиронды и все
последующее есть борьба фанатизма с чудесами, причины и последствия которой
не поддаются объяснению. Шум этой борьбы представляется уму как гул голосов
обезумевших людей; даже долго прислушиваясь и вникая, в нем различаешь мало
членораздельного, а только шум сражения, клики торжества, вопли отчаяния.
Гора не оставила мемуаров; жирондисты оставили их, но мемуары Жиронды
слишком часто представляют собой не более чем протяжные возгласы: "Горе
мне!" и "Будьте вы прокляты!" Если история может философски изобразить все
стадии горения зажженного брандера*, она может попытаться решить и эту
задачу. Здесь был слой горной смолы, там слой серы, а вот в каком
направлении проходила жила пороха, селитры, скипидара и порченого жира, это
история могла бы отчасти знать, будь она достаточно любознательна. Но как
все эти вещества действовали и воздействовали под палубами, как один слой
огня влиял на другой благодаря своей собственной природе и искусству
человека, теперь, когда все руки в яростном движении и пламя лижет паруса и
стеньги, высоко взвиваясь над ними, - в это история пусть и не пытается
проникнуть.
* Брандер - судно, нагруженное горючими и взрывчатыми веществами,
которое поджигали и пускали по ветру или течению на неприятельские корабли.
Брандер этот - старая Франция, старая французская форма жизни; экипаж
его -целое поколение людей. Дико звучат их крики и неистовства, похожие на
крики духов, мучимых в адском огне. Но разве они не отошли уже в область
прошлого, читатель! Брандер и они сами, пугавшие мир, уплыли прочь; пламя
его и его громы исчезли в пучине времени. Поэтому история сделает только
одно: она пожалеет людей, всех людей, ибо всех постигла горькая доля. Даже
Неподкупному с серо-зеленым лицом не будет отказано в сострадании, в
некотором человеколюбивом участии, хотя это и потребует усилий. А теперь,
раз так многое уже целиком достигнуто, остальное пойдет легче. В глазах
равного ко всем братского сострадания бесчисленные извращения рассеиваются,
преувеличения и проклятия отпадают сами собой. Стоя на безопасном берегу, мы
пристально смотрим, не окажется ли чего-нибудь для нас интересного и к нам
применимого.
Глава вторая. ЛЮДИ В ШТАНАХ И САНКЮЛОТЫ
Гора и Жиронда теперь в полной ссоре; их взаимное озлобление, говорит
Тулонжон, превращается в "бледную" злобу. Замечательное, печальное явление:
у всех этих людей на устах слово "республика", в сердце каждого из них живет
страстное желание чего-то, что он называет "республикой", и, однако,
посмотрите, какая между ними смертельная борьба! Но именно так созданы люди.
Они живут в недоразумении, и, раз судьба соединяет их вместе, недоразумения
их различны или кажутся им различными! Слова людей плохо согласуются с их
мыслями; даже мысль их плохо согласуется с внутренней, неназываемой тайной,
из которой рождаются и мысль и действие. Ни один человек не может объяснить
себя, не может быть объясненным; люди видят не друг друга, а искаженные
призраки, которые они называют друг другом; они ненавидят их и борются с
ними, ибо верно сказано, что всякая борьба есть недоразумение.
Ведь, в самом деле, сравнение с брандером наших бедных братьев
французов, таких пламенных и тоже живущих в огненной стихии, не лишено
смысла. Обдумав его хорошенько, мы найдем в нем частицу истины. Человек,
опрометчиво предавшийся республиканскому или иному трансцендентализму и
борющийся фанатично среди такой же фанатичной нации, становится как бы
окутанным окружающей его атмосферой трансцендентальности и безумия: его
индивидуальное "я" растворяется в чем-то, что не он и что чуждо ему, хотя и
неотделимо от него. Странно подумать, но кажется, будто платье облекает того
же самого человека, а между тем человек не здесь, воля его не здесь, точно
так же как и источник его дел и мыслей; вместо человека и его воли перед
нами образчик фанатизма и фатализма, воплотившийся в его образ. Он,
злополучный воплощенный фанатизм, идет своим путем; никто не может помочь
ему, и сам он меньше всех. Это удивительное, трагическое положение;
положение, которое язык человеческий, не привыкший иметь дело с такими
вещами, так как предназначен для целей обыденной жизни, старается изобразить
фигурально. Материальный огонь не более неукротим, чем огонь фанатизма, и,
хотя видимый для глаз, он не более реален. Воля в своем увлечении
прорывается невольно и в то же время добровольно; движение свободных
человеческих умов превращается в яростный шквал фанатизма, слепой, как
ветер; и Гора и Жиронда, придя в сознание, одинаково удивляются, видя, куда
он занес и бросил их. Вот каким чудесным образом люди могут действовать на
людей; сознательное и бессознательное неисповедимо перемешано в нашей
неисповедимой жизни, и свободная воля окружена бесконечной необходимостью.
