ме "ничего
такого" не заметил. И напитки здесь не подавались. Не нужно пьяных - от
них лишний шум. Только игра, она достаточно опьяняет.
Тишина была такая, что уже в передней вы слышали жужжание шарика.
Позади крупье стояли два господина в пиджачных тройках, готовые в любое
время вмешаться и унять всякий спор грозным предложением покинуть зал,
выйти из игры. Крупье во фраке. Но все трое походят друг на друга, он и
оба его помощника - пусть этот толст, а тот худ, этот черен, а тот
белокур. У всех у них холодные, быстрые глаза, горбатые злые носы, тонкие
губы. Они почти не говорят друг с другом, им довольно взглянуть или в
крайнем случае повести плечом. Они злы, жадны - авантюристы, рыцари
большой дороги, каторжники, воры - кто их знает! Немыслимо вообразить, что
у них есть какая-то личная жизнь, жена, дети, протягивающие им ручонки и
говорящие "с добрым утром". Не представишь, каковы они наедине с собой -
когда встают с постели, когда, бреясь, смотрятся в зеркало. Кажется, их
предназначение - стоять у игорного стола злыми, жадными, холодными. Три
года тому назад их еще не было, через год их больше не будет. Жизнь
выплеснула их на поверхность, когда они понадобились; она снова унесет их
прочь, неведомо куда, как только минет их пора, но в запасе у жизни они
есть, у жизни есть все, что может понадобиться.
Вокруг стола сидят игроки побогаче, люди с толстыми, разбухшими
бумажниками, которые надо выпотрошить; новички, простаки - плотва. Три
молчаливые, нахохлившиеся хищные птицы особо следят, чтобы для каждого из
них нашлось сидячее место. За этими в два, в три ряда теснятся прочие
игроки, плотно прижатые друг к другу. Просовывая руку через плечо или
из-под локтя стоящего впереди, они ставят свои ставки на том клочке
игорного поля, который в данную минуту им лучше виден. Или же протягивают
фишку высоко над головами других кому-нибудь из тех троих, шепотом давая
свои указания.
Но, несмотря на эту толчею, на тесноту, здесь почти не бывает ссор:
игроки слишком поглощены каждый своей игрой, бегом шарика и не обращают
внимания на других. К тому же имеется столько различных фишек всех
оттенков, что даже при самом большом наплыве не больше двух-трех человек
играют одним и тем же цветом. Все стоят сгрудившись: тут и красивые
женщины, и приятного вида мужчины. Прислоняются друг к другу, рука
задевает грудь, рука скользит по шелковому бедру: они ничего не чувствуют.
Как при свете яркого пламени тускнеет и теряется отблеск слабого огонька,
так для этих сдавленных в толпе существует только жужжание шарика, стук
костяных фишек. Мир застывает, грудь не дышит, время стоит на месте, пока
шарик бежит, сворачивает к лунке, передумывает, скачет дальше,
постукивает...
Есть! Красное! Нечет! Двадцать один! Но вот грудь снова дышит, лицо
утрачивает напряженность - да, эта девушка красива... "Ставьте, дамы и
господа! Ставьте! Ставьте!" И шарик бежит, жужжит, постукивает... Мир
застывает...
Вольфганг Пагель протиснулся во второй ряд стоящих игроков. Ближе ему
не пробраться, за этим следят три хищные птицы, которые обмениваются
недовольным взглядом, как только видят, что он пришел. Он самый нежеланный
игрок, он Барс аль-пари, человек, который играет осмотрительно, не дает
себе увлечься, человек с ничтожным оборотным капиталом в кармане, на такие
деньги и смотреть-то не стоит труда, не то что отбирать их; человек,
который каждый вечер приходит с твердым намерением забрать из банка ровно
"столько, чтобы достало на хлеб, - и которому это по большей части
удается.
Менять клуб Пагелю ни к чему (игорных клубов в эти дни - что дров в
лесу, - как есть повсюду героин, кокаин и морфий; как есть повсюду нагие
танцовщицы, французское шампанское и американские сигареты; как есть
повсюду грипп, голод, отчаянье, разврат, преступление). Нет, коршуны во
главе стола тотчас же его узнают. Они его узнают по тому, как он входит,
по его пытливому взгляду, отчужденно обегающему всю шеренгу лиц, чтобы
затем остановиться на игорном поле. Узнают по преувеличенному спокойствию,
наигранному равнодушию, по тому, как он ставит, как он долго выжидает,
когда кончатся случайные скачки счастья, чтобы ухватиться за "серию":
птицу узнают по полету!
В тот вечер Вольфганг нервничал. Зазывалы, отпугивая нежеланного гостя,
дважды захлопнули у него перед носом дверь, прежде чем ему удалось
прошмыгнуть, затесавшись в чужую компанию. Человек с печальным лицом
отставного вахмистра сделал вид, будто не слышит его просьбы выдать фишки:
Вольфганг должен был крепко взять себя в руки, чтобы не раскричаться.
Наконец он все-таки получил свои фишки.
В игорном зале он тотчас увидел известную даму полусвета, прозванную
завсегдатаями этих мест Валютной Пиявкой. У него уже были кое-где
столкновения с этой заносчивой особой, потому что она, когда ей не везло и
когда наличность подходила у нее к концу, имела обыкновение беззастенчиво
перехватывать чужие выигрыши. Охотней всего Пагель повернул бы вспять. У
него упала на пол одна фишка, что было дурным предзнаменованием, так как
показывало, что это место хочет удержать его деньги. (Много было таких
примет - и все, кроме двух-трех, предвещали недоброе.)
