ый прозревал далекое будущее. Но на
фоне того, что происходило в те дни, между нами возникли серьезные
разногласия. Я не верил в то, что можно установить спокойствие на границе с
Египтом посредством дипломатических переговоров, и выполнил инструкции
Бен-Гуриона отвести наши патрули от границы в районе Газы против своей воли.
Я отдал войскам приказ выполнить распоряжение Бен-Гуриона, но сказал ему, не
скрывая горечи и недовольства, что этот шаг только поощрит арабских
террористов на усиление их злодейских акций против Израиля.
И в самом деле : после того как мы откликнулись на призыв ООН и отвели
свои войска от границы, ситуация не улучшилась. В середине апреля на наши
поселения на юге обрушилась новая волна террора. Арабы нападали на автобусы,
открывали из засады огонь по сельскохозяйственным рабочим, их банды
проникали даже в поселения. В мошаве Шафрир, что около Лода, несколько
фидаийунов ворвалось в синагогу, где дети учили Тору, и обстреляли их.
Пятеро детей было убито и двадцать ранено. Положение ухудшилось , и в конце
месяца террор достиг кульминации: был убит Рой Рутберг из киббуца Нахал-Оз,
что на границе в районе Газы.
Я был в Нахал-Озе в полдень того дня, чтобы принять участие в
торжестве: киббуц справлял коллективную свадьбу четырех пар новобрачных.
Столовая киббуца и площадь были украшены цветами и зеленью, царило
праздничное настроение.
В то время как члены киббуца занимались приготовлениями к свадьбе и
приемом гостей. Рой отправился верхом на коне отогнать группу арабов,
которые пересекли границу, выгнали свои стада на поля киббуца и косили
пшеницу. Когда Рой приблизился к границе, раздался выстрел. Он был убит
наповал, а труп его египтяне унесли на свою территорию. Надругавшись над его
мертвым телом, они передали его солдатам ООН.
С согласия Бен-Гуриона я снова придвинул наши воинские посты к границе
и дал им указание действовать решительно. Мирные поселенцы не располагали
достаточными средствами, чтобы охранять свои поля, примыкавшие к полосе
Газы. Только армии это было под силу, и независимо от того, желали ли этого
Хаммершельд и Насер, израильские войска должны были стоять на границе,
предотвращать проникновение террористов, защищать поселения и израильских
граждан, чтобы те могли безбоязненно пахать свою землю, сеять на ней и
снимать урожай.
Я хорошо знал Роя Рутберга и неоднократно встречался с ним. Несмотря на
свою молодость, -- ему было двадцать два года, когда он был убит, -- он
занимал ответственные должности в киббуце. К моменту арабского нападения,
стоившего ему жизни, он также был командиром наших войск на этом участке.
Был он худощавым, белокурым, голубоглазым молодым человеком, и жизнь била в
нем ключом. Он никогда не жаловался и ничего не требовал. Когда бы мы ни
обсуждали труднейшие проблемы, с которыми сталкивался киббуц Нахал-Оз, он
неизменно кончал свою речь словами: 'Ничего. Справимся'.
Родился Рой в Тель-Авиве, но в раннем детстве переехал со своими
родителями в Кфар-Иехезкель, который расположен в Изреэльской долине, и
здесь провел годы своего детства. В Нахал-Озе он поселился, отбыв службу в
армии. Он оставил после себя вдову и грудного ребенка.
Я был потрясен его убийством. Сердце подсказывало мне, что он, как и
большинство израильтян, не сознавал в полной мере опасностей, угрожавших
Израилю, и жестоких последствий арабской ненависти.
Нахал-Оз был ближайшим от Газы израильским поселением. Поля киббуца
отделяла от арабских земель борозда, проведенная тракторным плугом.
Инспектируя наши части в Негеве, я подходил к этой пограничной борозде,
чтобы посмотреть, что творится по ту сторону границы. На окраинах города
Газа были воздвигнуты лагеря беженцев. Жили в них семьи палестинских арабов,
которые бежали из своих деревень во время Войны за Независимость. Через
линзы полевого бинокля эти лагеря выглядели как муравейники, узкие улочки
были запружены людьми, в особенности в полуденные часы, когда дети
возвращались из школы домой. Многотысячные толпы подростков -- мальчиков в
синей форме и девочек в черной -- напоминали вздувшуюся реку, впадающую в
улочки и поглощаемую трущобами. Даже на полях негде было яблоку упасть.
Каждый клочок земли возделывался и орошался. Воду черпали ведрами из
колодцев и растили овощи на каждой свободной грядке. Они косили хлеб на
корню серпом и подбирали каждый колосок, выпавший из снопа.
350 тысяч этих людей жили в Газе и ее пригородах, некогда 'стране
филистимской' -- узкой полоске земли, зажатой между Средиземным морем и
государством Израиль.
Все предложения Израиля переселить их в другие страны и поставить на
ноги отклонялись арабскими руководителями. Они верили, что арабы возобновят
войну против Израиля, что арабские армии разгромят нашу армию, что
государство Израиль будет стерто с лица земли, что беженцы вернутся в свои
деревни.
