чике, а снег танцевал
вокруг них свой робкий танец.
Очередной грузовик, оставив позади руины Певческой школы, выехал на
площадь. Старик снова поднялся. Он не выказал радости, когда грузовик
вдруг затормозил, и вроде даже не огорчился, когда тот дал газ. Машина
везла обломки, и над площадью повисло облако рыжей пыли. Оно коснулось
лица девушки, и она принялась тереть глаза. Старик вынул из кармана
белоснежный платок и с величайшей осторожностью стал вытирать ей лоб и
веки, будто хотел стереть с ее лица малейшие следы грязи.
- Не остановился? - спросила девушка.
- Он нас просто не заметил.
Постепенно их окутал мрак, и снежные хлопья сменились звездами. Сонно
прокаркав, разлетелись последние вороны, и на небо взошла луна, чтобы
слегка приаккуратить мир и развеять тьму. Проехал еще один грузовик: фары
его пристально вперились в путников, но затем равнодушно отвернулись.
- Надо бы пройти чуть дальше, - сказал мужчина. - Они просто едут в
другую сторону. Не менять же им из-за нас направление.
Девушка встала в ожидании. Мужчина засуетился вокруг чемодана.
- Сейчас, сейчас! - Он покосился в ее сторону, вынул из чемодана другую
бутылку, побольше, и приложился к горлышку. Остановился, перевел дух и
приложился снова. Чемодан его был набит игрушками: куклами, плюшевыми
медведями, разноцветными шарами и елочной мишурой. Еще там был костюм Деда
Мороза: красный с белой оторочкой халат, колпак с помпоном и накладная
белая борода. Старик закрыл чемодан, взял девушку за руку и направился к
шоссе. Асфальт от снега стал мокрым, и дорога под ногами блестела. Вскоре
они подошли к столбу с указателем "На Гамбург"; до города было шестьдесят
километров. Посмотрев на табличку, мужчина прибавил шаг.
- Почти уже пришли, - отметил он удовлетворенно.
На дороге сверкнул фарами грузовик и под монотонно нарастающее рычание
широко распахнул горящие глаза. Старик встрепенулся, засуетился, замахал
руками. Грузовик пронесся мимо, потом затормозил и медленно попятился.
Старик засеменил к дверце.
- Нам в Гамбург! - выкрикнул он.
Лица шофера не было видно: из глубины кабины синеватый огонек дежурной
лампочки выхватывал лишь общие очертания фигуры и дрожащие на баранке
руки. Шофер, вероятно, разглядывал путников. Одна рука оторвалась от руля
- знак садиться. В кабине было жарко. Девушка прислонилась к дверце,
сунула руки поглубже в рукава и заснула, не дожидаясь, пока машина
тронется. Старик устроился рядом, втащив чемодан на колени. Он был
настолько мал ростом, что ноги его в грязных, потрескавшихся башмаках
болтались, не доставая до пола. Круглое бесцветное лицо, несмотря на
морщины и седую щетину, казалось совсем детским в синем свете лампочки.
Старика мотало из стороны в сторону, но он изо всех сил старался не
толкнуть и не разбудить девушку. От жары и рева мотора, прибавившихся к
общей усталости и действию шнапса, он совсем разомлел, а разомлев,
сделался словоохотливым и принялся болтать с шофером. Рассказал, что зовут
его Адольф Каннинхен, что он бродячий торговец из Ганновера и что, если бы
у шофера были дети, он мог бы показать ему свой товар... Но шофер будто и
не слушал; лица его было совсем не разглядеть, один только блик от
ночника. Порой он бросал быстрый взгляд на девушку, прикорнувшую в своем
уголке. Старик же болтал без умолку: дела-де у него шли неважнецки,
понадеялся вот на праздники, потратился, накупил всякой всячины для
Рождества да костюм Деда Мороза в придачу; ходил-ходил по улицам в красном
колпаке, с бородой, да только все зря; совсем голодно им обоим стало...
Может, в Гамбурге дело пойдет на лад, большой город все-таки. Так что
теперь они в Гамбург едут. Это все ради девушки. Она... как бы это
сказать... больна, в общем. Родителей у нее убило, а с бедняжкой беда
приключилась. Нет-нет, он не собирается вдаваться в подробности... солдаты
есть солдаты, какой с них спрос. Но для малышки это был настоящий шок: она
вдруг взяла да и ослепла. Вернее, как говорит доктор, у нее случилась
психологическая слепота. Она просто не хочет видеть этот мир - вот и все.