Оружием жирондистов служат государственная философия, порядочность и
красноречие. Последнее - можете назвать его риторикой - действительно
высшего порядка. Верньо, например, так красиво закругляет периоды, как ни
один из его современников. Оружие Горы - оружие чистой природы: смелость и
пылкость; они могут превратиться в свирепость, как у людей с твердыми
убеждениями и решимостью, которые в известном случае должны, как
сентябристы, или победить, или погибнуть. Почва, за которую сражаются, есть
популярность; искать ее можно или с друзьями свободы и порядка, или же
только с друзьями свободы; с теми и другими одновременно, к несчастью,
невозможно. У первых и вообще у департаментских властей, у людей, читающих
парламентские дебаты, почтенных, миролюбивых и состоятельных, пользуются
популярностью жирондисты. У крайних же патриотов, у неимущих миллионов,
особенно у парижского населения, которое не столько читает, сколько слышит и
видит, жирондисты не имеют успеха и популярностью пользуется Гора.
В эгоизме и в скудости ума нет недостатка ни с той, ни с другой
стороны, особенно же со стороны жирондистов, у которых инстинкт
самосохранения, слишком сильно развившийся благодаря обстоятельствам, играет
весьма печальную роль и у которых изредка проявляется даже известная
хитрость, доходящая до уверток и обмана. Это люди искусные в адвокатском
словопрении. Их прозвали иезуитами революции3, но это слишком
жестокое название. Следует также признать, что эта грубая, шумливая Гора
сознает, к чему стремится революция, чего красноречивые жирондисты
совершенно не сознают. Для того ли совершалась революция, для того ли
сражались французы с миром в течение четырех трудных лет, чтобы
осуществилась какая-то формула, чтобы общество сделалось методическим,
доказуемым логикой и исчезло бы только старое дворянство с его притязаниями?
Или она должна была принести луч света и облегчение 25 миллионам, сидевшим в
потемках и обремененным налогами, пока они не поднялись с пиками в руках? По
крайней мере разве нельзя было думать, что она принесет им хотя бы хлеб для
пропитания? И на Горе, тут и там, у Друга Народа Марата, даже у зеленого
Неподкупного, как он вообще ни сух и ни формалистичен, имеется искреннее
сознание этого последнего факта, а без этого сознания всякие другие сознания
представляют здесь ничто, и изысканнейшее красноречие не более как медь
звенящая и кимвал* бряцающий. С другой стороны, жирондисты относятся очень
холодно, очень покровительственно и несерьезно к "нашим более бедным
братьям" - к этим братьям, которых часто называют собирательным именем
"массы", как будто они не люди, а кучи горючего, взрывчатого материала для
снесения Бастилии. По совести говоря, разве революционер такого сорта не
заблуждение? Это существо, не признанное ни природой, ни искусством,
заслуживающее только быть уничтоженным и исчезнуть! Несомненно, для наших
более бедных парижских братьев все это жирондистское покровительство звучит
смертью и убийством и тем фальшивее, тем ненавистнее, чем красивее и чем
неопровержимо логичнее оно высказывается.
* Кимвал (греч. ) - древний музыкальный инструмент в виде двух медных
тарелок.
