будь Аманда настоящей женщиной, она бы ответила "в пять" и
потребовала бы ответа на свой вопрос. Но она говорит:
- Вам это совершенно неинтересно, когда я встаю, господин Редер! - И
начинаются бесконечные препирательства.
Однако после долгих разговоров господин Редер узнает в конце концов,
что Аманда встает вместе с солнышком, так как куры просыпаются на заре. И
он узнает, что сейчас, в июле, солнце восходит часа в четыре и что Аманда
должна быть на работе самое позднее в пять.
Он находит, что это довольно рано, сам он встает только в шесть, а
иногда и позже.
- Ну да, вы... - замечает Аманда довольно презрительно, так как, говоря
по правде, мужчина, прибирающий комнаты, заслуживает презрения. И он еще
посылает ее спать!
- А куда же все-таки барышня с тем господином пошла так поздно? -
спрашивает Аманда весьма ядовито. - Ей-то ведь только пятнадцать и давно
пора быть в постели!
- Ну, я не в курсе, когда барышня ложится, - говорит Редер. - Когда
как.
Однако Аманда не отступает.
- А кто он, господин Редер? Я его что-то не помню.
Но лакей Редер решил, что свой долг он выполнил. Барышня с лейтенантом,
наверное, теперь уже в доме. Большего он сделать не в состоянии, чтобы
защитить, их от соглядатаев.
- Возможно, что и не помните, - соглашается он. - Ведь у нас бывает
очень много господ. Ну, спокойной ночи!
И, не дав Аманде задать больше ни одного вопроса, он шествует дальше.
Она долго смотрит с досадой ему вслед и только потом решает пойти домой.
Хоть он и очень хитер, этот молодчик Редер, а все же она поняла, что он ее
провел. И так как он невесть что о себе воображает и обычно никогда с ней
не разговаривает, то уж, наверное, не зря водил он ее за нос! Нет, это
неспроста!
Задумчиво идет Аманда дальше. Двор уже позади, она огибает угол
неосвещенной конторы и в нерешительности останавливается под окнами своего
дружка.
Сперва окна были распахнуты, потом он закрыл их. Затем, когда она
бросила беглый взгляд на ту сторону двора, в окне горел свет, а теперь там
темно. Аманда уверяет себя, что все в порядке, что ее Гензекен спит, что
пьяному надо дать выспаться - а тем более после ее объяснения с Гартиг.
Действительно, смысла нет снова подымать историю - да ей совсем и неохота.
Больше Гартиг с Гензекеном не спутается - в этом Аманда твердо уверена.
Значит, можно дать ему выспаться, можно лечь и самой - ей сон тоже не
повредит, очень даже не повредит. Но в пальцах у нее точно зуд какой-то,
она чувствует себя так чудно, и постель еще совсем не манит, даром что ей
хочется спать. Аманда всегда знает, чего ей хочется, но сейчас, хоть она и
не намерена ему мешать, ее так и тянет постучать пальцем в стекло, только
чтобы услышать его злой, заспанный голос и знать, что там все в порядке...
Она решает то так, то этак...
- Подумаешь! Возьму да и постучу, - наконец говорит себе Аманда и вдруг
видит в комнате Гензекена маленький белый круг света, как от карманного
фонаря. Невольно отступает она в сторону, хотя успела заметить, что
занавески задернуты. Точь-в-точь такой круг света был направлен на нее,
когда они с Гартиг стояли возле навозной кучи, ну точь-в-точь.
Растерянно стоит она и ломает голову, стараясь понять, зачем барышня и
незнакомый барин так поздно тайком забрались к ее Гензекену и что они там
ищут с электрическим фонарем. Она видит, как луч света бродит, гаснет,
снова вспыхивает, снова бродит...
Но не такой она человек, чтобы долго торчать без дела под окном да
раздумывать. Быстро идет она к входной двери, осторожно пытается открыть
ее. Когда она нажимает на дверь плечом, та поддается.
Тихонько входит Аманда в темные сени и снова закрывает за собою дверь.
5. ЛЕЙТЕНАНТ НАХОДИТ ПИСЬМО
Через чердак и чердачную лестницу лейтенант проник в темные сени
конторы. Вспышка карманного фонаря показала ему, что ключ, слава богу,
торчит в замке входной двери, - он отпер, и Вайо впорхнула к нему.
Правда, дверь в контору была заперта, но уж тут Виолета
ориентировалась: ключ с двойной бородкой лежал в жестяном почтовом ящике,
висевшем на двери конторы, и она этим ключом легко открывалась - очень
удобный для Мейера порядок, так как ему не надо было утром вставать, когда
конюх приходил за ключами от конюшни.
Вайо и лейтенант вошли в контору. Запах стоял здесь удушающий -
лейтенант осветил осколки бутылки и сказал:
- Хлороформ или алкоголь - надеюсь, он ничего над собой не сотворил,
этот прохвост? Осторожно, Виолета, стекло, не наступи!
Нет, он ничего над собой не сотворил. Достаточно было прислушаться,
чтобы в этом убедиться по доносившимся из спальни звукам. Мейер-губан
храпел и сопел так, что просто жуть брала. Виолета взяла своего друга под
руку и почувствовала себя здесь, посреди этой разгромленной, вонючей,
душной комнаты, в полной безопасности.
