й ревешь перед всей прислугой... Я...
- Я тебя очень прошу не кричать на жену! - гневно прерывает его
Штудман. Верный своей роли гувернера, он сейчас же изрекает поучение: - На
жену кричать нельзя.
- Вот это очаровательно! - возмущается ротмистр и обводит всех
протестующим взглядом. - Ведь я сто раз просил, умолял, требовал: сбейте
забор покрепче, держите гусей за загородкой, не пускайте их ко мне в вику.
Ведь я тысячу раз предупреждал: как бы чего не случилось, если я их еще
раз увижу у себя в вике! И теперь, когда это случилось, моя жена плачет,
словно мир погиб, а мой друг кричит на меня! Ничего не скажешь,
очаровательно!
И возмущенный ротмистр со всего размаху плюхнулся на стул так, что тот
затрещал. Длинными дрожащими пальцами теребил он отутюженную складку на
брюках.
- О Ахим! - вздохнула жена. - Выстрелом ты прикончил аренду! Папа тебе
никогда не простит!
Ротмистр сейчас же снова вскочил со стула. Он прозрел:
- Ты что же думаешь, гуси случайно попали в вику после всего того, что
сегодня было?.. Нет, их туда привели. Меня нарочно хотели разозлить и
вызвать на это. Ну так вот вам, я выстрелил!
- Но, Ахим, доказать это ты ведь не можешь!
- Если я прав, то мне нечего доказывать...
- Кто слабей, тот всегда не прав... - глубокомысленно начал Штудман...
- Посмотрим еще, кто слабей! - перебил его ротмистр, снова взорвавшись
от глубокомысленного изречения. - Я не позволю издеваться над собой!
Элиас, ступайте сейчас же в поле, подберите убитых гусей, отнесите их моей
теще, передайте ей от меня...
- Господин ротмистр, - сказал старик лакей, - я пришел по поручению
своей барыни. Не извольте гневаться, мне надо обратно в замок...
- Делайте что вам говорят, Элиас! - повысил голос ротмистр. - Подберите
гусей и скажите моей теще...
- Я этого не сделаю, господин ротмистр. Да если бы и хотел сделать, все
равно не мог бы. Пять или шесть гусей мне, старому человеку, не под силу.
В одном Аттиле четверть центнера весу.
- Губерт вам поможет! Слышите, Губерт, подберите гусей...
- Прощайте, барыня. Прощайте, господин ротмистр. - И лакей Элиас вышел.
- Дурак!.. Да передайте от меня теще низкий поклон: не хотели, мол,
слушать, пусть теперь чувствуют.
- Низкий поклон от вас, господин ротмистр, и не хотели слушать, пусть
теперь чувствуют, - повторил лакей Редер, глядя безучастными рыбьими
глазами на своего хозяина.
- Правильно! - сказал ротмистр спокойнее. - Можете взять тачку, позвать
кого-нибудь из людей на помощь...
- Слушаюсь, господин ротмистр! - Губерт направился к двери.
- Губерт!
Лакей остановился. Он посмотрел на хозяйку:
- Что прикажете, барыня?
- Не ходите, Губерт. Я сама пойду. Господин Штудман, пожалуйста,
проводите меня... Объяснение предстоит ужасающее, но постараемся спасти,
что еще можно спасти...
- Ну конечно, - сказал фон Штудман.
- А я? - крикнул ротмистр. - А я? Я вообще остаюсь за бортом? Я
совершенно не нужен? Губерт, сейчас же забирайте гусей и отправляйтесь или
получите расчет.
- Слушаюсь, господин ротмистр! - покорно сказал лакей Губерт, но сам
глядел на хозяйку.
- Ступайте, Губерт, не то я вас вышвырну вон! - крикнул ротмистр в
последнем приступе гнева.
- Делайте что вам приказывает барин, Губерт, - сказала фрау фон
Праквиц. - Пойдемте, господин фон Штудман, нам надо постараться раньше
Элиаса поспеть к родителям.
И она тоже поспешно вышла. Штудман бросил взгляд на тех двух что
оставались в передней, беспомощно пожал плечами и последовал за фрау фон
Праквиц.
- Папа! - спросила Вайо, уже две недели с нетерпением ожидавшая минуты,
когда мать о ней позабудет. - Можно мне немножко погулять и искупаться?
- Слыхала, Вайо, какой они шум подняли, - сказал ротмистр. - И все
из-за нескольких гусей! Я тебе скажу, чем это кончится. Проговорят полдня
и полночи, а потом все останется по-старому.
- Да, папа, - сказала Вайо. - Можно мне пойти искупаться?
- Ты знаешь, что ты под домашним арестом, - заявил последовательный
отец. - Я не могу позволить, раз мать запретила. А то, пожалуй, пойдем со
мной. Я иду ненадолго в лес.
- Хорошо, папа, - сказала дочь, бесконечно досадуя на то, что
спросилась. Отец тоже, без сомнения, позабыл бы о ней.
8. ПОСЛЕ ИЗБИЕНИЯ ГУСЕЙ
Что особенно затрудняло переговоры в замке, так это убитые гуси. И не
самый факт, что они были пристрелены по приговору военно-полевого суда за
потраву - эту весть старый Элиас принес в замок, конечно, еще до фрау фон
Праквиц, с торопливостью, совершенно ему не привычной и не соответствующей
его достоинству - и там об этом уже знали. Нет, самые трупы убиенных, их
отлетевшие души, их тени незримо присутствовали при обильно политых
слезами переговорах...
