будто откровенна, без дворянской
спеси (а может быть, просто обладает искусством скрывать ее) и всегда
слушала с интересом, если я ей рассказывала что-нибудь интересное, чем я и
пользовалась (и заверений в этом, как ты знаешь, не требуется). Стало быть,
еще раз: очаровательная молодая женщина, лет двадцати пяти или чуточку
больше. И все-таки я не доверяла ее безмятежности, так же как не доверяю ей
и сейчас; собственно, сейчас менее всего. Сегодняшняя история с письмом,--
о, за этим что-то кроется, даю голову на отсечение. Если я ошибусь, это
будет моей первой ошибкой в жизни. То, что она с увлечением говорила о
модных берлинских проповедниках и устанавливала меру божественной благодати
каждого из них, а также то, что по временам она бросала взгляд невинной
Гретхен, который должен был, очевидно, означать, что она не способна воды
замутить, только лишний раз подтверждает... Но вот входит наша Афра,
красивая горничная, о которой я, кажется, уже писала, и кладет мне на стол
газету, которую, по ее словам, мне посылает хозяйка; одно место обведено
синим карандашом. Прости, я хочу прочесть, что это такое...
О, в газете есть интересные вещи, они мне как нельзя кстати. Я вырежу
место, отмеченное синим карандашом, и вложу его в письмо. И ты убедишься,
ошиблась ли я. Кто этот Крампас? Невероятно -- писать кому-то записочки, а
самое главное -- хранить у себя его письма! Для чего же тогда существуют
печи и камины? Пока приняты эти дурацкие дуэли, нельзя допускать ничего
подобного. Наше поколение не может позволить себе страсть к
коллекционированию писем, это дело будущих поколений (тогда это станет,
очевидно, безопасно). А теперь до этого еще далеко. Впрочем, мне жаль
молодую баронессу, хотя меня и утешает суетное чувство, что я опять не
ошиблась. А дело было не так уж просто. Менее сильного диагностика не трудно
было бы провести. Как всегда,
твоя Софи".
Глава тридцать вторая
Прошло три года, и почти все это время Эффи жила на Кениггрецштрассе,
между Асканской площадью и Галльскими воротами, где она снимала маленькую
квартиру из двух комнат. Окна одной комнаты выходили на улицу, другой -- во
двор; сзади помещалась кухня с каморкой для прислуги,-- все чрезвычайно
просто и скромно. Однако это была премиленькая квартирка, нравившаяся всем,
кто ее видел, но, кажется, больше всего тайному советнику, старику
Руммшюттелю, который, время от времени навещая Эффи, простил бедной молодой
женщине (если, вообще говоря, требовалось его прощение) не только давнишнюю
комедию с ревматизмом и невралгией, но и все остальное, что случилось потом;
ибо Румм-шюттель знал и еще кое-что. Ему теперь было под восемьдесят. Но
стоило только Эффи, которая с некоторых пор стала довольно часто
прихварывать, прислать ему письмо с просьбой навестить ее, как он приходил
на другое же утро, не желая слышать ее извинений, что ему из-за нее
приходится высоко подниматься.
-- Пожалуйста, не извиняйтесь, сударыня. Во-первых, это моя профессия,
а во-вторых, я счастлив, чтобы не сказать горд, что могу, и так хорошо еще,
подниматься на четвертый этаж. И если бы я не боялся докучать вам -- ведь, в
конце концов, я прихожу как врач, а не как любитель природы и красивых
видов, -- я приходил бы и чаще, просто чтобы повидать вас и посидеть здесь
несколько минут у вашего окна. Мне почему-то кажется, что вы недооцениваете
этой прелестной панорамы.
-- О нет, что вы! -- сказала Эффи, но Руммшюттель перебил ее:
-- Прошу вас, сударыня, подойдите на минутку к окну, или, лучше,
разрешите мне самому подвести вас к нему. Сегодня снова все так чудесно!
Взгляните на эти железнодорожные арки, их три, нет, четыре. И все время там
что-то движется... А сейчас вон тот поезд исчезнет за группой деревьев... Не
правда ли, чудесно! А как красиво освещен солнцем этот белый дым. Было бы
просто идеально, не будь за насыпью кладбища Маттей.
-- А мне всегда нравилось смотреть на кладбище.
-- Да, вам можно так говорить. А нашему брату! При виде кладбища у нас
неизбежно возникают печальные мысли и желание как можно дольше не попадать
туда. Впрочем, сударыня, я вами доволен и сожалею лишь об одном -- вы и
слышать не хотите об Эмсе. А Эмс при вашем катаральном состоянии мог бы
совершить чудо...
Эффи молчала.
-- Да, Эмс мог бы совершить чудо. Но так как вы его не любите (и мне
это понятно), тогда придется попить минеральную воду из местного источника.
Три минуты ходьбы -- и вы в саду принца Альбрехта. И хотя там нет ни музыки,
ни роскошных туалетов, словом, никаких развлечений настоящего водного
курорта, все же самое главное -- это источник.
Эффи не возражала, и Руммшюттель взялся за шляпу и трость. Но он еще
раз подошел к окну.
-- Я слышал, поговаривают об устройстве террас на Крестовой горе, да
благословит бог городское управление. Если бы еще озеленили пустырь там
позади... Прелестная квартирка! Я, кажется, вам завидую... Да, вот что я уже
давно хотел сказать вам, сударыня. Вы всегда пишете мне такие любезные
письма. Кто бы им не порадовался! Но для этого каждый раз нужно усилие...
