Оцените этот текст:


   -----------------------------------------------------------------------
   Пер. - А.Зверев.
   Авт.сб. "Последний магнат. Рассказы. Эссе". М, "Правда", 1990.
   OCR & spellcheck by HarryFan, 17 July 2001
   -----------------------------------------------------------------------

   Эссе



   Пишущий эти страницы рассказал в предыдущем  отрывке  о  том,  как  ему
стало ясно, что перед ним вовсе не то блюдо, которое он для  себя  выбрал,
разменяв пятый десяток лет. И далее, поскольку блюдо и сам он являли собой
нечто единое,  пишущий  уподобил  себя  треснувшей  тарелке  -  непонятно,
выбросить ее или оставить. Издатель  нашел,  что  в  своем  отрывке  автор
коснулся слишком многих вещей, ни на чем не задерживаясь; возможно,  такое
же ощущение вынесли многие читатели, да к тому же среди  читателей  всегда
найдутся люди, презирающие всякую авторскую откровенность,  коль  скоро  в
конце не возносится хвала богам за Несокрушимую Душу.
   Но я и так уж  возносил  хвалу  богам  слишком  долго  и,  в  сущности,
неведомо за что. Рассказывая  о  себе,  я  хотел,  чтобы  написанное  мною
звучало  элегически,  и  мне  не  требовались  для  красочного  фона  даже
Эуганские холмы. Никаких Эуганских холмов теперь мне было не увидеть.
   Случается  ведь,  что  и  для  треснувшей  тарелки  находится  место  в
серванте, что и она еще на что-то годится в хозяйстве. На горячую плиту ее
больше не поставишь, и мыть ее нужно отдельно; когда приходят гости, ее не
подают на стол, но после можно сложить в нее печенье или  остатки  салата,
убирая их в холодильник.
   Вот потому мой рассказ и продолжается - рассказ о том, что же сталось с
этой тарелкой.
   Известно, как надо подбадривать человека,  если  он  пал  духом:  самое
верное - это напоминать ему о тех, кто живет в настоящей нужде или  терпит
настоящие физические страдания;  при  любых  условиях  это  -  безотказное
средство от тоски вообще, и оно весьма  рекомендуется  всем  и  каждому  в
качестве превосходного успокаивающего средства на дневное время. Но в  три
часа ночи  любая  мелочь  становится  такой  же  трагедией,  как  смертный
приговор, и безотказное средство не действует  -  а  в  непроглядной  тьме
нашей души время неподвижно: три часа  ночи  день  за  днем.  В  этот  час
стараешься насколько возможно отсрочить возвращение  к  реальности  и  так
хочется отдаться во  власть  детских  грез,  только  раз  за  разом  греза
исчезает,  потому  что  вступают  в  дело  твои  многочисленные  связи   с
окружающим  миром.  Стремишься  по  возможности  быстро  и   безболезненно
отделаться от этих неизбежных связей и вернуться в мир грезы, надеясь, что
все как-нибудь устроится удачным стечением  обстоятельств  -  материальной
твоей жизни или жизни духовной. Да только, чем больше надеешься, тем менее
вероятным становится это стечение обстоятельств, и ты вынужден  не  просто
отказаться  от  какой-то  надежды  -  скорее  ты   становишься   невольным
свидетелем казни, распада собственной личности.
   Если при  этом  не  спиваешься,  и  не  становишься  наркоманом,  и  не
попадаешь в сумасшедший дом, на смену такому состоянию  в  конечном  счете
приходит покой отупения. Тогда можно приниматься за подсчеты, много ли  ты
потерял и сколько у  тебя  еще  осталось.  Достигнув  этого  состояния,  я
наконец понял, что уже дважды переживал нечто сходное.
   Первый раз еще студентом второго курса, двадцать лет назад,  тогда  же,
когда мне пришлось, покинуть Принстон, потому что я заболел - как  сказали
мне врачи, малярией. Только через десять лет  рентген  установил,  что  на
самом деле у меня начинался туберкулез, в легкой форме;  после  нескольких
месяцев отдыха я вернулся в свой колледж. Но что-то уже было  упущено,  и,
всего обиднее, я не сделался президентом клуба  "Треугольник",  ставившего
музыкальные комедии; кроме того, я отстал на курс. И колледж для меня  уже
не мог стать тем, чем был.  Нечего  было  теперь  рассчитывать  на  разные
студенческие отличия и медали. И был  такой  мартовский  день,  когда  мне
показалось, что я потерял все, чего хотел; а вечером я впервые  отправился
на поиски женщины, и на  какое-то  время  все  прочее  утратило  для  меня
значение.
   Годы спустя я уразумел, что, не став звездой колледжа, только  выиграл;
вместо того чтобы тратить  время  во  всяких  комитетах,  я  накинулся  на
английскую поэзию и, разобравшись в поэзии, начал учиться  писать.  И  это
можно было считать удачей, вспомнив афоризм Шоу: "Если  вам  не  достается
то, что вам нравится, пусть понравится то, что достается". Но в  то  время
сознание, что вожаком мне стать не суждено, было мучительно горько.
   С тех самых пор я  никогда  не  мог  рассчитать  нерадивую  прислугу  и
поражаюсь и завидую тем, кто это  может.  Давнему  устремлению  к  некоему