Они сидели вчетвером наверху, в спальне фрау фон Тешов, которую летом
так приятно затемняли зеленые кроны высоких лип. Звонкое постукивание
молотков по кирпичам умолкло, дверь была замурована, и крест по
распоряжению господина фон Штудмана, которое он торопливым шепотом отдал
на ходу, был замазан красным. Старый тайный советник все еще бродил по
своим сосновым лесам и, благодарение богу, ничего не знал, так что было
еще время успокоить и умилостивить его супругу...
Фрау фон Тешов уже несколько пришла в себя и теперь сидела в своем
большом кресле и только изредка прикладывала платочек к старческим глазам,
так легко по пустякам источающим слезы. Фройляйн Ютта фон Кукгоф время от
времени изрекала пословицу для курящих или для некурящих, но чаще для
курящих. Штудман сидел тут же с приличествующей случаю, обязательной и
несколько огорченной миной и изредка вставлял рассудительное слово,
действующее как целительный бальзам.
А фрау Эва фон Праквиц примостилась на скамеечке у ног матери, уже
самым выбором места умно подчеркнув свою полную покорность. Ясно было, что
она твердо усвоила основное положение супружеского катехизиса: за грехи,
пороки и глупости мужей всегда расплачиваются жены. Ни на минуту не
забывала она о том, что при уходе из виллы сказала фон Штудману - она
попытается спасти то, что еще можно спасти. И глазом не моргнув, выслушала
она от матери не только такие упреки, которые для женщины более или менее
безразличны, как-то: разговоры об убийстве гусей, о кирпичном кресте, об
арестантах или о ротмистре, но также и то, что женщина не может снести
даже от собственной матери: разговоры о воспитании Виолеты, о
расточительности фрау Эвы, о ее пристрастии к шелковому белью и омарам
(Но, мама, ведь это же мелкие японские крабы!), о губной помаде, о
склонности к полноте и о слишком открытых блузках...
- Хорошо, мама, я приму к сведению. Ты, конечно, права, - послушно
повторяла фрау фон Праквиц.
Она героиня - фон Штудману это было совершенно ясно. Она не дрожит, не
колеблется. Ярмо победителя не может, конечно, казаться ей легким, однако
она не подает и виду. Но ради кого, задавал себе вопрос внимательный
наблюдатель Штудман, ради кого сносит она эти горькие обиды? Ради
человека, который никогда этого не поймет, который сегодня вечером, когда
все опять счастливо уладится, заявит с торжеством: "Ну видишь, я же тебе
сразу сказал! Ревешь из-за пустяков! Я так и знал, но ты вечно все
преувеличиваешь и не слушаешь меня!"
Страшно подумать, как быстро распадается в теперешних условиях долгая
дружба, сложившаяся за годы мира и войны! Праквиц, разумеется, никогда не
был особенно блестящим, способным офицером. Этого он, Штудман, никогда и
не думал. Но это был надежный товарищ, храбрый человек и приятный
собеседник. И что осталось от всего этого? Он не надежен - он приказал
своим служащим ловить людей, обворовывающих поля, а когда воров поймали,
сам спрятался в кусты. Он уже не товарищ, он только хозяин, да к тому же
еще весьма придирчивый. Он уже не храбрый человек, он предпочитает, чтобы
его жена одна выпутывалась из неприятного положения. Он уже неприятный
собеседник - он говорит только о себе, об обидах, которые наносят ему, о
заботах, которые его одолевают, о деньгах, в которых он постоянно
нуждается.
И в то время, как Штудман размышлял обо всем этом, в то время, как он
приходил к убеждению, что все эти дурные свойства в зачаточном состоянии
имелись у ротмистра и раньше, что в теперешние тяжелые годы они только
распустились пышным цветом - в то время, как он все это обдумывал, перед
глазами у него была иная картина. Вот сидит жена этого самого ротмистра, и
если ее муж оказался трусом, то уж ей никак нельзя отказать в храбрости.
Если он думает только о себе, то она настоящий верный товарищ. Вот в
кресле сидит старуха, тощая, сухонькая птица с острым клювом, которым она
пребольно долбит, а внизу у ее ног молодая цветущая женщина. Да, она еще
молода, она цветет, деревня пошла ей на пользу, она созрела как золотистая
пшеница, от нее исходит очарование - она созрела! Когда старуха заговорила
о слишком открытых блузках, обер-лейтенант поймал себя на том, что бросил
быстрый взгляд на чуть дышащий фуляр, и он тут же отвел взгляд, как
застигнутый на месте преступления школьник!
О, фон Штудман видел в этой женщине одни только достоинства - насколько
ротмистр, когда-то бывший его другом, представлялся ему теперь в ином
свете, наделенным всеми недостатками, настолько его жена представлялась
ему совершенством. Теоретически он допускал, что она женщина, человек,
следовательно, у нее, как и у всех людей, должны быть недостатки, ведь и
на солнце есть пятна... Но сколько бы он ни рылся в своей памяти, он не
находил ничего, что можно было бы поставить ей в упрек! В его глазах она
была лишена недостатков, она послана небом - но кому? Дураку! Сумасброду!
Она не только молча все переносит, мало того, она еще улыбается,
отвечает, пытается превратить в диалог строгую отповедь матери,
развеселить ядовитую старуху! "Ах, да она это совсем не ради мужа делает,
- вдруг подумал фон Штудман. - Она это делает ради дочери. О муже она не
может быть иного мнения, чем я, ведь только что в передней он показал себя
во всей красе! С мужем ее вообще уже ничто не связывает. Только дочь,
Виолета... И ей, конечно, хочется сохранить за собой имение, где она
выросла..."