Больше того: она находила эту ночную вылазку, эти волнения из-за ее
письма "чертовски интересными", а своего Фрица "удивительным молодцом"! Ей
было пятнадцать лет, ее аппетит к жизни был очень велик, а в Нейлоэ жилось
невероятно скучно. Этот лейтенант, о существовании которого ее родители
даже не подозревали (она сама знала его только по имени), встреченный ею
во время прогулок по лесу, причем он с первого же взгляда ей понравился, -
этот вечно торопящийся, иногда непонятно рассеянный, а чаще всего холодный
и дерзкий человек, из холодности которого время от времени словно
вырывалось пожирающее пламя, казался ей воплощением мужественности и
безмолвного героизма...
Он представлялся ей совсем другим, чем остальные знакомые мужчины. Хоть
он и был офицером, но ничем не напоминал тех офицеров рейхсвера, которые
приглашали ее танцевать на балах в Остаде и во Франкфурте. Они обращались
с ней безукоризненно вежливо, и всегда она была для них "фройляйн", с
которой они добродетельно и скучно рассуждали об охоте, лошадях и
непременно - об урожае.
Лейтенант Фриц не обнаруживал по отношению к ней и следа этой
вежливости. Он шатался с ней по лесу, болтал, словно она первая попавшаяся
девчонка; однажды схватил ее за локоть, взял под руку, потом снова
отпустил, словно это с ее стороны никакая не милость. Протянул ей
покоробленный портсигар с таким равнодушным "пожалуйста", точно строго
запрещенное курение само собой разумелось, а затем, когда она закуривала,
сжал ладонями ее голову и расцеловал... как будто так и надо...
- Да не притворяйся же! - засмеялся он. - Девчонки, которые
притворяются, мне просто противны!
А она не желала, чтобы он считал ее "просто противной".
Можно предостерегать молодое существо от опасностей, может быть даже -
уберечь его. Но как быть с опасностями, которые кажутся чем-то самым
обыкновенным, чем-то само собой разумеющимся, ничуть не похожим на
опасности? В отношении лейтенанта Фрица у Виолеты никогда не было
ощущения, что она совершает что-то запретное, что ей грозит опасность. А
когда это случилось, и в ней все же проснулось чувство какого-то ужаса,
инстинктивное желание защититься, он сказал с таким искренним возмущением:
- Прошу тебя, Виолета, не ломайся! Я не выношу это нелепое дурацкое
притворство! Ты думаешь, не со всеми девушками так бывает? Ведь ты для
этого и создана! Ну, так, пожалуйста...
"Я для этого создана?" - чуть не спросила она, но тут же поняла, что
она просто дура. Ей было бы стыдно не сделать того, чего он хотел. Именно
потому, что он ни во что ее не ставил, что его посещения были так случайны
и кратки, а все обещания так ненадежны ("Я в пятницу хотел быть? Не говори
глупостей, Виолета, право же, у меня, кроме тебя, есть заботы"), потому
что он никогда не был с ней вежлив, - именно поэтому она отдалась ему,
почти не сопротивляясь.
Он ведь был так непохож на всех! От него веяло тайной и приключениями.
Все его недостатки становились в ее глазах достоинствами, оттого что у
других этих недостатков не было. Его холодность, его внезапная страсть,
столь же быстро угасавшая, его развязность и презрение к условностям,
отсутствие уважения к чему бы то ни было, все это представлялось ей
деловитостью, безумной любовью, мужественностью!
Все, что он делал, было хорошо. Этот ветреный молодой человек,
разъезжавший по стране с весьма неопределенным поручением - на всякий
случай мобилизовать сельских жителей, этот холодный авантюрист, которого
увлекала не цель борьбы, а самая борьба, этот ландскнехт, готовый
сражаться за любую партию, лишь бы возник беспорядок - ибо он любил
беспорядок, а порядок ненавидел и сразу же испытывал скуку и чувствовал
свою никчемность, не знал куда себя деть, - этот Ганс-удалец был ее
героем! И сожги он всю вселенную, он для нее и тогда остался бы героем!
То, как он, держа карманный фонарь в руке, которую повыше локтя слегка
сжимают ее дрожащие пальцы, освещает развороченную постель, с лежащим на
ней голым человеком, и равнодушно предупреждает ее, набрасывая на спящего
одеяло.
- Лучше не смотри, Виолета! - потом рычит: - Свинья! - и усаживает ее
на стул возле кровати, говоря: - Следи, чтобы он не проснулся! Я посмотрю
в его карманах! - Эта его бесшабашность, которая по сути есть хамство и
прикрывает жестокость, неуважение и грубость, - она все находит
великолепным!
Виолета сидит на стуле, почти совсем темно, лунный свет едва проникает
сквозь грязно-желтые занавески. Человек в постели храпит, хрипит, стонет,
ей не видно его, но он начинает метаться, словно чует во сне врагов. А
тот, за ее спиной, роется в вещах и бранится вполголоса:
- Не так-то легко с одним карманным фонарем найти что-нибудь в
незнакомой комнате!
Он шуршит, натыкается на стулья, круг света, заплясав на оконных
занавесках, гаснет. Затем снова слышится шуршанье...
Конечно, она должна вечером вовремя ложиться спать; правда, ее иногда
берут с собой на бал - до одиннадцати, ну, до двенадцати часов, или в виде
особой милости разрешают ей ходить с лесничим и лакеем на тягу. Вторую
половину дня мать говорит с ней - один день по-французски, другой
по-английски: "Чтобы ты не забыла языки, Вайо! Тебе потом придется играть
роль в обществе, не то, что твоей маме, я ведь всего-навсего жена
арендатора!" О, каким чопорным, каким изолгавшимся и пошлым кажется ей
мир, когда она дома. А вот сейчас она сидит в вонючей комнате
управляющего, и жизнь имеет вкус крови, хлеба и грязи. Жизнь - она вовсе
не такая спокойная, ласковая, вежливая, как уверяют родители, учительницы,
пасторы, она темная... и это волшебная темнота!..