Посылайте ко мне попросту Розвиту!
Эффи поблагодарила, и на этом они расстались.
"Посылайте ко мне попросту Розвиту!" -- сказал Руммшюттель. А разве
Розвита была у Эффи? Разве она жила на Кениггрецштрассе, а не на
Кейтштрассе? Конечно, она жила здесь и притом ровно столько, сколько и Эффи.
Явилась она к своей госпоже за три дня до переезда сюда, и это был радостный
день для обеих, настолько радостный, что о нем здесь следует рассказать
особо.
Когда из Гоген-Креммена пришло письмо с отказом родителей принять ее и
Эффи вечерним поездом вернулась из Эмса в Берлин, она решила вначале, что
квартиру снимать не будет, а устроится где-нибудь в пансионе. В этом ей
относительно повезло. Обе дамы, возглавлявшие пансион, были образованны и
внимательны и давно перестали быть любопытными: в пансионе бывало столько
жильцов, что попытки вникать в тайны каждого отнимали бы слишком много
времени, да и мешали бы делу. Эффи была приятна их сдержанность: она еще не
забыла назойливых взглядов госпожи Цвикер, которые ни на минуту не оставляли
ее в покое. Но когда прошло две недели, она ясно почувствовала, что вся
царившая здесь атмосфера, как моральная, так и физическая, то есть самый
воздух, в буквальном смысле этого слова, для нее невыносима.
В столовой пансиона собиралось обычно семь человек: кроме Эффи и одной
из владелиц (другая бывала занята по хозяйству вне дома),4к столу
являлись две англичанки, посещавшие высшую школу, дама-дворянка из Саксонии,
затем очень красивая еврейка из Галиции, о которой никто не знал, чем она,
собственно, хочет заняться, и, наконец, дочь регента из Польцина в
Померании, собиравшаяся стать художницей. Все вместе они, однако, не
составляли удачной компании, особенно неприятной была их надменность в
отношениях друг с другом, причем англичанки, как это ни странно, не занимали
в этом бесспорно ведущего места, а лишь оспаривали пальму первенства у
исполненной величайшего художественного вкуса девицы из Польцина. II все же
Эффи, не проявлявшая никакой активности, мирилась бы с гнетом духовной
атмосферы, если бы не воздух пансиона. Трудно сказать, из чего он,
собственного говоря, состоял, этот воздух, но то, что им нельзя было дышать
болезненно чуткой в отношении запахов Эффи, было более чем ясно. И вот,
оказавшись вынужденной по этой чисто внешней причине искать себе другой
приют, Эффи и сняла недалеко отсюда хорошенькую, уже описанную нами
квартирку на Кениггрецштрассе. Она должна была занять ее к началу зимнего
сезона, приобрела все необходимое и в конце сентября считала уже часы и
минуты, остававшиеся ей до избавления от пансиона.
В, один из этих последних дней -- через четверть часа после того, как
она ушла из столовой, чтобы отдохнуть на диване, обтянутом шерстяной
материей цвета морской волны с крупными цветами,-- в дверь кто-то тихо
постучал.
-- Войдите.
Вошла одна из горничных, болезненная особа лет тридцати пяти, всегда
вносившая с собой, очевидно в складках своего платья, затхлый запах
пансиона, в коридорах которого ей постоянно приходилось бывать, и сказала:
-- Сударыня, извините, пожалуйста, но вас кто-то спрашивает.
-- Кто же?
-- Какая-то женщина.
-- Она назвала свое имя?
-- Да. Розвита.
Одно упоминание этого имени как ветром сдунуло полусонное состояние
Эффи. Она вскочила, выбежала в коридор, схватила Розвиту обеими руками и
потащила ее в комнату.
-- Розвита, ты! Какая радость! С чем ты? О, конечно, с чем-нибудь
хорошим. Такое доброе, старое лицо не может быть с плохими вестями. Как я
счастлива, мне хочется расцеловать тебя. Вот никогда бы не поверила, что я
еще могу так радоваться! Добрая, хорошая моя, как ты живешь?.. Помнишь те
старые времена, когда в комнату приходило привидение, тот китаец? О, то были
счастливые дни. А мне они не казались счастливыми,-- ведь я не знала тогда,
как сурова жизнь. Теперь-то я знаю! Привидение -- это далеко не самое
худшее. Входи, входи, моя добрая Розвита, садись рядом со мной и
рассказывай... Ах, как я тоскую!.. Что там делает Анни?
Розвита не сразу обрела дар речи; она осматривала странную комнату,
серые, словно покрытые пылью стены которой были отделаны узким золотым
багетом. Наконец она пришла в себя и рассказала: Инштеттен сейчас уже
вернулся из Глаца* (старый кайзер сказал: шести недель, мол, в таком случае
вполне достаточно), а она, Розвита, дожидалась, когда вернется господин,--
из-за Анни, ей же нужен присмотр. Конечно, Иоганна особа аккуратная, но все
еще слишком красива и еще слишком занята собой -- поди воображает невесть
что. Но раз господин здесь и может сам за всем последить, она отпросилась и
пришла посмотреть, как поживает ее госпожа...
-- И хорошо сделала, Розвита...
Да, узнать, может, чего здесь не так, может она нужна госпоже. Тогда
она, Розвита, останется здесь и будет заботиться о том, чтобы у нее все было
как следует.