У открытой могилы Роя я сказал:
'Вчера утром был убит Рой. Убаюканный тишиной весеннего утра, он не
обратил внимания на людей, стоявших на пограничной борозде и умышлявших
против него. Не будем в этот день возлагать вину на убийц. Стоит ли судить
ненависть, которую питает к нам Газа? Это ненависть людей, которые в течение
восьми лет живут в лагерях беженцев и видят, как мы обращаем в свою
собственность землю и деревни, где жили они и их предки.
Не с арабов, а с нас самих взыщется кровь Роя. Как посмели мы сами не
взглянуть в лицо своей судьбе, не постигнуть предначертанного нашему
поколению во всей его жестокости? Мы забыли, что эта молодежная группа,
которая поселилась в Нахал-Озе, несет на своих плечах, подобно Самсону,
тяжелые 'Врата Газы' и что за этими вратами теснятся сотни тысяч одержимых
ненавистью людей, людей, которые молятся о том, чтобы мы ослабели и они
могли разорвать нас на куски. Мы и в самом деле забыли об этом? Мы
несомненно знаем, что для того, чтобы отнять у врага надежду погубить нас,
мы должны быть вооружены и быть наготове днем и ночью. Мы -- поколение
поселенцев, и без каски и пушки не можем посадить дерево и поставить дом. Не
будет жизни для наших детей, если мы не выроем убежищ, и без забора колючей
проволоки и пулемета мы не сможем проложить дорогу и пробурить колодец.
Миллионы евреев, которые были безжалостно истреблены, потому что у них не
было родины, взирают на нас из пепла, -- единственного, что осталось от них,
-- из пепла истории Израиля, и повелевают нам осесть на земле и восстановить
страну для нашего народа.
Но по ту сторону границы вздымается море ненависти и жажды мести. Они
ждут того дня, когда самодовольство притупит нашу готовность к отпору, того
дня, когда мы подчинимся назойливому домогательству послов лицемерия,
зовущих нас сложить оружие. Кровь Роя вопиет к нам из его растерзанного
тела. Как бы мы ни клялись, что наша кровь не будет пролита напрасно, вчера
мы снова дали завлечь себя в ловушку, прислушались к речам этих послов и
поверили им. Сегодня мы должны дать себе отчет в том, что произошло. Давайте
взглянем в лицо ненависти, заполняющей души сотен тысяч арабов, в окружении
которых мы живем и которые ждут-не дождутся дня, когда их руки смогут
дотянуться до нас и пролить нашу кровь. Не будем отводить глаз от этого
видения, дабы не ослабить силы наших мышц. Таков неумолимый закон,
навязанный нашему поколению: быть во всеоружии и всегда наготове, сильными и
твердыми. Если меч выскользнет из наших рук -- оборвется наша жизнь.
Рой Рутберг -- худощавый, белокурый юноша, покинул Тель-Авив, чтобы
возвести свой дом, словно крепостной вал, у ворот Газы. Его глаза ослепил
свет, льющийся из его собственного сердца, и он не заметил вспышки
смертоносной молнии. Страстное стремление к миру притупило его слух, и он не
услышал рокового выстрела из засады. Таким был Рой. Увы! Врата Газы
оказались слишком тяжелыми для его плеч, и под их тяжестью он пал'.
Через несколько дней после смерти Роя я встретил поэта Натана
Альтермана. Я направлялся к Бен-Гуриону, а он шел от него. Не знаю, о чем
они беседовали, но со мной Альтерман говорил об убийстве Роя. Он спросил,
каким человеком был Рой, и я рассказал то, что знал. Затем он спросил о
положении на границе в районе Газы. Я сказал, что, по моему мнению, без
решительных ответных акций и усиленных мер по охране границы спокойствия не
будет.
Альтерман интересовался настроением наших людей, живущих в пограничных
поселениях. 'Допустим, -- сказал он, -- мы не сможем предотвратить акты
террора. Тогда вопрос сведется не к тому, прекратят ли арабы убивать, а
сможем ли мы выдержать это'. И добавил: 'Вы знаете, что в жизни народа, как
и в жизни отдельного человека, пролитая кровь может привести к обратным
последствиям, чем те, на которые рассчитывали убийцы. Оборонительные войны
крепят связь со страной, с землей, пропитанной кровью павших. Убийство Роя
должно укрепить волю его товарищей из Нахал-Оза остаться и выстоять'. Хотя
речь его не лилась свободно -- он немного заикался, -- не была уснащена
поэтическими образами, она звучала как прорицание пророка. Он и был
пророком, живущим среди нас, который вел себя, как мы, но взор его проникал
до сокровеннейшего в душе человека и провидел судьбу нации.
В моих глазах Альтерман был значительнейшим поэтом нашего поколения. Не
только как лирический поэт он выше любого писателя или поэта современного
Израиля. Его не с кем было сравнить и тогда, когда он выражал свое мнение по
поводу наших национальных проблем. Его стихи о мытарствах еврейских детей в
период Катастрофы, об остатках европейского еврейства, пытающихся прорваться
через британскую блокаду, чтобы добраться до Палестины, о юных бойцах Войны
за Независимость были непревзойденными шедеврами. Молодое поколение
израильтян припало к его поэзии как к незамутненному источнику и черпало в
ней веру. Смерть в бою Альтерман трактовал в своих стихах как неизбежный
момент в борьбе за наше национальное возрождение, как еще одну кладку
кирпичей в восстановлении нашего национального очага.