А из темноты выступает рот, - белые сверкающие зубы, острые клыки, губы
сухие, тонкие, дерзкие... этот рот, рот мужчины, создан, чтобы целовать, а
хищные зубы, чтобы кусаться. И этот рот выступает из темноты навстречу
ей...
Родители, дед и бабушка, Альтлоэ и Нейлоэ, Остаде с его горизонтом,
осенняя ярмарка во Франкфурте-на-Одере, кафе "Канцлер" в Берлине - тесный
допотопный мирок, в котором все стоит на месте. Сидишь за мраморным
столиком, перед тобой склоняется обер-кельнер, папа и мама спорят, можно
ли их подрастающей дочке съесть еще одно пирожное со сбитыми сливками,
нахал за соседним столиком дерзко уставился на тебя, и подрастающая дочь
отводит глаза - добропорядочный мирок, которого уже давно не существует -
уцелевшая развалина! Ибо наступила другая жизнь, в которой все это не
имеет цены, она мчится, переливается, сверкает - о, бесконечное пламя,
таинственные приключения, чудесная темнота, где можешь быть нагой и не
стыдиться! Бедная мама, она никогда ничего подобного не испытывала! Бедный
папа - такой старый, с его седыми висками! Я живу, пьянею, танцую - дороги
и снова дороги (а какую чувствуешь легкость!), вихрем нестись по ним, по
все новым дорогам, к новым приключениям! Глупый и безобразный Мейер-губан,
ни на что не годный, - только и добился того, что у меня четверть часика
мурашки бегали по спине - и вот его должны подвергнуть суровому и долгому
наказанию!
- Не это? - спросил лейтенант и осветил сырой, измаранный лоскут. -
Прохвост вымочил его в водке!
- О, пожалуйста, дай мне! - восклицает она, вдруг устыдившись своей
злосчастной писульки.
- Ну уж нет, покорно благодарю, деточка! - решительно возражает он. -
Чтобы ты опять потеряла его, а я гоняйся за ним! - Письмо уже у него в
кармане. - И вот что я скажу тебе, Виолета, не вздумай еще раз писать мне!
Никогда! Ни слова!
- Я же так стосковалась по тебе! - восклицает она, обвив руками его
шею.
- Да, естественно. Понимаю, я все понимаю, - а скажи, дневник ты
ведешь?
- Я? Дневник? Зачем? Нет, конечно, нет!
- Ой! Боюсь, что ты врешь! Придется мне как-нибудь и твою комнату
обыскать!
- О да! Прошу, прошу, прошу тебя, Фриц, приходи ко мне в комнату, это
замечательно, если бы ты побывал в моей комнате!
- Ладно! Ладно! Как-нибудь устроим! А теперь мне надо торопиться, ведь
у меня собрание; там, наверно, уже ругаются!
- Сегодня... ты сегодня придешь ко мне? После собрания? Ах, Фриц,
приходи!
- Сегодня? Исключено! Мне же придется после собрания еще раз вернуться
сюда - поговорить с этим типом, выведать, не разболтал ли он еще
кому-нибудь о письме...
Лейтенант размышляет.
- Да, Фриц, проучи его хорошенько. Надо, чтобы он боялся, а то всем
раззвонит. Он такой гадкий и пошлый...
- И ты еще рекомендовала мне его как связного! - Однако лейтенант
спохватывается, умолкает. Бесполезно указывать женщинам на их ошибки,
вступать с ними в спор, спор сейчас же становится бесконечным. Лейтенанту
пришла другая, гораздо более страшная мысль: этот вот тип на кровати может
разболтать не только насчет письма; ведь он знает и кое-что другое; что,
если Книбуш проболтался...
- Да, я непременно должен с ним еще поговорить! - повторяет он.
Она словно угадала его мысли.
- А что ты сделаешь с ним, Фриц, если он предал вас?..
Лейтенант стоит неподвижно. Даже этой дурочке пришла в голову такая
мысль, даже она почуяла опасность, которая всегда угрожает "делу" и
которой все боятся: предательство! Поэтому все и держится в тайне,
посвящены только немногие. Почти никто не знает, что именно задумано.
Только намеки в самой общей форме. В деревне накопилось достаточно
недовольства, ненависти, отчаяния. Станок, печатающий в Берлине банкноты,
каждой новой волной бумажных денег вызывает новую волну озлобления, - тут
достаточно двух-трех слов, заглушенного бряцания оружием пустяка!
Но вовсе не нужно все понимать, вовсе не нужно знать много, достаточно,
если ландрату шепнут: кто-то ездит по округе, подбивая людей на путч.
Сегодня прошел слух, будто в деревне даже оружие считают...
Лейтенант наводит фонарь на лицо спящего - нехорошее лицо, такому лицу
нельзя доверять. Инстинкт, видно, не обманывал его, когда он был против
участия этого прохвоста... Но тут вмешалась Виолета. Она предложила его, -
такой удобный, незаметный посредник между ними. Он один имеет постоянный
доступ в дом ротмистра, и всегда его встретишь в поле, в лесу... А при
первом же поручении вот что вышло - и вечно эти бабы, эти длинноволосые
дуры напортят! Ни о чем они не способны думать, кроме их так называемой
любви!