Эффи слушала с закрытыми глазами, откинувшись на спинку дивана. Но
вдруг она выпрямилась и промолвила:
-- Все, что ты сказала, хорошо, это очень хорошая мысль. Я хочу
сказать, что здесь, в пансионе, я не останусь. Я сняла недалеко отсюда
квартиру, купила уже обстановку и через три дня хочу переехать. Было бы,
конечно, чудесно, если бы мы переехали вместе и, расставляя мебель, я могла
бы сказать тебе: "Нет, не сюда, Розвита, шкаф нужно поставить туда, а
зеркало сюда". А когда мы устанем от всей этой возни, я, наверное, тебя
попрошу: "Ну-ка, Розвита, сходи купи бутылочку шпа-тенбреу, поработали -- не
грех и выпить, да захвати что-нибудь вкусненькое из "Габсбургского двора", а
посуду отнесешь потом..." Уже от одной мысли об этом у меня становится
веселее на сердце. Но и я не могу не спросить, хорошо ли ты это обдумала.
Анни, скажем, не в счет. Хоть ты к ней и очень привязана, она для тебя почти
что родная дочь, тем не менее о ней есть кому позаботиться. И Иоганна тоже
по-своему любит ее. Значит, об этом ни слова. Но раз ты хочешь ко мне,
подумай о том, что у меня теперь все, все изменилось. Я теперь живу совсем
по-другому. Квартирку я сняла очень маленькую, швейцар там не будет
ухаживать ни за тобой, ни за мной. И хозяйство у нас будет небольшое --
что-то вроде того, что мы, помнишь, называли "четверговым меню", потому что
в доме тогда шла уборка. А помнишь, как в такой день к нам пришел однажды
добрый Гизгюблер, и мы усадили его за стол, и как он сказал потом: "Мне еще
никогда не приходилось отведывать таких кушаний". Он, конечно, был
необыкновенно деликатен, но, по правде говоря, это был единственный человек
в городе, понимавший толк в еде, другие же все находили превосходным.
Розвита с радостью слушала каждое слово своей госпожи, ей казалось уже,
что дело идет на лад, как вдруг Эффи сказала:
-- Нет, боюсь, ты не все еще обдумала. Ведь ты... извини, но мне
придется об этом сказать, хоть речь и идет о моем собственном доме... ты
теперь избалована, ты отвыкла за эти годы быть экономной, нам ведь этого и
не требовалось. А теперь мне приходится быть бережливой, я бедна, денег, как
ты знаешь, у меня немного, только то, что мне присылают из Гоген-Креммена.
Отец и мать стараются сделать все, что могут, но они небогаты... Ну, а
теперь что ты скажешь?
-- А то, что я перееду к вам в эту субботу, привезу свой чемодан, да не
вечером, а пораньше с утра,-- хочу помочь расставить мебель. Ведь я примусь
за дело не так, как вы, сударыня.
-- Не говори так, Розвита. Я тоже могу. Когда нужно, всякий сумеет.
-- И вообще, сударыня, за меня вы не бойтесь. Розвита не скажет: "Меня
это не очень устраивает". Розвиту все устраивает, раз она будет делить с
госпожой и хорошее и плохое, а уж в особенности плохое. Вот увидите, я это
умею, и еще как умею. А если бы и не умела, не велика беда -- научусь. Ведь
я не забыла, сударыня, как сидела на кладбище -- одна-одинешенька в целом
свете, хоть ложись и помирай. А кто подошел ко мне? Кто поддержал меня?..
Да, немало мне пришлось всего пережить! Вот, например,- когда отец бросился
на меня с раскаленным железом...
-- Я уже знаю, Розвита!
-- Уже одного этого достаточно. А на кладбище тогда... сижу, бедная,
одинокая, никому ненужная, -- это было еще похуже. И тогда подошли вы,
сударыня. Да не будет мне вечного спасения, если я забуду об этом!
Сказав это, она встала и подошла к окну.
-- Взгляните-ка, сударыня, его-то как раз и не хватало!
Эффи тоже подошла к окну и посмотрела на улицу. Там, на противоположной
стороне, сидел Ролло и смотрел вверх, на окна пансиона.
И вот через несколько дней Эффи с помощью Розвиты переехала на новую,
понравившуюся ей с самого начала квартиру. Правда, у нее теперь не было
общества, но ведь и общение с жильцами пансиона приносило ей не много
радости, так что она легко, по крайней мере вначале, переносила свое
одиночество. Да, одиночество,-- ведь с Розвитой не будешь рассуждать об
эстетике, да и о том, что пишут в газетах, вряд ли поговоришь. Хотя,
впрочем, если речь заходила о простых обыкновенных вещах, или Эффи начинала
свою обычную жалобу: "Розвита, мне снова так страшно", у доброй Розвиты
всегда находились слова утешения и дельный совет.
До рождества все шло хорошо, но уже в сочельник Эффи стало очень
грустно; а когда наступил Новый год, ее охватила безумная тоска. Холодов еще
не было, но дни стояли такие серые и дождливые. И чем короче становился
день, тем длиннее казались вечера. Чем занять их, что делать? Она
принималась вязать, читала, раскладывала пасьянс, часто играла Шопена. Но
даже любимые ноктюрны не могли озарить ее тусклую жизнь. И когда Розвита
приносила на подносе чай и ужин -- одно яйцо и мелко нарезанный венский
шницель,-- Эффи, закрывая пианино, просила:
-- Сядь поближе и составь мне компанию. И Розвита садилась.