От осуждения друга до измены ему только шаг. Но в оправдание Штудману
надо сказать, что так далеко он в своих мыслях не шел. Гувернер ужаснулся
бы пропасти, разверзшейся в его собственном сердце. Штудман не думал, он
только смотрел. Он смотрел на цветущую женщину, сидевшую у ног матери, на
волосы, скрученную тугим узлом, на шею, то склоненную, то выпрямленную. На
красивые белые плечи, скрытые под фуляровой блузкой. Вот она шевельнула
ногой, и щиколотка, обтянутая шелковым чулком, у нее красивая. Вот она
подняла руку, чуть звякнули браслеты, и рука у нее полная и белоснежная -
она Ева, древняя, вечно юная Ева.
Она лишила его способности обдумывать, анализировать, отдавать себе
отчет. Штудману было за тридцать пять, он не подозревал, что ему суждено
еще раз пережить такое свежее, такое сильное чувство. Он даже не знал еще,
что он переживает. Он держался безупречно, взгляд его ничего не выдавал,
слова были обдуманы и взвешены - но это чувство уже владело им.
Ах, если бы не эти проклятые гусиные останки! Все снова и снова тени
убиенных тревожат постепенно затихающую беседу, исторгая у старухи новые
слезы. Все снова и снова то лакей Элиас, то горничная, то птичница Бакс
стучат в дверь: из виллы пришел лакей с убитыми гусями - что прикажете с
ними делать? Все снова и снова Губерт Редер идет приступом на замок и
каждый раз получает отпор. Все снова и снова непроницаемый интриган из
лакейской пытается сдать гусиных покойников то одному, то другому и тем
подливает масла в огонь.
Поймав умоляющий взгляд фрау Эвы, Штудман наконец решился. Он покидает
комнату, где был околдован. Он перешагнул через порог, ушел с глаз этой
женщины, и вот он уже опять холодный, рассудительный деловой человек, за
многолетнюю практику в гостинице досконально изучивший все лакейские
уловки.
Он находит подвальный этаж замка, так сказать, в состоянии обороны.
Лакей Редер, напрасно пытавшийся сдать каждому в людской по очереди трупы
убиенных, по-видимому, решил сплавить их тайком, положив на подоконники и
у порогов. Однако бдительность людской расстроила его замыслы. И Губерт
Редер с совершенно непонятным ослиным упорством снова обходит вокруг замка
в сопровождении поденщика, который катит тачку с жертвами ротмистра;
тусклым, рыбьим, равнодушным взглядом обводит он стены, высматривая
открытое окно, взвешивает возможности пробраться в курятник.
Штудман кладет конец этому безобразию. Прислуге он рекомендует заняться
своим делом, а нахала Редера как следует отчитывает. Но господин Редер
невообразимо холоден и неприступен, будто совсем не считается с господином
фон Штудманом. Он получил от господина ротмистра точное приказание сдать
гусей сюда в замок - иначе его уволят. И барыня тоже подтвердили это
приказание!
Напрасно уверяет его Штудман, что барыня как раз и просила передать
Губерту приказание немедленно исчезнуть вместе с гусями. Губерт Редер не
склонен считать, что этим самым отменено распоряжение ротмистра. Да и куда
деваться с гусями? На виллу? Господин ротмистр прогонит его в два счета.
Казалось бы, фон Штудман должен был бы счесть лакея Редера за весьма
преданного слугу, однако он видит в нем только упрямого болвана. Штудмана
тянуло обратно, наверх, в просторную золотисто-зеленую комнату. Ему
необходимо знать, о чем там толкуют, - а он стоит здесь уже добрых пять
минут и урезонивает этого осла.
В конце концов он скомандовал отступление к флигелю для служащих,
поденщик последовал за ним, скрипя тачкой. Из всех окон подвального этажа
глазеют на шествие, лакей Редер плетется последним, Штудман чувствует, что
изображает из себя комическую фигуру.
В конторе Штудман схватил телефонную трубку.
- Я сейчас позвоню господину ротмистру, - говорит он уже мягче. - Не
бойтесь, места вы не потеряете!
Он крутит ручку. Между тем от стоящего рядом лакея Редера веет
пронизывающим холодом. Никто не отвечает. Штудман быстрей крутит ручку, он
не может удержаться и мечет на лакея Редера яростные взгляды. Но он мечет
их зря, лакей Редер созерцает хоровод мух вокруг клейкой мушиной бумажки.
Наконец кто-то подошел к телефону, оказывается, это кухарка Армгард, она
сообщает, что барин с барышней ушли в поле.
У лакея Редера такое выражение, словно он так и знал.
- Тогда отвезите гусей на виллу, господин Редер, - мягко сказал
Штудман. - Уберите их куда-нибудь, в погреб, что ли. С господином
ротмистром я это дело улажу - можете не беспокоиться!
- Я должен сдать гусей в замок, не то я вылечу, - стоит на своем
непреклонный Губерт Редер.
- Тогда оставьте гусей хотя бы здесь в конторе! - сердито крикнул фон
Штудман. - Надо во что бы то ни стало убрать с глаз долой эту мерзость,
просто хоть второй раз их убивай!
- Прошу прощения, - вежливо возразил лакей Редер, - только мне
приказано сдать гусей в замок.
- Черт вас возьми! - крикнул Штудман, разозленный таким упорством.
- Черт вас возьми! - вопит у дверей в контору кто-то более громким,
более привычным к ругани голосом. - Что тут случилось с моими гусями?
Почему мои гуси у тебя в тачке? Кто убил моих гусей?
Штудман позабыл о лакее и одним прыжком выскочил из конторы. На улице
стоит старый тайный советник фон Тешов, пунцовый от ярости. Он ревет, как
подстреленный лев, он размахивает дубинкой, грозит каменщику Тиде, а тот,
беспомощно оправдываясь, что-то невнятно бормочет.
- Простите, господин тайный советник, - сказал фон Штудман со
спокойствием, выработанным упорным трудом и не изменявшим ему даже при
разговорах с самыми истеричными дамами в гостинице. - Этот человек тут ни
при чем. Я...
- Так это вы убили моих гусей? Моего Аттилу! Я вас, друг любезный,
проучу! Чтобы сию же минуту здесь и духом вашим не пахло! Отпустите мою
палку, слышите!
Палка была в опасной близости от лица Штудмана. Однако он не отступил,
быстрым движением схватил палку и сжал ее железной рукой.
- Прошу вас, господин тайный советник... - молил он, в то время как
тот, весь побагровев, тащил к себе палку, - ну как можно, при людях!
- На людей мне начхать! - хрипел старик. - Вы же не постеснялись людей
и пристрелили моих любимцев! Ну, а я вам заявляю, что я и часу не потерплю
вас здесь в имении! Приехал из Берлина, воображает, что он невесть как
умен, языком болтает, подумаешь, какой "аблокат" выискался.
Ах, старый тайный советник! До чего же он рад, что может отплатить
Штудману за неоднократно нанесенные ему поражения! Что может выругать его
в пылу наполовину разыгранного гнева! Он слишком умен и, конечно, не
верит, что Штудман пристрелил его гусей. Но он может делать вид, будто
верит, и ругаться вовсю!
Фон Штудман, который не знал всей подноготной гусиного побоища, прощал
старику его сильный гнев, однако чувствовал, что гнев этот не вполне
искренен. Он вдруг отпустил палку и решительно сказал то, что старик так
или иначе узнал бы:
- Ошибаетесь, господин тайный советник, в гусей стрелял ваш зять. Он
хотел их только пугнуть, но, к сожалению...
- Врете! - крикнул старик еще в большей ярости. - На свою голову врете!
- Я во всяком случае предполагаю, что он хотел их только пугнуть... -
сказал Штудман, бледнея.
- Зять? Вы врете! Я только что провел полчаса с зятем в лесу, и зять
мне ни словом о гусях не обмолвился! По-вашему выходит, что мой зять врет,
что мой зять трус! Нет, это вы врете, вы трус!
Штудман, бледный как полотно, с величайшей охотой повернулся бы тут же
на месте, уложил бы свои пожитки и отбыл на более мирные нивы - хотя бы в
тот же Берлин. Или же так стукнул бы старика, чтобы из того и дух вон. Но
около стоял каменщик Тиде, с открытым ртом и круглыми ноздрями, являя
собой воплощенное подслушивание; в конторе остался лакей Редер, невидимый
для них, но несомненно тоже слушающий. И совсем близко, тут же за кустами
был замок, и там, конечно, недостатка в ушах не было. Разбушевавшийся
старик вел себя все оскорбительнее, но господин фон Штудман безошибочно
чувствовал, что старик бушует, только чтобы сорвать на ком-нибудь свою
злобу, что ему известна правда!
Фон Штудман рад был бы приложить свои способности на более благодарной
ниве - уже два дня носил он в кармане письмо с заманчивым предложением! И
от того, что ротмистр ничего не сказал тестю о своем последнем геройском
подвиге, желание Штудмана уехать нисколько не уменьшилось. (Он ни на
минуту не сомневался, что в этом старик не соврал: он на самом деле
встретился с зятем в лесу, и тот не обмолвился о гусях ни единым словом.)
Если Штудман все же не пошел во флигель укладываться, если он вместо
этого, недолго думая, отправился в замок, прочь от мертвых гусей и
разбушевавшегося старика, то побудила его к этому не преданность другу и
не воспоминание о красивой беспомощной женщине, сидевшей наверху в
золотисто-зеленой комнате. И даже не чувство долга. А только присущее
каждому настоящему мужчине упорство: он чувствовал, что старик хочет его
запугать, раз и навсегда выгнать вон. Именно потому он и остался. Он
уйдет, когда сам захочет: не тогда, когда тот пожелает. Во всяком случае,
не сейчас! (Так рассуждает всякий настоящий мужчина.)
- Эй! Что вам там понадобилось? - крикнул тайный советник. - Что вам у
меня в парке понадобилось? Запрещаю вам ходить ко мне в парк!..
Фон Штудман, не говоря ни слова, продолжал свой путь. Теперь в
невыгодное положение попал старик фон Тешов. Если он хотел, чтобы его
ругань достигла ушей преступника, ему надо было бежать за ним вдогонку. А
ругаться на бегу человеку, и без того склонному к одышке, трудно. В
промежутки между двумя вздохами тайный советник кричал: "Запрещаю вам -
ходить ко мне в парк - не смейте переступать порог моего дома! - Элиас, не
пускай его! - Это нарушение неприкосновенности жилища! - Не пускай его на
лестницу!"