Потом он все-таки подошел к столу, решив играть. Он же может рискнуть в
своих привычных рамках, раз уж он здесь. Как и все игроки, Вольфганг
Пагель был непоколебимо убежден, что то, что он делает, не настоящая игра,
что это "не в счет". Он твердо верил, что когда-нибудь, в некое мгновение,
в нем, как молния, вспыхнет чувство: настал твой час! И в этот час он
станет настоящим игроком, любимцем слепого счастья. Шарик, повинуясь его
ставкам, будет жужжать по кругу, деньги потекут: "Я выиграю все, все!"
Когда он думал об этом часе, иногда, лишь совсем редко, - как иной боится
обесценить большое счастье, слишком часто его предвкушая, - когда
Вольфганг думал о нем, он чувствовал, что у него пересыхает во рту и кожа
на висках делается сухой, как пергамент.
Иногда он мысленно видел самого себя слегка наклонившимся, с блестящими
глазами, а между его немного растопыренными пальцами скользят к нему
словно ветром приносимые бумажки, самые различные бумажки с грандиозными
цифрами на них, сплошные нули - ошеломительное, непостижимое богатство,
астрономические цифры!
А пока не настал этот час, он у счастья только прихлебатель, тот
голодный бедняк, который должен отдать предпочтение скудным шансам игры
аль-пари. И он охотно отдавал им предпочтение, потому что перед ним
маячила надежда на то, большое!
В тот вечер Пагель располагал, по его обстоятельствам, неплохой
наличностью. Если играть осторожно, можно было вернуться домой с изрядным
выигрышем. Вольфганг Пагель держался своей определенной системы игры,
построенной на основе тщательного наблюдения. Из тридцати шести цифр
рулетки восемнадцать - красные, восемнадцать - черные. Если не брать в
расчет тридцать седьмой шанс - зеро, при котором все ставки забирает банк,
то шансы делятся поровну между черным и красным. Согласно теории
вероятности, при бесконечно долгой игре черное и красное должны выйти
равное число раз. Это неоспоримо. Но как выпадать черному и красному в
ходе игры, этим управляют более таинственные законы, которые постигаются
отчасти наблюдением, отчасти чутьем.
Допустим, Вольфганг, как он это делал всегда, перед тем как поставить
первую ставку, стоял, наблюдая, у игорного стола, и видел, что выходит,
скажем, красное, и еще раз красное, и снова красное. То же и в четвертый,
в пятый, в шестой раз, и так могло дойти до десяти, до пятнадцати раз
подряд, а порою, правда, в очень редких случаях, и больше: красное, все
время красное. Это шло наперекор всякому смыслу и логике, опровергало все
расчеты на вероятность и приводило в отчаянье тех, кто играл "по системе".
Потом вдруг выходило черное - после шести, восьми раз красного выходило
черное! Два раза, три раза черное; затем опять красное, а затем постоянным
утомительным чередованием шло одно за другим: красное - черное, черное -
красное.
Вольфганг ждет. Еще ничего нельзя сказать, нельзя поставить с твердым
расчетом на выигрыш.
Но вдруг возникает чувство, точно внутри у него что-то напряглось. Он
смотрит на ту часть игорного стола, которая ему достаточно видна. Ему
кажется, что некоторое время он уносился мыслями куда-то далеко, сам,
однако, не зная куда, что он вовсе и не следил за игрой. Тем не менее он
знает, что только три раза подряд выпало черное, что сейчас самое время
поставить, что теперь начинается "серия" черного, - он ставит.
Ставит три, четыре раза. Ставить чаще он себе не позволяет. Ах,
двенадцать, пятнадцать раз подряд красное - это лишь исключение, таящее в
себе шанс на большой выигрыш: оставить ставку вместе с выигрышем - взять
вдвое! Оставить, не снимая... снова вдвое!.. и так все дальше, дальше, до
сказочных цифр. Но его оборотные средства слишком невелики, он не имеет
права ни на одну ошибку, он вынужден довольствоваться умеренным, но верным
выигрышем. Но когда-нибудь - о, когда-нибудь придет непременно та ночь, и
он будет ставить и снова ставить, снова и опять... Он будет знать, что
красное выйдет семнадцать раз, он семнадцать раз подряд поставит на
красное, семнадцать, и больше ни разу.
А после этого он навсегда бросит игру. Они с Петрой предпримут на эти
деньги что-нибудь спокойное, - например, откроют антикварный магазин. У
него есть к этому склонность, он охотно возится со всякой стариной. Жизнь
потечет тогда тихо и спокойно, без этого крайнего напряжения, без срывов в
пропасть отчаянья: не будет этих коршунов, которые, нахохлившись, сторожат
тебя взглядом; не будет откровенных дам полусвета, норовящих украсть твою
ставку...
Он пристроился у другого конца стола, подальше от Валютной Пиявки, но
ничего не помогает. Только он приготовился поставить, как слышит уже ее
голос:
- Подвиньтесь! Что вы так растопырились! Другие тоже хотят играть!
Он, не глядя, кланяется и отходит. Отыскивает другое место, опять
готовится ставить. Он думает о том, что сегодня должен играть особенно
осторожно, должен принести домой больше, чем обычно: завтра в половине
первого они поженятся.
Вот и отлично. Отлично. Она замечательная девочка, никогда другая не
будет любить его более самозабвенно - таким, каков он есть, не сравнивая
его с докучным идеалом. Завтра, значит, они поженятся, а ради чего,
собственно, - сейчас не скажешь. Неважно, он знает, что все правильно. Но
следовало бы играть немного повнимательнее, вот сейчас он ни в коем случае
не должен был ставить на черное. Промашка! А теперь...