Через год после смерти Роя вышел в свет новый сборник стихов Альтермана
'Город плача'. В нем было стихотворение 'После битвы'. Я читал его, у меня
было такое ощущение, что мы с Альтерманом продолжаем беседу, которую вели
после убийства Роя. Я перечитал стихотворение поздно ночью, лежа в постели.
Предо мной снова стоял, опираясь об ограду канцелярии Бен-Гуриона,
Альтерман. Я читал о гонце, скачущем во весь опор к матери Саула, чтобы
сообщить ей о смерти сына. А слышал цоканье копыт коня Роя, возвращающегося
без седока и возвещающего о его смерти его отсутствием. Я читал о царе
Сауле, который бросился на свой меч 'на родной земле', и о том, что народ,
однажды побежденный на своей земле, 'восстанет семикратно более сильным', а
слышал слова Альтермана о Рое, чья кровь напоила землю Нахал-Оза.
Вот, окончился день битвы и вечер,
Полный плача и воплей отступления.
И царь бросился на свой меч.
Гилбоа оделся в траур разгрома.
И в стране, пока не встала заря,
Не смолкало цоканье копыт,
И ноздри коня окрасились кровавой пеной,
Оповещая, что исход битвы решен.
Вот, кончился день битвы и вечер,
И царь бросился на свой меч.
И когда свет дня занялся над горами,
Гонец доскакал до порога, где стояла мать его.
И без слов он припал к ее ногам,
И те покрылись его кровью,
И пыль у ног ее стала багровой,
Словно поле боя после сечи.
'Встань, сын мой', -- сказала она,
И глаз его затуманила слеза.
И он поведал ей о дне битвы и о вечере,
Как царь бросился на свой меч.
Тогда сказала она юноше : 'Кровь
На ногах матерей,
Но восстанет народ, семь крат сильней,
Если он поражен на своей земле.
Над царем изречен приговор,
Но явится ему наследник,
'Ибо на его земле лежит меч
На который он пал и умер'.
Рекла, и голос ее дрожал.
И свершилось это. И слово ее услышал Давид.
* ЧАСТЬ ПЯТАЯ ДОМ ДАВИДОВ *
17. НА ГУМНЕ
После смерти Саула на израильский престол взошел Давид, сын Ишая. В
годы его царствования Израиль достиг вершины своего военного и политического
могущества, и его род -- дом Давидов - стал краеугольным камнем династии
еврейских царей.
Библия насчитывает десять поколений в его родословной, как это было
принято в отношении родословных царей того времени. 'И вот род Переца. Перец
породил Хецрона, Хецрон породил Рама, Рам породил Амминадава, Амминадав
породил Нахшона, Нахшон породил Салмона, Салмон породил Боаза, Боаз породил
Оведа, Овед породил Ишая, а Ишай породил Давида'. Десять поколений.
Некоторые из этих предков Давида вступали в смешанные браки с
ханаанскими, идумейскими и моавитянскими женщинами. Перец, положивший начало
роду, бьет сыном Иехуды и внуком патриарха Иакова, но его мать и бабушка
были ханаанейками. После того как сыновья Иакова продали своего брата Иосифа
мидианитским купцам, 'Иехуда отошел от братьев своих', которые обитали в
окрестностях Хеврона, и стал пасти свои стада в прибрежной низменности. В
Адулламе увидел Иехуда дочь одного ханаанея, которому имя Шуа, и взял ее в
жены. Она родила ему трех сыновей: Эра, Онана и Шелу. Иехуда также взял
ханаанейскую девицу Тамар в жены своему первенцу Эру. Эр и Онан умерли, не
оставив после себя потомства. Тамар, однако, завлекла хитростью и обманом
своего тестя, зачала от него и родила близнецов. Первенцем был Перец,
родоначальник династии царя Давида.
Центром удела сынов Иехуды оставался Хеврон. Потомство Иехуды плодилось
и умножалось, плодились и умножались их стада и отары, и они шли все дальше
и дальше на север, юг и восток. Во время своих странствий они встретились с
родичами Кназа, внука Исава, которые жили в стране Идумейской, и
интегрировали их в своем колене. Салмон (он же Салма), отец Боаза, был
отпрыском смешанной, иудейско-кназитской семьи.
Особенной известностью пользовался подробный рассказ о чужестранке,
которая вошла в семью Давида, - это рассказ о Руфи (Рут), моавитянке,
ставшей женой Боаза ха-Эфрати из Бет-Лехема, прадеда Давида.
Сказание о Руфи начинается с истории одной израильской семьи:
Элимелеха, его жены Нооми и двух их сыновей, Махлона и Килиона, которые
'поселились на полях Моавских'. Между Моавом и израильтянами в то время, в
период Судей, существовали нормальные отношения. Правда, время от времени
они воевали друг с другом, но каждое столкновение завершалось миром.
Моавитяне были малочисленным и слабым народом, который жил на юге на краю
пустыни. На севере река Арнон отделяла их от удела колена Реувен, на западе
Мертвое море -- от уделов Иехуды и Шимона. От Бет-Лехема, что в Иудее, места
поселения Элимелеха и его семьи, до Моава было недалеко -- два дня ходьбы
пешком или езды верхом на осле. В ясный день отсюда видны Моавские горы,
восстающие на горизонте, словно стена к востоку от Мертвого моря. Добраться
до них нетрудно. Зимой лучше всего идти через Хеврон, обогнуть южное
побережье Мертвого моря и взойти на Моавские высоты. Летом, когда в Араве
невыносимо печет солнце, лучше идти через Иерихон, переправиться через
Иордан, пересечь горы Аммона и затем двинуться на юг, в Моав.