Очень сложный случай. Не то чтобы она по-настоящему была слепа, но это все
равно, что по-настоящему, раз она не может видеть. То есть она не хочет
ничего видеть, но врачи говорят, что это все одно слепота, самая что ни на
есть настоящая, а никакое не притворство. Они говорят, это такая форма
истерии. Вот не хочет видеть - и все тут. Прячется в свою слепоту, вот как
они говорят. И вылечить это совсем непросто: тут чуткость нужна, и
деликатный подход, и даже самоотверженность... Шофер в очередной раз
повернул голубоватый блик своего лица и пристальней посмотрел на девушку,
потом снова уставился на дорогу...
Да, вот ведь какая история, малышка такой хрупкой оказалась, ну прямо
чистое стекло... То бомбежка, то поди проживи на этих развалинах, а потом
еще и солдаты... Да что с них взять, сами не ведали, что творили, война,
знаете, они думали, так и надо... Да только вот с тех самых пор малышка
крепко-накрепко закрыла свои глазки. То есть она их внутри закрыла, а
так-то они у нее всегда открыты. И очень даже, знаете ли, хорошенькие -
голубые-голубые. В общем, все это трудно объяснить, психология, одним
словом. Но ее вылечат, непременно вылечат, наука так стремительно
развивается, оглянитесь вокруг: это же просто чудо, особенно и Германии; у
нас такие замечательные ученые, прямо-таки пионеры нового мира, даже враги
это признают. Правда, доктора говорят, что настоящий специалист есть
только один. Это доктор Штерн из Гамбурга. Таких, как он, больше нет на
свете, это не человек, а событие. Все врачи в один голос так говорят. Он
даже лечит задаром, если случай интересный. А у малышки случай еще какой
интересный, это уж точно. Психологическая слепота - так врачи говорят.
Очень редкий случай, прямо-таки уникальный. Как раз то, что профессору
надо, потому как у него ко всему психологический подход. А с больными он
такой деликатный - деликатность перво-наперво нужна, и не только в этом -
говорит с ними, а сам записи делает, а потом, через несколько месяцев, хоп
- и больной здоров. Только долго это все, вот беда. Тут ведь надо
действовать с величайшей осторожностью. А крошка эта, вы понимаете, ну
прямо как надтреснутое стекло, впору в вате хранить. Мне приходится очень
следить за тем, что и как я ей рассказываю: все в веселых красках -
никаких разрушенных стен, никаких солдат; кругом только славные домики с
красной черепицей, садики-огородики да добрые люди. Я все ей описываю в
розовых тонах, понимаете? И мне, представьте, совсем это нетрудно, я ведь
в душе оптимист. Верю я людям. Я всегда говорил: верьте людям, и они
отплатят вам сторицей. Я вот только чего боюсь: что лечение очень уж
затянется. Ну да ладно, авось люди в Гамбурге до игрушек охочи. Уж
кого-кого, а ребятишек в Германии хватает, это скорей родителей маловато,
вот игрушки никто и не покупает. Но я, знаете ли, все равно оптимист.
Просто мы, люди, еще не" достигли высот, мы еще как бы в начале пути. Но
надо все время идти вперед и вперед, и тогда из этого непременно выйдет
толк. Я лично верю в будущее. Ведь малышка мне не дочка и даже не
племянница, нет, она мне совсем никто, чужая то есть. Если только можно
считать чужим своего ближнего...
Он сидел с чемоданом на коленях и размахивал руками, и лицо его было
совсем синим от света ночника. Шофер снова окинул взглядом девушку,
задержался на нарумяненных щеках, на губах, приоткрытых в сонной улыбке,
на розовой ленточке в светлых волосах. Торговец игрушками продолжал что-то
лепетать, качался все больше и поминутно тыкался подбородком себе в
грудь... Внезапно завизжали тормоза. Старик уже успел заснуть, сложившись
вдвое над своим чемоданом. По инерции он подался вперед, стукнулся лбом о
ветровое стекло и вскрикнул:
- Господи Боже мой, что случилось?
- Вылазь.
- Вы дальше не поедете?
- Вылазь, говорю. Старик засуетился.
- Ну что ж, ничего не поделаешь... И на том спасибо...