Вдруг он снова слышит за спиной злой, раздраженный голос. Она теперь
спорит с другим господином, говорит очень громко и возмущенно. Понятно;
нос у нее совсем белый, нанюхалась, стерва, "снежку". Не стоит с нею
связываться, она и трезвая не знает толком, чего хочет и что делает. А уж
сейчас и вовсе!..
Он опять находит другое место, начинает снова играть.
На этот раз все идет хорошо. Он ставит осторожно, он вернул уже то, что
до сих пор просадил: он уже может отложить свой "оборотный капитал" и
оперировать только выигрышем. Рядом стоит юноша с горящими глазами, с
нервными жестами - явно новичок. Такие приносят счастье. Пагелю удалось,
незаметно для юноши, погладить его по спине левой рукой, левой рукой - это
повышает шансы на выигрыш! Погладив, он оставляет свою ставку на один
лишний круг против того, что позволял себе обычно. И опять выигрывает.
Коршун метнул в него короткий злобный взгляд. Отлично.
Теперь ему хватит на завтрашний день и еще на несколько дней (если
доллар не слишком подскочит), можно идти домой. Но ведь совсем рано; он
знает, что будет без сна лежать в постели долгие часы и вспоминать, как
шла игра, знает, что будет раскаиваться, зачем не использовал до конца
полосу везения...
Он стоит спокойно, с выигранными фишками в руке, слушает жужжание
шарика, возгласы крупье, тихое, скребущее шарканье лопатки по зеленому
сукну. Все как в полусне. Он знает, он здесь, в игорном зале, но, может
быть, и в другом каком-то месте. Постукиванье шарика напоминает стук
мельничного колеса. Да, в этом шуме есть что-то усыпляющее: когда к нему
прислушиваешься, жизнь напоминает проточную воду: panta rhei - все течет,
это он слышал в гимназии, еще до кадетского корпуса. Тоже утекло...
Он чувствует, что очень устал, в горле саднит от сухости. Свинство, что
здесь нельзя ничего выпить. Пойти в уборную, там есть кран. Но тогда он не
будет знать, как шла тем временем игра... Красное - черное - черное -
красное - красное - красное - черное... Конечно, ничего другого не бывает:
красная жизнь и черная смерть. Ничего другого не достичь и не придумать,
сколько ни придумывай; жизнь и смерть, помимо этого нет ничего...
Зеро!
Разумеется, он забыл про зеро, про нуль - есть еще и нуль, ничто.
Играющие аль-пари всегда забывают про нуль, и деньги их вдруг уплывают. Но
когда выходит нуль, это тоже смерть, и здесь тоже все правильно. Тогда
красное должно означать любовь, нечто крайне преувеличенное, но все-таки
хорошее: приятно, когда у тебя есть любовь. Но черное, - что же тогда
черное? Ну, для черного еще остается жизнь, тоже нечто такое, чему придают
преувеличенное значение, только в другую сторону. Она не совсем черная,
скорее серая. А порой и светло-серая, серебристая. Конечно, Петер -
славная девочка.
"Меня лихорадит, - подумал он вдруг. - Но меня каждый вечер лихорадит.
Мне в самом деле надо бы выпить воды. Выпью и сейчас же уйду".
Вместо этого он потряхивает фишками в руке, быстро добавляет к ним те,
что лежали в кармане, и когда крупье уже кричит: "Закрыто!" - ставит все
сразу на зеро. На нуль!
Сердце замерло. "Что я делаю?" - спросил он себя в смятении. Чувство
сухости во рту усилилось нестерпимо. Глаза горят, пергаментная кожа на
висках туго натянулась. Непостижимо долго жужжит шарик. Вольфгангу
казалось, что все смотрят на него.
"Все смотрят на меня. Я поставил на нуль - все, что у нас было,
поставил на нуль, а нуль означает смерть. Завтра свадьба..."
Шарик еще жужжал; стало невозможно ждать дальше, удерживая дыхание. Он
глубоко вздохнул - напряжение спало...
- Двадцать шесть! - провозгласил крупье. - Черное, нечет, пас...
Пагель почти с облегчением выдыхает воздух носом. Все правильно:
игорный зал удержал его деньги. Валютная Пиявка не зря его смущала. Девица
в это самое мгновение сказала вполголоса: "Дурачки! Туда же, суются играть
- в песочек бы им играть, печь пирожки из песочка!" Коршун-крупье метнул в
него острый торжествующий взгляд.
Секунду Вольфганг стоял, все еще ожидая чего-то. Чувство освобождения
от мучительной напряженности прошло. "Была бы у меня еще хоть одна фишка,
- подумал он. - Но все равно. Он еще настанет, мой день!"
Шарик уже опять жужжал. Вольфганг Пагель медленно прошел мимо
печального вахмистра, спустился по лестнице. И он еще долго стоял в
парадной, пока зазывала не выпроводил его на улицу.
8. ОБЪЯСНЕНИЕ МЕЖДУ ЛЮБЯЩИМИ
Что мог он рассказать обо всем этом своему хорошему Петеру? Почти
ничего. Все как будто укладывалось во фразу: "Сперва я выигрывал, а потом
мне не повезло". Стало быть, ничего особенного он сообщить не мог, за
последнее время ему все чаще приходилось отделываться такими словами. Едва
ли она могла что-то себе представить по ним. Она, может быть, думала, что
здесь примерно то же, как если человек проигрывает в скат или вытягивает
пустышку в лотерее. О взлетах и срывах, о счастье и отчаянии не
расскажешь. Можно было только сообщить результат: "пустой карман", а это
звучит так убого.