-- Уж вижу, сударыня, вы сегодня опять слишком много играли. У вас
всегда потом появляются красные пятна. Господин советник вам это запретили.
-- Ах, Розвита, ему легко запрещать, а тебе еще легче повторять его
слова. А что делать мне? Не могу же я целый день сидеть у окна и смотреть на
церковь Христа-спасителя. Правда, в воскресенье во время всенощной, когда
освещены все окна, я люблю смотреть на нее. Только это не помогает,
наоборот, на душе становится еще тяжелее.
-- Попробуйте как-нибудь сходить туда. Впрочем, раз вы уже, кажется,
заходили туда.
-- О, уже не раз. Ну, а что из этого? Он очень умный человек и читает
хорошо проповеди, я была бы рада, если бы у меня была хоть сотая часть его
знаний. Но слушать проповедь -- это все равно что читать книгу. А когда он
начинает повышать голос, размахивает руками и трясет черными прядями своих
волос, от молитвы моей и помину нет.
-- А был помин-то? Эффи рассмеялась.
-- Думаешь, я и не начинала молиться? Может быть. А почему? В чем
причина? Только не во мне. Он так много говорит о Ветхом завете. Как ни
хорош этот завет, меня он не увлекает. И вообще слушать -- это что-то не то.
Видишь ли, мне нужно какое-нибудь дело, которое захватило бы меня всю
целиком. Вот это было бы хорошо для меня. Ведь есть же такие общества, где
учат молоденьких девушек, как вести хозяйство, или, например, школы кройки,
или курсы воспитательниц детского сада. Ты не слышала об этом?
-- Кажется, слышала. Аннхен тоже должна была пойти в детский сад.
-- Вот видишь, ты знаешь это даже лучше меня. Мне тоже хочется вступить
в какое-нибудь общество, хочется быть полезной. Но об этом и думать нечего,
дамы не примут меня, не смогут принять. Ужасно, что мир так тесен и что мне
нельзя даже делать добро. Детям бедняков я и то не могу давать уроки, чтобы
помочь им учиться.
-- Ну, это и не для вас. Вы же знаете, у детей обувь смазана жиром, в
сырую погоду от нее будет только запах и грязь, а вы, сударыня, этого не
выносите.
Эффи улыбнулась.
-- Ты, кажется, права, Розвита. Но это и плохо, что ты права. Значит, у
меня еще многое сохранилось от прежней жизни, значит, мне еще слишком хорошо
живется.
Ну уж с этим Розвита никак не могла согласиться.
-- У кого такая хорошая душа, как у моей госпожи, тому вряд ли слишком
хорошо живется. Только вы все равно не должны играть такой грустной музыки.
У вас все еще наладится, и уж какое-нибудь дело да найдется.
И действительно дело нашлось. Эффи захотелось стать художницей, хотя
она прямо с ужасом вспоминала самомнение девицы из Польцина, воображавшей,
что она хорошо рисует. Посмеиваясь над собой, зная, что ей никогда не
подняться выше робкого дилетантизма, Эффи все же со страстью принялась
рисовать, найдя в этом то дело, тихое, нешумное, какое ей было по сердцу.
Она договорилась с одним старым профессором живописи, довольно известным в
кругах бранденбургской аристократии. Он был простодушен и набожен и скоро
привязался к Эффи; очевидно, он полагал, что спасает заблудшую душу, и
относился к ней очень внимательно и тепло, как к собственной дочери. Эффи
почувствовала себя почти счастливой, и день ее первого урока живописи стал
поворотным моментом к лучшему. Жизнь ее не была теперь такой серой и
однообразной. А Розвита прямо торжествовала: она оказалась права, и дело все
же нашлось.
Так прошел год, другой, третий. Общение с людьми сделало Эффи
счастливой, будило в ней желание возобновить старые знакомства, завязать
новые. Но порой ее охватывала страстная тоска по Гоген-Креммену. Больше же
всего ей хотелось повидаться с Анни. Ведь она была ее дочь. О ней она думала
без конца, вспоминая при этом фразу, как-то сказанную певицей Триппелли: "До
чего же тесен мир, попади вы хоть в Центральную Африку, и там в один
прекрасный день встретится старый знакомый". Тем не менее дочурку свою, как
это ни странно, ей еще ни разу не довелось повстречать. Но вот что случилось
однажды. Эффи возвращалась с урока рисования. На остановке у Зоологического
сада она села в вагон конки, который ходил по длинной Курфюрстенштрассе.
День был жаркий, и ей было приятно колыхание приспущенных шторок,
вздувавшихся от сквозняка. Откинувшись в углу на спинку сиденья, обращенного
к передней площадке, она смотрела на длинный ряд прижатых к окнам синих
мягких кресел, отделанных кистями и бахромой. Конка двигалась медленно. И
вдруг в нее вскочили три школьницы в остроконечных шапочках, с ранцами на
спине. Две из них были белокурые, шаловливые, а третья темноволосая,
серьезная. Это была Анни. Эффи вздрогнула. Неожиданная встреча, о которой
Эффи так долго и так страстно мечтала, наполнила ее теперь безумным страхом.
Что делать?! Быстро, не раздумывая, она прошла через весь вагон, открыла
дверь на переднюю площадку, где был один только кучер, и попросила его
разрешить ей сойти здесь, до следующей остановки.
-- Здесь, барышня, нельзя, не разрешают, -- сказал кучер. Но она дала
ему монету и так умоляюще посмотрела на него, что добродушный кучер не
выдержал и пробормотал:
-- Оно, конечно, нельзя, да уж ладно!
И когда конка остановилась, он снял решетку, и Эффи спрыгнула.
Домой она вернулась в состоянии крайнего возбуждения.
-- Розвита, представь себе, я видела Анни!
И она рассказала, как она встретила Анни. Розвита была недовольна, что
матери и дочери не довелось испытать радости свидания, и Эффи лишь с трудом
убедила ее, что в присутствии стольких людей это было бы невозможно. Затем,
не скрывая своей материнской гордости, сна рассказала, как выглядит Анни.
-- Да, она получилась половина наполовину. Самое красивое, можно
сказать изюминка, у нее от мамы, ну, а серьезность так целиком от папы. А
как пораздумаешь, все-таки она больше похожа на господина.
-- Ну и слава богу,-- сказала Эффи.
-- Как сказать, сударыня, это еще вопрос. Кое-кому больше нравится
мама.
-- Ты так думаешь, Розвита? Я.лично другого мнения.
-- Как бы не так, меня не проведешь. Вы тоже понимаете, что к чему и
что нравится больше мужчинам.
-- Не будем говорить об этом, Розвита. Разговор прекратился и больше не
возобновлялся. Но
Эффи, хотя и избегала теперь говорить с Розвитой об Анни, не могла
забыть свою встречу с ней и очень страдала оттого, что сама убежала от
дочери. Ей было больно и стыдно, а желание встретиться с Анни стало
невыносимым, доводило ее до галлюцинаций. Писать Инштетте-ну, просить его об
этом было невозможно. Она сознавала свою вину перед ним, даже с каким-то
исступлением терзала себя сознанием этой вины, но вместе с тем ее часто
охватывало чувство возмущения Инштеттеном. Она говорила себе, что он прав,
тысячу раз прав, но в конце концов в чем-то все-таки и неправ. Все, что
случилось тогда, было давно,-- ведь потом она начала новую жизнь, он должен
был убить в себе воспоминание об этом, а он вместо этого убил бедного
Крампаса.
Нет, писать Инштеттену было невозможно. Но в то же время ей так
хотелось увидеть Анни, поговорить с ней, прижать ее к своей груди, что после
долгих размышлений она, кажется, нашла способ попытать добиться этого.
На следующее утро Эффи оделась особенно тщательно и в простом, но
изящном черном платье отправилась на Унтер-ден-Линден к супруге министра.
Она послала свою визитную карточку, на которой было написано: "Эффи фон
Инштеттен, урожд. Брист". Все остальное было опущено, даже титул баронессы.
-- Ее превосходительство просит пожаловать,-- сказал, вернувшись,
слуга, и, проводив Эффи в приемную, попросил подождать. Она присела и,
несмотря на охватившее ее волнение, стала рассматривать висевшие на стенах
картины. Здесь была, между прочим, "Аврора" Гвидо Рени*, а на
противоположной стене висело не-сколко английских эстампов, гравюр
Бенджамина Уэста*, в его прославленной манере акватинты, полной света и
тени. На одной из них был изображен король Лир в степи во время грозы*.
Едва Эффи успела рассмотреть все картины, как дверь соседней комнаты
отворилась и к посетительнице вышла высокая стройная дама с приветливым
выражением лица и протянула ей руку.
-- Моя дорогая, как я рада вас видеть.-- И, говоря это, она подошла к
дивану и усадила Эффи рядом с собой.
Эффи была тронута ее добротой: ни тени превосходства, ни единого
упрека, лишь по-человечески теплое участие.
-- Чем могу вам служить? -- спросила затем супруга министра.
У Эффи дрожали губы. Наконец она сказала:
-- Меня привела к вам, сударыня, просьба, и выполнить ее, вероятно,
будет нетрудно. У меня есть десятилетняя дочь, которую я не видела уже три
года. А мне так хочется увидеть ее!
Супруга министра взяла Эффи за руку и посмотрела на нее с дружеским
участием.
-- Я сказала, что не видела ее более трех лет, но это не совсем верно:
я встретила ее три дня тому назад.
И Эффи с большой живостью описала свою встречу с Анни.
-- Я убежала от собственной дочери... Говорят, что посеешь, то и
пожнешь. Я знаю это и ничего не хочу изменить в своей жизни. Все, что есть,
так должно и остаться. Но ребенок... Это жестоко. Я хочу видеть ее, хоть
изредка, хоть иногда. Но видеться украдкой я тоже не могу; встречи должны
происходить с ведома и согласия заинтересованных сторон.
-- С ведома и согласия заинтересованных сторон,-- повторила жена
министра слова Эффи. -- Стало быть, с согласия вашего супруга. Я вижу, он не
желает допускать к дочери мать -- воспитание, о котором я не имею права
судить. Вероятно, он прав. Простите мне эти слова, дорогая.
Эффи кивнула.
-- Вы и сами, очевидно, понимаете позицию вашего супруга и хотите
только, чтобы отдали должное и вашему материнскому чувству, быть может,
самому лучшему из всех человеческих чувств, по крайней мере с нашей,
женской, точки зрения. Вы согласны со мной?
-- Вполне, сударыня.
-- Следовательно, вам нужно получить разрешение видеться с дочкой у
себя в доме, чтобы вновь обрести сердце своего ребенка?
Эффи снова кивнула, а супруга министра сказала:
-- Я сделаю все, что могу, сударыня. Но это будет нелегко. Ваш
супруг,-- простите, что я называю его по-прежнему -- не из тех мужчин,
которые подчиняются настроению. О нет, он руководствуется принципами, и ему
нелегко будет отказаться от них или хотя бы временно поступиться ими. Если
бы это было не так, его поведение и воспитание были бы иными. То, что
кажется вам жестоким, он считает только справедливым.
-- Вы думаете, что мне лучше отказаться от моей просьбы?
-- Нет, почему же. Мне хотелось лишь объяснить, чтобы не сказать --
оправдать, поведение вашего мужа, и, кроме того, указать на те трудности, с
которыми нам, по всей вероятности, придется столкнуться. Но я полагаю, что
мы настоим на своем. Ведь мы, женщины, можем многого добиться, стоит лишь с
умом приняться за дело и не слишком перегнуть палку. Кроме того, ваш супруг
один из моих почитателей и, думаю, не откажет мне в просьбе, с которой я к
нему обращусь. Кстати, у нас собирается завтра наш маленький тесный кружок,
я увижу его и поговорю с ним, а послезавтра вы получите от меня письмецо и
увидите, принялась ли я за дело с умом, то есть я хотела сказать удачно или
нет. Я думаю, что мы добьемся успеха, и вы увидитесь с дочерью. Говорят, она
очень красивая девочка. Впрочем, в этом нет ничего удивительного.
Глава тридцать третья
Через день пришло обещанное письмо, и Эффи прочла: "Рада сообщить Вам,
сударыня, приятные новости. Все получилось так, как нам хотелось. Ваш супруг
слишком светский человек, чтобы отказать в просьбе даме. Однако было
совершенно очевидно (и я не могу этого скрыть от Вас), что его согласие не
соответствует тому, что сам он считает разумным и справедливым. Но не будем
придирчивы там, где следует только порадоваться. Мы договорились, что Анни
придет к Вам сегодня после двенадцати. Пусть Ваша встреча пройдет под
счастливой звездой!"
Письмо пришло со второй почтой, и до появления Анни оставалось менее
двух часов. Кажется, недолго, но вместе с тем, мучительно долго. Эффи
ходила, не находя покоя, из комнаты в комнату, заходила на кухню, говорила с
Розвитой о всевозможных вещах: о плюще, который на будущий год, наверное,
совсем обовьет окна церкви Христа-спасителя, о швейцаре, который опять плохо
привинтил газовый кран (как бы не взлететь из-за этого в воздух), о том, что
керосин лучше брать опять на Унтер-ден-Линден, а не в лавке на
Ангельтштрассе. Она говорила обо всем на свете, только не об Анни. Ей
хотелось заглушить страх, охвативший ее, несмотря на письмо супруги
министра, а может быть им и вызванный.
Наконец наступил полдень. В прихожей раздался робкий звонок. Розвита
пошла взглянуть, кто пришел. Анни? Да, это была она. Поцеловав девочку, но
не расспрашивая ни О- чем, Розвита тихонечко, будто в доме был тяжелый
больной, повела ее по коридору, через первую комнату, до двери второй.
-- Ну, входи туда, Анни, -- сказала она и, не желая мешать, оставила
девочку одну, а сама вернулась на кухню.
Когда Анни вошла, Эффи стояла в противоположном конце комнаты,
прислонившись спиной к дубовой раме зеркала.
-- Анни!..
Девочка же остановилась у полуприкрытой двери, не то в нерешительности,
не то не желая идти дальше. Тогда Эффи сама бросилась к дочери, подняла и
поцеловала ее.
-- Девочка моя, Анни! Как я рада! Ну, проходи же, рассказывай.
И, взяв ее за руку, она подошла к дивану и села. Анни стояла не
двигаясь, сжимая свободной рукой край свесившейся скатерти, робко поглядывая
на мать.
-- Знаешь, Анни, я тебя недавно видела.
-- Мне тоже так показалось.
-- А теперь расскажи мне обо всем поподробнее. Какая ты стала большая!
И этот шрамик здесь--Розвита рассказала мне о нем. Ты всегда была в играх
резвой и шаловливой. Это у тебя от мамы, мама твоя была тоже такая! А как ты
учишься? Наверное, отлично, ты похожа на первую ученицу, которая приносит
домой только самые лучшие баллы. Тебя хвалит фрейлейн фон Ведельштедт, мне
говорили об этом. Это очень хорошо. Я тоже была честолюбивой девочкой.
Только у нас не было такой хорошей школы. Больше всего я любила мифологию. А
ты, какой у тебя самый любимый предмет?
-- Я не знаю.
-- Нет, ты, наверное, знаешь, это не трудно сказать. По какому предмету
у тебя самые лучшие отметки?
-- По закону божию.
-- Ну, вот видишь. Я же знаю. Это очень хорошо. А я не особенно была в
нем сильна. По-видимому, это зависело и от преподавателя -- у нас был
кандидат.
-- И у нас был кандидат.
-- А сейчас его нет? Анни кивнула.
-- Почему?
-- Я не знаю. Теперь у нас снова проповедник.
-- Вы его любите?
-- Да, двое из первого класса даже хотят перейти к нам *.
-- Мне это понятно. Это хорошо. А как поживает Иоганна?
-- Это она проводила меня сюда.
-- А почему ты ее не привела сюда наверх?
-- Она сказала, что лучше побудет внизу, подождет меня на той стороне у
церкви.
-- А потом ты зайдешь за ней? - Да.
-- Надеюсь, она будет ждать терпеливо. Там есть маленький садик, а окна
церкви до половины заросли плющом, будто церковь старая-престарая.
-- Мне бы не хотелось заставлять ее ждать.
-- Я вижу, ты очень внимательна к людям. Я рада этому, только нужно
быть ко всем справедливой. А теперь расскажи мне о Ролло.
-- Ролло очень хороший. А папа говорит, что он стал ленивым. Больше
всего он любит греться на солнышке.
-- Представляю себе! Это он любил даже тогда, когда ты была совсем еще
маленькой. А теперь скажи мне,; Анни, ты часто будешь приходить ко мне? Ведь
сегодня мы видимся просто так!
-- Приду, если мне разрешат.
-- А пойдешь со мной в Сад принца Альбрехта? -- Да, если мне разрешат.
-- Или отправимся к Шиллингу есть мороженое; ананасы и ванильное
мороженое я люблю больше всего.
-- Конечно, если мне разрешат.
Эти в третий раз произнесенные слова "если мне разрешат" переполнили
чашу терпения. Эффи встала и посмотрела на девочку взглядом, полным
возмущения.
-- Кажется, тебе пора, Анни. А то Иоганна устанет ждать.-- И она
позвонила. Розвита, находившаяся в соседней комнате, явилась немедленно.
-- Розвита, проводи Анни до церкви, там ее ожидает Иоганна. Мне будет
жаль, если она простудится. Передай ей от меня привет.
И они ушли.
Но едва Розвита хлопнула дверью в парадном, как Эффи разразилась
истерическим смехом. Она стала срывать с себя платье -- ей было душно, она
задыхалась.
-- Так вот оно, это свидание!..
И, не зная, как помочь себе, Эффи бросилась к окну и распахнула его.
Рядом с окном была книжная полка, на ней стояли одинакового размера томики
со стихами Шиллера и Кернера *, а наверху лежала библия и книга псалмов. Ей
вдруг захотелось молиться, она взяла библию и положила ее на стол как раз
там, где стояла Анни. Бросив туда быстрый взгляд, она упала на колени и
сказала:
-- О господи, прости мне все, что я сделала, я была тогда почти
ребенком!.. Но нет, я уже не была ребенком, я была достаточно взрослой,
чтобы понимать, что я делаю. И я понимала это, я нисколько не хочу умалять
свою вину. Но то, что случилось теперь, это уж слишком!.. Боже, это не ты
был сейчас с моей дочерью, это не ты хотел покарать меня! Это был он, только
он! Я думала, у него благородное сердце, я чувствовала себя рядом с ним
маленькой и ничтожной. А теперь я поняла, что маленький и ничтожный -- это
он! И поэтому он жесток. Все ничтожные люди жестоки. Это он научил ребенка.
Недаром Крампас в насмешку называл его "прирожденным педагогом", и он был
прав. "Конечно, если мне разрешат"!.. Можете не разрешать! Мне уже не нужно
вашего разрешения. Я больше не хочу вас видеть! Я ненавижу вас всех, даже
собственного ребенка. Нет, это уж слишком!.. А он честолюбец: всюду у него
честь, честь, честь... Он застрелил бедного человека, которого я даже не
любила и которого забыла именно потому, что не любила. Все это было
глупостью, а кончилось убийством и смертью. И в этом виновата, конечно, я...
А он послал мне ребенка, потому что не может ни в чем отказать супруге
министра! Но прежде чем послать ко мне девочку, он дрессировал ее, как
попугая, научив одной только фразе: "Если мне разрешат". Мне тошно от того,
что я когда-то сделала, но от вашей добродетели мне худо вдвойне. Прочь от
вас. Жить я еще должна, но всему приходит конец.
Когда Розвита вернулась, она нашла Эффи на полу: бедняжка лежала,
спрятав лицо, не шевелясь, словно мертвая.
Глава тридцать четвертая
Пригласили Руммшюттеля. Состояние Эффи, по его мнению, было
небезопасным. Рюммшюттель не сомневался теперь, что у нее туберкулез,
который он подозревал уже давно, но гораздо больше его тревожили сейчас
признаки тяжелого нервного расстройства. В его присутствии Эффи немного
успокоилась -- его дружеское обхождение, его ласковое участие и шутки всегда
благотворно действовали на нее, поднимали ее настроение. Провожая доктора до
двери, Розвита спросила:
-- Господин Руммшюттель, неужели это опять повторится? Боже, как
страшно! Я теперь не знаю ни минуты покоя. Эта история с девочкой, это уж
слишком! Бедная, бедная госпожа! И такая еще молодая! В ее годы некоторые
только еще начинают жить.
-- Успокойся, Розвита, все еще может наладиться. Но ей нужно уехать.
Вот тогда мы увидим. Знаете, свежий воздух, новые люди.
Через день в Гоген-Креммен пришло письмо следующего содержания:
"Милостивая сударыня! Мои давнишние дружеские отношения с семьями Брист
и Беллинг, а еще больше искренняя любовь, которую я питаю к Вашей дочери,
вынуждают меня писать эти строки. Я считаю, что дальше так продолжаться не
может. Ваша дочь может скоро погибнуть, если ее не вырвать из той атмосферы
одиночества и страдания, в которой она находится уже несколько лет.
Предрасположение к туберкулезу у нее наблюдалось всегда, почему я,
собственно говоря, и рекомендовал ей в свое время поездку в Эмс. Но к
старому недугу недавно присоединился новый -- ее здоровье быстро разрушается
вследствие расстройства нервной системы. Чтобы приостановить это, ей
необходим свежий воздух. Куда ей поехать? Можно было бы порекомендовать
какой-нибудь курорт в Силезии -- хорошо бы Зальцбрунн или даже Рейнерц, если
принять во внимание ее нервное состояние. Однако я лично считаю, что это-
должен быть Гоген-Креммен. Вашей дочери, милостивая сударыня, необходим не
только свежий воздух. Она чахнет, потому что у нее нет никого, кроме
Розвиты. Верность служанки -- это хорошо, но любовь родителей лучше.
Простите мне, старому человеку, что я вмешиваюсь в Ваши семейные дела,
которые, собственно, не имеют прямого отношения к моей профессии. Но
косвенно они связаны с ней, ибо именно долг врача заставляет меня, да
простятся мне эти слова, диктовать Вам условия... Ведь в жизни мне столько
пришлось всего видеть!.. Но об этом не стоит. Засвидетельствуйте мое
глубокое уважение Вашему супругу.
Искренне преданный Вам доктор Руммшюттель".
Госпожа фон Брист прочитала письмо своему мужу. Оба они сидели в саду в
тенистой каменной галерее. Перед ними была площадка с солнечными часами,
позади крытая стеклянная беседка. Ветерок шелестел в листьях дикого
винограда, вьющегося по окнам; над водой, нежась в лучах солнца, застыли
стрекозы.
Брист молчал, он только барабанил пальцем по подносу.
-- Пожалуйста, не стучи. Лучше скажи что-нибудь.
-- А что мне сказать, Луиза? Достаточно того, что я стучу. Мое мнение
ты знаешь давно. Правда, вначале, когда, как гром среди ясного неба, пришло
письмо от Инштеттена, я согласился с тобой. Но с тех пор прошла целая
вечность... Ты же знаешь, не по душе мне роль Великого инквизитора, она мне
давно надоела.
-- Не упрекай меня, Брист. Я ее люблю не меньше, если не больше, чем
ты. Каждый любит по-своему. Но мы существуем на свете не для того, чтобы
нянчить и потакать нашим детям и снисходительно смотреть, как они попирают
заповеди и мораль, и все то, что осуждают все люди -- и в данном случае
осуждают совершенно справедливо!
-- Ну, что ты! Всегда что-нибудь одно бывает важнее.
-- Конечно. Что же по-твоему?
-- Любовь родителей к детям. И если к тому же у вас одна единственная
дочь...
-- Тогда махни рукой на катехизис и мораль и не претендуй на общество.
-- Знаешь, Луиза, о катехизисе еще можно поговорить, но об
"обществе"...
-- А без общества жить очень трудно.
-- И без дочери тоже, К тому же "общество", когда захочет, кое на что
закрывает глаза. Я полагаю так: Придут к нам Ратеноверские гусары -- хорошо,
и не придут -- хорошо. И если хочешь знать мое мнение, я скажу. Надо
попросту послать телеграмму: "Эффи, приезжай". Ты не возражаешь?
Она встала и поцеловала его в лоб.
-- Ну конечно. Только не упрекай меня. Это не легкий шаг. С этого дня
наша жизнь пойдет совсем по-другому.
-- Я лично выдержу. Рапс в этом году уродился, стало быть, осенью я
смогу травить зайцев. Красное вино мне и сейчас по вкусу; а когда здесь
будет Эффи, оно покажется еще вкуснее... Значит, сейчас же пошлем
телеграмму.
И вот уже более полугода Эффи живет в Гоген-Креммене. В ее распоряжение
отданы две комнаты на втором этаже, те самые, которые она занимала и прежде,
когда гостила здесь у родителей. Одна из них предназначена лично для Эффи, в
другой поселилась Розвита. Надежды, которые Руммшюттель связывал с
пребыванием в Гоген-Креммене, казалось, начинали сбываться. Эффи перестала
кашлять, исчезло суровое выражение, которое лишало очарования ее милое
личико, и наконец наступил даже день, когда она в первый раз засмеялась., О
Кессине и обо всем, что было с ним связано, старались не вспоминать; лишь
иногда разговор заходил о госпоже фон Падден и уж, конечно, о добром
Гизгюблере, к которому старый Брист питал большую симпатию. "О, этот Алонзо,
этот прециозный испанец, который дает приют Мирамбо и воспитывает Триппелли.
Он -- гений, не спорьте со мной!" И Эффи должна была изображать ему
Гизгюблера, как он стоит со шляпой в руке и отвешивает бесконечные поклоны.
Она выполняла просьбу отца не очень охотно -- это ей казалось несправедливым
по отношению к милому доброму Гизгюблеру, Однако при таланте Эффи копировать
людей аптекарь получался у нее как живой. Но ни об Инштеттене, ни об Анни
никто никогда не упоминал, хотя Анни считалась наследницей Бристов, и
Гоген-Креммен должен был со временем стать ее собственностью.
Да, Эффи совсем ожила, и мама, не уступавшая теперь своему супругу в
нежности и знаках внимания к дочери, стала, как это часто бывает у женщин,
во всей этой истории видеть даже нечто пикантное.
-- Давно у нас не было такой приятной зимы,-- сказал как-то старый
Брист. Эффи, сидевшая в кресле, встала, подошла к нему и нежно убрала с его