Он соскочил на землю, поставил чемоданчик и протянул руки, чтобы помочь
спуститься девушке. Но шофер склонился вбок, захлопнул дверцу у него перед
носом и дал газ. Старик остался стоять на дороге со все еще протянутыми
руками и разинутым ртом. Он проводил глазами уплывающие красные огоньки,
охнул, подхватил чемодан и бросился вдогонку. Снег повалил сильней;
человечек на дороге нелепо дрыгался и размахивал руками под густым
снегопадом. Сначала он долго бежал, потом запыхался и замедлил шаг; затем
остановился, сел на дорогу и заплакал. Снежинки участливо кружились над
ним, садились на волосы, залезали за воротник. Старик перестал плакать, но
начал икать и, чтобы унять икоту, снова принялся колотить себя в грудь.
Наконец он глубоко вздохнул, вытер глаза кончиком шарфа, подобрал
чемоданчик и снова пустился в путь. Так шел он добрых полчаса, как вдруг
заметил впереди знакомую фигурку. Радостно вскрикнув, он бросился к ней.
Девушка неподвижно стояла посреди дороги и, казалось, ждала.
Вытянув руку, она улыбалась: пушистые хлопья таяли у нее на ладони.
Старик обнял ее за плечи.
- Прости меня, - пролепетал он. - Я чуть было не потерял веру... Я так
за тебя испугался! Уже вообразил невесть что... Думал, больше тебя не
увижу.
Розовый шелковый бант на девушке был развязан. Краска на лице
смазалась, помада была растерта по щекам и шее, "молния" на юбке вырвана.
Она неловко придерживала сползавший чулок.
- Кто его знает, а вдруг бы он тебя обидел...
- Не надо все время ожидать худшего, - сказала девушка.
Старик энергично закивал.
- Верно, верно, - согласился он. Он поднял руку и поймал свежинку.
- Ах, если бы только ты могла это видеть! Вот это уж действительно снег
так снег! Завтра все будет белым-белехонько. Все такое белое, новое,
чистое. Ну а теперь в дорогу! Теперь уж, должно быть, рукой подать.
Вскоре они подошли к верстовому столбу, и старик, вытянув шею, прочел:
"Гамбург, сто двадцать километров". Он поспешно сдернул с себя очки и в
растерянности широко распахнул рот и глаза. Этот шоферюга увез их на целых
шестьдесят километров в другую сторону. Ехал-то он, оказывается, вовсе не
в Гамбург. Бедняга, он, наверно, не понял, что от него хотят.
- Вперед, - бодро сказал торговец игрушками, - теперь уж и впрямь
недалеко.
Он взял девушку за руку, и они двинулись вперед сквозь снежно-белую
ночь, нежно льнущую к их щекам.
КАК Я МЕЧТАЛ О БЕСКОРЫСТИИ
Пер. с фр. - А.Стернина
Только безнадежно очерствевшие люди не смогут понять, почему я в конце
концов решил уйти от цивилизации и поселиться на одном из островов Тихого
океана, на каком-нибудь коралловом рифе, на берегу голубой лагуны, вдали
от меркантильного мира, для которого не существует ничего, кроме бешеного
стремления к обогащению.
Я мечтал о бескорыстии. Я чувствовал, что мне необходимо уйти из этой
атмосферы оголтелого соперничества, жажды наживы, отсутствия
щепетильности, в которой все труднее и труднее обрести душевный покой
такому деликатному человеку, как я.
Да, бескорыстия мне больше всего не хватало. Все мои знакомые знают,
как я ценю это качество, основное и, пожалуй, единственное, которого я
требую от друзей. Я мечтал быть окруженным простыми, услужливыми людьми,
неспособными на мелочные расчеты, которых я мог бы попросить оказать мне
любую услугу, отвечая им искренней дружбой и не опасаясь, что корыстные
соображения испортят наши отношения.
Итак, я ликвидировал все свои дела и в начале лета прибыл на Таити.
Папеэте разочаровал меня.
Город прекрасен, но повсюду видны следы цивилизации, все имеет свою
цену. С выражением "зарабатывать на жизнь" здесь сталкиваешься на каждом
шагу, а я уже сказал, что именно деньги заставили меня бежать как можно
дальше.