Хлоп! захлопнулась наверху дверь в спальню его жены.
Старик подозвал Элиаса и зашептал почти спокойно:
- Что ему тут нужно?
- Молодая барыня наверху, - зашептал в ответ Элиас.
- Нарушение неприкосновенности жилища! - еще раз выкрикнул тайный
советник. Это был залп, долженствовавший прикрыть отступление. - Уже
давно? - сейчас же зашептал он опять.
- Больше двух часов.
- А старая барыня?
- Господи, барин, они обе плачут...
- Черт возьми, - шепнул старик.
- Папа! - раздался сверху нежный голос. - Ты не поднимешься к нам?
- И не подумаю! - крикнул он. - Пойду похороню Аттилу! Душегубы
проклятые!
Топ, топ, топ! Ее каблучки так быстро застучали по ступенькам, словно
ей все еще семнадцать лет, словно она живет еще у него в доме, словно это
еще те далекие счастливые времена...
- Папа! - сказала она и взяла его под руку. - Ведь мне же необходима
твоя помощь.
- Убийцам не помогаю! - И снова вскипев: - Пусть этот негодяй убирается
вон из дому, я и шагу не ступлю, пока он наверху!
- Ну, папа, пойдем!
Он уже поставил ногу на первую ступеньку.
- Ты же знаешь, что господин фон Штудман чрезвычайно порядочный и
услужливый человек. Передо мной тебе нечего представляться!
Что-то новое звучало в этих последних словах, незнакомая, печальная
нота.
- Ох, не надо бы стариться, Эвхен, - сказал старик. И обернувшись
назад, злым голосом: - Элиас, если придет господин фон Праквиц, мой так
называемый зять, скажешь, что для него меня нет дома! Пусть будет так
любезен и поищет себе новую аренду - сегодня же! - Тихо дочери: - Эвхен,
ты думаешь, ты из меня веревки вить можешь? Да, но только, если мой зятек
уберется из Нейлоэ, поняла?..
- Папа, мы все спокойно обсудим, - сказала фрау Эва.
- Ну да, ты меня уговорить хочешь, Эвхен, - проворчал старик и сжал ее
локоть.
9. РОТМИСТР И ВАЙО ДЕЛАЮТ ОТКРЫТИЕ
Итак, в одном тайный советник фон Тешов действительно не солгал: он
встретился с зятем в лесу, и хотя они не проговорили друг с другом и
получаса, поздоровались они вполне миролюбиво. Две пятых последовавшего
затем разговора были посвящены водившейся в лесу дичи, а три пятых -
внучке Виолете, которую дед так давно не видал. Времени на сообщение о
гусином побоище и не хватило - тут фон Тешов тоже не солгал.
Но если из-за этого умолчания фон Праквиц еще ниже пал в глазах своего
бывшего друга фон Штудмана и тот обозвал его про себя трусом, то надо
сказать, что Штудман едва ли был прав. Трусом ротмистр не был, просто он
был капризен, - вот уж это действительно так! Капризен, как
девочка-подросток, едва вышедшая из детского возраста, капризен, как
молодая женщина, беременная первым ребенком, капризен, как примадонна,
никогда не имевшая ребенка и не собирающаяся обзаводиться таковым в
будущем, и, значит, господин ротмистр был капризен, как только может быть
капризна женщина. Но трусом он не был!
Он вполне мог тут же выложить своему тестю все о гусях и рассориться с
ним не на живот, а на смерть, совершенно не думая о возможных
последствиях, если бы на него нашел такой стих. Но после того как он все
утро и "добрую половину дня отдавал дань воинственному настроению, теперь
он был в настроении миролюбивом.
В течение всего дня ротмистр только и делал, что расходовал свои силы,
а вместе с двумя выстрелами улетучился и весь его боевой пыл. Ротмистр
смотрел на вспотевшего, одетого в грубошерстный костюм тестя, на лбу у
старика выступили капли пота.
"Погоди, еще не так вспотеешь, как все узнаешь", - подумал ротмистр и
вежливо согласился, чтобы тесть поговорил с Эвой, нельзя ли смягчить
домашний арест и разрешить Вайо навещать деда с бабкой.
- Здорово ты извелась и побледнела, Вайохен, - сказал дед. - Ну, пойди
сюда, девочка, поцелуй своего старенького дедушку. Ну, ну, зачем же так
бурно, дай я хоть пот вытру.
И старик вытащил из кармана брюк огромный носовой платок, весь в ярких
набивных эмблемах святого Губерта - покровителя охоты.
Оскорбленный в своих лучших чувствах, ротмистр посмотрел на платок и
отвернулся. Его возмущало, что этот вульгарный старик, употребляющий
набивные бумажные платки, имеет право, во-первых, целовать его дочь, а
во-вторых, ущемлять и обирать его, опираясь на злосчастный договор.
Ротмистр посмотрел на сосны, где среди шишек порхали на солнце пташки, и
немного погодя сухо спросил:
- Разрешите откланяться?
- Сделайте ваше одолжение, уважаемый! - весело гаркнул старик, который
нисколько не заблуждался насчет чувств ротмистра и не раз уже получал
истинное удовольствие от "великосветской дури" своего зятька. - Ну,
Вайохен, в таком случае валяй, прижмись еще раз к дедушкиной груди! - И он
крикнул, подражая хриплому голосу берлинского уличного торговца сосисками:
- А ну, давай, горячие! А ну, налетай, жирные...