Однако Петра знала обо всем этом много больше, чем он полагал. Слишком
часто видела она его лицо ночью, когда он, еще не остывший, приходил
домой. И его опустошенное лицо, когда он спал. И злое, подвижное лицо,
когда ему снилась игра. Неужели он так-таки не знает, что ему чуть не
каждую ночь снится игра, ему, уверяющему себя и ее, что он совсем не
игрок?.. И далекое, худое лицо, когда он, не расслышав, что она говорит,
спрашивал безотчетно "Да?" и все-таки не слышал; лицо, на котором
мучительное видение отражалось с такой четкостью, что казалось, его можно
было снять с лица, как нечто материально существующее. И лицо, каким оно
бывало, когда, причесываясь перед зеркалом, он вдруг заметит, какое у него
стало лицо.
Нет, она знала достаточно, ему не к чему было говорить, мучить себя
объяснениями и оправданиями.
- Ничего не значит, Вольф, - быстро ответила она. - Деньги для нас
никогда не имели значения.
Он только посмотрел на нее, благодарный за то, что она избавляет его от
объяснений.
- Конечно, - подхватил он. - Я еще наверстаю. Может быть, сегодня же
вечером.
- Только вот что, - сказала она, впервые проявив настойчивость, - мы же
сегодня в половине первого должны идти в бюро.
- Давай, - сказал он быстро, - я снесу твое платье к "дяде"... Не может
ли бюро зарегистрировать тебя заочно, как тяжелобольную?
- Тебе и за тяжелобольную все равно придется уплатить! - рассмеялась
она. - Ты же знаешь, даже умереть нельзя бесплатно.
- Но, может быть, больным можно платить после, - сказал он полушутливо,
полузадумчиво. - А если и после не заплатишь, все равно: брак заключен.
С минуту оба молчали. Испорченный, по мере восхождения солнца все более
накалявшийся воздух стоял почти осязаемый в комнате, сох на коже. В тишине
громче слышался шум штамповальной фабрики, потом вдруг заскрипел плаксивый
голос фрау Туман, поспорившей в дверях с соседкой. Дом, переполненный
человеческий улей, гудел, кричал, пел, стучал, орал, плакал на все голоса.
- Пойми, ты вовсе не должен на мне жениться, - сказала девушка с
внезапной решимостью. И после некоторой паузы: - Ты и так много сделал для
меня - как никто на свете.
Растерянный, он смотрел в сторону. Блиставшее на солнце окно горело
белым жаром. "Что же, собственно, я сделал для нее? - думал он в смущении.
- Научил, как держать нож и вилку... да правильно говорить по-немецки?"
Он повернул голову и посмотрел на Петру. Она хотела сказать что-то еще,
но губы ее дергались, как будто она силилась не разрыдаться. В темном
взгляде, направленном на него, чувствовалось такое напряжение, что Пагелю
хотелось отвести глаза.
Она между тем опять заговорила. Она сказала:
- Если бы я знала, что ты женишься на мне только по обязанности, я бы
ни за что не согласилась.
Он медленно в знак отрицания покачал головой.
- Или назло матери, - продолжала она. - Или потому, что ты думаешь меня
этим порадовать.
Он опять отрицательно покачал головой.
("А знает ли она, почему все-таки мы хотим пожениться?" - думал он
удивленно, растерянно.)
- ...Я всегда верила, что и ты этого хочешь, потому что чувствуешь, что
мы принадлежим друг другу, - сказала она вдруг. Она выдавила из себя эти
слова, и теперь в ее глазах стояли слезы. Она могла говорить свободней,
словно самое трудное уже сказано. - Ах, Вольф, дорогой, если это не так,
если ты женишься по какой-нибудь другой причине, оставь, прошу тебя,
оставь. Этим ты не причинишь мне боли. Меньше причинишь мне боли, -
добавила она поспешно, - чем если б ты женился на мне, а мы бы остались
друг другу чужие.
Она смотрела на него и вдруг заулыбалась, в ее глазах еще стояли слезы.
- Ты же знаешь, меня зовут "Ледиг" - "незамужняя", меня и всегда-то
звали "Ледиг", с фамилией ты был согласен, только "Петра" казалось тебе
немножко каменным.
- Ах, Петра, Петра, Петер Ледиг! - сказал он с чувством, побежденный в
своей одинокой, себялюбивой пустоте ее покорной нежностью. - Что ты такое
говоришь? - Он подошел к ней, обвил ее руками, он баюкал ее, как ребенка,
и говорил, смеясь: - У нас нет денег заплатить за регистрацию, а ты
заговорила о самых сокровенных вещах!
- А разве я не должна о них говорить? - сказала она чуть слышно и
спрятала лицо у него на груди. - Неужели не должна я о них говорить, если
ты сам о них молчишь - всегда, во все дни, во все часы?!. Я так часто
думаю, даже тогда, когда ты прижимаешь меня к груди, как сейчас, и
целуешь, как сейчас, что ты где-то далеко от меня... от всего...
- А! Ты уже говоришь об игре, - сказал он и ослабил объятия.