Тогда я решил поселиться на Тараторе - одном из затерянных островков
архипелага Маркизских островов, выбранном наугад по карте. Пароход заходит
туда всего три раза в год.
Ступив на остров, я понял, что наконец мечта моя готова осуществиться.
Тысячу раз описанная красота полинезийских пейзажей, еще более
потрясающая, когда видишь ее собственными глазами, открылась мне, как
только я сошел на берег: пальмы, спускающиеся с головокружительной высоты
гор к берегу, неподвижные воды лагун, защищенных коралловыми рифами,
небольшая деревня, состоящая из соломенных хижин, сама легкость которых,
казалось, свидетельствовала о беззаботном характере их обитателей, уже
бежавших ко мне с распростертыми объятиями. Я сразу понял, что
приветливое, дружеское отношение может их заставить сделать все на свете.
Меня встречало все население: несколько сот человек, не тронутых
влиянием торгашеских идей нашего капитализма и абсолютно безразличных к
наживе. Я поселился в лучшей хижине деревни и окружил себя всем самым
необходимым: собственным рыбаком, собственным садовником, собственным
поваром, и все это бесплатно, на основе самых простых и самых трогательных
братских отношений и взаимного уважения.
Всем этим я был обязан удивительной доброте и душевной чистоте
населения, а также особой благосклонности Таратонги.
Таратонга, женщина лет около пятидесяти, окруженная всеобщей любовью,
была дочерью вождя, власть которого в свое время распространялась более
чем на двадцать островов архипелага. Я приложил все усилия, чтобы
заручиться ее дружбой. Впрочем, это получилось совершенно естественно. Я
рассказал ей, почему приехал на остров, рассказал, как ненавижу
торгашеский дух и расчетливость, как мне необходимо найти бескорыстных,
простодушных людей, без которых не может существовать человечество, и как
я рад и благодарен ей, что все это я, наконец, нашел у ее народа.
Таратонга сказала, что она прекрасно меня понимает и что у нее
единственная цель в жизни - не допустить, чтобы деньги развратили душу ее
людей. Я понял намек и торжественно обещал, что за время пребывания на
Тараторе не выну из кармана ни одного су. Я строго выполнял столь
деликатно данный мне приказ и даже спрятал все имевшиеся у меня наличные.
Так я прожил три месяца. Однажды мальчик принес мне подарок от той,
которую я мог теперь называть своим другом Таратонгой.
Это был ореховый торт, собственноручно испеченный ею для меня. Мне
сразу бросилось в глаза полотно, в которое он был завернут, - грубая
мешковина, покрытая странными красками, смутно напоминавшими что-то, но я
не мог сразу сообразить, что именно.
Я более внимательно рассмотрел холст, и сердце мое бешено заколотилось.
Я вынужден был сесть. Я положил холст на колени и стал бережно его
разворачивать. Это был прямоугольный кусок ткани размером 50 на 30
сантиметров; краска, покрывавшая его, вся растрескалась, а местами почти
совсем стерлась.
Какое-то время я недоверчиво рассматривал полотно.
Не могло быть никаких сомнений.
Передо мной была картина Гогена.
Я не слишком большой знаток живописи, но есть художники, которых узнают
сразу, не задумываясь. Трясущимися руками я еще раз развернул полотно и
стал тщательно изучать каждую деталь. На нем были изображены часть
таитянской горы и купальщицы у источника. Цвет, рисунок и сюжет были
настолько знакомы, что, несмотря на плохое состояние картины, ошибиться
было невозможно.
У меня сильно закололо в правом боку, там, где печень, что всегда
бывает со мной, когда я очень волнуюсь.
Картина Гогена на этом затерянном острове! А Таратонга заворачивает в
нее торт! Если ее продать в Париже, она бы стоила пять миллионов франков.
Сколько еще полотен она пустила на обертки и на то, чтобы затыкать дыры?
Какая величайшая потеря для человечества!
Я вскочил и бросился к Таратонге, чтобы поблагодарить за торт.
Она сидела около дома, лицом к лагуне, и курила трубку. Это была полная
женщина с седеющими волосами, и во всей ее до пояса обнаженной фигуре было
разлито величайшее достоинство.
- Таратонга, я съел твой торт. Он был великолепен. Спасибо.
Таитянка, казалось, обрадовалась.
- Я тебе сделаю сегодня другой.
Я раскрыл было рот, но не сказал ничего. Надо быть тактичным. Я не имел
права дать почувствовать этой величественной женщине, что она дикарка,
сворачивающая пакеты из творений одного из величайших гениев мира. Сознаю,
что страдаю излишней чувствительностью, но я не мог допустить, чтобы она
догадалась о своем невежестве. Я промолчал, утешившись тем, что получу еще
один торт, снова завернутый в картину Гогена.
Дружба - это единственное, чему нет цены. Я вернулся к себе в хижину и
стал ждать.
В полдень опять принесли торт, завернутый в другую картину Гогена. Она
была в еще худшем состоянии, чем предыдущая. Казалось, что кто-то скреб ее
ножом. Я чуть не бросился к Таратонге, но сдержал себя. Нужно было
действовать осторожно. Назавтра я пошел к ней и сказал только, что я
никогда в жизни не ел ничего вкуснее ее торта.
Она снисходительно улыбнулась и набила трубку.
В течение восьми следующих дней я получил три торта, завернутых в три
картины Гогена. Я переживал удивительные часы. Душа моя пела - нет других
слов, чтобы описать сильное художественное волнение, овладевшее мною.
Торты продолжали приносить, но уже незавернутые. Я совсем потерял сон.
Больше не было картин или Таратонга просто забывала завернуть торт? Я был
раздосадован и даже немного возмущен. Надо признать, что, несмотря на все
свои достоинства, жители Тараторы не лишены серьезных недостатков, одним
из которых является некоторое легкомыслие, никогда не позволяющее
полностью на них надеяться. Я принял успокоительные пилюли и стал
обдумывать, как бы деликатнее поговорить с Таратонгой, не подчеркивая ее
невежества. В конце концов я решил быть откровенным и направился к своему
другу Таратонге.
- Таратонга, ты мне прислала несколько тортов. Они были изумительны. К
тому же они были завернуты в расписанные красками куски мешковины, очень
заинтересовавшие меня. Я люблю яркие краски. Откуда они у тебя? У тебя
есть еще?
- Ах, эти... - безразлично проронила Таратонга. - У моего дедушки их
была целая куча.
- Целая куча? - пробормотал я.
- Да, они достались ему от француза, жившего на острове. Он развлекался
тем, что покрывал эту рогожу красками. У меня, наверное, еще что-нибудь
осталось.
- Много? - пролепетал я.
- О! Я не знаю. Ты можешь посмотреть. Пойдем.
Она проводила меня в сарай, забитый сушеной рыбой и копрой. На полу,
засыпанном песком, валялась, вероятно, дюжина картин Гогена. Все они были
написаны на мешковине и очень пострадали, впрочем, некоторые из них были
вполне в приличном состоянии. Я побледнел и еле держался на ногах.
"Господи, - подумал я, - сколько бы потеряло человечество, не окажись я
здесь". Они стоили миллионов тридцать.
- Ты можешь их взять, если хочешь, - сказала Таратонга.
Душу мою разрывали страшные сомнения. Я знал, насколько бескорыстны эти
удивительные люди, и не хотел отравлять их сознание такими понятиями, как
цена и стоимость, погубившими столько райских уголков на земле. И все же
предрассудки нашей цивилизации крепко сидели во мне и не позволяли принять
такой подарок, ничего не предлагая взамен. Решительно сорвав с руки
отличные золотые часы, я протянул их Таратонге:
- Позволь и мне сделать тебе подарок.
- Мы не нуждаемся в них, чтобы знать время. Нам достаточно взглянуть на
солнце. Тогда я принял отчаянное решение:
- Таратонга, к сожалению, я должен вернуться во Францию. Интересы всего
человечества требуют этого. Пароход будет через восемь дней, и я вас
покину. Я принимаю твой подарок, но при условии, что ты разрешишь мне
сделать что-нибудь для тебя и твоего народа. У меня есть немного денег,
совсем немного. Позволь мне их оставить, вам ведь могут понадобиться
какие-нибудь инструменты и лекарства.
- Как хочешь, - равнодушно произнесла она.
Я передал ей семь тысяч франков, схватил полотна и бросился к себе.
Неделя в ожидании парохода была беспокойной, я и сам не знал, чего я
боялся, но мне не терпелось уехать. Некоторые поэтические натуры не могут
любоваться прекрасным в одиночку, им совершенно необходимо разделить эту
радость с себе подобными.
Я торопился во Францию, чтобы предложить свое сокровище торговцам
картин. За него можно было получить миллионов сто. Досадно было только,
что процентов тридцать-сорок полученной стоимости уйдет в пользу
государства. Так наша цивилизация вторгается в самую интимную область -
область красоты.
На Таити мне пришлось пятнадцать дней ждать парохода во Францию. Я
старался как можно меньше говорить о своем атолле и Таратонге. Я не хотел,
чтобы рука какого-нибудь промышленника коснулась моего рая. Однако хозяин
отеля, где я остановился, хорошо знал остров и Таратонгу.
- Довольно экстравагантная дамочка, - сказал он однажды вечером.
Я молчал. Я считал слово "дамочка" оскорбительным в применении к самому
благородному человеку, которого я когда-либо знал.
- Она, конечно, показала вам свои картины? Я выпрямился:
- Простите?..
- Она довольно хорошо рисует, ей-Богу. Лет двадцать тому назад она
провела три года в Школе декоративного искусства в Париже. Когда с
появлением разных заменителей цены на копру упали, она вернулась на
остров. Она удивительно имитирует Гогена. У нее постоянный контракт с
Австралией, которая платит ей двадцать тысяч франков за полотно. Она живет
этим... Что с вами, мой друг? Вам нехорошо?
- Пустяки, - невнятно пробормотал я.
Не знаю, как я нашел силы встать, подняться к себе в комнату и
броситься на кровать. Я лежал в какой-то прострации, охваченный глубоким,
непреодолимым чувством отвращения. Мир опять обманул меня. Самые низкие
расчеты разъедают человеческие души и в крупных столицах, и на маленьких
островках Тихого океана.
Воистину мне осталось только удалиться на необитаемый остров и жить
одному.
СЛАВА НАШИМ ДОБЛЕСТНЫМ ПЕРВОПРОХОДЦАМ
Пер. с фр. - А.Попова
Аэродром Истгемптона, штат Коннектикут, украшали флаги государств
свободного мира, и трудно было сдержать волнение, глядя, как победно они
развеваются в небе: казалось, их наполняет гордость и ликование
человеческого рода, вложившего в сегодняшнее событие всю душу. Лозунги
парили на гигантских воздушных шарах, реяли на верхушках флагштоков,
самолеты вычерчивали их в небесной лазури буквами из белого дыма - это
были приветствия и воодушевляющие призывы - неподдельное выражение доверия
и патриотического пыла - в них звучали всенародная поддержка и одобрение,
адресованные первопроходцам новых рубежей человеческого существования.
Больше всего лозунгов было вдоль Триумфальной аллеи и вокруг почетной
трибуны, возведенной на безукоризненном пляже с белым песком. "Слава нашим
доблестным первопроходцам!", "Вы - наша гордость!", "Вперед, к новым
мирным завоеваниям!", "Мы пойдем следом за вами!", "Каждый наш шаг
направляет наука!", "Изменим жизнь к лучшему!", "Нет предела могуществу
человека!" - и, хотя было понятно, что это лишь официальная церемония,
призванная сплотить народ и способствовать росту его энтузиазма в тот
день, когда сыновья этого народа отправлялись навстречу неизвестным
испытаниям, все же в эти нелегкие часы было приятно ощущать оптимизм и
единодушную поддержку великой страны.
Народ начал заполнять аэродром еще на рассвете, президентский самолет
задерживался, его ждали с минуты на минуту. На каждом шагу расставили свои
лотки продавцы рыбы, червей и мух, а по краю летного поля были установлены
переносные бассейны. Со времен тех нескольких крупных матчей по бейсболу,
на которых он побывал в юности и о которых теперь вспоминал с большим
удовольствием, Хорас Мак-Клар не видел такого скопления народа: даже встав
на трибуне во весь рост и вытянув шею, он не мог разглядеть, где кончалась
толпа. Семьи первопроходцев, естественно, пришли на стартовую полосу,
чтобы проводить их, но Эдна вынуждена была остаться дома: ее организм
только что подвергся тяжелому испытанию, и врач сказал, что ей вредно
волноваться. Хорас Мак-Клар вздохнул: он был очень привязан к жене. Но по
всему было похоже, что она развивается в том же направлении, что и он,
только, может быть, чуть медленнее, - Эдна всегда была немного
медлительна, - так что их расставание было лишь временным. К тому же никто
и не говорил об окончательном переселении: акция носила, главным образом,
символический характер, и, по крайней мере первое время, родственники
могли каждое утро беспрепятственно встречаться на берегу, вместе молиться
и поддерживать друг дружку. Когда Хорас Мак-Клар узнал, что его признали
достойным возглавить передовой отряд, объединивший самых прогрессивных
сынов нации, его охватили противоречивые чувства: была, конечно, и
гордость, но к ней примешивалась сильная растерянность - дело в том, что,
несмотря на интенсивный тренинг, пройденный в центре переподготовки, где
первопроходцам помогали приспособиться к новым психологическим условиям,
он почти все время пребывал в крайнем смятении, которого даже не пытался
скрывать.