Лейтенант резко оборачивается и говорит со злостью:
- Сию же минуту отправляйся спать, Виолета!
Она перепугана его тоном.
- Но, Фриц, я же хотела тебя здесь подождать! И потом мне еще надо
переговорить с лесничим относительно косули...
- Здесь подождать? Не будь смешна! А что, если негодяй проснется или
кто-нибудь зайдет сюда?
- Но как же быть, Фриц? Вдруг он проснется и хватится своего письма, то
есть моего письма, побежит к дедушке или к маме и все выложит...
- Довольно, Виолета! Прошу тебя! Я все улажу, после собрания я займусь
им, и основательно, будь уверена!
- А если он до того убежит?
- Не убежит! Он же пьян!
- Ну, а если все-таки убежит?
- Господи боже мой, да не ори же ты, Виолета! - почти кричит он. И, сам
напуганный, шепчет: - Прошу тебя, будь благоразумна, здесь тебе ждать
совершенно невозможно. Ну, если хочешь, следи за домом... Примерно через
час я вернусь.
Они выходят вместе. Ощупью пробираются через темную комнату и темные
сени. И вот они опять перед домом.
Ночь, полная луна, кругом все тихо и мирно, очень тепло.
- Проклятая луна! Каждый дурак может нас увидеть! Иди туда, в кусты.
Значит, через час...
- Фриц! - кричит она ему вслед. - Фриц!
- Ну что еще? Ты когда-нибудь замолчишь?
- Фриц! Ты даже не поцелуешь? Ни разу?
"О черт! О дьявол!" - И вслух:
- Потом, детка, потом все наверстаем.
Скрипит гравий. Лейтенант ушел. Виолета фон Праквиц стоит в тех же
кустах, где стояла Аманда Бакс. Как и та, она смотрит на окна Мейеровой
комнаты.
Она слегка разочарована и вместе с тем гордится, что стоит на страже.
6. ЛЕСНИЧИЙ КНИБУШ ЛОВИТ БРАКОНЬЕРА
Лесничий Книбуш с перекинутой через плечо трехстволкой медленно брел по
ночному лесу. Полная луна стояла уже довольно высоко, но внизу, между
стволами, ее свет придавал неверным очертаниям еще большую зыбкость.
Лесничий знал лес, как горожанин - свою квартиру. Во все часы дня и ночи
ходил он здесь. Он знал каждый поворот дороги, каждый куст можжевельника,
который возникал как призрак человека то там, то здесь между стволами
сосен. Знал, что вот это прошуршал еж, охотясь за мышами. Но, хотя все
здесь было Книбушу известно и переизвестно, сейчас он брел через лес не
слишком охотно.
Лес-то остался тем же, каким был испокон веков, но времена стали иными,
а с временами и люди. Конечно, порубщики и раньше крали. Но то были просто
темные личности, промышлявшие сомнительными делами и имевшие еще более
сомнительную репутацию. Их ловили, - но что с такого возьмешь, и именно
оттого, что взять было нечего, сажали в тюрьму. Не стоило тратить на них
свою досаду и злость - досада и убыток приходились всегда на их долю, в
наказание за воровство.
Но слыханное ли дело, чтобы целая деревня, человек за человеком, дом за
домом, крала лес? Вот и бегаешь, следишь, из себя выходишь, а поймаешь в
кои веки одного, так или ждешь, что он тебе отомстит, или стыд берет, что
такой человек стал вором.
Когда лесничий Книбуш еще был молод, в первые годы его службы в
нейлоэвском лесничестве, в этих местах жил знаменитый браконьер
Мюллер-Томас, впоследствии повесившийся в камере Мейенбургской
исправительной тюрьмы. Долго шла борьба с этим негодяем не на жизнь, а на
смерть: хитрость против хитрости, насилие против насилия, но как-никак
борьба велась одинаковыми средствами... А теперь эти бандиты выходят "на
промысел" целой шайкой с пистолетами военного образца и с карабинами. Они
поднимают дичь там, где ее находят, не щадя ни котных животных, ни самок с
детенышами, стреляют пулями в фазанов и даже куропаток! Если бы еще охота
была для них тем же, что для Мюллер-Томаса, или хоть средством добыть себе
жаркое и утолить голод, - но они убивают просто из жажды убийства, они -
убийцы и разрушители!
Старик наконец вышел из строевого леса, он идет узкой просекой через
заказник. Сосенкам пятнадцать лет, их уже два-три года назад следовало
прочистить - да ведь где людей возьмешь? Так заказник превратился в
непролазные заросли, в чащу тесно переплетенных ветвей и бурелома, где
даже днем на три метра вперед ничего не видно! А сейчас, при лунном свете,
все это стоит черной стеной... Если у тебя есть враг и он должен пройти
этой дорогой, достаточно засесть в зарослях, и ты уж ни за что его не
упустишь!
Напрасно лесничий уверяет себя, что никто не может поджидать его на
этой просеке, ведь это совершенно непредвиденная охотничья прогулка; а
держал бы язык за зубами, так и ее не было бы! Нет, никто не подстерегает
его в чащобе!
Все же он старается ступать бесшумно. Он знает, где тянется мшистая
полоска травы, по которой шагается так неслышно. И все же стоит хрустнуть
веточке под ногой, он останавливается, настораживается, и сердце его
испуганно стучит. Трубку он давно уже сунул в карман, в лесу запах курева
слышен издалека. Курок он держит на взводе, ибо выстрелить и промахнуться
все же лучше, чем не выстрелить вовсе.