- Ну, Вайо, быстрей! - резко приказал ротмистр. (Пяти минут нельзя
проговорить со стариком и не рассердиться!)
- Валяй, Вайохен! - потешался старик. - Опять я не угодил твоему отцу -
я недостаточно приличен! Странно только, что мое имение для него
достаточно прилично!
И после такого меткого выстрела старик зашагал дальше, удовлетворенно
ворча что-то себе в бороду.
Некоторое время ротмистр молча шел подле дочери - вот опять разозлился,
а ведь не хотел злиться - злости он не выносит! Он силился выбросить из
головы мысль о тесте, думал об автомобиле, который страстно желал купить и
этой осенью после первого же обмолота собирался обязательно купить, но
дотошный Штудман разбил сегодня утром всякую надежду на его приобретение.
И все только потому, что этот старый мерзавец всучил ему мошеннический
договор!
- Твой дедушка вечно меня разозлит, Виолета! - пожаловался он.
- Ах, папа, дедушка ведь не нарочно! - попробовала его утешить Вайо. И
возвращаясь к своим мыслям: - Послушай, папа, что я хотела тебя спросить.
- Ну да, не нарочно! Гораздо более нарочно, чем кажется! - Ротмистр
сердито сшибал палкой головки цветов, росших по краю дороги. - Ну, что ты
хотела спросить?
- Можешь себе представить, папа, Ирена мне написала, что Густель
Гальвиц выходит замуж! - смело соврала Виолета.
- Вот как? - спросил ротмистр равнодушно, ибо Гальвицы были родом из
Померании и с Праквицами не состояли ни в родстве, ни в свойстве. - За
кого же?
- Право, не знаю. За кого-то - ты же его все равно не знаешь, - за
какого-то лейтенанта. Но я, папа, хотела спросить...
- За простого армейца?
- Не знаю. Да, кажется. Но я, папа...
- Значит, у него есть деньги, или Гальвицы дадут ей приданое... На те
гроши, что получает лейтенант, не просуществуешь...
- Но, папа! - воскликнула Вайо в отчаянии, так как отец все время
сворачивал на другое. - Я совсем не о том! Я хотела тебя спросить совсем
про другое! Ведь Густель не старше меня!..
- Ну и что же? - спросил недогадливый ротмистр.
- Но, папа! - воскликнула Вайо. (Она отлично знала, что завести такой
разговор с матерью нельзя, та сразу насторожилась бы. Но добряк отец
никогда ничего не замечает.) - Ведь Густель всего пятнадцать лет! Разве
можно выходить замуж в пятнадцать лет?
- Ни в коем случае! - решительно заявил ротмистр. - Совершенно
невозможно! Это же совращение малолет... - Он прикусил язык. - Нет, -
сказал он. - Это недопустимо. Это даже в своде уголовных законов сказано.
- Что сказано в своде уголовных законов, папа? - испуганно воскликнула
Вайо.
- Что таким птенцам, как ты, о подобных вещах даже знать не полагается!
- с несколько наигранной веселостью прекратил ротмистр разговор. Он
вовремя спохватился, что жена ни в коем случае не одобрила бы такой
отцовской беседы с Виолетой, что она даже подозревала, будто Виолета
совсем не так наивна, как предполагали ее родители. Поэтому он на всякий
случай прибавил с мрачным видом: - А молодчики, которые путаются с
пятнадцатилетними девчонками, подлецы, и их сажают в тюрьму, вот что
сказано в уголовном кодексе.
- Но ведь он может и не знать, что ей всего пятнадцать лет! - в
волнении воскликнула Виолета.
Ротмистр остановился и посмотрел на дочь.
- Кто путается с девушкой и даже не знает, сколько ей лет, тот уже по
одному этому подлец. Таких сволочей нечего защищать, Виолета. Ну, идем.
Они пошли дальше. Ротмистр уже снова думал о тесте и машине - надо это
как-нибудь устроить. У всех знакомых были машины, только он один...
- Но, папа, - снова осторожно начала Виолета, - он ведь хочет жениться
на Густель! Значит, им можно пожениться, хотя ей и пятнадцать лет...
- Ну что ж, можно так можно - его дело! - сердито оборвал ротмистр. -
Кажется, подают прошение на имя министра внутренних дел, почем я знаю!
Своей дочке я бы во всяком случае не разрешил!
- Да я, папа, и не собираюсь! - расхохоталась Вайо. - А ты уже думал, я
собираюсь? Господи, папа, я так рада, что могу побродить с тобой по лесу.
Все другие мужчины мне противные, один ты не противен!
Она взяла его под руку и прижалась к нему, а он, он не был бы
ротмистром Иоахимом фон Праквицем, если бы не попался на ее удочку.
- Ну, Вайохен, что ты еще и не думаешь о мужчинах, это я маме сто раз
говорил! - воскликнул он очень довольный и крепко прижал ее локоть.
- Ай, папа, больно! Но знаешь, папа, все это про Густель меня страшно
интересует. Раз Ирена пишет, значит это так. Расскажи мне, папа, все, все,
какие существуют, законы, и что им надо делать...
- Да что рассказывать, Вайохен? Все вы, женщины, на один лад, как
зайдет разговор о замужестве, сразу делаетесь любопытными, как козы.
- Фу, папа, почему же как козы! Я не коза! Ну, а если министр
внутренних дел согласится, отец тоже обязан согласиться?
- Как же так? - спросил ротмистр, который все больше запутывался в
сложной проблеме этого проклятого померанского брака. - Ведь о разрешении
должен просить министра отец!
- Отец? А не Густель?
- Да ведь ей всего пятнадцать лет, девочка, она же еще
несовершеннолетняя!
- А если он подаст прошение министру внутренних дел, я имею в виду
лейтенанта?
- Без разрешения старика Гальвица твоя Густель вообще не может выйти
замуж! Меня удивляет, что он дал согласие!
- Вообще не может, папа?
- Ну, во всяком случае до двадцати одного года!
- А почему раньше не может? Ведь многие же выходят замуж в семнадцать -
восемнадцать лет!
- Господи боже мой, Вайо, ты меня совсем с ума сведешь! Значит, у них
есть согласие отца!
- А без этого согласия...
- А без согласия порядочные девушки вообще не выходят замуж, поняла? -
крикнул ротмистр.
- Ну конечно, папа! - сказала Вайо и сделала наивные глаза. - Я просто
потому тебя спросила, что ты все знаешь, и никто лучше тебя не объяснит.
Даже мама.
- Право, детка, - сказал ротмистр, уже наполовину успокоившись, - ты
меня сегодня совсем изведешь вопросами.
- Потому что мне все о Густель знать хочется. Ирена пишет, что старик
Гальвиц не очень-то соглашается, но лейтенант во что бы то ни стало решил,
и Густель тоже - и они решили пожениться при любых обстоятельствах.
Значит, должно выйти, папа!
- Да, Вайо, - согласился отец. - Если она плохая, непослушная дочь, она
с ним убежит, и они отправятся в Англию. Там есть такой кузнец, этот
кузнец их обвенчает, и они поженятся. Но это черт знает что, а не брак -
такой девушке лучше и не возвращаться в родительский дом, а лейтенанту
придется снять мундир, и он уже никогда не сможет быть офицером...
- Но обвенчаны-то они будут по-настоящему? - ласково спросила Вайо.
- Ну да, по-настоящему! - крикнул ротмистр красный как мак. - Сказано
ведь, без родительского благословения! (Ротмистр не ходил в церковь.)
Родительское благословение строит детям дом, а отцовское проклятие
разрушает его, или как это там в Библии сказано. (Со времени конфирмации
ротмистр не заглядывал в Библию.) А тебе, Вайо, я запрещаю писать этим
двум дурехам, нечего тебя на глупые мысли наводить! И письмо ты мне сейчас
же отдашь, как только домой придем!
- Хорошо, папа! - послушно сказала Вайо. - Только письмо я уже порвала.
- Самое умное, что ты могла сделать, - проворчал недальновидный отец.
Теперь и он и дочь молча шли по лесу. Ротмистр, которого опять
рассердили, пытался думать о машине, правда, вначале ему это не удавалось.
Все время мешала какая-нибудь посторонняя мысль. И только когда он
напряженно стал обдумывать, как отделать машину внутри, и столкнулся с
серьезным вопросом, что лучше - матерчатая обивка или кожа и какой выбрать
цвет, - только тогда удалось ему снова успокоиться, и теперь он в свое
удовольствие гулял в прекрасном, по-летнему разубранном лесу вместе с
дочерью. Слава богу, наконец-то она замолчала.
И откуда у нее уже эти женские замашки!
И Виолета тоже не без удовольствия гуляла с отцом; наконец, она знает
то, что уже давно хотела узнать. Выйти замуж за ее лейтенанта все же
возможно. А остальное, что говорил отец о родительском проклятии и о
мундире, сущая ерунда по сравнению с полученными ею прекрасными
сведениями, а когда она об этом задумывалась - она утешала себя тем, что
всегда справлялась с папой, а значит, справится и после свадьбы! Ее Фриц
на все руки мастер, он может стать кем угодно и незачем ему быть
обязательно лейтенантом, - она единственная дочь, и в свое время, Вайо это
прекрасно знала, имение достанется ей, пусть сразу же займется хозяйством
и помогает отцу, вместо того чтобы колесить на велосипеде по всей стране!
Вот что творилось в голове и в сердце девушки, но она этого не
замечала. Будущее представлялось ей убранным весенними побегами зеркалом,
из которого на нее глядит только ее собственное сияющее лицо. А два раза
резанувшее ей сегодня слух слово "подлец" как-то скользнуло мимо нее и не
заставило призадуматься. К данному случаю очень подошла бы поговорка из
сокровищницы Ютты фон Кукгоф: "Для влюбленного и веник роза". Ведь он
только из любви к ней стал подлецом, и она силой своей любви прощала ему
его подлость. Больше того, она даже восхищалась им, его геройством, ведь
ради нее он не побоялся ни уголовного кодекса, ни тюрьмы.
Но все это лишь расплывчато и смутно шевелилось в ее мозгу, гораздо
отчетливей видела она, грезя наяву, тайное бегство по суше и морю в
далекую страну - Англию. Как хорошо, что она успешно занималась с матерью
английским языком, теперь ей не трудно будет объясняться с тамошними
жителями. Хорошо и то, что кончилась война, а иначе нельзя было бы
обвенчаться с ним в Англии!
И тотчас же перед ее глазами встал венчающий ее кузнец, - и надо же
чтобы это был кузнец! И вот уже она видит маленькую кузницу, совсем как у
них в Нейлоэ, перед дверью под навесом у коновязи стоят лошади, которых
надо подковать. Направо от двери прислонены к стене большие тележные
колеса, на них будут набивать ободы, а прямо в дверь виден огонь в горне,
кузнечный мех раздувает его красным пламенем... И вот из двери выходит
кузнец, большой и черный, в кожаном переднике, и он обводит вокруг
наковальни ее, Виолету фон Праквиц, и лейтенанта Фрица.