- Нет, я говорю не об игре, - поспешила она возразить и тесней
прижалась к нему. - Впрочем, может быть, и об игре. Это ты должен знать, я
же не знаю, где ты и о чем ты думаешь. Играй сколько хочешь, но когда ты
не играешь, не мог бы ты хоть тогда быть немножко больше здесь?.. Ах,
Вольф, - продолжала она, уже сама отстраняясь, но все еще крепко держа его
за руки над локтями и твердо глядя на него, - ты всегда считаешь, что
должен оправдываться передо мной из-за денег и что-то мне объяснять -
ничего ты мне не должен объяснять и не должен ни в чем оправдываться. Если
мы принадлежим друг другу, тогда все правильно, а если мы друг другу не
принадлежим, то все тогда ложь - будут ли деньги или нет, поженимся мы или
нет.
Она смотрела на него, ожидая, она все надеялась на одно-единственное
слово - ах, если бы он привлек ее к своей груди так, как нужно, она сама
тогда почувствовала бы!..
"Чего она, собственно, хочет от меня?" - раздумывал над ее словами
Вольф. Но он прекрасно знал, чего она хотела. Она вся целиком отдалась в
его руки, с первого же часа, с того самого утра, когда спросила, нельзя ли
ей пойти с ним вместе. Она ничего себе не оставила. Теперь она просила,
чтоб он хоть раз, один лишь раз открыл перед нею свое темное, далекое
сердце...
"Но как же мне это сделать? - спрашивал он сам себя. - Как?" И вдруг с
облегчением, словно озаренный молнией: "Раз я этого не знаю, значит, она
права: я ее не люблю. Я хочу на ней жениться просто так. Если бы я не
поставил вчера на зеро, - спешил он думать дальше, - у нас были бы деньги
на регистрацию. Не было бы всех этих объяснений. Конечно, теперь, когда я
все понял, правильней было бы нам не жениться. Но как я ей это скажу? Я не
могу идти на попятный. Она все еще смотрит на меня. Что я ей скажу?"
Молчание стало тяжелым и гнетущим, она все еще держала Вольфганга за
локти, но уже свободней, как будто забыла, что держит. Он кашлянул.
- Петер... - начал он.
Хлопнула дверь на лестницу, послышались шаркающие шаги Туманши.
- Скорей, Вольф, прикрой дверь! - сказала торопливо Петра. - Фрау Туман
идет, нам она сейчас ни к чему.
Она отпустила его. Он направился к дверям, но еще не дошел до порога,
как показалась в виду квартирная хозяйка.
- Все еще ждете? - спросила она. - Я же сказала: кофе только за
наличный расчет.
- Послушайте, фрау Туман, - сказал торопливо Вольфганг. - Мне никакого
кофе не нужно. Я сейчас же пойду с вещами к "дяде". А вы пока что дадите
Петре кофе с булочками, она просто умирает с голоду.
За его спиной ни звука.
- Получив деньги, я сразу вернусь домой и все отдам вам, оставлю себе
ровно столько, чтоб доехать до Груневальда. Там есть у меня друг, еще по
военной службе, его зовут Цекке, фон Цекке, он мне безусловно даст
взаймы...
Теперь он отважился оглянуться. Петра бесшумно села на кровать, она
сидит, опустив голову, он не видит ее лица.
- Вот как? - ответила фрау Туман вопросительно, но угрожающе. - Завтрак
вашей девочке подавай и сегодня и завтра... Ну, а со свадьбой как? - Она
стояла перед ним, расплывшаяся, в обвисшем платье, с ночным горшком в
повисшей руке, - один ее вид хоть у кого отбил бы на всю жизнь охоту к
свадьбе и к почтенному бюргерскому укладу.
- О! - сказал с легкостью Вольфганг, мгновенно воспрянув. - Если с
завтраком для Петера уладилось, уладится и со свадьбой.
Он быстро оглянулся на девушку, но Петра сидела так же, как и раньше.
- В ломбарде вам придется постоять, и Груневальд не близко, - сказала
Туманша. - Я все слышу: свадьба да свадьба, но что-то мне не верится!
- Нет, нет! - сказала вдруг Петра и встала. - Не сомневайтесь, фрау
Туман, ни насчет денег, ни насчет свадьбы... Поди сюда, Вольф, я помогу
тебе с вещами. Уложим все опять в саквояж, тогда стоит ему только
взглянуть одним глазом, он сразу увидит, что все собрано опять как было.
Он ведь уже знает наши вещи. - И она улыбнулась другу.
Фрау Туман вертела головой, оглядывала их поочередно, как старая, умная
птица. Вольфганг с бесконечным облегчением воскликнул:
- Ах, Петер, ты у меня лучше всех, может быть, я и в самом деле
управлюсь к половине первого. Если только я поймаю Цекке, он безусловно
даст мне в долг достаточно, чтоб я мог взять такси...
- Еще бы! - опередила Петру Туманша. - А там хвать девчонку из кровати
и прямо в бюро регистрации браков, вот как она тут стоит, в мужском
пальто, а под ним ничего. Мы же взрослые люди!.. - Она ядовито сверкнула
глазками. - Вас только слушай! А хуже всего, что не одни только дурехи
слушают развесив уши мужские враки, и если я хоть немного знаю эту
девочку, она потом будет все время сидеть у меня на кухне и делать вид,
что ей хочется помочь мне. А ей вовсе не помочь мне хочется, нисколечко
даже, ей только хочется косить глазком на кухонные часы, и ровно в
половине первого она скажет: "Я чувствую, он идет, фрау Туман!" А он-то
вовсе даже не идет, а сидит, верно, у своего благородного друга, и они
себе преспокойно выпивают и покуривают, и если он еще хоть о чем-нибудь
думает, так разве что вот о чем: браки регистрируют каждый день... А что
не сделано сегодня, с тем не спешат и завтра...