Язык моавитян похож на древнееврейский. Израильтянин, пришедший в Моав,
мог понимать речь моавитян. Различия между двумя языками носили в основном
диалектный характер. Например, 'я' по-моавски 'анах', а не 'анохи', как на
иврите; 'год' -- 'шат', а не 'шана'; 'воевать' -- 'ле-хилтахем', а не
'ле-хиллахем'; 'много дней' -- 'яман раббан' (или 'ямин раббин'), а не 'ямим
раббим'.
За время жатвы можно было привыкнуть к их языку и даже научиться
говорить на нем.
В 1868 году в Дивоне, к северу от реки Арнон, около главной дороги,
ведущей в Раббат-Аммон, была обнаружена надпись, датируемая IX веком до и.
э., принадлежащая Мешу, царю Моава. Это рассказ о событиях в Моаве,
предшествовавших восстанию Меши против Израиля, и о его завоеваниях и
деяниях после освобождения от власти Израиля. В надписи 34 строки, и тот,
кто знает иврит, может прочесть ее. Она начинается словами: 'Я, Меша, сын
Кмоша... царь Моава, из Дивона. Отец мой царствовал над Моавом тридцать лет,
а я воцарился после отца моего и воздвиг эту высоту Кмошу... Омри, царь
Израиля, угнетал Моав много дней...' Надпись хранится теперь в Лувре, в
Париже.
В годы засухи тучи, набегающие с моря, проходят на большой высоте над
Бет-Лехемом и Хевроном.
Но когда они достигают Моава и наталкиваются на его высокие горы, они
разражаются дождем. Правда, дожди эти довольно скудны, но вместе с обильной
росой они достаточны, чтобы выращивать ячмень и пшеницу. На юге хлебные
злаки приспособились к местным условиям на протяжении веков и выработали в
себе способность произрастать при небольшом количестве влаги. Стебли у них
короткие, листьев мало, и зерна скоро вызревают. Хлебное поле в Моаве - это
не золотое море колосьев, которое доходит до пояса жнецам, как в Изреэльской
долине и в прибрежной полосе. В Моаве при сборе урожая наклоняются и
вырывают злаки с корнем. Стебли их здесь короткие, но колосья словно налитые
и дают земледельцу достаточно хлеба.
Подобно сыновьям праотца Иехуды, который пошел в Адуллам, сыновья
Элимелеха, поселившегося в Моаве, взяли себе в жены дочерей страны. И судьба
их была такой же, как судьба первых двух сыновей Иехуды. Махлон и Килион,
как Эр и Онан, умерли, не оставив после себя потомства. После смерти
Элимелеха, а затем и двух его сыновей его жена Нооми вместе с одной из своих
невесток, Руфью, покинула Моав и вернулась к своему народу, в свой родной
города Иудее.
Рассказ о браке между Руфью Моавитянкой и Боазом -- это рассказ о
гумне. Некогда засуха и голод заставили Элимелеха покинуть свой дом и
отправиться в Моав. На поле среди жнецов нашла Руфь своего второго мужа. В
период патриархов, когда евреи были кочевниками, живущими в шатрах и
пасущими свои стада, мужчины часто встречали своих будущих жен у колодца,
куда те являлись напоить свой скот. Теперь же, когда они стали оседлыми
земледельцами, виноградник и хлебное поле в период жатвы сменили колодец. В
душную летнюю ночь, когда дул хамсин, Руфь сказала Боазу: 'Простри крыло
твое на рабу твою, ибо ты родственник'. На это Боаз ответил ей: 'Доброе дело
сделала ты еще лучше прежнего, что не пошла искать молодых людей'. В обычные
летние дни веют зерно пополудни на ветру, но в сезон хамсинов в продолжение
всего дня воздух совершенно неподвижен, и веятели ожидают наступления
вечера. С заходом солнца становится прохладнее, появляется легкий ветерок и
можно веять на гумне, подбрасывая вилами обмолоченные колосья и предоставляя
ветру разделить между тяжелыми зернами, падающими на свое место, и соломой и
мякиной, уносимыми прочь. Все было прекрасно в тот вечер: ласковое дыхание
ветерка, сладкий аромат сена на гумне, слова и жесты Руфи и Боаза. 'Боаз
наелся и напился, и развеселилось сердце его', а Руфь умастила себя
благовониями и облачилась в нарядные одежды. Ее сверковь, Нооми, которая
знала, что ожидает ее, предостерегла ее: 'Не показывайся ему, доколе не
кончит есть и пить'.
Все шло точно так, как задумала Нооми. Руфь сделала все, что наказывала
ей сделать свекровь, и Боаз повел себя так, как и ожидали от него. Утром он
вышел к городским воротам, предложил одному из родственников Элимелеха
выкупить поле Элимелеха и взять Руфь в жены. [Согласно обычавм тех времен, в
случае смерти мужа, не оставившего после себя потомства, на его вдове должен
жениться его ближайший родственник (так называемый левиратный брак)]
Родственник Элимелеха отверг это предложение (как некогда Онан, сын
Иехуды, который отказался жениться на Тамар после смерти своего бездетного
брата Эра), опасаясь, что такой брак уменьшит его собственную долю в
наследстве. Он сказал Боазу:
'Не могу я взять ее себе, чтобы не расстроить своего удела: прими ее
ты, ибо я не могу принять'. Поэтому Боаз купил у Нооми 'все Элимелехово и
все Килионово и Махлоново... Также и Руфь Моавитянку, жену Махлонову, взял
себе в жены'.