Было страшно жарко. Хорас Мак-Клар крепко держал сына за ноги - малыш
удобно устроился у него на спине, чтобы лучшее видеть. Почувствовав в
очередной раз знакомое ощущение удушья, а с ним и тревогу, которая
стремительно перерастала в панику, Хорас Мак-Клар покинул трибуну,
протиснулся сквозь толпу к ближайшему бассейну и погрузился в него вместе
с Билли; это было блаженное ощущение и отлично успокаивало нервы, вот
только бассейны были слишком маленькие, и места там не хватало:
промышленность не успевала выпускать их в таком количестве, чтобы
удовлетворить растущие потребности населения. Однако производителей
упрекнуть было не в чем: фабрики работали дни и ночи напролет, поскольку
для страны это был в буквальном смысле вопрос жизни и смерти. Но все
развивалось куда быстрее, чем предполагали, - сказывался пресловутый
стремительный исторический Прогресс, - и теперь нужно было наверстывать
уже серьезное отставание. Поговаривали, что у русских дела с техникой
обстоят куда лучше и что они добились значительных успехов в этой гонке со
временем: если верить их статистике, у них уже на каждые пятьдесят жителей
приходилось по бассейну. Временами Хораса Мак-Клара охватывала нешуточная
тревога: ему не хотелось, чтобы страна повторяла старые ошибки, - русские
уже оказались первыми в космосе, а теперь вот опережали страны свободного
мира в производстве товаров первой необходимости. Правда, обычно ему
оказывалось достаточно погрузиться в бассейн, чтобы тревога мгновенно
исчезла, а на смену ей пришло ощущение блаженства, физическая эйфория,
которая прогоняла прочь любые заботы. Но тут были свои сложности - он не
мог оставаться под водой больше получаса, после этого времени тревога
возвращалась и начиналось удушье. Он не вполне понимал, что с ним
происходит. Жизнь его день ото дня становилась сложней, но, как он сам
сказал в прощальной речи, обращенной к соратникам, когда увольнялся с
поста министра обороны, нужно держаться стойко и не поддаваться сомнениям
и упадку духа. Его сын, например, уже прекрасно чувствует себя под водой:
когда он дома, его никакими силами невозможно вытащить из бассейна. Итак,
Хорас Мак-Клар в очередной раз пробрался сквозь толпу к бассейну,
предоставленному в распоряжение первопроходцев, и с большим удовольствием
провел там двадцать минут. Когда же он покинул бассейн, к неудовольствию
Билли, то наткнулся на Стэнли Дженкинса, который был здесь в сопровождении
всей семьи. Хорас Мак-Клар дружески приветствовал его и удалился так
быстро, как только мог. Дженкинсы были их соседями, но превосходные
когда-то отношения между двумя семьями в последнее время несколько
ухудшились. Например, не далее как вчера, пока Хорас Мак-Клар отдыхал на
газоне, миссис Дженкинс укусила его жену. Бедняжка, конечно, не хотела
ничего дурного, да и муж ее тут же пришел извиняться, но все же
происшествие было весьма неприятное и всех расстроило. Тем более что Эдна
как раз линяла и ее кожа была особенно чувствительной; мистеру Дженкинсу
следовало бы все же быть повнимательней и лучше смотреть за своей женой
или держать ее на привязи. Хорас Мак-Клар строго-настрого запретил Билли
играть с их сыном, но малыш не желал слушаться. Дженкинс-младший,
естественно, тоже был здесь, обвившись вокруг своего отца, и Билли
заволновался:
- Пап, спусти меня вниз. Я хочу поиграть с Баддом.