Тут фрау Туман метнула уничтожающий взгляд в Вольфганга и презрительно
сострадательный в Петру, сделала горшком легкое движение, означавшее сразу
точку, восклицательный и вопросительный знак и прикрыла дверь. Они же оба
стояли в большом смущении и еле отваживались смотреть друг на друга,
потому что можно как угодно оценить выпад квартирной хозяйки, но приятен
он не был ничуть.
- Не обращай вниманья, Вольфганг, - начала наконец Петра. - Пусть их
говорят что хотят и она и все другие, это же ничего не меняет. И если
раньше я тут сама распустила нюни, ты забудь. Находит иногда такое
настроение, точно ты одна-одинешенька, и тогда становится страшно и
хочется, чтобы тебе что-нибудь сказали в утешение.
- А теперь ты больше не одинока, мой Петер? - спросил Вольфганг,
странно растроганный. - Больше тебе не нужны утешения?
- Ах, - сказала она и посмотрела на него растерянно и смущенно. - Ты же
здесь...
- А может быть, - добавил он вдруг, - мадам Горшок права, и в половине
первого я буду сидеть и думать: "Браки регистрируют каждый день" - что ты
на это скажешь?
- Что я тебе верю! - воскликнула она, подняла голову и мужественно
посмотрела на него. - А если бы даже и не верила, это ничего не меняет. Я
не могу тебя связать. Поженимся мы или нет, если я тебе мила, все хорошо,
а если не мила... - Она, не договорив, улыбнулась ему: - А теперь беги,
Вольф. У "дяди" в двенадцать перерыв, и, может, в самом деле там большая
очередь. - Она подала ему чемодан, поцеловала. - Всего хорошего, Вольф!
Ему хотелось сказать ей что-нибудь еще, но ничего не приходило в
голову. Он взял чемодан и пошел.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ. ВСЕ В ПОГОНЕ, ЗА ВСЕМИ ПОГОНЯ
1. УПРАВЛЯЮЩИЙ МЕЙЕР ЗАВЯЗЫВАЕТ ЗНАКОМСТВО
В поместье Нейлоэ управляющий Мейер, по прозванию Мейер-губан или
Коротышка, утром, в двенадцатом часу, чувствует себя опять уже настолько
усталым, что охотно завалился бы как есть, в куртке и гамашах, на кровать
и проспал бы до завтрашнего утра. Но он только сидит у края ржаного поля,
в сухой и высокой лесной траве, и тихо подремывает, укрытый от любопытных
глаз молодым сосняком.
В три часа утра он встал, в теплом и душном хлеву выдал корма (такой
усталый, ах, такой усталый!), потом следил за кормлением, наблюдал, как
доят, как чистят скот. С четырех часов свозил рапс, потому как свозить его
нужно утречком по росе, чтоб не осыпался. Без четверти семь выпил на ходу
чашку кофе, наспех что-то проглотил (все еще очень усталый). А с семи
обычная каждодневная работа.
Потом сообщили с вырубки, с ржаного поля, что обе жнейки стали.
Пришлось бежать за кузнецом, возиться с починкой. И вот машины опять
кое-как тарахтят - надолго ли? Ах, до чего ж он устал, и не только со
вчерашнего дня, устал уже и за сегодняшний день! Ах, как охотно уснул бы
он сейчас вот здесь, на припеке!.. Но ему нужно еще до двенадцати поспеть
на свекловичный участок, посмотреть, как там управляется со своей командой
приказчик, старик Ковалевский, полют на совесть или кое-как...
Мейеровский велосипед лежит в двух шагах отсюда, в придорожной канаве,
огибающей сосновый заказник. Но сейчас управляющему лень ехать дальше, он
просто не может. Усталость сидит в его теле, как что-то грузное,
шерстистое - и от нее везде побаливает, особенно в горле. Когда он лежит
совсем тихо, она как будто засыпает. Но стоит ему пошевелить ногами, и она
начинает царапаться и скрести, точно щетиной.
Он медленно раскуривает сигарету, делает блаженно несколько затяжек и
смотрит при этом на пыльные, разношенные ботинки. Надо бы купить новые, и
конечно, ротмистр великий человек, а пятьсот тысяч - неслыханный оклад для
управляющего. Но посмотрим, как будет стоять доллар к первому числу, может
быть, тогда и подметки-то подбить окажется не по средствам! Много чего не
хватает в поместье Нейлоэ - надо бы сюда по меньшей мере еще двух
служащих. Но ротмистр - великий человек и открыл, что может все делать сам
- может он, черта с два! Сегодня он укатил в Берлин за жнецами. Значит, не
помешает своему несчастному управляющему вздремнуть перед полдником. "А
любопытно все-таки, каких он привезет людей. Если вообще привезет. Эх,
дерьмовина!.."
Мейер переворачивается на спину, сигарета скатывается в самый угол рта,
картуз в защиту от солнца надвинут на глаза... Бабы на свекловичных полях
пусть лопнут вместе со своим Ковалевским - наглая банда! А шикарная у него
дочка, у этого Ковалевского, не поверишь даже, что он ее отец. Пусть она
только приедет из Берлина в отпуск, уж мы своего не упустим! Ох и жарит
же, ох и парит же, как в печке парит! Лишь бы не гроза, а то весь хлеб в
снопах намокнет, и тогда дело дрянь! Конечно, следовало бы начать свозить
сегодня же, но ведь ротмистр - великий человек и, между прочим, пророк
насчет погоды: дождя нет, свозить не будем - и все!