И весь народ, присутствовавший при этом, и старейшины города
благословили его: 'Да соделает Господь жену, входящую в дом твой, как Рахиль
и как Лию'. И добавили: 'И да будет дом твой, как дом Переца, которого
родила Тамар Иехуде'.
Так Боаз взял Руфь в жены, и родился у них сын Овед. Овед и Перец
родились от чужестранок. Они вошли в род основателей дома Давидова в силу
обязательства их отцов жениться на вдове своего умершего родственника,
нежелания остаться бездетными и ловкости, с которой они пленили сердца своих
искупителей : Боаза и Иехуды.
В первые годы существования Нахалала гумно тоже было центром жизни
поселения. Взрослые сносили жатву своего годового труда на гумно, а мы,
подростки, коротали теплые летние вечера на скирдах.
В те дни мы занимались главным образом полевыми посевами. Сеяли пшеницу
и ячмень зимой, а кукурузу и сорго летом. Тракторов и комбайнов на полях
тогда не видели. Сеяли мы вручную, пахали на лошадях и мулах, жали серпами и
на тележках свозили жатву на гумно.
Гумно находилось в центре поселения. Каждому земледельцу был отведен на
гумне его собственный участок, на который он свозил урожай со своего поля,
собирая в одну кучу пшеницу, в другую ячмень. Мой отец сгружал вилами с
телеги снопы, а я, стоя на скирде, подхватывал их и укладывал в две кучи,
колосьями внутрь скирды, а стеблями наружу. Молотили на старой немецкой
молотилке, которая работала медленно и часто выходила из строя. Молотьба шла
в течение всего лета. Машина продвигалась от скирды к скирде, пожирая
колосья и выплевывая мешки зерна,
В периоды напряжения и беспорядков судьба урожая вызывала серьезные
опасения. Участились нападения на евреев, которые случайно оказывались в
арабских городах или кварталах, а в сельской местности -- поджоги хлеба на
корню и зернохранилищ.
В Нахалале была усилена охрана. На водонапорной башне установили
круглосуточный сторожевой пост, и часовой наблюдал в бинокль за тем, что
происходило на полях. Если ему казалось, что где-то занялся огонь в хлебах,
он бил в колокол, и всадники мчались во весь опор тушить пожар. Летом 1929
года, когда вспыхнули арабские волнения, мне было четырнадцать лет. Наши
родители с оружием в руках караулили дома и хлева, а на нас, подростков,
была возложена задача сторожить зернохранилища. Нам дали что-то наподобие
копий или пик. Наш кузнец выковал железные наконечники, а мы насадили их на
палки. Я очень гордился своей пикой. Я заострил наконечник на оселке,
который мы использовали для точки серпов и кос, и вырезал для него дубовое
древко. Оно было крепким и прочным, хотя и тяжеловатым.
Мы дежурили парами. Один дремал, пока другой караулил. Когда я
сторожил, я пристально всматривался вдаль, надеясь обнаружить араба,
крадущегося к амбару, чтобы поджечь его. Я обдумывал, что я предприму, если
он появится, и уносился вдаль на крыльях воображения. Я решал, что я
бесшумно соскользну со скирды вниз, подберусь к нему с тыла, и в тот момент,
когда он поднесет огонь к тряпке, пропитанной бензином, всажу ему в спину
свое оружие.
Когда наступала моя очередь отдыхать, я втискивался между снопами и
вытягивался там. Одеяло или подушка мне были не нужны. Стебли пшеницы были
приятнее самого мягкого матраца.
Однажды ночью мы неожиданно услышали треск ружейных выстрелов,
доносившихся из виноградников. Я выглянул со своего насеста и заметил
вспышки огня. В деревне начался переполох. Караульные помчались туда, откуда
доносились выстрелы, а я бросился догонять их. Мы увидели стрелявших в
виноградниках. Ими оказались двое полицейских: еврей и араб. Имени
полицейского-еврея я уже не помню, а араба звали Ахмед Джабер. Это была наша
первая встреча с ним и она положила начало нашему знакомству, которое
длилось до его смерти, то есть более сорока пяти лет.
Полицейские рассказали, что совершая ночной обход, они обнаружили трех
арабов, идущих по дороге из Циппори. Они приказали им остановиться, но те
прыгнули в виноградники и открыли стрельбу. Полицейские ответили огнем, и
арабы убежали.
Запах пороха все еще стоял в воздухе. Я был взволнован, и когда Джабер
отошел в сторону от других, я спросил его, не оставили ли арабы канистру с
бензином и тряпку. В первый момент мой вопрос удивил его. Но посмотрев на
меня внимательно и увидев пику в моей руке, он серьезно ответил: 'В темноте
не разглядишь. Поищем утром. Думаю, что они и впрямь хотели поджечь ваше
гумно. Караульте хорошенько!'