Да, несомненно, добиваясь популярности среди наших более бедных
парижских братьев, жирондисту приходится вести трудную игру. Если он хочет
склонить на свою сторону почтенных лиц в провинции, он должен напирать на
сентябрьские события и тому подобное, стало быть говорить не в пользу
Парижа, в котором он живет и ораторствует. Трудно говорить перед такой
аудиторией! Поэтому возникает вопрос: не переселиться ли нам из Парижа?
Попытка эта делается два раза и даже более. "Если не мы сами, -думает Гюаде,
- то по крайней мере наши suppleants могли бы переселиться". Ибо каждый
депутат имеет своего suppleant, или заместителя, который занимает его место
в случае надобности; не могли ли бы они собраться, скажем, в Бурже, мирном
епархиальном городе, или в мирном Берри, в добрых 40 милях отсюда? В этом
случае какая польза была бы парижским санкюлотам оскорблять нас, когда наши
заместители, к которым мы можем бежать, будут мирно заседать в Бурже? Да,
Гюаде думает, что даже съезды избирателей можно было бы созвать вновь и
выбрать новый Конвент с новыми мандатами от державного народа; и Лион;
Бордо, Руан, Марсель, до сих пор простые провинциальные города, были бы
очень рады приветствовать нас в свою очередь и превратиться в своего рода
столицы, да, кстати, и поучить этих парижан уму-разуму.
Прекрасные планы, но все они не удаются! Если сегодня под влиянием
пылких красноречивых доказательств они утверждаются, то завтра отменяются с
криками и страстными рассуждениями4. Стало быть, вы, жирондисты,
хотите раздробить нас на отдельные республики вроде швейцарцев или ваших
американцев, так чтобы не было больше ни метрополии, ни нераздельной
французской нации? Ваша департаментская гвардия, по-видимому, к тому и
склонялась? Федеративная республика? Федералисты? Мужчины и вяжущие женщины
повторяют federaliste, понимая или не понимая значение этого слова, но
повторяют его, как обычно в таких случаях, пока смысл его не станет почти
магическим и не начнут обозначать им тайну всякой несправедливости; слово
"federaliste" становится своего рода заклинанием и Apage-Satanas. Больше
того, подумайте, какая "отрава общественного мнения" распространяется в
департаментах этими газетами Бриссо, Горса, Карита-Кондорсе. А затем какое
еще худшее противоядие преподносят газета Эбера "Pere Duchesne", самая
пошлая из когда-либо издававшихся на земле, газета Жоффруа "Rougiff",
"подстрекательские листки Марата"! Не раз вследствие поданной жалобы и
возникшего волнения постановлялось, что нельзя одновременно быть
законодателем и издателем газеты, что нужно выбирать ту или другую
функцию5. Но и это - что в самом деле мало помогло бы -
отменяется или обходится и остается только благочестивым пожеланием.
Между тем посмотрите, вы, национальные представители, ведь между
друзьями порядка и друзьями свободы всюду царят раздражение и соперничество,
заражающие лихорадкой всю Республику! Департаменты, провинциальные города
возбуждены против столицы; богатые против бедных, люди в кюлотах против
санкюлотов; человек против человека. Из южных городов приходят воззвания
почти обвинительного характера, потому что Париж долго подвергался газетной
клевете. Бордо с пафосом требует законности и порядочности, подразумевая
жирондистов. Марсель, также с пафосом, требует того же. Из Марселя приходят
даже два воззвания: одно жирондистское, другое якобинско-санкюлотское.
Пылкий Ребекки, заболевший от работы в Конвенте, уступил место своему
заместителю и уехал домой, где тоже, при таких раздорах, много работы, от
которой можно заболеть.