Лесничий очень стар, ему хотелось бы давно уйти на покой. Но это
оказалось невозможным, и вот теперь тащись ночью через эту чащу только
потому, что глупая девчонка не уберегла своего сердца и своих писем.
Бессмысленное путешествие, не встретит он косулю, а если встретит, так не
попадет в нее! А если даже и подстрелит - что толку? Ни барыня, ни
господин ротмистр - никто не удивится, если барышня заявит, что охота не
удалась. "Вот видишь, - самое большее, что скажет ротмистр: - Ты бы
сделала умнее, Вайо, если бы осталась в постели". И только слегка
посмеется над ней.
Так нет, об этом они и не думают. Они послали его взаправду искать
косулю, и вот теперь бегай по лесу, пока те трое улаживают историю с
окаянным Мейером! А кому они обязаны тем, что узнали? Ведь только ему
одному! Кто вытащил от старосты Гаазе ветрогона лейтенанта? Именно он! И
этот нахальный щенок, задрав нос, еще заявляет ему:
- Вы нам здесь не нужны, Книбуш. Ступайте и пристрелите косулю! Но
чтобы вы у меня тут в кустах не подслушивали! Я с вами разделаюсь
по-своему, сударь!
А фройляйн Виолета стояла тут же и слышала каждое слово этого нахала.
Могла бы, кажется, хоть немного быть благодарной Книбушу, так нет, она
только сказала:
- Да, идите, Книбуш, и постарайтесь, чтоб завтра было что показать
папе!
Тут уж ничего не оставалось, как ответить: "Слушаюсь, барышня", и -
марш в лес! Так и не узнаешь никогда, что они там сделают с управляющим
Мейером. Сам-то Мейер, конечно, словечка не проронит, лакей Редер -
могила, лейтенанта завтра и след простынет, а барышня тоже не любит
рассказывать, хоть и очень любит, чтобы ей рассказывали.
Чего же он достиг этим столь тщательно обдуманным наушничеством, на
которое возлагал такие надежды? Охотничьей прогулки ночью по лесу да
вечной ненависти коротышки Мейера! А уж тот - прямо гадюка, когда
взбеленится!
Вздохнув, лесничий Книбуш останавливается и вытирает лоб - ему жарко,
очень жарко! Но не от парной и неподвижной духоты в лесу его бросает в
жар, а от досады на самого себя. В тысячный, в десятитысячный раз решает
он больше не слышать, не видеть того, что его не касается, ни о чем не
болтать, что бы ни довелось проведать. Идти просто своей дорогой те
несколько лет, что ему осталось жить, больше не быть умным, сметливым,
хитрым, предусмотрительным - нет, нет!
И словно точка, поставленная вслед за этим бесповоротным решением,
словно аминь, провозглашенный в церкви, по лесу гулким эхом вдруг
прокатывается выстрел!
Лесничий вздрагивает, останавливается и слушает, окаменев. Ружейный
выстрел - резкий, как удар кнута. Явно стрелял браконьер - кому же еще в
такой поздний час околачиваться в лесу?
И то и другое лесничему ясно, но ему не вполне ясно, с какой стороны
раздался выстрел. Высокая стена леса, обступающая со всех сторон заказник,
перебрасывает звук туда и сюда, словно мяч. Все же лесничий готов
поклясться, что выстрел донесся именно оттуда, куда он направлял свои
стопы: из засеянного сераделлой участка Гаазе, куда забралась косуля!
Кто-то другой выстрелил по барышниной косуле!
Лесничий все еще стоит на том же месте, где стоял, когда прогремел
выстрел. Ему незачем спешить, он полон непоколебимой решимости. Ведь он -
мужчина, он делает только то, что захочет, и ничего другого! Неторопливо
вешает он на плечо трехстволку, неторопливо вытаскивает из кармана трубку,
набивает ее и после минутного колебания чиркает спичкой. Глубоко
затянувшись, зажимает спичку между большим пальцем и указательным, еще раз
осторожно приминает табак, захлопывает никелевую крышку трубки и пускается
в путь. Вполне сознательно, полный непоколебимой решимости, удаляется он,
шаг за шагом, от того места, где раздался выстрел! Мое дело сторона.
Точка. Аминь.
Но ведь бывает же так, что за иным человеком, даже против его воли,
новости прямо следом бегут, а другой проживет целую жизнь и ничего-то не
услышит. Он всегда жует вчерашний хлеб. По сути дела лесничий и сегодня
ведь пальцем не шевельнул, чтобы узнать про барышнино письмо. Напротив, он
с омерзением отверг Мейерову клевету, он и слушать не захотел этого
бахвала - и тем не менее узнал все про письмо!
И что же, лесничий, благодушно посасывая трубку и посмеиваясь над
собственной хитростью, попросту уходил от браконьера, он решил не спеша
обойти самые безопасные участки леса, чтобы потом с полным основанием
утверждать, что как он ни старался, как ни высматривал, косуля нигде ему
не попалась. И все-таки этот отчаянный трус волею судеб подстрелил зверя -
и даже без ружья!
Новость, от которой он так усердно удирал, неслышно и поспешно катила
на велосипеде по ложбинке между высокими елями, куда не проникал ни один
луч месяца. А лесничий шел, посасывая трубку, именно по этой ложбинке.