Слава тебе господи, жнейки еще тарахтят, можно спокойно лежать и
лежать. Только б не заснуть, а то опять до вечера не проснешься. Ротмистр
сразу узнает, и назавтра тебя выставят за ворота. А ведь и то не худо, по
крайней мере можно будет отоспаться!..
Да, маленькая Ковалевская недурна, и в Берлине она, верно, выкидывает
всякие штучки... Но и Аманда, Аманда Бакс, тоже кое-чего стоит! Коротышка
Мейер, Мейер-губан перекатывается на бок; он окончательно прогоняет
сверлящую мысль, что ротмистр, собственно, не говорил, что не надо свозить
хлеб с полей, он скорее наказывал Мейеру сообразоваться с погодой.
Нет, об этом Мейер сейчас не желает думать, лучше он будет думать об
Аманде. В нем что-то зашевелилось, он подтянул колени и от удовольствия
хрюкнул. При этом у него выпала изо рта сигарета, но черт с ней, - на что
ему сигарета, когда у него есть Аманда? Да, его называют "Коротышка
Мейер", "Мейер-губан", - и он, когда смотрится в зеркало, не может не
признать, что люди правы. За круглыми, большими, выпуклыми стеклами очков
сидят круглые, большие, желтоватые совиные глаза; у него приплюснутый нос
и выпяченные тубы, низкий в два пальца высотою лоб, уши оттопыренные - а
росту в господине Мейере один метр пятьдесят четыре сантиметра!
Но в том-то и суть: у него такой дурацкий и богопротивный вид, он так
карикатурен в своем безобразии, и к этому у него такая наглая сладкая
мордашка, что девчонки все от него без ума. Когда Аманда в тот раз
проходила мимо с подругой - он только-только приехал в Нейлоэ, - подруга
сказала: "Аманда, ведь ему не дотянуться - хоть лесенку подставляй!" Но
Аманда в ответ: "Ничего не значит, зато рыло приятное!" Такой у них тут
стиль в любви, такие тут девушки: наглы и восхитительно беззаботны. У них
либо есть аппетит на человека, либо нет, но они во всяком случае не
разводят канители. Хорошие девушки.
Как она, эта Аманда, вчера вечером влезла к нему в окно - у него и
охоты-то не было, он слишком устал... а тут барыня выскочила из кустов.
(Не молодая барыня, ротмистрова жена, та бы только посмеялась, за ней
самой водятся грешки. Нет, старая барыня, теща, из замка.) Другая
завизжала бы, или спряталась, или позвала бы его на помощь, но Аманда -
нет. Он остался в стороне и мог от души позабавиться.
- Мы, барыня, - сказала с невинным видом Аманда, - проверяем с
управляющим отчетность по птичьему двору, днем-то ему недосуг.
- И для этого вы лезете в окно? - завизжала барыня, весьма
благочестивая старая дама. - Вы потеряли всякий стыд!
- Раз что дом уже заперт, - ответила Аманда.
Но так как барыня на том не успокоилась и не желала понять, что
нынешнюю молодежь ничем не проймешь, ни благочестием, ни строгостью,
Аманда добавила:
- К тому же и время не рабочее, барыня. А что я делаю в свой свободный
вечер, это касается меня одной. И если вы найдете птичницу получше меня
(на ваше грошовое жалованье), только вы не найдете, - то я могу уйти, но
не раньше, как завтра утром.
И она еще потребовала, чтоб он нарочно всю ночь не закрывал окна. Если
барыне угодно стоять и подслушивать, пусть ее стоит, Гензексен! Нам-то все
равно, а для нее это, может быть, удовольствие - ведь и у нее дочка не с
молитв родилась!
Коротышка восхищенно захихикал про себя и крепче прижался щекой к
рукаву, словно чувствуя мягкое и все-таки крепкое тело своей Аманды. Самая
правильная баба для такого, как он, голоштанника и холостяка! Никакой
болтовни о любви, о верности, о свадьбе - а ведь девка хоть куда. И работа
в руках горит и за словом в карман не полезет. И смела! Так смела, что
иной раз страх берет! Но в конце концов что тут удивительного. Как она
росла?.. Четыре года войны, пять лет послевоенных! Ведь вот она что
говорит:
- Если я сама не возьму себе пожрать, мне никто не даст. И если я тебе
не подставлю ножку, ты сам подставишь мне. Всегда огрызайся, дружок, даже
и на старуху, все равно. Она небось в своей жизни полакомилась всласть, а
мне отказываться от своего, потому что они там устроили подлую войну и за
ней инфляцию?! Не пошутить, не посмеяться! Я - это я, и когда меня не
будет, никого не будет! Ну, буду я паинькой - на те слезы, что она будет
лить над моей могилкой (кое-как выжмет из глаз!) да на жестяной венок,
который положит на мой гроб, я ведь ничего себе не куплю, так уж лучше мы
поживем в свое удовольствие, а, Гензекен? Пожалеть старушку, быть с ней
помягче?.. А меня кто жалел? Только и норовили дубиной по башке, и если
пойдет носом кровь, так и хорошо. А если я вздумаю заплакать, тотчас же
услышу: "Не распускай нюни, а то еще и не так наподдам!" Нет, Гензекен, я
бы ничего не говорила, когда бы в том была хоть капля смысла. Но ведь
смысла в том нет ни капли, а быть такой дурындой, как мои куры, которые
несут яйца для нашего удовольствия, а потом сами же попадают в кастрюлю -
нет, благодарю покорно, это не для меня! Кому по вкусу, пожалуйста, а я не
желаю!