Лион, город капиталистов и аристократов, находится в еще худшем
состоянии, он почти взбунтовался. Городской советник Шалье*, якобинец, дошел
буквально до кинжалов в споре с мэром Нивьер-Шолем, moderatin, одним из
умеренных, может быть, аристократических, роялистских или федералистских
мэров! Шалье, совершивший паломничество в Париж "посмотреть на Марата и
Гору", воспламенился от священной урны, ибо 6 февраля история или молва
видела, как он взывал к своим лионским братьям-якобинцам, совершенно
трансцендентальным образом, с обнаженным кинжалом в руке; он советовал
(говорят) простой сентябрьский способ, так как терпение истощилось и
братья-якобинцы должны бы сами, без подсказки, приняться за гильотину! Его
можно еще видеть на рисунках: он стоит на столе, вытянув ногу, изогнув
корпус, лысый, с грубым, разъяренным лицом пса, покатым лбом, вылезающими из
орбит глазами, в мощной правой руке поднятый кинжал или кавалерийский
пистолет, как изображают некоторые; внизу, вокруг него, пылают другие
собачьи лица; это человек, который вряд ли хорошо кончит! Однако гильотина
не была тут же поставлена "на мосту Сен-Клер" или где-нибудь в другом месте,
а продолжала ржаветь на своем чердаке6. Нивьер-Шоль явился с
войсками, бестолково громыхнул пушками, и "девятьсот заключенных" не
получили ни щелчка. Вот как беспокоен стал Лион с его громыхающими пушками.
Туда немедленно нужно отправить комиссаров Конвента: удастся ли им внести
успокоение и оставить гильотину на чердаке?
* Шалье Мари Жозеф (1747-1793) - глава лионских якобинцев.
Наконец, обратите внимание, что при таких безумных раздорах в южных
городах и во Франции вообще едва ли предательский класс тайных роялистов не
притаился, едва ли он не начеку и не выжидает, готовый напасть в удобную
минуту. Вдобавок все еще нет ни хлеба, ни мыла; патриотки распродают сахар
по справедливой цене 22 су за фунт! Граждане-представители, было бы поистине
очень хорошо, чтобы ваши споры кончились и началось царство полного
благополучия.
Глава третья. ПОЛОЖЕНИЕ ОБОСТРЯЕТСЯ
Вообще нельзя сказать, чтобы жирондисты изменяли себе, насколько у них
хватает доброй воли. Они усердно бьют в уязвимые места Горы из принципа, а
также из иезуитства.
Кроме сентябрьских избиений, которые теперь можно мало использовать -
разве лишь погорячиться, мы замечаем два больных места, от которых Гора
часто страдает, - это Марат и Эгалите. Неопрятный Марат постоянно
подвергается нападкам и лично, и за Гору; его представляют Франции как
грязное, кровожадное чудовище, подстрекавшее к грабежу лавок, и слава этого
дела пусть падает на Гору! Гора не в духе и ропщет: что ей делать с этим
"образцом патриотизма", как признавать или как не признавать его? Что
касается самого Марата, то он, с его навязчивой идеей, неуязвим для таких
вещей; значение Друга Народа даже заметно растет, по мере того как
поднимается дружественный ему народ. Теперь уже не кричат, когда он начинает
говорить, иногда даже рукоплещут, и это поощрение придает ему уверенность. В
тот день, когда жирондисты предложили издать декрет о предании его суду
(decreter d'accusation, как они выражаются) за февральскую статью о
"повешении одного или двух скупщиков на дверных притолоках"*, Марат
предложил издать "декрет о признании их сумасшедшими" и, сходя по ступенькам
трибуны Конвента, произнес в высшей степени непарламентские слова: "Les
cochons, les imbeciles" (свиньи, болваны). Он часто выкаркивает едкие
сарказмы, потому что у него действительно жесткий, шершавый язык и глубокое
презрение к изящной внешности, а один или два раза он даже смеется,
"разражается хохотом" (rit aux eclats) над аристократическими замашками и
утонченными манерами жирондистов, "этих государственных мужей", с их
педантизмом, правдоподобными рассуждениями и трусостью. "Два года, - говорит
он, - вы хныкали о нападениях, заговорах и опасностях со стороны Парижа, а
ведь не можете показать на себе ни одной царапины"7. Дантон
изредка сердито пробирает его, но Марат остается по-прежнему образцом
патриотизма, которого нельзя ни признать, ни отвергнуть!
* Жиронда требовала, чтобы Марат, "виновный в подстрекательстве к
покушению на национальное представительство", предстал перед судом
Революционного трибунала. Он был направлен туда декретом, принятым 12 апреля
1793 г. большинством в 226 голосов против 93 при огромном числе не
участвовавших в голосовании.