Столкновение было жестоким. Но если старику Книбушу был уготован мягкий
песок, достаточно толстый слой его, чтобы предохранить старые кости от
ушиба, то велосипедиста подстерегал огромный валун: незнакомец налетел на
него сначала плечом и крепко выругался, хотя в этот миг еще не подозревал,
что сломал ключицу. Потом проехался щекой по шершавой поверхности камня,
содрав кожу до живого мяса так, что щеку будто ожгло огнем. Но упавший
велосипедист вряд ли это почувствовал, ибо его висок тут же свел
знакомство с другим острым выступом. Тогда велосипедист, уже в
беспамятстве, произнес: "Ух!" - и затих.
Честный лесничий Книбуш сидел на песке и растирал себе ляжку, которой
больше всего досталось при столкновении. Он был бы очень доволен, если бы
упавший снова сел на свой велосипед и покатил дальше; он, Книбуш, не стал
бы предъявлять каких-либо требований или задавать вопросы, ведь он раз и
навсегда решил больше ни во что не ввязываться, и его решение было
непоколебимо.
Он всматривался в темноту, отыскивая незнакомца. Но так как в лощине
под елями было слишком темно, чтобы разглядеть хоть что-нибудь (только
тот, кто знал лес как свои пять пальцев, мог отважиться проехать на
велосипеде по этой дороге, тонувшей в непроглядной тьме!), то лесничий
постепенно внушил себе, будто все же видит что-то. Он вообразил, что видит
черную фигуру, сидящую, подобно ему, на песке и растирающую себе бока.
Поэтому лесничий не двигался и только вглядывался в темноту. Теперь он
был совершенно убежден, что и велосипедист сидит и наблюдает за ним, сидит
и ждет его ухода. Сначала лесничий не знал, на что решиться, затем, по
зрелом размышлении, пришел к выводу, что незнакомец прав. Книбушу как
представителю власти надлежало уйти первым, тем самым дав понять, что от
расследования этого случая он отказывается.
Не спуская глаз с черного пятна, лесничий медленно, неслышно и
осторожно поднялся, сделал шажок, еще шажок, но на третьем снова упал,
разумеется споткнувшись именно об того, от кого хотел уйти. Там, где ему
примерещилось черное пятно, ничего не было; и вот возле своего открытия
лесничий и шлепнулся - почти что на него!
Он охотно тут же вскочил бы на ноги и пустился наутек, но угодил в
велосипедную раму и крепко в ней застрял, к тому же в первый миг он
растерялся, запутавшись в педалях, цепях, ружейных чехлах и сумках, уже не
говоря о том, что он ушибся при стремительном падении на тонкие стальные
трубки рамы и зубцы педали.
Так лесничий и сидел, еще не опомнившись от весьма чувствительной
встряски, телесной и душевной, но если им сперва владела единственная
мысль - "надо убираться подобру-поздорову", - то спустя немного он все же
заметил, что тело, в которое уперлась его рука, было как-то чересчур
неподвижно.
Однако прошло еще немало времени, прежде чем непоколебимое решение
уступило место другим решениям. Наконец Книбуш все же принудил себя зажечь
карманный электрический фонарик. А когда это было сделано и световой конус
упал на бледное, с ободранной скулой лицо лежавшего без памяти человека,
дело пошло живее: и от сознания, что известный всей округе бродяга Беймер
из Альтлоэ сам дался ему в руки, беззащитный как баран, до решения
упрятать драчуна и браконьера в кутузку - оставался уже один только шаг.
Пока лесничий с помощью ремней и веревок увязывал Беймера как пакет,
искусней и крепче, чем любая продавщица в универсальном магазине, он
раздумывал о том, что этой "поимкой" стяжает себе славу не только в глазах
тайного советника и ротмистра. Дело в том, что Беймер был отъявленный
негодяй и забияка, первый вор и буян в округе, язва на теле любого
хозяйства, о чем достаточно наглядно свидетельствовали и косуля в его
рюкзаке, и пристегнутый к велосипеду карабин! Но важнее, чем слава, было
для старика Книбуша сознание того, что он без всякого для себя риска
избавится теперь от опаснейшего врага, не раз грозившегося разделаться с
лесничим, если только тот вздумает обыскать его тачку с дровами. Что этот
опаснейший враг, втрое сильнее его, попал к нему в руки беззащитным, было
поистине милостью неба, это могло поколебать самое непоколебимое решение и
даже вовсе его отменить. И лесничий затягивал узлы с истинным
удовольствием, словно ему выпала необыкновенная удача.
Правда, фройляйн Ютта фон Кукгоф, наверное, заметила бы по этому
случаю, что цыплят по осени считают.
7. НА УЛИЦЕ ПЕРЕД ИГОРНЫМ ДОМОМ
Вольфганг Пагель смотрел то в один конец темной улички возле
Виттенбергплац, то в другой. Изредка еще попадались спешившие домой
прохожие. Было самое начало первого. Позади, там, где в белесоватом свете
ширилась площадь, стоял, прислонясь к стене дома, какой-то человек.
Спекулянтская кепка, во рту сигарета, руки, несмотря на летнюю жару,
засунуты в карманы - словом, все как полагается.
- Вот он, - сказал Вольфганг и мотнул головой. Его вдруг зазнобило -
ведь он так близок к цели. Волнение и тревога овладели им.
- Кто это? - спросил Штудман довольно равнодушно. Скучная штука, когда
тебя, смертельно уставшего, тащат ночью через весь Берлин и в результате
показывают человека в спекулянтской кепке.
- Стремный, - сказал Вольфганг без всякого сочувствия к усталости своих
спутников.