- Правильная девочка! - рассмеялся опять Коротышка. И вот он уже крепко
спит и, пожалуй, проспал бы до вечерней росы, - что там хозяйство, что
ротмистр! - если бы вдруг ему не стало слишком жарко, а главное душно.
Вскочив, - но уже совсем не усталым движением и сразу на ноги, - он
увидел, что лежал среди доподлинного, только что начавшегося лесного
пожара. Сквозь белесый, далеко стелившийся едкий дым он увидел фигуру
человека, который прыгал, затаптывал и сбивал огонь, и вот уже он сам
прыгает вместе с ним и тоже затаптывает ногами огонь и бьет сосновой
веткой и кричит тому:
- Здорово горит!
- От сигареты! - только и сказал незнакомец, продолжая гасить.
- Я чуть сам не сгорел, - засмеялся Мейер.
- А и сгорел бы, не велика потеря! - сказал тот.
- Уж вы скажете! - ответил Мейер и закашлялся от дыма.
- Держись с краю, - приказал тот. - Отравиться дымом тоже не сладко.
Они продолжали теперь тушить вдвоем что было мочи, и Мейер-губан
напряженно при этом прислушивался к обеим своим жнейкам в поле, продолжают
ли они постукивать. Как-никак, будет очень неприятно, если люди что-нибудь
заметят и расскажут ротмистру!
Но те, против ожидания, спокойно жали, никуда не сворачивая, и это,
собственно, должно было опять-таки рассердить управляющего, так как
доказывало, что жнецы заснули на козлах, предоставив лошадям работать по
собственному разумению - тут выгори хоть все Нейлоэ с восемью тысячами
моргенов леса, им-то что? Вернулись бы после работы домой и только
вытаращили бы глаза на пепел своих конюшен, исчезнувших как по волшебству.
Однако на этот раз Мейер не рассердился, а только радовался, что жнейки
постукивают, а дым убывает. И вот, наконец, он и его спаситель стоят
вдвоем на черной прогалине с комнату величиной, немного запыхавшись,
закопченные, и смотрят друг на друга. Вид у спасителя довольно чудной:
совсем еще молод, но под носом и на подбородке вихреватая рыжая поросль, а
голубые глаза глядят жестко и твердо; старый серо-бурый военный кителек,
такие же штаны. Зато хороши, добротны желтой кожи ремень и желтая же
кобура. А в кобуре, видать, кое-что есть, и уж, верно, не леденцы, - так
тяжело она висит.
- Что, покурим? - спросил неисправимо ветреный Мейер и протянул
портсигар, считая, что должен в свой черед сделать что-нибудь для своего
спасителя.
- Дай мне сам, приятель, - сказал тот. - У меня лапы черные.
- У меня тоже! - рассмеялся Мейер. Но все-таки запустил в портсигар
кончики пальцев, и тотчас закурчавился дымок сигарет, и оба уселись
поодаль от спаленного места в скупой сосновой тени, прямо на сухой траве.
Кое-что они все-таки вынесли из недавнего опыта, и один избрал пепельницей
старый сосновый пень, другой - плоский камень.
Человек в хаки сделал две-три глубокие затяжки, расправил плечи,
потянулся, не стесняясь, зевнул на долгом глубоком "а" и сказал
глубокомысленно:
- Да... да...
- Плоховато, а? - начал управляющий.
- Плоховато? Вовсе дрянь! - сказал тот, еще раз обвел прищуренным
глазом раскаленный зноем ландшафт и с бесконечно скучающим видом
раскинулся в траве.
У Мейера не было, собственно, ни времени, ни охоты отдыхать с ним среди
бела дня, но все же он чувствовал себя обязанным побыть еще немного подле
этого человека. Итак, чтоб не дать разговору окончательно иссякнуть, он
заметил:
- Жарко, а?
Тот только фыркнул.
Мейер посмотрел на него сбоку оценивающим взглядом и бросил наугад:
- Из Балтийского корпуса, да?
На этот раз тот в ответ не соизволил и фыркнуть. В соснах зашуршало.
Появился, ведя мейеровский велосипед, лесничий Книбуш, белобородый, но с
лысой головой, бросил велосипед Мейеру под ноги и проговорил, отирая пот:
- Мейер, опять ты кинул свой велосипед на проезжей дороге?! И еще добро
бы свой, а то служебный; когда его сведут, ротмистр взбеленится, и тебе...
Но тут лесничий увидел черную выгоревшую прогалину, сразу покраснел от
гнева (перед товарищем по службе он мог позволить себе то, на что никогда
не мог, дрожа за свою жизнь, отважиться перед порубщиками) и пошел
браниться:
- Опять ты, вшивый рохля, курил свою вонючую пакость и подпалил мне
лес! Ну, подожди, дружок, теперь дружбу и вечерние картишки побоку: дружба
дружбой, а служба службой. Сегодня же вечером господин ротмистр узнает...
Но судьба судила, что в этом разговоре лесничий Книбуш ни одной фразы
не договорил до конца. Обнаружив уснувшую, как видно, в траве
подозрительную, жалкую личность в хаки, он начал:
- Ты поймал вора и поджигателя, Мейер? Отлично, ротмистр за это
похвалит; и придется ему попридержать язык насчет того, что мы-де тряпки,
и что руки у нас коротки, и что мы побаиваемся людей... Заспался, сволочь!
- закричал лесничий и сильно ткнул