Второе больное место Горы - это ненормальный монсеньер Эгалите, принц
Орлеанский. Посмотрите на этих людей, говорит Жиронда, с бывшим принцем
Бурбонским в их среде: это креатуры партии орлеанистов; они хотят сделать
Филиппа королем; не успели гильотинировать одного короля, как на его место
готов уже другой! Из принципа и из иезуитства жирондисты предложили -Бюзо
предлагал уже давно, - чтобы весь клан Бурбонов был изгнан с французской
земли и этот принц Эгалите вместе с другими. Предложения эти производят
известное впечатление на публику, и Гора в смущении и не знает, как
противостоять им.
А что делать самому бедному ОрлеануЭгалите? Ведь можно пожалеть даже и
его? Не признаваемый ни одной партией, всеми отвергаемый и бестолково
толкаемый туда и сюда, в каком уголке природы может он теперь обрести
пристанище с некоторыми видами на успех? Осуществимой надежды для него не
остается; неосуществимая надежда с бледным сомнительным сиянием может еще
появляться из лагеря Дюмурье, но скорее запутывая, чем подбодряя или
освещая. Если не разрушенный временем Орлеан-Эгалите, то, может быть,
молодой, неизношенный Шартр-Эгалите может сделаться своего рода королем?
Укрытый в ущельях Горы, если только они могут служить укрытием, бедный
Эгалите будет ждать: одно прибежище он имеет в якобинцах, другое - в Дюмурье
и в контрреволюции, разве это уже не два шанса? Однако, говорит г-жа Жанлис,
взор его стал пасмурным, на него грустно смотреть. Силлери, муж Жанлис,
который вертится около Горы, но не на ней, тоже на плохом пути. Г-жа Жанлис
на днях приехала из Англии, из Бюри-Сент-Эдмонд, в Рэнси, вместе со своей
питомицей мадемуазель Эгалите по приказанию Эгалите-отца из опасения, чтобы
мадемуазель не причислили к эмигрантам и не обошлись с ней сурово. Но дело
оказывается запутанным. Жанлис и ее воспитанница должны вернуться в
Нидерланды и ждать на границе неделю или две, пока монсеньер при помощи
якобинцев не распутывает его. "На следующее утро, - говорит г-жа Жанлис, -
монсеньер угрюмее, чем когда-либо, подал мне руку, чтобы вести меня к
карете. Я была очень расстроена, мадемуазель залилась слезами, отец ее был
бледен и дрожал. Я села, а он все стоял неподвижно у дверцы кареты, устремив
на меня взгляд; этот печальный страдальческий взгляд, казалось, молил о
сострадании. "Adieu, Madame", - сказал он. Изменившийся тембр его голоса
совершенно лишил меня самообладания; не будучи в силах произнести ни слова,
я протянула руку, он крепко пожал ее, потом отвернулся, быстро подошел к
почтальонам, подал им знак, и мы тронулись"8.
Нет недостатка и в примирителях, из которых мы также отметим двух:
одного - твердо укрепившегося на вершине Горы, другого - еще не нашедшего
пристанища; это Дантон и Барер. Изобретательный Барер, бывший член
Учредительного собрания и журналист со склонов Пиренеев, - один из
полезнейших в своем роде людей в этом Конвенте. Истина может принадлежать
обеим сторонам, одной или ни одной; друзья мои, вы должны давать и брать;
впрочем, всякого успеха побеждающей стороне! Таков девиз Барера. Он
изобретателен, почти гениален, сообразителен, гибок, любезен - словом,
человек, который добьется успеха. Едва ли сам Дух Лжи в этом собравшемся
Пандемониуме* мог бы быть приятнее для зрения и слуха. Необходимый человек
этот Барер; в великом искусстве приукрашивания с ним, по слухам, никто не
сравнится. Если произошел взрыв, каких бывает много, смятение, неприятность,
о которой никто не хочет знать и говорить, - поручите это Бареру; Барер
будет докладчиком комитета по этому делу, и вы увидите, как оно превратится
в нечто обычное, даже в прекрасное и правильное, что и требовалось. Мог бы
существовать Конвент без такого человека, спросим мы? Не называйте его,
подобно все преувеличивающему Мерсье, "величайшим лгуном Франции"; нет,
можно даже возразить, что в нем нет настолько правды, чтобы сделать из нее
настоящую ложь. Назовите его вместе с Берком Анакреоном** гильотины и
человеком, полезным Конвенту.