Ахмед Джабер еще много лет продолжал нести службу в полицейском участке
неподалеку от Нахалала. Он был конным полицейским и ежедневно объезжал свой
участок, простиравшийся от Циппори до Абу-Шуши (где впоследствии был основан
киббуц Мишмар ха-Эмек). Был он глубоко верующим мусульманином, человеком
честным и храбрым. Убийц и грабителей он преследовал с неумолимым рвением,
независимо от их вероисповедания и национальности. Он был отличным
наездником, щеголял пышными усами и, вырастая словно из земли всюду, где
возникала ссора с дракой, быстро восстанавливал порядок. 'Если у вас имеются
жалобы, - заклинал он и нас, и арабов, - идите с ними в мировой суд в
Назарете. Разве можно драться? Вы что, не знаете, что набутом (дубинкой)
можно проломить голову до смерти? Бога вы забыли!'
Время от времени я просил его разрешить мне сопровождать его в поездках
по арабским деревням. 'Хорошо, -- обычно отвечал он, -- можешь ехать со
мной. Только как бы твой отец не рассердился и не поколотил тебя', --
предостерегал он. Я тащился за ним на сером жеребце, которого выпрашивал у
стражника, и слушал его мудрые речи. Я буквально впитывал в себя его
рассказы и обогащал свою память пословицами и поговорками, которыми он
уснащал свою речь. Когда мы приближались к деревне или бедуинскому
становищу, он останавливал своего коня и, стараясь быть незамеченным,
взбирался на какую-нибудь высоту. 'Они могут заметить, -объяснял он, -- что
я еду к ним. Они узнают меня за пять километров, эти шельмы, и если они
спрячут кого-нибудь, кого разыскивает полиция, то быстро спроваживают его.
Всегда надо смотреть, не бежит ли кто-нибудь. Видишь человека, который
торопится к вади? Он наверняка что-то украл, сукин сын'.
Когда я вырос и стал сержантом Палестинской вспомогательной полиции, я
навестил его в Умм эль-Фахеме, где он жил. Тендер, в котором я ехал, с
трудом преодолел крутой подъем и долго плутал по узким улочкам деревни. Дома
рода Джабер стояли на вершине холма, возвышающегося над Вади-Ара. Я разделил
трапезу с его многочисленной родней. Они принесли мне показать первенца
Ахмеда Джабера, двухлетнего мальчугана, которого тоже нарекли Джабером.
Ахмед представил меня собравшимся гостям: 'Это Муса Даян из Нахалала,
паренек, о котором я вам много рассказывал. Он мне все равно что сын. Если
он попадет когда-нибудь в беду, вы должны помочь ему. А если вам что-нибудь
будет нужно, он поможет вам. Когда он был маленьким, он поражал камнем цель
лучше любого бедуинского пастуха. Теперь, хвала Аллаху, он мужчина и носит
ружье! Он как наш брат'. Я почувствовал, что неумеренные похвалы вызвали
краску смущения на моих щеках, но они, что греха таить, доставили мне
немалое удовольствие. Умм эль-Фахем не был моей деревней, но Ахмед Джабер
был мне ближе многих представителей моего собственного народа.
Во время Войны за Независимость Вади-Ара и Умм эль-Фахем оказались под
властью иракцев. Они арестовали Ахмеда Джабера и допрашивали его по поводу
его контактов с евреями. Он подвергся жестоким пыткам и побоям. В конце
концов они отпустили его благодаря заступничеству нотаблей Дженина, с
которыми его семья была в родстве. В последние месяцы войны долина Вади-Ара
снова перешла в наши руки.
Я возглавлял израильскую делегацию в израильско-иорданской комиссии по
прекращению огня и поехал в Умм эль-Фахм с иорданскими офицерами, чтобы
произвести демаркацию границы между двумя странами. Я навестил Ахмеда
Джабера. Его вид привел меня в ужас. Навстречу мне вышел бледный и
изможденный человек, опирающийся на палку. Он бросился мне на шею и
разрыдался. Мы расцеловались, и он поведал о своих мучениях. Я хотел взять
его с собой, чтобы подлечить и поместить в дом отдыха, но он не согласился.
'Не нужны мне доктора и дома отдыха , -- сказал он. -- Чистый воздух Умм
эль-Фахема и стряпня моей жены восстановят мои силы'. Было ему что
рассказать об иракцах. Он проклинал и ругал их, и глаза его метали молнии.
Прошли годы. Сын Ахмеда, Джабер, был уже взрослым человеком и служил в
израильской полиции. Он был одним из лучших офицеров. Связь между нашими
семьями не ослабевала. Время от времени я навещал их, и они по праздникам
приезжали ко мне в Цахалу. Однажды зазвонил телефон, и я услышал голос
младшего Джабера на другом конце провода. 'Отец скончался', -- сказал он.
Это случилось в тот день, когда террористы захватили и посадили на
угандийский аэродром в Энтеббе самолет 'Эр Франс' с израильскими
пассажирами. Я был занят в Тель-Авиве, но освободился на несколько часов и
поехал в Умм эль-Фахем. Я выразил соболезнование семье Джабера, и все мы
пошли на кладбище. Вся деревня собралась отдать ему последний долг. После
того как имам сказал молитвы у могилы и прочитал стихи из Корана, которые
собравшиеся повторяли за ним, меня попросили сказать надгробное слово. Я
говорил на своем родном языке, иврите, и рассказал о своей долгой дружбе с
Ахмедом, о его безупречной службе, о том, каким замечательным человеком,
бесстрашным воином и верным другом был он. Не знаю, поняли ли они все
сказанное мною, но я уверен, что они почувствовали, как я был взволнован. И
я поблагодарил их за то, что они пригласили меня сказать прощальное слово. Я
расстался с другом, с человеком, который был близок мне в течение многих
лет. Я не думал о том, что покойный был арабом и что его похоронили на
мусульманском кладбище. Все это было здесь лишено смысла.
18. ЕДИНОБОРСТВО В ДОЛИНЕ ЭЛА
Победа Давида над Голиафом стала символом победы слабого над сильным,
немногих над многими, победы духа, дерзания и веры над грубой физической
силой и оружием. Все эти элементы присутствовали в неравном единоборстве,
которое состоялось в долине Зла между Давидом и Голиафом. Но в этом поединке
имелся дополнительный немаловажный элемент. Давид выбрал средство боя,
которое дало ему военное преимущество над гигантом, в дополнение к
моральному преимуществу, которое дает вера и готовность поставить на кон
свою жизнь. Хотя он вступил в бой, будучи совершенно незащищенным и без
доспехов, копья или меча, он обеспечил себе преимущество в оружии и тактике.
Правда, он еще не участвовал в боевых схватках, но он уже был искушен в
борьбе, ставками в которой были жизнь и смерть.
Когда он был пастухом и пас стада своего отца, он сразился с львом и
медведем. Их жертвами должны были стать овцы из его стада. Он преследовал
их; вырывал жертву из пасти хищника и не давал ему растерзать ее. Сильная
сторона его заключалась в выборе момента. Когда клыки зверя уже смыкались на
горле жертвы, он хватал его левой рукой за космы, и тот, выпустив свою
добычу, обращался на него, горя желанием убить смельчака. Тогда он правой
рукой вонзал ему в горло свой пастушеский нож. Из схваток с медведем и львом
Давид вынес правило, что в рукопашной борьбе решают хладнокровие, вера в
свои силы, проворность и -- прежде всего -- умение отыскать в теле зверя
наиболее уязвимое место и нанести по нему удар.
Давид пришел в долину Зла, чтобы принести сушеное зерно и хлеб своим
братьям, ополченцам в войске Саула, и десять сыров их командиру,
тысяченачальнику. В то время как он разговаривал со своими братьями, на
вершине противолежащего холма появился Голиаф Филистимлянин и начал ругать
израильтян. Давид внимательно наблюдал за ним и заметил, что Голиаф был
стеснен в своих движениях тяжелыми и громоздкими доспехами; глаза его
засветились. Движения Голиафа напоминали ему грузную походку убитого им
медведя. Он почувствовал, что может одержать победу и над этим 'необрезанным
филистимлянином' так же, как он в свое время одержал верх над дикими
зверями.
Давид выглядел, как подросток, и его старшие братья, Элиав, Авинадав и
Шамма, журили его, как проказливого ребенка. Но Давид вовсе не был таким
бесхитростным. Даже после того, как в душе его созрело решение принять вызов
Голиафа, он не торопился осуществить свой замысел. Прежде всего, он
разузнал, какое вознаграждение ожидает его, того, кто поразит
филистимлянина. 'Если бы кто убил его, -- сказали ему, -- одарил бы того
царь великим богатством, и дочь свою выдал бы за него, и дом отца его сделал
бы свободным в Израиле'. Лишь после того, как народ подтвердил эти слова,
вызвался Давид сразиться с Голиафом и был приведен к царю Саулу.
В беседе с глазу на глаз с Давидом Саул быстро сообразил, что перед ним
стоит не юный мечтатель. Давид излучал уверенность в своих силах. Более
того, во всем войске Саула не нашлось никого другого, кто вызвался бы выйти
на бой с филистимлянином. 'И одел Саул Давида в свои доспехи, и возложил на
голову его медный шлем, и надел на него броню. И опоясался Давид мечом его
сверх одежды'. Эти боевые доспехи придали Давиду героический вид. Но это не
вселило уверенности в его сердце. Он чувствовал себя так, словно его сковали
по рукам и ногам. Он утратил свободу движения. В таком боевом одеянии он
никогда не мог бы взять верх над львом и медведем. Давид снял шлем и панцирь
и вернул их Саулу. Он собирался не обороняться, а нападать -- выбежать
вперед, перехитрить врага, поразить его, добить. Сражаться, как он привык --
камнями, пращей, палкой. В этом он был искусен. Конечно, палка не острый
меч, и он не мог вонзить ее между ребер Голиафа. Но она была легкой и
длинной, и головка ее была толстой и крепкой, словно железо. Если
замахнуться ею, как это делают пастухи, то можно поразить ею противника в
какое угодно место.
Давид, однако, возложил все свои надежды на свою пращу: кусок кожи с
прикрепленными к обоим концам его толстыми льняными бечевками. Это не очень
впечатляющее оружие, но нет лучше его для метания камней. Надо размахивать
пращой, наращивая скорость, и в подходящий момент отпустить одну из бечевок.
Камень, высвободившись из кожаной 'сумы', летит с огромной скоростью к цели
и поражает ее с немыслимой силой.