личному превосходству был нанесен смертельный удар, и оно  исчезло.  Жизнь
моя теперь заполнилась мечтой и грустью, и главным в ней сделались  письма
девушки, жившей в другом городе. Такие резкие повороты даром не  проходят,
человек становится иным, и в конце концов эта новая личность находит  себе
и новый круг забот.
   Второй раз нечто близкое моему сегодняшнему состоянию я  испытал  после
войны, когда снова в моей позиции оказались  слишком  растянутыми  фланги.
Наша любовь была несчастной - из тех, что завершаются драматически, потому
что нет денег, - и пришел  день,  когда  девушка,  руководствуясь  здравым
смыслом, объявила, что между нами все кончено. Все лето я был в отчаянии и
вместо писем писал роман, и  все  получилось  хорошо,  только  хорошо  все
получилось для другого человека, каким я тогда стал. Этот другой  человек,
с чековой книжкой в кармане, год спустя женился на той самой девушке, но в
нем уже навсегда затаились недоверие и враждебность к богатым бездельникам
- не отношение  убежденного  революционера,  скорее  тайная,  незатухающая
ненависть крестьянина. И с тех пор  я  не  могу  не  задаваться  вопросом,
откуда берут деньги мои друзья, и не могу забыть,  что  было  ведь  время,
когда кто-нибудь из них мог осуществить по отношению к моей девушке  droit
de seigneur [право первой ночи (фр.)].
   Этим другим человеком я, в  общем,  и  оставался  шестнадцать  лет,  не
доверяя богатым, однако работая для денег, которые были нужны, чтобы вести
такой же вольный образ жизни и сообщать будням  известное  изящество,  как
умели некоторые из них. За  эти  годы  я,  разумеется,  примерил  на  себе
множество модных тогда нарядов, которые с меня сдирали чуть не с кожей,  -
пожалуйста,  сейчас  я  перечислю  надписи   на   этикетках:   "Уязвленное
самолюбие", "Обманутые надежды", "Измена", "Бравада", "Ушибленный", "Раз и
навсегда". А время шло, и мне  было  уже  не  двадцать  пять,  и  даже  не
тридцать пять, и все становилось только хуже, чем прежде. Но  за  все  эти
годы я не помню ни одной ситуации, когда я  потерял  бы  веру  в  себя.  Я
видел, как честные, хорошие люди впадали в такое отчаяние, что готовы были
покончить  с  собой,  -  и  некоторые   сдавались   и   погибали,   другие
приспосабливались и добивались успеха покрупнее, чем мой; но я никогда  не
опускался ниже того отвращения к самому себе, которое  порой  находило  на
меня, когда  я  по  собственной  вине  попадал  в  слишком  уж  некрасивое
положение. Неудачи отнюдь не обязательно порождают неверие в свои  силы  -
такое неверие вызывается особым микробом и с  неудачами  имеет  общего  не
больше, чем артрит с вывихом.
   Когда прошлой весной  мой  горизонт  заволокло  тучами,  я  сначала  не
соотнес это с тем, что уже пережил лет пятнадцать - двадцать  назад.  Лишь
постепенно  стали  выступать  черты  фамильного  сходства:  вновь  слишком
растянутые фланги, вновь свеча,  сгорающая  сразу  с  двух  концов,  вновь
ставка на чисто физические ресурсы, которых у меня не осталось, - сплошная
жизнь взаймы. По своим последствиям  этот  удар  оказался  серьезнее  двух
прежних, но ощущение было то же -  будто  я  стою  в  сумерках  где-то  на
безлюдном стрельбище и у меня вышли все патроны, а все  мишени  убраны.  И
никаких конкретных забот - просто молчание и тишина, в которой слышно, как
я дышу.
   В этой тишине скрывалось полное  безразличие  к  любым  обязательствам,
крах всех ценностей,  которыми  я  дорожил.  Прежде  я  страстно  верил  в
упорядоченность, выше побуждений и последствий ставил догадку и  озарение,
не сомневался, что, каким бы  ни  был  мир,  в  нем  всегда  будут  ценить
сноровку и трудолюбие, - и вот теперь все эти убеждения, одно  за  другим,
покидали  меня.  Я  наблюдал,  как  роман,  еще  недавно  служивший  самым
действенным,  самым  емким  средством  для  передачи  мыслей   и   чувств,
становился теперь в руках голливудских коммерсантов  формой,  используемой
механистическим, обобществленным искусством, и уже способен  был  выразить
лишь мысль зауряднейшую и чувства самые примитивные. Он сделался формой, в
которой слово подчинено картинке, а личность с неизбежностью  превращается
в мелкую деталь функционирующего механизма - коллектива. Давно, еще в 1930
году, у меня зародилось предчувствие, что с появлением звукового кино даже
наиболее читаемый романист сделается такой же тенью  прошлого,  как  немые
фильмы.  Правда,  люди  все  еще  читали,  пусть  только  "книгу  месяца",
выбираемую профессором Кэнби; еще не перевелись любопытные, что рылись  на
лотках в закусочной среди дешевых  книг,  которыми  исправно  заполнял  их
мистер  Тиффани  Тэйер;  но  это  не   мешало   мне   болезненно   ощущать
унизительность и  несправедливость  положения,  когда  сила  литературного
слова подчиняется другой силе, более крикливой, более грубой...