Ах, этот злополучный кузнец из Гретна Грин [деревушка в Шотландии; в
XIX веке была одно время прибежищем для влюбленных, желавших сочетаться
браком против воли родителей (в Шотландии брачный кодекс был значительно
облегчен); мировым судьей, оформляющим эти браки, был одно время кузнец] -
и надо же, чтобы он был кузнецом! Будь это трубочист или портной, никогда
бы не внес он столько сумбуру в головы двух поколений; он - последнее
прибежище всех безнадежно любящих юных сердец!
Но кузнец! Всем, кто не мог достать требуемых в бюрократическом,
бумажном мире бумаг, он представлялся древним исполином, - железо и кровь,
мускулы и песня молота - венчающим по божескому, не по бумажному закону.
Он уже стольким вскружил голову, этот разжиревший от побочных доходов
вершитель браков - почему ему было не вскружить голову и Вайо? Она видела
кузницу и видела кузнеца, он может их обвенчать, и он их обвенчает, а
тогда прощай скрытничанье и тоскливое ожидание. Прощай, домашний арест,
бесстыдный лакей Редер и наглый господин Пагель - с ней будет только Фриц,
утром, днем, вечером, круглые сутки, и в будни, и в воскресные дни...
Эти мечты были так прекрасны, они совсем оплели Вайо, окутали уютной
спасительной сетью, и она уже не думала ни о дороге, ни об отце и шла,
позабывшись, тихо мурлыча себе под нос. Дочка - о лейтенанте, отец - об
автомобиле, каждый размечтался в соответствии со своим возрастом.
Потому-то оба они одинаково испугались, когда из кустов вышел человек,
человек в довольно-таки обтрепанной военной форме защитного цвета, зато в
стальном шлеме на голове, с ружьем в руках, с кобурой и полудюжиной ручных
гранат на поясе.
Человек приказал очень решительно:
- Стой!
После раздосадовавшей его встречи с тайным советником ротмистр, следуя
потребности в одиночестве, невольно углубился в лес; уже давно миновали
отец с дочерью расчищенные просеки и по охотничьей тропе пробрались в
глухую чащу, известную под названием "Черный лог". Здесь, у самого края
тешовских владений, бор был запущенный, дремучий. Редко добирались сюда
рабочие, чтобы расчистить и проредить чащобу. Земля, в этих местах обычно
ровная как ладонь, здесь вздулась буграми и волнами, между которыми
залегли темные ложбины; там в котловинах пробивались ручьи, не
пересыхавшие и в сухое лето и питавшие почти неприступное болото, где
водились кабаны. Высоко возносились темные сосны и ели, окруженные
непролазными зарослями ежевики, даже браконьерам не удавалось здесь
чем-нибудь поживиться - Черный лог был слишком неприступен.
И среди этой дремучей лесной глуши стоял вооруженный до зубов человек и
без всякого на то законного права говорил зятю владельца: "Стой!" Да и
говорил-то еще невежливо.
Виолета фон Праквиц в первый момент вскрикнула от испуга. Однако теперь
она стояла спокойно, только дышала глубоко, что-то говорило ей, что этот
солдат связан с ее лейтенантом, что после долгой разлуки она, возможно,
опять увидит его...
А ротмистр, который в первый момент только ахнул от неожиданности,
отозвался на окрик "Стой!" в лесу, где отдавать такие приказания
приличествовало бы скорее ему, не так сердито, как можно было бы ожидать.
Дело в том, что человек, столь невежливо окликнувший его, был в мундире, а
на ротмистре мундира не было. Для ротмистра же не существовало более
непреложной истины, чем та, что любой военный вправе приказывать любому
штатскому. Это правило он всосал с молоком матери, пронес незыблемым через
всю свою офицерскую жизнь - и поэтому он сейчас же остановился и, уставив
глаза на часового, стал ждать, что будет дальше. (Молча ждать тоже входило
в это правило. Какой-нибудь штафирка, конечно, стал бы любопытствовать и
расспрашивать; старый служака молчит и ждет.)
И верно, как только человек увидел, что они не собираются оказывать
сопротивление или бежать, он приложил к губам свисток и свистнул - не
слишком громко и не слишком тихо. Затем он отнял свисток от губ и сказал
вполне миролюбиво:
- Господин лейтенант сейчас придет.
Не будь ротмистр зачарован военной атмосферой, о которой так
стосковался, поведение дочки должно было бы показаться ему несколько
странным. Она то краснела, то бледнела, то брала его за руку, то опять
отпускала, то глотала слюну, а теперь чуть не смеялась...
Но ротмистр не обращал на это внимания, он радовался, как только может
радоваться офицер в отставке, когда после всяких штатских дрязг вдруг
попадет на плац-парад. С одобрением смотрел он на часового, а часовой в
свою очередь с одобрением смотрел на то красневшую, то бледневшую Вайо.
Тут в кустах что-то зашуршало - не напрасно был дан свисток, все идет
как по-писаному! - и из чащи вышел лейтенант, поджарый парень с сухими
чертами лица, колючими холодными глазами и редкой рыжеватой щетиной на
подбородке. Вайо смотрела на него широко раскрытыми сияющими глазами,
теперь это на самом деле, вправду, наконец-то был лейтенант, ее лейтенант!