* По христианским представлениям, столица ада.
** Анакреон (ок. 570-478 гг. до н. э. ) - древнегреческий поэт-лирик.
Другой названный нами примиритель -Дантон. "Помиритесь, помиритесь друг
с другом!" - кричит он довольно часто. Разве мы, маленькая кучка братьев, не
противостоим в одиночку всеми миру? Смелый Дантон, любимец всей Горы, хотя
его и считают слишком благодушным, недостаточно подозрительным: он стоял
между Дюмурье и многими порицавшими его, боясь вызвать раздражение у нашего
единственного генерала. В шумной суматохе мощный голос Дантона гремит,
призывая к единению и умиротворению. Устраиваются свидания, обеды с
жирондистами: ведь так важно, так необходимо добиться согласия. Но
жирондисты высокомерны и неприступны: этот титан Дантон не человек формул, и
на нем лежит тень сентября. "Ваши жирондисты не доверяют мне" - таков ответ,
полученный от него посредником Мейаном*; на все доводы и просьбы этого
Мейана есть один ответ: "Ils n'ont point de confiance"9. Шум все
усиливается, спорящие бледнеют от ярости.
В самом деле, какой удар для сердца жирондиста эта первая, даже слабая,
возможность, что презренная, неразумная, анархическая Гора в конце концов
может восторжествовать! Грубые сентябристы, какой-нибудь Тальен с пятого
этажа, "какой-нибудь Робеспьер без мысли в голове, без чувства в сердце",
как говорит Кондорсе, и мы. цвет Франции, не можем противостоять им!
Смотрите, скипетр уходит от нас и переходит к ним! Красноречие, философия,
порядочность не помогают: "сами боги тщетно боролись бы с глупостью". Mit
der Dummheit kampfen Gotter selbst vergebens!**
Громко жалуется Луве; все его тощее тело пропитано злобой и
противоестественной подозрительностью. Молодой Барбару тоже гневен - гневен
и полон презрения. Безмолвная, похожая на королеву с аспидом*** у груди,
сидит жена Ролана; отчеты Ролана все еще не приняты, имя его превратилось в
посмешище. Таковы капризы фортуны на войне и особенно в революции. Великая
бездна ада и 10 августа разверзлась при волшебном звуке вашего
красноречивого голоса, а теперь, смотрите, она уже не хочет закрываться по
знаку вашего голоса. Такое волшебство - опасная вещь. Ученик волшебника
завладел запретной книгой и вызвал духа. "Plait-il?" (Что угодно?) - сказал
дух. Ученик, несколько пораженный, приказал ему принести воды; проворный дух
принес воду, по ведру в каждой руке, но не пожелал перестать носить ее.
Ученик в отчаянии кричит на него, бьет его, разрубает пополам; но что это?
Теперь воду таскают два духа, и дом будет снесен Девкалионовым потопом****.
* Мейан (1748-1809) - владелец источников минеральных вод и грязей в
Даксе и магазина в Байонне, депутат Конвента от департамента Нижние Пиренеи.
** Против глупости бессильны сами боги (нем. ).
*** Аспид - ядовитая змея. Уст. - злой, коварный человек.
**** Девкалион, согласно греческому мифу, спасся с женой Пиррой от
потопа, ниспосланного Зевсом, и создал новый человеческий род из камней.
Глава четвертая. ОТЕЧЕСТВО В ОПАСНОСТИ
Пожалуй, эта война между депутатами могла бы продолжаться долго, и
партии, давя и душа друг друга, могли бы уничтожить одна другую окончательно
в обычной, бескровной парламентской войне; но это могло бы произойти лишь
при одном условии - чтобы Франция была в состоянии как-то существовать все
это время. Но этот державный народ наделен органами пищеварения и не может
жить без хлеба. Кроме того, у нас и внешняя война, и мы должны победить в
войне с Европой, с роком и с голодом; между тем весной этого года всякая
победа бежит от нас прочь. Дюмурье продвинул свои передовые посты до Аахена
и составил великолепный план вторжения в Голландию, с военными хитростями,
плоскодонными судами и с быстрой неустрашимостью, в которой он значительно
преуспел, но, к несчастию, не мог продолжать с тем же успехом дальше. Аахен
потерян; Маастрихт не желает сдаваться одним дыму и шуму; плоскодонным судам
снова приходится спускаться на воду и возвращаться по тому же пути, по
какому они пришли. Будьте же стойки, быстрые, неустрашимые люди, отступайте
с твердостью, подобно парфянам! Увы, вина ли то генерала Миранды*, военного
ли министра или самого Дюмурье и Фортуны, но только ничего иного, кроме
отступления, не остается, и хорошо еще, если оно не превратится в бегство,
ибо поверженные в ужас когорты и рассеявшиеся части показали тыл, не
дожидаясь приказаний, и около 10 тысяч человек бегут в отчаянии, не
останавливаясь, пока не увидят Францию10. Может быть, даже хуже:
Дюмурье сам не склоняется ли втайне к измене? Тон его посланий нашим
комитетам очень резок. Комиссары и якобинские грабители принесли
неисчислимый вред: Гассенфрац не присылает ни патронов, ни обмундирования;
обманным образом получены "подбитые деревянными и картонными подошвами"
сапоги. Короче, все в беспорядке. Дантон и Лакруа в бытность свою
комиссарами желали присоединить Бельгию к Франции, тогда как Дюмурье сделал
бы из нее хорошенькое маленькое герцогство для своего личного тайного
употребления! Все это сердит генерала, и он пишет нам резкие письма. Кто
знает, что замышляет этот маленький пылкий генерал? Дюмурье, герцог
бельгийский или брабантский и, скажем, Эгалите-младший - король Франции -
тут был бы конец нашей революции! Комитет обороны смотрит и качает головой:
кто, кроме Дантона, лишенного подозрительности, может еще сохранять
какую-нибудь надежду?
* Миранда Франсиско (1750-1816) - генерал, венесуэльский патриот, один
из руководителей борьбы за независимость испанских колоний в Америке, друг
Петиона и жирондистов. В Париже появился в 1791 г., получил назначение в
Северную армию под началом Дюмурье.
А генерал Кюстин возвращаема с Рейна; завоеванный Майнц будет отнят,
пруссаки стягиваются к нему, чтобы бомбардировать его ядрами и картечью.
Майнц оказывает сопротивление, комиссар Мерлей из Тионвиля "делает вылазки
во главе осажденных"; он может бороться до смерти, но не долее. Какой
грустный оборот для Майнца! Славный Форстер* и славный Люкс сажали там
прошлой зимой, в метель, деревья Свободы под музыку "Ca ira", основывали
якобинские клубы и присоединили территорию Майнца к Франции; потом они
приехали в Париж в качестве депутатов или делегатов и получали по 18 франков
в день, и вот, прежде чем деревья Свободы покрылись листвой, Майнц
превратился в бушующий кратер, извергающий огонь и охваченный огнем!
Ни один из этих людей не увидит больше Майнца; они прибыли сюда только
для того, чтобы умереть. Форстер объехал вокруг света, видел, как Кук**
погиб под палицами гавайцев, но подобного тому, что он видел и выстрадал в
Париже, он не видел нигде. Бедность преследует его; из дома ничего не может
прийти, кроме вестей, приходивших к Иову; 18 франков в день, которые он с
трудом получает здесь в качестве депутата или делегата, выдаются бумажными
ассигнациями, быстро падающими в цене. Бедность, разочарование, бездействие
и упреки медленно надламывают доблестное сердце. Таков жребий Форстера.
Впрочем, девица Теруань еще улыбается на вечерах; у нее "красивое лицо,
обрамленное темными локонами", и порывистый характер, которые помогают ей
держать собственный экипаж. Пруссак Тренк, бедный подпольный барон, бормочет
и бранится весьма неподобающим образом. Лицо Томаса Пейна покрыто красными
волдырями, "но глаза его сверкают необычным блеском". Депутаты Конвента
весьма любезно приглашают Форстера обедать, и "мы все играли в
Plumpsack"11. "Это взрыв и создание нового мира, - говорит
Форстер, - а действующие лица в нем маленькие, незначительные субъекты,
жужжащие вокруг вас, как рой мух".