   Все это я рассказываю лишь для того, чтобы стало ясно, что меня  мучило
долгими ночами, с чем я не мог ни примириться, ни бороться, что сводило на
нет все мои старания, вытесняло меня из  жизни,  а  я  был  бессилен,  как
владелец лавчонки перед объединением универсальных магазинов...
   (У меня такое чувство, что я забрался на кафедру и поглядываю на  часы,
чтобы вовремя закончить свою лекцию...)
   Ну так вот, когда для меня наступил этот период  молчания,  я  оказался
принужден к тому, на что никто не идет добровольно,  -  принужден  думать.
Ох, до чего это оказалось трудно! Я словно ворочал  гигантские  сундуки  с
неведомым содержимым. Выдохшись, я устроил  себе  перерыв  и  тут  впервые
задал самому себе вопрос: а думал ли  я  раньше?  И  потребовалось  немало
времени, чтобы я пришел к тем выводам, которые сейчас перечислю:
   1) что думал я очень редко,  если  не  считать  чисто  профессиональных
вопросов. Что касается интеллекта, то им  для  меня  двадцать  лет  служил
другой человек. Это был Эдмунд Уилсон;
   2) что еще один человек был для меня образцом "правильной жизни",  хотя
я видел его только раз  за  все  десятилетие  и  с  тех  пор  его,  вполне
возможно,  успели  повесить.  Этот  человек  работает  в  фирме  мехов  на
Северо-Западе; упоминание имени ему было бы неприятно.  Попадая  в  разные
переплеты, я старался представить себе, как  он  оценил  бы  ту  или  иную
ситуацию и как поступил бы;
   3) что еще  один  из  моих  современников  воплощал  для  меня  образец
художника; правда, его стилю, который  так  и  тянуло  имитировать,  я  не
подражал, потому что мои стиль, какой ни на есть, сложился  еще  до  того,
как он начал печататься, однако в трудные минуты меня неодолимо  влекло  к
этому человеку;
   4) что был также человек, распоряжавшийся моими отношениями  с  другими
людьми, когда такие отношения складывались хорошо; он  указывал  мне,  как
поступить и что сказать. И как сделать, чтобы хоть ненадолго  людям  стало
легче, - не то что миссис Пост с ее теориями, основанными на вульгарности,
возведенной в систему, и повергающими всех в  тягостное  смущение.  Слушая
ее, мне всегда хотелось сбежать и напиться; этот же человек  знал,  что  к
чему, хорошо изучил правила игры, и его советы я уважал;
   5) что политических взглядов все эти десять лет у меня, в сущности,  не
было, а если в своих произведениях я касался политики, то  с  единственной
целью - внести в них элемент иронии. Когда же я снова начал интересоваться
общественной системой, в которой мне надлежало жить и  работать,  объяснил
мне ее человек куда моложе меня, объяснил увлеченно и нетрафаретно.
   Так что никакого "я" у меня больше не было и уважать себя мне  было  не
за что, разве что за безграничную работоспособность, но теперь я лишился и
ее. Странно было  стать  никем,  уподобиться  ребенку,  которого  оставили
одного в просторном доме - делай все, что хочешь, а делать-то  не  хочется
ничего...

   Март 1936

Last-modified: Tue, 17 Jul 2001 16:33:36 GMT
Оцените этот текст: