ерхами. К ним пожелал
присоединиться Инштеттен: завтра у него будет свободное время. Решили
доехать, как обычно, до мола, там на берегу сойти с лошадей, побродить
немного по берегу, а завтракать отправиться в дюны: они их укроют от ветра.
В назначенный час Крампас подъехал к дому советника. Крузе уже держал
под уздцы лошадь своей госпожи. Эффи же, быстро взобравшись на седло, стала
извиняться за Инштеттена, -- он не поедет, ему неожиданно помешали дела.
Ночью в Моргенице снова вспыхнул пожар, третий по счету за три последних
недели. Подозревают поджог. Инштеттену пришлось поехать туда, к величайшему
его огорчению. Он так радовался прогулке, очевидно, последней в этом сезоне.
Крампас выразил свое сожаление, то ли потому, чтобы сказать что-нибудь,
то ли искренне. И хоть в любовных делах он не останавливался ни перед чем,
он был недурным товарищем. Правда, и там и здесь чувства его были
поверхностны. Он мог, например, помочь другу и через пять минут обмануть
его, эти черты прекрасно уживались с его представлением о чести. Причем и то
и другое он делал с большим добродушием.
И вот они снова двигались через питомник: впереди Ролло, за ним Крампас
и Эффи, а сзади всех Крузе. Кнута не было.
-- А где же ваш Кнут? Куда вы его подевали?
-- У него сейчас свинка.
-- Только ли сейчас? -- рассмеялась Эффи.-- Судя по его виду, он
неизлечим.
-- Что правда, то правда. Но вы бы посмотрели теперь! Впрочем, не надо:
свинка заразна, даже если на больного просто смотреть.
-- Вот уж не верю!
-- К сожалению, молодые женщины часто не верят.
-- И значительно чаще верят тому, чему лучше не верить.
-- Камешек в мой огород?
-- Нет.
-- А жаль!
-- Как вам идет это "жаль"! Вы бы, пожалуй, нашли в порядке вещей, если
бы я сейчас объяснилась вам в любви.
-- Так далеко, положим, я не хочу заходить. Но хотел бы видеть, у кого
не возникло бы такого желания. Мысли и желания пошлиной не облагаются!
-- Это еще вопрос. А кроме того, существует разни-' ца мея:ду мыслями и
желаниями. Мысли, как правило,
таятся в сознании, желания чаще всего срываются с уст.
-- Боже, только не это сравнение! --- Крампас, вы... вы...
-- Глупец!
-- Вот уж нет. Снова преувеличение. Нет, вы нечто иное. У нас в
Гоген-Креммене все, в том числе и я, любили повторять, что всех тщеславней
на свете гусар восемнадцати лет.
-- А теперь?
-- А теперь я скажу, что всех тщеславней на свете майор окружного
гарнизона в возрасте сорока двух лет.
-- Два года, которые вы изволили милостиво мне подарить, загладили все.
Целую ручку!
-- Вот именно. "Целую ручку!" Это ваш стиль, это по-венски. А венцы, с
которыми мне довелось познакомиться в Карлсбаде, четыре года назад,
ухаживали за мной, четырнадцатилетней девочкой... Чего мне тогда только не
говорили!
-- Надеюсь, не больше, чем следует.
-- А если и так, с вашей стороны неделикатно... впрочем, это мне
льстит... Но взгляните туда, на буйки, как они пляшут. Красные флажки давно
уже спущены. Знаете, когда этим летом я отважилась приезжать сюда, а это
было всего несколько раз, при виде этих флажков я говорила себе: наверное,
это Винета *, это выглядывают ее башни со шпилями...
-- А все оттого, что вы знаете стихотворение Гейне.
-- Какое?
.-- Ну это, что о Винете.
-- Нет, не знаю. Вообще я мало что знаю. К сожалению! ^
-- А еще говорите, что у вас есть Гизгюблер и кружок журналистов!
Впрочем, у Гейне стихотворение называется иначе, кажется "Морское видение"
или что-то в этом роде. Но он имел в виду, конечно, Винету. Поэт - с вашего
разрешения я передам содержание этого стихотворения, -- поэт лежит на
палубе, когда судно проходит над этим местом, смотрит вниз и видит узкие
средневековые улички, видит женщин в старинных чепчиках, у каждой в руках
молитвенник, все они торопятся в церковь, где уже звонят колокола. И когда
он слышит этот благовест, им овладевает тоска и желание пойти вместе с ними
в церковь, вслед за чепчиками. Тогда он с криком вскакивает и хочет
броситься в воду. Но в этот самый момент капитан хватает его за ногу и
восклицает: "Доктор, в вас вселился дьявол!"
-- Это очень мило. Я хотела бы прочесть это стихотворение. Велико ли
оно?
-- Нет, оно небольшое, немного длиннее, чем- "У тебя бриллианты и
жемчуг...", или "Твои лилейные пальцы..."*. -- И он коснулся ее руки.--
Велико оно или мало, но какая выразительность, какая сила поэтического
мастерства! Это мой любимый поэт, несмотря на то, что я невысоко ценю
поэзию, хотя и сам при случае грешу. Но Гейне--совсем другое дело: все у
него -- жизнь, особенно много внимания уделено любви, которая всегда
остается самым главным. Впрочем, он не страдает односторонностью...
--- Что вы хотите сказать?
-- Я имею в виду, что у него в стихах не только любовь.
-- Ну, если бы он и страдал такой односторонностью, это было бы не так
уж плохо. А что у него еще?
-- У него очень много романтики, которая, разумеется, следует за
любовью и, по мнению некоторых, даже совпадает с нею. Я лично с этим не
согласен. Потому что в его позднейших стихах, которые другие, да и он сам,
называли романтическими, в этих романтических стихах бесконечные казни,
правда, очень часто имеющие своей причиной любовь. Но все же их мотивы
большей частью иные, более грубые. К ним я отношу, в первую очередь,
политику, которая всегда грубовата. Например, Карл Стюарт в одном из его
романсов несет свою голову под мышкой*, а история о Вицлипуцли* еще более
роковая...
-- Чья история?
-- Вицлипуцли. Это мексиканский бог. Когда мексиканцы брали в плен
двадцать -- тридцать испанцев, то всех приносили в жертву Вицлипуцли. Таков
обычай страны, культ, так сказать; все происходило мгновенно: вспарывали
живот, вырывали сердце...
-- Не надо, Крампас, не продолжайте дальше. Это непристойно и вызывает
отвращение. Особенно сейчас, когда мы собираемся завтракать.
-- На меня лично это не действует. Вообще мой аппетит зависит только от
меню.
Во время этого разговора они, согласно программе, оставили берег и
направились к скамейке под защитой дюн с крайне примитивным столом из двух
столбиков и доскк. Крузе, посланный вперед, уже сервировал его. Тут были
бутерброды, нарезанное ломтиками холодное жаркое, к нему бутылка красного
вина, а рядом с ней -- два хорошеньких изящных стаканчика с золотым ободком,
какие привозят на память с курортов или со стекольных заводов.
Здесь сошли с лошадей. Крузе, привязавший поводья собственного коня к
низкорослой сосне, стал прогуливать двух других лошадей по берегу, тем
временем Крампас и Эффи сели за накрытый стол, откуда им в узком промежутке
между дюнами открывался вид на берег и молы.
Ноябрьское солнце по-зимнему скупо бросало своя бледные лучи на море,
еще волновавшееся после штормовых дней. Неумолчно шумел прибой. Временами
налетал порыв ветра, донося до них клочья пены. Вокруг росла береговая
трава. Светлая желтизна иммортелей резко отличалась от цвета песка, на
котором они произрастали. Эффи хозяйничала за столом.
-- Сожалею, майор, что вынуждена подать вам эти бутерброды в крышке от
корзинки...
-- Крышка от корзинки -- это еще не сама корзинка (Непереводимая игра
слов. По-немецки "получить корзинку" означает "получить отказ").
-- Это приготовил Крузе. Ах, ты тоже здесь, Ролло. Но наши запасы не
рассчитаны на тебя. Что мы с ним будем делать?
-- Я думаю, его надо угостить. Я, со своей стороны, хотел бы это
сделать из благодарности. Видите ли, дражайшая Эффи...
Эффи посмотрела на него.
-- Видите ли, сударыня, Ролло напомнил мне о том, что я хотел
рассказать вам как продолжение истории Вицлипуцли или в связи с ней, только
гораздо пикантнее, потому что это -- любовная история. Слышали вы
когда-нибудь о некоем Педро Жестоком*?
-- Очень немного.
-- Это своего рода Синяя борода.
-- Вот и хорошо. Слушать такие истории интересней всего. Помните, мы
однажды говорили о моей подруге Гульде Нимейер? Из всей истории она не знает
ничего, кроме участи шести жен Генриха Восьмого*, тоже Синей бороды, если
такого прозвища он заслуживает. В самом деле, эти шесть имен она знала
наизусть. Вы послушали бы, каким тоном она говорила о них, особенно о матери
Елизаветы. Она так терялась, словно очередь была за ней -- Гульдой... Но
рассказывайте, пожалуйста, вашу историю о доне Педро...
-- Итак, при дворе дона Педро был один красавец, смуглый испанский
рыцарь, носивший на груди крест Калатравы, приблизительно равноценный
орденам "Черного Орла" и "Pour le m rite"* вместе взятым. Этот крест был
неотъемлем у всех, снимать его не разрешалось, и вот этот рыцарь ордена
Калатравы, которого, разумеется, тайно любила королева...
-- Почему "разумеется"?
-- Потому что речь идет об Испании.
-- Ах, да.
-- Так вот, этот рыцарь ордена Калатравы имел удивительно красивую
собаку, ньюфаундленда. Хотя тогда их еще не знали; это ведь было за сто лет
до открытия Америки. Ну, скажем, такую же великолепную собаку, как Ролло...
Ролло залаял, услышав свое имя, и завилял хвостом.
-- Так проходило время. Но Тайная любовь, которая, естественно,
осталась не совсем тайной, превысила терпение короля. И поскольку он вообще
не любил красавца рыцаря -- потому что не только отличался жестокостью, но
был еще и завистливым бараном, или (если это выражение не совсем подходит
для короля и еще менее для ушей моей милой слушательницы) был просто
завистником,-- то он приказал тайно казнить рыцаря за его тайную любовь.
-- Не могу поставить это ему в вину.
-- Не знаю, сударыня. Но слушайте дальше. Самое интересное впереди,
хотя я нахожу, что король превысил всякую меру. Итак, дон Педро лицемерно
объявил, что хочет устроить празднество в честь бранных и других подвигов
рыцаря. Был накрыт длинный-предлинный стол, за него уселись все гранды
государства, а в самом центре -- король. Как раз напротив него было
приготовлено место для виновника торжества, то есть для рыцаря ордена
Калатравы. Но он не появлялся, хотя прошло уже много времени; тогда решили
начать пир без него, а его место, место против короля, так и осталось
незанятым.
-- Ну и что же?
-- Так вот, представьте себе, сударыня. Когда король, этот самый Педро,
хотел подняться, чтобы лицемерно выразить свое сожаление по поводу
отсутствия его "дорогого гостя", на лестнице послышались ужасающие вопли
слуг, и, прежде чем успели опомниться, какое-то существо промчалось мимо
длинного стола, вскочило на пустое кресло и положило на стол перед собой
отрубленную голову. Ролло недвижно уставился на короля, тот сидел как раз
напротив. Пес сопровождал своего господина в последний путь, и в тот момент,
как топор опустился, преданное животное подхватило падающую голову, и вот
теперь он, наш друг Ролло, сидит у длинного праздничного стола и обличает
убийцу -- короля.
Эффи притихла, потом сказала:
-- Крампас, в своем роде это занимательно, и только поэтому я вам
прощаю. С вашей стороны было бы любезнее рассказывать истории иного рода. И
о Гейне тоже. Гейне писал стихи ведь не только о Вицлипуцли, доне Педро и
вашем Ролло. Мой не способен на это. Подойди ко мне, Ролло! Бедное животное,
теперь я не могу на тебя смотреть, не думая о рыцаре ордена Калатравы,
которого тайно любила сама королева... Позовите, пожалуйста, Крузе, чтобы он
собрал посуду и уложил в сумку. На обратном пути вы обязательно расскажете
мне что-нибудь другое, совсем другое.
Крузе пришел. Но когда он взялся за стаканы, Крампас бросил:
-- Крузе, один, вот этот, оставьте. Его я возьму сам.
-- Слушаюсь, господин майор.
Эффи, которая слышала это, покачала головой. Затем рассмеялась.
-- Крампас, что, собственно, пришло вам в голову? Крузе достаточно
глуп, чтобы не задумываться над подобными вещами, а если и задумается, то
вряд ли к чему придет. Но это не дает вам права этот стакан... этот
тридцатипфенниговый стакан со стекольного завода "Жозефин"..,
-- Ваша издевка над ценой стакана тем более подчеркивает для меня его
ценность.
-- Он неисправим. В вас много юмора, но юмора весьма своеобразного.
Если я правильно понимаю, вы хотите разыграть роль Фульского короля*.
Он кивнул, хитро улыбаясь. Эффи продолжала: - Ну что ж, положим. Каждый
сходите ума по-своему. И как поступаете вы, вы сами знаете. Я вправе лишь
сказать, что роль, которую вы хотите мне навязать, для меня далеко не
лестна. Я не хочу быть рифмой к вашему Фульскому королю (Рифмой к Tuhle
является Вuhlе, т. е. любовница (нем.)) Оставьте стакан у себя, но не
делайте из этого компрометирующих меня выводов. Я расскажу об этом
Инштеттену.
-- Вы не сделаете этого, сударыня.
-- Почему?
-- Инштеттен не тот человек, чтобы воспринимать вещи такими, какими их
хотят представить.
Эффи пристально посмотрела на него, но через мгновение, смущенно и
почти в замешательстве, опустила глаза.
Глава восемнадцатая
Эффи была недовольна собой и теперь даже радовалась, что наконец решила
прекратить на всю зиму эти совместные прогулки. Обдумывая все, о чем они
говорили, перебирая в уме все прозвучавшие в течение этих недель и дней
намеки, она не находила ничего, что давало бы ей повод упрекнуть себя в
чем-либо. Крампас был умен, обладал большим чувством юмора и жизненным
опытом. Он был свободен от предрассудков, и, если бы она стала держать себя
с ним чопорно и натянуто, это выглядело бы мелочным и жалким. Нет, она не
могла упрекнуть себя в том, что переняла его тон, но все же у нее было
смутное чувство перенесенной опасности. Она поздравляла себя с тем, что все
это уже позади. Частые встречи en famille (В интимном кругу (франц.)) в
будущем вряд ли могли иметь место, они почти исключались по причине домашних
условий Крампаса. Если же и придется встретиться во время визитов к соседним
дворянским семьям -- зимой это могло случиться,-- то такие встречи будут
единичны и очень мимолетны. Эффи обдумала все это с растущим удовлетворением
и нашла, что ее отказ от того, чему она обязана благодаря встречам с
майором, не будет для нее слишком тяжелым. К тому же, Инштеттен сообщил, что
в этом году поездок в Варцин у него не будет: князь едет в Фридрихсру*,
который становится ему, по-видимому, милее. С одной стороны, Инштеттен
сожалеет об этом, с другой -- доволен, что теперь может всецело посвятить
себя дому, и, если она согласна, они еще раз, по его записям, мысленно
проделают путешествие по Италии. Такое повторение весьма важно, это дает
возможность усвоить все на длительный срок. Даже вещи, которые видел бегло и
о которых теперь хранишь в душе весьма смутное представление, в результате
такого дополнительного изучения полностью восстанавливаются в сознании и
становятся твоим достоянием. Он еще долго развивал эту идею, а затем
добавил, что Гизгюблер, знающий весь "итальянский сапог"* до Палермо, просил
разрешения при этом присутствовать. Эффи, для которой простые, незатейливые
вечера, где можно было бы непринужденно поболтать, оставив "итальянский
сапог" и фотографии, которые собирался демонстрировать Инштеттен, были бы
намного приятнее, согласилась неохотно; между тем Инштеттен, весь во власти
своих планов, ничего не заметил и продолжал:
-- Конечно, присутствовать будет не только Гизгюблер. Непременно должна
быть Розвита с Анни. Когда я представляю себе, как мы поднимаемся по Canal
grande* и слышим вдали песни гондольеров, а в трех шагах от нас Розвита
склоняется над Анни и поет "Цыплята из Гальберштадта" или что-нибудь в этом
роде, ты же сидишь и вяжешь мне большую зимнюю шапку, мне кажется, это будут
чудные зимние вечера. Что ты скажешь на это, Эффи?
Подобные вечера не только планировались, но и начинали проводиться в
жизнь. По всей вероятности, они продолжались бы много недель, если бы
невинный, добрейший Гизгюблер, несмотря на свою огромную антипатию к
двуличному поведению, не стал слугой сразу двух господ. Одним из тех, кому
он служил, был Инштеттен, другим -- Крампас, и если Гизгюблер уже ради Эффи
с искренней радостью следовал приглашениям Инштетте-на на итальянские
вечера, то радость, с которой он повиновался Крампасу, была еще большей.
Дело в том, что еще до рождества согласно плану Крампаса должен был
ставиться спектакль "Неосмотрительный шаг"*, и накануне третьего
итальянского вечера Гизгюблер воспользовался случаем и заговорил о том, что
роль Эллы собирались поручить Эффи.
Это ее словно наэлектризовало. Никакая Падуя и Виченца не шли с этим в
сравнение! Эффи не любила вспоминать старое. Она стремилась к новому, к
постоянной смене впечатлений. Но как будто тайный голос шепнул ей:
"Берегись!" -- и все же она спросила, несмотря на радостное возбуждение:
-- Это придумал майор?
-- Да. Вы знаете, сударыня, он единогласно избран в Комитет
развлечений. Наконец-то можно надеяться на очень милую зиму в "Ресурсе". Он
словно создан для этого.
-- Он тоже будет играть?
-- Нет, от этого он отказался. И, я должен сказать, к сожалению. Он
ведь все может и превосходно сыграл бы Артура фон Штетвица. Он же взял на
себя только режиссуру.
-- Тем хуже.
-- Тем хуже? -- удивился Гизгюблер.
-- О, не принимайте моих слов всерьез. Это замечание означает, скорее,
еовсем обратное. Конечно, с другой стороны, в майоре есть что-то властное,
он любит навязывать свою волю. И* придется играть, как угодно ему, а не так,
как тебе самой.
Она тараторила, все более запутываясь в противоречиях.
"Неосмотрительный шаг" был действительно поставлен, и именно потому,
что в распоряжении имелось всего четырнадцать дней (последняя неделя перед
рождеством была не в счет), все напрягли свои силы, и результат был
превосходен; участники, и прежде всего Эффи, пожали обильный успех. Крампас
действительно удовлетворился только режиссурой и, насколько строг он был по
отношению ко всем, настолько мало он подсказывал на репетициях Эффи. То ли
Гизгюблер сообщил ему о разговоре с ней, то ли Крампас заметил сам, что она
сторонилась его? Но он был умен и достаточно хорошо знал женщин, чтобы не
мешать естественному ходу событий, который был ему более чем прекрасно
известен из собственного опыта.
Вечером, после спектакля в "Ресурсе", разошлись поздно, и было уже за
полночь, когда Инштеттен и Эффи вернулись домой. Иоганна еще не спала, чтобы
встретить их, и Инштеттен, немало гордившийся своей молодой женой, рассказал
горничной, как очаровательно выглядела госпожа и как хорошо она играла.
Жаль, что он заранее не подумал о том, что и сама Иоганна, и Христель, и
старая Унке, жена Крузе, прекрасно могли бы посмотреть спектакль с галереи
для музыкантов. Там были многие. Затем Иоганна ушла, и усталая Эффи легла в
постель. Но Инштеттен, которому хотелось еще поболтать, пододвинул стул и
сел у кровати жены, нежно глядя на нее и сжимая ее руку в своей.
-- Да, Эффи, это был прелестный вечер. Я получил большое удовольствие
от милой пьесы. Подумай только, автор ее -- советник судебной палаты, просто
трудно поверить. К тому же -- из Кенигсберга. Но чему я радовался больше
всего, так это игре моей восхитительной малютки жены, вскружившей всем
головы.
-- Ах, оставь, Геерт. Я и так достаточно тщеславна.
-- Пусть тщеславна, согласен. Но далеко не так, как другие. И это в
дополнение к твоим семи добродетелям.
-- Семью добродетелями обладают все.
-- Просто я оговорился. Помножь их число еще на семь.
-- Как ты галантен, Геерт. Если бы я тебя не знала, я бы испугалась. А
может, за этим что кроется?
-- У тебя нечистая совесть? Ты сама когда-нибудь подслушивала под
дверьми?
-- Ах, Геерт, я действительно боюсь.-- И она села в постели, пристально
глядя на него.-- Может, позвонить Иоганне, чтобы она принесла нам чай? Ты
так охотно пьешь его перед сном.
Он поцеловал ей руку.
-- Нет, Эффи. После полуночи даже кайзер не может требовать чашку чая.
Ты же знаешь, что я не люблю заставлять людей делать для себя больше, чем
это необходимо. Нет, я не хочу ничего, только смотреть на тебя и радоваться,
что ты моя. Порой я сильней ощущаю, каким сокровищем обладаю. А ведь ты
могла быть такой, как бедная госпожа Крампас. Она просто ужасна, ко всем
неприветлива, а тебя так готова стереть с лица земли.
-- Ах, прошу тебя, Геерт, это тебе показалось. Бедная женщина! Я лично
ничего не заметила.
-- Потому что ты не видишь подобных вещей. Но это именно так, как я
тебе говорю. Бедняга Крампас был страшно смущен, он избегал подходить к тебе
и почти не смотрел в твою сторону. А это тем более странно, что он прежде
всего дамский угодник, причем такие дамы, как ты -- его слабость. И держу
пари, никто не знает это лучше, чем моя малютка жена. Я ведь помню, какое
поднималось стрекотанье, когда по утрам он приходил к нам на веранду, или
когда мы проезжали вместе по берегу, или гуляли на молу. Все так, как я тебе
говорю, сегодня же майора будто подменили: он боялся своей жены. И я не
осуждаю его. Майорша -- подобие нашей Крузе, и, доведись мне выбирать из них
двоих, я не знал бы, на ком остановиться.
-- Зато я знаю. Ведь они так различны. Бедная майорша несчастна, а
Крузе -- жуткая женщина.
-- А ты за кого, за несчастную?
-- Конечно.
-- Ну, знаешь, это дело вкуса. Сразу видно, что ты еще не была
несчастной. Впрочем, Крампас ловко обводит бедную женщину. Всегда что-нибудь
изобретет, лишь бы оставить ее дома.
-- Но ведь сегодня она присутствовала.
-- Сегодня да. Иного выхода не было. Но, когда я договаривался с ним
прокатиться к лесничему Рингу (он, Гизгюблер и пастор, на третий день
праздника), ты бы только видела, с какой ловкостью он доказал жене, что ей
следует остаться дома.
-- Разве там будут только мужчины?
-- Упаси боже. Тогда бы отказался и я. Поедешь ты и еще две-три дамы,
не считая дам из поместий.
-- Но это уж мерзко с его стороны, я говорю о Крампасе. Его тоже
постигнет кара.
-- Да, когда-нибудь постигнет. Но я считаю, что наш друг относится к
тем людям, кто не ломает себе голову над будущим.
-- Ты считаешь его плохим человеком?
-- Не то чтобы плохим, пожалуй наоборот. Во всяком случае, у него есть
хорошие стороны. Но он, как бы это сказать, наполовину поляк, и на него ни в
чем нельзя положиться, особенно, если дело касается женщин. Прирожденный
игрок. Но не за игорным столом, он -- азартный игрок в жизни, и за ним нужно
следить, как за шулером.
-- Хорошо, что ты предупредил. Я буду с ним осторожней.
-- Да, постарайся, но не подчеркивай этого: иначе получится хуже.
Непринужденность -- это всегда самое лучшее, а еще лучше, конечно, характер,
твердость, но самое главное, чтобы душа была чиста.
Она посмотрела на него с удивлением.
-- Да, конечно. Но не говори больше ничего, особенно того, что меня
огорчает. Знаешь, мне кажется, будто наверху танцуют. Странно, что это
повторяется. Я думала, ты только шутил.
-- Как сказать! Нужно быть умницей, и тогда не придется бояться.
Эффи кивнула и снова вспомнила, как Крампас называл ее мужа
"воспитателем".
Наступил сочельник и миновал так же быстро, как в прошлом году. Из
Гоген-Креммена пришли подарки и письма. С поздравительными стихами явился
Гизгюблер. Кузен Брист прислал из Берлина открытку -- заснеженный ландшафт с
телеграфными столбами, на проводах которых сидела, нахохлившись, птичка, Для
Анни была устроена елка со свечами, девочка так и тянулась ручонками к
.огонькам. Инштеттен, довольный и веселый, радовался своему домашнему
счастью и очень много занимался ребенком. Розвиха диву давалась, видя
господина таким веселым и нежным. Эффи тоже без умолку болтала и много
смеялась, правда не от души: что-то угнетало ее, она только не знала, винить
ли в этом Инштеттена или себя. Крампас, между прочим, не прислал
праздничного поздравления. Что ж, хорошо! Хотя нет, это немного обидно.
Почему его ухаживания внушали ей страх, а его равнодушие задевало ее? Эффи
начинала понимать, что в жизни не всегда бывает так, как следует быть.
-- Ты почему-то нервничаешь, -- сказал ей однажды Инштеттен.
-- Да, ты не ошибся. Ко мне все так хорошо относятся, особенно ты. Мне
кажется, я не заслуживаю этого. И это меня угнетает.
-- Не стоит себя этим мучить, Эффи. В конце концов каждый получает по
заслугам.
Эффи внимательно посмотрела на мужа. Ей показалось (ведь совесть ее
была нечиста), что эту двусмысленную фразу он сказал не без умысла.
К вечеру к ним зашел пастор Линдеквист -- поздравить с праздником и
справиться относительно поездки в лесничество Увагла. Дело в том, что
Крампас предложил ему место в своих санях, а ни майор, ни денщик, которому
придется править лошадьми, дороги не знают.
Хотелось бы поехать всем вместе под руководством ланд-рата, его сани
пойдут впереди, а за ними последуют сани майора, а может и Гизгюблера. Надо
думать, что его Мирамбо -- непонятно почему наш милый Алонзо, обычно такой
осмотрительный, так доверяет ему -- знает дорогу не лучше веснушчатого улана
из Трептова.
Инштеттена позабавило это маленькое затруднение, Он согласился помочь,
приняв предложение Линдекви-ста: ровно в два приехать на Рыночную площадь и
немедля взять в свои руки руководство этой поездкой. Так и сделали. Когда
ровно в два Инштеттен проезжал по Рыночной площади, Крампас из своих саней
раскланялся с Эффи и присоединился к Инштеттену. В санях рядом с ним сидел
Линдеквист. За ними последовали сани Гизгюблера, где восседали аптекарь и
доктор, пер^ вый в элегантной кожаной куртке, отделанной мехом: куницы, а
второй в медвежьей шубе, по которой нетрудно было догадаться, что она
служила ему по меньшей мере лет тридцать,-- в молодости Ганнеманн служил
корабельным хирургом на китобое, ходившем в гренландские воды. Мирамбо ерзал
на облучке, он не был искушен в езде на санях, как и предполагал Линдеквист.
Через две минуты миновали мельницу Утпателя. Дальше, между Кессиной и
Уваглой, где, по преданию, некогда был храм вендов*, шел узкой полосой лес,
шириной не более тысячи шагов и мили полторы длиной. Справа за лесом
начиналось море, а слева, насколько мог окинуть глаз, тянулась плодородная,
великолепно возделанная равнина. Здесь-то вдоль опушки леса и мчались теперь
трое саней. На некотором расстоянии от них двигалось несколько старинных
карет, в которых, видимо, сидели остальные гости лесничего. Одна из карет,
на старомодных высоких колесах, была явно папенгагенская. Гюльденклее
прослыл наилучшим оратором округа (он говорил лучше Борка, и даже лучше
самого Гразенабба) и свое присутствие на праздниках считал обязательным.
Ехали быстро: помещичьи кучера подстегивали лошадей и не давали себя
обогнать, так что к трем часам все прикатили к лесничеству. Ринг, статный
мужчина лет пятидесяти пяти, молодцеватый, с военной выправкой',, участник
первого похода в Шлезвиг* еще при Врангеле* и Бонине* и герой при взятии
Даневерка, стоял в дверях и сам принимал гостей. Те раздевались и,
поприветствовав хозяйку, тут же садились за длинный стол, где их ждали горы
пирожных и кофе. Жена лесничего, робкая и застенчивая по природе, стеснялась
своей роли хозяйки, чем явно раздражала безмерно тщеславного лесничего,
которому хотелось, чтобы у него все было щеголевато, с размахом. К счастью,
его неудовольствие не успело прорваться: их дочери, смазливые девочки, одна
четырнадцати, другая тринадцати лет, с лихвой искупали то, что недоставало
матери. Они явно удались в отца. В особенности старшая, Кора. Она сразу же
принялась кокетничать с Инштеттеном и Крампасом, и оба живо откликнулись.
Эффи это рассердило, но она тут же устыдилась того, что это ее раздражает.
Своей соседке Сидо-пии Гразенабб она сказала:
-- На удивление, и я была такой же, когда мне было четырнадцать.
Эффи подумала, что Сидония не согласится, по крайней мере возразит:
"Ну, что вы!" А та вместо этого изрекла:
*-- Воображаю себе!
-- А как ее балует отец, -- ответила, смутившись, Эффи, для того чтобы
хоть что-нибудь сказать.
-- Вот именно. Никакого воспитания! Это так характерно для нашего
времени!
Эффи умолкла.
Кофе выпили быстро, -- всем хотелось хоть с полчаса покататься по лесу
и, что самое интересное, посмотреть небольшой заповедник, в котором держали
прирученных животных. Кора открыла в решетчатом заборе калитку и вошла. К
ней сейчас же бросились лани. Картинка была, по правде говоря, необычайно
прелестна, прямо сценка из сказки. Но тщеславие этого юного существа, этой
девочки, знавшей, что она сейчас очень эффектна, портило чистоту
впечатления, по крайней мере у Эффи.
"Нет,-- решила она про себя,-- такой я никогда не была. Может быть, мне
тоже не хватало воспитания, на что сейчас намекнула эта ужасная Сидония, а
может и еще чего. Дома все были ко мне слишком добры, меня слишком любили.
Но кажется, я никогда не жеманилась. Этим как раз грешила Гульда Нимейер.
Поэтому она и не понравилась мне, когда я снова увидела ее этим летом".
На обратном пути в лесничество пошел снег. Крампас присоединился к Эффи
и выразил свое сожаление, что не имел возможности поздороваться с ней.
Потом, показав на крупные снежные хлопья, сказал:
-- Если так будет продолжаться и дальше, нас совсем занесет.
-- Ничего страшного. Со снегопадом у меня связано приятное
представление о защите и помощи.
-- Это для меня ново, сударыня.
-- Да,-- продолжала Эффи и попыталась засмеяться, -- представления --
это нечто своеобразное и возникают они необязательно на почве того, что
человек пережил лично; часто они связаны с тем, что он слыхал или о чем
знает чисто случайно. Вы очень много читали, майор, но одного стихотворения
-- это, конечно, не Гейне, не "Морское видение" или "Вицлипуцли" -- вы не
знаете. Стихотворение называется "Божья стена"*, я выучила его наизусть в
Гоген-Креммене, у нашего пастора, много лет тому назад, когда была совсем
еще маленькой.
-- "Божья стена",-- повторил Крампас. -- Красивое название, а как оно
связано с содержанием?
-- Это простая история и очень короткая. Где-то была война, в зимнее
время. Одна старая вдова страшно боялась врагов и стала молить господа,
чтобы он окружил ее стеной и защитил от них. Бог послал снегопад, и враги
прошли ее дом, даже не заметив,
Крампас как будто смутился и заговорил о другом. Когда вернулись в
лесничество, было уже темно.
Глава девятнадцатая
После семи гости сели за стол, радуясь, что снова зажгли нарядную елку,
сверху донизу увешанную серебряными шарами. Крампасу еще не приходилось
бывать в доме у Ринга, и все здесь приводило его в изумление. Камчатная
скатерть, великолепное серебро, ведерко для охлаждения вин -- все, как
говорится, поставлено на широкую ногу, все гораздо богаче, чем бывает у
лесничего средней руки. А разгадка оказалась простой: жена Ринга, эта
робкая, молчаливая женщина, происходила из богатой семьи -- ее отец
занимался в Данциге зернотор-говлей. Оттуда же были и картины на стенах:
зерноторговец с супругой, вид трапезной Мариенбургского замка* и хорошая
копия знаменитой приалтарной иконы Мемлинга* из данцигской церкви девы
Марии; монастырь Олива* был представлен дважды: резьбой по дереву и картиной
маслом. Кроме того, над буфетом висел потемневший от времени портрет
Неттельбека*, случайно сохранившийся от скромной обстановки предшественника
Ринга: на аукционе, устроенном года полтора тому назад после смерти старого
лесничего, вначале никто не хотел покупать эту вещь; тогда, возмущенный
подобным пренебрежением, отозвался Инштеттен. Тут уж и новому лесничему
пришлось настроиться на патриотический лад, и защитник Кольберга занял свое
прежнее место.
По правде говоря, портрет Неттельбека оставлял желать много лучшего,
тогда как вся обстановка говорила о благосостоянии, почти граничащем с
роскошью; не отставал и обед, только что поданный, и все гости с большим или
меньшим пристрастием стали отдавать ему должное. Только Сидония Гразенабб,
сидевшая между Инштеттеном и пастором Линдеквистом, стала ворчать,
оказывается она увидела Кору.
-- Опять эта избалованная девчонка, эта несносная Кора. Посмотрите,
Инштеттен, она расставляет маленькие рюмки, словно это невесть какое
искусство. Просто официантка, хоть сейчас в ресторан! Невыносимо смотреть! А
какие взгляды бросает на нее ваш приятель Крампас! Что ж, он нашел
благодатную почву! Я вас спрашиваю, к чему все это приведет?
Собственно говоря, Инштеттен считал, что она во многом права, но тон ее
был так оскорбительно груб, что он не без иронии заметил:
-- Да, почтеннейшая, к чему все это приведет? Мне это тоже неизвестно.
А Сидония уже позабыла о нем и обратилась к соседу, сидевшему слева:
-- Скажите, пастор, вы уже начали заниматься с этой четырнадцатилетней
кокеткой?
-- Да, фрейлейн.
-- Простите мне это замечание, но что-то не видно, чтобы вы ее как
следует взяли в работу. В наше время это, правда, не просто, но, к
сожалению, и те, на кого возложена забота о душах подрастающего поколения,
не всегда проявляют должное рвение. А все-таки ответственность несут, я
считаю, родители и воспитатели.
Линдеквист ответил ей не менее насмешливым тоном, чем Инштеттен, что
это верно, но что слишком силен дух времени.
-- Дух времени! -- сказала Сидония. -- Не говорите об этом, я и слушать
не буду, это только признание своей слабости, своего банкротства. Я знаю!
Никто не желает принимать решительных мер, все плывут по течению, стараясь
избежать неприятностей. Ибо долг -- это неприятная штука! Поэтому так легко
забывают о том, что когда-нибудь от нас потребуют обратно вверенное нам
добро. Тут необходимо энергичное вмешательство, дорогой пастор, нужна
суровая дисциплина. Конечно, плоть наша слаба, но...
В этот момент на столе появился ростбиф по-английски, и Сидония
принялась щедрою дланью наполнять свою тарелку, не замечая, что Линдеквист
наблюдает за нею с улыбкой. И, поскольку она не заметила этой улыбки, она,
ни мало не смутившись, продолжала:
-- Впрочем, в этом доме ничего другого и ждать не приходится, здесь с
самого начала все пошло вкривь и вкось. Ринг, Ринг... Если не ошибаюсь,
кажется, в Швеции, или где-то еще, был какой-то легендарный король с этим
именем. Вы не находите, что наш Ринг держит себя так, словно и в самом деле
ведет свою родословную от этого короля? А мать его -- я ведь ее знала --
была гладильщицей в Кеслине.
-- В этом я не вижу ничего дурного.
-- Ничего дурного? В этом я тоже не вижу ничего дурного! Однако тут
есть кое-что и похуже. Я полагаю, что вы, как служитель церкви, считаетесь с
общественными установлениями? По-моему, старший лесничий самую малость выше
простого лесничего. А у простого лесничего не бывает ни подобных ведер для
охлаждения вин, ни такого серебра. Это выходит из всяких рамок, оттого-то и
детки вырастают такие, как Кора.
Сидония, готовая в любое время предсказывать всякие ужасы, в минуты
подъема изливала свой гнев полными до краев чашами. Похоже было, что и
сейчас она настраивалась окинуть будущее взором Кассандры*. К счастью, в
этот момент на столе появился дымящийся пунш, которым у Рингов неизменно
оканчивался рождественский праздник, и "хворост", искусно положенный
огромной горой, более высокой, чем гора пирожных, несколько часов тому назад
поданных к кофе. Теперь в качестве главного действующего лица на сцену
выступил сам Ринг, который до сих пор держался несколько на заднем плане. С
торжественным видом, словно священнодействуя, он ловко и виртуозно принялся
наполнять стоявшие перед ним старинные граненые бокалы, демонстрируя своего
рода искусство, искусство виночерпия, которое остроумная, к сожалению
сегодня отсутствовавшая госпожа фон Падден метко назвала однажды "круговым
разливом en cascade (Водопадом (франц.)". Струя играла золотисто-красным
цветом, причем Ринг никогда не проливал ни капли. Так было и сегодня. И вот,
когда в руках у каждого, даже у белокурой Коры, присевшей на колени к
"милому дяде Крампасу", был полный бокал, из-за стола поднялся старый
Папенгаген, чтобы произнести, как было принято на такого рода праздниках,
тост в честь дорогого лесничего.
-- На свете бывают разные кольца (Ринг (Ring) -- по-немецки означает
"кольцо", "круг"), -- примерно так начал он,-- годовые кольца на деревьях,
кольца для гардин, обручальные кольца. Что же касается обручальных колец, --
а о них здесь скоро придется завести разговор, -- думается, не за горами тот
день, когда обручальное колечко появится тут, в этом доме, и украсит
безымянный пальчик одной маленькой очаровательной ручки...
-- Это неслыханно! -- буркнула Сидония в сторону пастора.
-- Да, друзья мои,-- торжественным тоном продолжал Гюльденклее,-- на
свете имеется много колец, есть даже "История о трех кольцах"* --старая
еврейская легенда, которую все мы прекрасно знаем и которая, однако, не
принесла и не принесет ничего хорошего, кроме раздора и смуты (сохрани нас
от них господь), как, впрочем, и всякое другое либеральное старье. На этом,
дорогие друзья, разрешите мне кончить, дабы не злоупотреблять вашей
снисходительностью и вашим терпением. Итак, я пью не за все три кольца, я
пью только за одно кольцо, за нашего Ринга, который был, есть и будет
настоящим золотым кольцом, как ему и подобает, и который объединил сейчас
все лучшее, что есть в нашем милом Кессинском округе, всех тех, кто с богом
стоит за кайзера и отечество, -- а такие, слава богу, еще не перевелись у
нас! (Всеобщее ликование.) Ринг объединил их здесь, за своим гостеприимным
столом! Итак, я пью за этого Ринга! Ваше здоровье!
Со всех сторон раздались приветственные возгласы, все окружили хозяина,
вынужденного во время этого тоста уступить "разлив еп сазсайе" сидевшему
напротив Крампасу, а домашний учитель, находившийся на нижнем конце стола,
бросился к роялю и заиграл первые такты известной прусской песни, после чего
все встали и торжественно подхватили: "Да, я пруссак и пруссаком
останусь..."
-- Нет, это действительно прекрасно! -- уже после первой строфы сказал
Инштеттену старый Борке. -- В других странах этого нет. .
-- Естественно, -- ответил Инштеттен, не особенно ценивший такого рода
патриотизм, -- в других странах есть что-нибудь другое.
Пропели все строфы. Тут кто-то объявил, что сани поданы и стоят у
ворот, все сразу засуетились, никому не хотелось держать своих лошадей на
морозе. Внимание к лошадям и в Кессинском округе было самое главное. А в
сенях уже стояли две хорошенькие служанки, -- Ринг держал только смазливых,
-- чтобы помогать гостям одеваться. Все были в веселом расположении духа,
иные, быть может, даже несколько больше, чем следует, и посадка прошла
быстро и вроде без недоразумений, как вдруг все разом обнаружили, что не
поданы сани Гизгюблера. Сам Гизгюблер, по свойственной ему деликатности,
беспокойства не проявлял и тревоги не поднял. Тогда спросил Крампас, -- ведь
кому-то нужно было спросить:
-- Ну, что там случилось?
-- Мирамбо не может ехать,-- сказал батрак. -- Когда запрягали, его
лягнула в ногу левая пристяжная. Сейчас он лежит на конюшне и стонет.
Разумеется, позвали доктора'Ганнеманна. Он отправился на конюшню,
пробыл там минут пять или шесть и, вернувшись, изрек со спокойствием,
поистине достойным хирурга:
-- Да, Мирамбо придется остаться. Сделать пока что ничего нельзя,
сейчас ему нужен покой и холод. Впрочем, ничего страшного нет.
Это было утешительно, однако заставило призадуматься, как же быть с
санями Гизгюблера. Тут вдруг Инштеттен вызвался заменить Мирамбо, обещая в
целости и сохранности доставить до города и доктора и аптекаря, эту
неразлучную медицинскую чету.