- Делает честь вашему знанию Берлина! - сердито воскликнул ротмистр фон
Праквиц. - Это, без сомнения, страшно интересно, что такого субъекта зовут
стремным, - но не будете ли вы так добры, наконец, объяснить нам, что вы,
собственно говоря, затеяли?
- Сейчас! - отозвался Пагель, продолжая вглядываться.
Стремный свистнул и исчез в свете Виттенбергплац, а где-то совсем рядом
с тремя мужчинами скрипнул ключ в воротах, но никто не появился.
- Они заперли входную дверь; дом все тот же, номер семнадцать, -
пояснил Пагель. - Вон идут полицейские. Пройдемся пока вокруг площади.
Однако ротмистр взбунтовался. Он топнул ногой и запальчиво воскликнул:
- Я отказываюсь, Пагель, участвовать в этих глупостях, вы должны нам
сию же минуту объяснить, что вы затеяли! Если это что-нибудь сомнительное,
тогда покорно благодарю! Откровенно говоря, я очень хотел бы лечь спать,
да и Штудман, верно, тоже.
- Что такое стремный, Пагель? - мягко спросил Штудман.
- Стремный, - с готовностью пояснил Пагель, - это человек, который
стоит на страже и следит, не идет ли полиция, и вообще все ли спокойно. А
тот, который только что запер входную дверь, это зазывала, он зазывает
гостей наверх...
- Значит, там что-то запрещенное! - воскликнул ротмистр еще
запальчивее. - Очень благодарен вам, уважаемый господин Пагель, но на меня
не рассчитывайте! Я не желаю иметь дело с полицией, тут я придерживаюсь
старомодных взглядов...
Он замолчал, так как приближались двое полицейских. Они брели рядом,
один - плечистый верзила, другой - низенький толстяк, под его подбородком
темнел ремешок от каски; тихонько звякали цепочки, на которых висели
резиновые дубинки. Стук подбитых гвоздями башмаков, подхваченный каменными
стенами, раздавался в ночи.
- Добрый вечер, - сказал Пагель вполголоса, вежливо.
Только верзила, ближайший к ним, слегка повернул голову. Но он не
ответил. Медленно проследовали мимо блюстители порядка. И вот уже издали
донесся стук подбитых гвоздями башмаков, врываясь в молчание этих трех
людей. Затем полицейские свернули в Аугсбургерштрассе, и Пагель с
облегчением расправил плечи.
- Да, - сказал он, почувствовав, как сердце стало биться ровнее, ибо до
последней минуты боялся, что возникнет какое-нибудь препятствие. - Теперь
они прошли, и мы можем подняться наверх!
- Едем домой, Штудман! - заявил ротмистр с досадой.
- А что там наверху? - спросил Штудман, кивнув головой на окна
неосвещенного дома.
- Ночной клуб, - ответил Пагель и посмотрел в сторону Виттенбергплац.
Стремный снова вынырнул из светового квадрата площади, и все так же - руки
в карманах, сигарета в углу рта, - медленно зашагал по улице.
- Фу, дьявол! - воскликнул ротмистр. - Значит - раздетые бабы, дешевое
шампанское, голые танцовщицы, я так и знал! Я сразу же решил, что будет
именно это, когда увидел вас. Идемте, Штудман.
- Ну что же, Пагель? - спросил Штудман, не обращая внимания на
ротмистра. - Это верно?
- Ничего подобного, - отвечал Пагель. - Рулетка! Самая обыкновенная
рулетка.
Стремный остановился в пяти шагах, под фонарем, и, насвистывая с
глубокомысленным видом "Муки, назови меня Шнуки!", глядел вверх. Пагель
понял, что стремный подслушивает, что он, худший из посетителей игорных
притонов, узнан, и боялся, что его не впустят.
Раздраженный задержкой, помахивал он зажатой в руке пачкой денег.
- Рулетка! - воскликнул ротмистр удивленно и сделал шаг к Пагелю. -
Разве она разрешена?
- Рулетка? - изумленно повторил за ним и Штудман. - И с помощью
подобного жульничества, Пагель, вы и пытаете судьбу?
- Игра ведется честно, - вполголоса возразил Пагель, не спуская глаз со
стремного.
- Нет на свете человека, который признал бы, что его надувают, -
отозвался Штудман.
- Я, когда-то давно, еще желторотым лейтенантом, играл в рулетку, -
мечтательно проговорил ротмистр. - Может быть, мы все-таки заглянем туда,
Штудман? Разумеется, я не поставлю ни пфеннига.
- Да уж не знаю, - нерешительно ответил Штудман. - Наверно, все-таки
жульничество. И потом вся эта мрачная обстановка, понимаешь, Праквиц, -
пояснил он с некоторым смущением, - я, разумеется, время от времени тоже
играл в азартные игры. И мне не хотелось бы... говорят - лиха беда
начало... а в моем сегодняшнем состоянии.
- Да, конечно, - согласился ротмистр, однако не уходил.
- Значит, идем? - спросил своих колеблющихся спутников Пагель.
Они вопросительно переглянулись, им и хотелось и не хотелось, они
боялись жульничества, а еще больше боялись самих себя.
- Вы же можете просто посмотреть, господа! - сказал стремный, волоча
ноги и небрежно сдвинув на затылок кепку. Он подошел ближе. - Простите,
что я вмешиваюсь.
Он стоял, подняв к ним бледное лицо, темные мышиные глазки испытующе
перебегали с одного на другого.
- За это денег не берут. Учтите, господа, ни залога, ни вешалки, ни
алкоголя, ни женщин... только солидная игра...
- Ну, я иду наверх, - решительно заявил Пагель. - Я _должен_ сегодня
играть.
Уже не в силах терпеть, он поспешно направился к входной двери,
постучал, его впустили.
- Подождите же, Пагель! - крикнул ротмистр ему вслед. - Мы тоже идем...
- Право, вам следовало бы пойти с вашим другом, - убеждал его стремный.
- Он-то знает, он-то видел, в какую игру там играют. Не проходит вечера,
чтобы он не уносил оттуда кучу денег... Его у нас все знают...
- Пагеля? - воскликнул ротмистр удивленно.
- Как его настоящая фамилия, нам, конечно, не известно, у нас гости не
представляются. Мы называем его просто "Барс аль-пари", так как он всегда
ставит только на черное и красное... Но как! Он игрок до мозга костей! Его
у нас каждый знает. Пусть себе идет вперед, он и в темноте дорогу отыщет.
А я посвечу вам...
- Значит, он часто играет? - осторожно осведомился фон Штудман, так как
Пагель интересовал его все больше.
- Часто? - переспросил стремный с явным уважением. - Да он ни одного
вечера не пропускает... и всегда сливки снимает! Уж и злимся мы на него
иной раз! Ну и хладнокровен же он, скажу я вам, таким хладнокровным я бы
не мог быть. Просто диву даешься, как это он умеет остановиться, когда у
него в кармане достаточно! Его мне, собственно, совсем не следовало
пускать наверх! Все там очень настроены против него. Ну да сегодня уж так
и быть, раз вы с ним, господа...
Фон Штудман от души расхохотался.
- Чего ты смеешься? - спросил ротмистр, недоумевая.
- Ах, прости, Праквиц, - ответил Штудман, все еще смеясь. - Таким
комплиментам я всегда рад. Как ты не понимаешь: они решили впустить
хитрого, хладнокровного Пагеля потому, что с ним мы - дуралеи. Идем,
теперь и мне захотелось! Посмотрим, сможем ли и мы быть хитрыми и
хладнокровными.
Все еще смеясь, он подхватил ротмистра под руку.
Засмеялся и стремный.
- Вот что я натворил! Да вы не обижайтесь, господа. А так как вы на
него не похожи, то не дадите ли вы мне сколько-нибудь? Я, конечно, не
знаю, но, судя по вас, - с поместьем в кармане вы отсюда не выйдете.
Стоя на площадке лестницы, он ловко осветил бумажник Праквица, в
котором тот искал мелочь.
- Он действительно воображает, что мы выйдем оттуда без единого
пфеннига, - раздраженно сказал ротмистр. - Лучше бы не каркал!
- Немножко поныть перед игрой никогда не мешает, - заметил стремный и с
мягкой убедительностью добавил: - Еще один банкнот, господин барон. Я
вижу, вы не знаете наших обычаев. Я-то всегда, так сказать, одной ногой
уже в полицейской тюрьме на Алексе!
- А я? - чуть не вскипел ротмистр, рассерженный этим новым напоминанием
о запретности того, что он собирался делать.
- Вы? - отозвался тот сочувственно. - Ну, с вами-то ничего не случится!
Тот, кто играет, самое большое лишится своих денег. Но тому, кто подбивает
на игру, не миновать тюрьмы. Я же подбиваю вас, господин барон...
По лестнице спускалась чья-то темная фигура.
- Эй! Эмиль! Вот эти двое господ пришли с Барсом аль-пари. Проводи-ка
их наверх, а я пошел сторожить. Что-то у меня сегодня под ложечкой сосет,
как бы чего не вышло.
Они втроем стали подниматься по лестнице. Стремный громким шепотом еще
раз их окликнул:
- Эй, Эмиль! Послушай-ка!
- Ну что такое? Нельзя шуметь!
- Я уже получил с них! Не вздумай доить еще раз!
- Ах, заткнись! Сторожи-ка лучше!
- Ладно, Эмиль! Буду сторожить, что бы там ни случилось.
И он исчез в темноте.
8. ПАГЕЛЬ ПРОИГРЫВАЕТ
Вольфганг Пагель уже сидел в игорном зале.
Весть об огромной сумме, обмененной Барсом аль-пари на фишки, каким-то
образом успела проникнуть из вестибюля в зал и дойти до похожего на
коршуна крупье и его двух помощников, после чего Пагелю тотчас освободили
место на верхнем конце стола. А Пагель обменял у вахмистра с печальным
лицом только четверть своих денег. Остальные банкноты он снова наспех
рассовал по карманам и вошел в зал, перебирая рукой лежавшие в кителе
прохладные костяные фишки. Они негромко, с приятным сухим звуком
постукивали.
Этот звук тотчас вызвал у него представление об игорном столе: неровно
натянутое зеленое сукно с плоскими, нашитыми на него желтыми цифрами,
озаренными светом электричества, несмотря на все смятение вокруг, всегда
так тихо и бело сиявшего над столом; жужжание и постукивание шарика; тихое
гудение колеса.
С глубоким облегчением вдохнул Пагель привычный воздух этой комнаты.
Игорный зал был переполнен. Несмотря на поздний час, позади сидевших
двумя плотными рядами толпились игроки. Для Вольфганга все эти бледные
напряженные лица сливались в одно.
Помощник крупье проводил его на освобожденный для него стул, - этой
чести ему еще ни разу не оказывали.
Когда Пагель проходил мимо одной из женщин, на него пахнуло почти
одуряющими духами, - и запах этот показ