* Форстер Георг (1754-1794) - немецкий просветитель и революционный
демократ, публицист, автор декретов 1793 г. о провозглашении Майнца
республикой и о присоединении его к революционной Франции.
** Кук Джеймс (1728-1779) - английский мореплаватель.
В то же время идет война с Испанией. Испанцы продвинутся через ущелья
Пиренеев, шурша бурбонскими знаменами, гремя артиллерией и угрозами. Да и
Англия надела красный мундир* и марширует с его королевским высочеством
герцогом Йоркским, которого иные в свое время намеревались пригласить быть
нашим королем. Настроение это теперь изменилось и все более меняется, пока
не оказывается, что нет ничего в мире ненавистнее уроженца этого
тиранического острова; Конвент в своей горячности даже объявляет декретом,
что Питт - "враг рода человеческого" (l'ennemi du genre humain), a затем,
как это ни странно, издается приказ, чтобы ни один борец за свободу не давал
пощады англичанину. Однако борцы за свободу исполняют этот приказ лишь
отчасти. Значит, мы не будем брать пленных, говорят они; всякий, кого мы
возьмем, будет считаться "дезертиром"12. Это - безумный приказ и
сопровождающийся неудобствами. Ведь если мы не будем давать пощады, то,
естественно, не можем рассчитывать на нее и сами, стало быть, дело от этого
нисколько не выиграет. Нашим "тремстам тысячам рекрутов" - цифра набора на
этот год, - должно быть, придется изрядно поработать.
* Красные мундиры - старинное прозвище английских солдат. Красные
мундиры были введены в парламентской армии после военной реформы 1645 г.
Сколько врагов надвигается на нас! Одни пробираются сквозь горные
ущелья, другие плывут по соленому морю; ко всем пунктам нашей территории
устремляются они, потрясая приготовленными для нас цепями. Но хуже всего то,
что враг объявился и на нашей собственной территории. В первых числах марта
почта из Нанта не приходит; вместо нее приходят только предположения,
опасения, ветер доносит зловещие слухи. И самые зловещие оказываются
верными. Фанатичное население Вандеи не желает больше подчиняться; пламя
восстания, с трудом сдерживаемое до сих пор, снова вспыхивает огромным
пожаром после смерти короля; это уже не мятеж, а междоусобная война. Эти
Кателино, Стоффле, Шаретты оказались не теми, кем их считали; смотрите, как
идущие за ними крестьяне, в одних рубахах и блузах, вооруженные дубинами,
нестройными рядами, но с фанатической галльской яростью и диким боевым
кличем "За бога и короля!" бросаются на нас, подобно свирепому урагану,
обращают наших дисциплинированных национальных солдат в панику и sauve qui
peut! Они одерживают победу за победой, и конца этому не видно. Посылают
коменданта Сантера, но пользы от этого мало! Он мог бы без ущерба вернуться
и варить пиво.
Становится решительно необходимым, чтобы Конвент перестал говорить и
начал действовать. Пусть одна партия уступит другой и сделает это поскорее.
Это уже не теоретическое предположение, а близкая неизбежность разорения;
нужно позаботиться о том самом дне, в который мы живем.
В пятницу 8 марта эта ужасная весть была получена Национальным
Конвентом от Дюмурье, но еще раньше ей предшествовало и потом сопровождало
ее много других ужасных вестей. Лица многих побледнели. Мало пользы теперь
от того, будут ли наказаны сентябристы или нет, если Питт и Кобург идут с
равным наказанием для всех нас, ведь между Парижем и тиранами теперь нет
ничего, кроме сомнительного Дюмурье с беспорядочно отступающими войсками!
Титан Дантон поднимается в этот час, как всегда в час опасности, и звучен
его голос, разносящийся из-под купола: "Граждане представители, не должны ли
мы в этот час испытаний отложить все наши несогласия? Репутация, о, что
значит репутация того или другого человека? Que mon nom soit fletri, que la
France soit libre! (Пусть имя мо