У Голиафа не было лука. Он полагался на своего щитоносца, который
должен был защищать его и который шел перед ним. щитоносец был обучен
отражать стрелы воинов противника, за полетом которых он мог уследить. Но
ему было бы трудно заметить камень, выпущенный из пращи. Если бы Давиду
удалось перехитрить щитоносца, он мог бы с некоторого расстояния поразить
Голиафа камнем прежде, чем он сам оказался бы в пределах досягаемости его
меча.
Давид и Голиаф сошлись. Голиаф выглядел, как передвижная крепость.
Возможно, он не был трусом, но он, несомненно, стремился сделать свое тело
неуязвимым со всех сторон. Грудь его была покрыта кольчугой, на ногах были
медные наколенники, а на голове медный шлем - все это, не считая щитоносца.
Оружие того тоже было огромным и тяжелым: медный щит за плечами, древко
копья 'как навой у ткачей'. Доспехи и оружие его весили почти столько же,
сколько его тело. Недаром он так тяжело ступал.
Давид сделал то, что задумал. Он стремительно выбежал навстречу
филистимлянину, и прежде чем щитоносец понял, что происходит, метнул камень
из пращи и попал в неприкрытый лоб Голиафа. Тот закачался и рухнул ничком на
землю. Это был тот момент, которого Давид ожидал. Он подбежал к своему
распростершемуся на земле противнику, выхватил меч Голиафа из ножен и отсек
ему голову. Обезглавленное тело Голиафа осталось лежать на поле. Давид
вернулся в стан израильтян, неся голову филистимлянина в одной руке, а в
другой -- оружие своего противника: копье, меч и щит.
x x x
Государство Израиль, вышедшее победителем из четырех войн, которые оно
вело с арабами на протяжении тридцати лет своего существования, служит
превосходным символическим выражением смысла поединка Давида с Голиафом.
Эта символичность заключается не только в триумфе маленького Давида над
гигантом Голиафом, но, главным образом, в различии между целями, которые
преследовал в войне израильский паренек Давид и язычник филистимлянин. 'Ты
идешь против меня, -- сказал Давид Голиафу, -- с мечом, копьем и щитом, а я
иду против тебя во имя Бога Саваофа, Бога воинств Израильских, которые ты
поносил... И узнает весь этот сонм, что не мечом и копьем спасает Господь'.
С момента своего возникновения в качестве государства Израиль должен
был вести борьбу против арабской ненависти. Это единоборство имело двоякое
значение. Это, во-первых, борьба за само существование Израиля, которая
началась с решения о создании еврейского государства и с нападения на него
арабских армий с целью его уничтожения. В тот период в Израиле было 600
тысяч евреев, тогда как население арабских стран, которые напали на него,
насчитывало 30 миллионов человек. Конфликт уже привел к четырем войнам.
Тяжелейшей была последняя война, Война Судного дня в 1973 году. В ней на
стороне арабов участвовало около миллиона солдат, 5500 танков и свыше 1100
самолетов. Силы Израиля составляли едва ли треть арабских. И все-таки
Израиль победил. Война окончилась тем, что израильская армия оказалась в 150
километрах от Каира и в 40 километрах от Дамаска. Но для Израиля борьба с
арабами не исчерпывается военной конфронтацией. Это не только вопрос
одержания победы в танковых сражениях и воздушных боях. Израиль не хочет
строить своих отношений с арабами на принципе победителей и побежденных.
Голиаф сказал сынам Израилевым:
'Выберите у себя человека, и пусть сойдет ко мне. Если он может
сразиться со мною и убьет меня, то мы будем вашими рабами, если же я одолею
его и убью его, то вы будете нашими рабами и будете служить нам'. Давид
пошел сражаться с Голиафом 'во имя Господа, Бога Израиля', Бога
справедливости, равенства и человечности, чтобы не было ни подчинения, ни
порабощения. Это -- вторая сторона борьбы между Израилем и арабами, это
борьба за характер отношений, который должен существовать между двумя
народами. Арабы приходят к нам с мечом, копьем и щитом, тогда как мы хотим
жить с ними в мире, бок о бок, как равные с равными. Мы приходим к ним во
имя Господа, Бога Израиля.
x x x
Победа над Голиафом Филистимлянином сделала Давида национальным героем.
Его слава распространилась по всей стране. Он вошел в милость у Саула и его
сына Ионатана. После единоборства в долине Эла он не вернулся в Бет-Лехем.
Царь взял его в свой дом, дал ему место за столом среди своих приближенных в
праздничные дни и 'сделал его начальником над военными людьми'. Но вскоре
Саул изменил свое отношение к Давиду.
Чем больше побед одерживал Давид над филистимлянами и чем большую
любовь вызывал в народе, тем ненавистнее становился он царю. Саул обещал
отдать Давиду в жены свою старшую дочь Мерав, если тот победит Голиафа, но
отдал ее Адриэлю из Мехолы. Он не раз посылал Давида сражаться с
филистимлянами в надежде, что тот погибнет в бою. Когда он услышал, что его
младшая дочь Михаль полюбила Давида, он объявил, что готов отдать ее ему в
жены, если он принесет 'вено', но не простое, а сто 'краеобрезаний
филистимских'. Но его злой умысел расстроился. Давид и его воины пошли и
убили не сто, а