- Тебе нельзя с ним играть, Билли. Я тебе это уже двадцать раз
повторял.
- Почему?
- Ты же прекрасно знаешь, что он ядовитый. В прошлый раз, когда он тебя
укусил, тебе пришлось восемь дней пролежать в постели.
- Но он же не специально!
- Конечно, но надо быть осторожнее. Тебе нужны приятели, которые будут
на тебя похожи...
Тут совершил посадку президентский самолет, и Хорас Мак-Клар поспешно
вернулся на трибуну. Когда он занял свое место, официальные лица уже вышли
из самолета и направились к Триумфальной аллее. Во главе шагал Президент
Соединенных Штатов, и Хорас Мак-Клар почувствовал, как его сердце забилось
чаще, ему даже показалось, что кровь у него согрелась, - обычно это бывало
обременительно, потому что начинала кружиться голова, но в этом ощущении
внутреннего тепла было тем не менее что-то ободряющее и даже трогательное.
Президент, еще довольно молодой человек, был избран на этот пост недавно,
и его ощутимый перевес на выборах был в куда большей степени связан с его
внешностью, чем с политической программой: у него были две руки, две ноги,
лицо, на котором глаза, нос и рот располагались в точности на тех же
местах, что у людей эпохи биологического застоя, но главным его
достоинством, которое пробудило в избирателях ностальгическое умиление и
обеспечило ему победу, была его кожа. Выступление Президента вот-вот
должно было начаться. Военный оркестр заиграл государственный гимн. Все
встали. Хорас Мак-Клар снял шляпу, прижал ее к груди и тоже поднялся, хотя
и ценой ощутимых усилий: он таскал на спине вес больше ста килограммов.
- Папа, - крикнул Билли, - кто это? Что он говорит? Что мы тут делаем?
Хорас Мак-Клар вздохнул: дети росли, практически ничего не зная об
истории собственной страны. Он решил нанести визит директору Аквариума и
высказать ему свои соображения по этому поводу. Молодому поколению
предстояло жить в мире, совсем не похожем на тот, что был привычен их
родителям, и было необходимо привить им некие элементарные представления,
без которых невозможна жизнь, достойная звания Человека.
- Слушай, Билли, видишь вон того господина, что стоит на двух ногах, у
него две руки, а кожа на лице мягкая, как на тех картинках в книжках по
истории, которые вам показывают в школе. Это Президент Соединенных Штатов.
Когда-то все люди выглядели как он, но ученые сделали важные открытия, и,
благодаря влиянию на атмосферу и земную кору полезных излучений,
человечество миновало эпоху биологического застоя и резко шагнуло вперед
по пути ускоренной эволюции - эти шаги называют трансформациями, - так мы
смогли измениться, стать непохожими друг на друга, принять новый облик...
- Пап, я хочу есть!
Хорас Мак-Клар с грустью понял, что его рассказ нисколько не
заинтересовал Билли, и не только потому, что ему всего десять лет, а в
Аквариуме их плохо учат, но в основном потому, что Билли принадлежал к
поколению, которое эволюционировало так быстро - сказывался пресловутый
стремительный исторический Прогресс, - что найти с ним общий язык
становилось все трудней и трудней.
- Пап, я есть хочу!
Хорас Мак-Клар порылся в карманах и вытащил пакетик сырого мяса,
который жена приготовила ему перед выходом.
- Я хочу мух, - сказал Билли.
Хорас Мак-Клар вздохнул. Он никак не мог до конца привыкнуть к мысли,
что его сын ест мух. Конечно, в этом не было ничего особенного, но у
Хораса еще оставались, он сам это признавал, кое-какие предрассудки и
стереотипы, от которых ему было не так-то просто избавиться. Именно по
этой причине он продолжал, например, носить пиджак, брюки, шляпу и даже
некое подобие обуви, хотя все это причиняло ужасные неудобства и придавало
ему весьма странный вид, что он и сам хорошо понимал. Но так уж
получалось, что он себя чувствовал спокойнее, когда на нем были брюки, и
психолог-консультант настоятельно рекомендовал ему продолжать носить их
как можно дольше, по крайней мере пока он не отучится смотреть на себя в
зеркало - патологическая и во всех отношениях вредная привычка, от которой
его доктору пока не удалось его вылечить, хотя она уже неоднократно
приводила Мак-Клара на грань глубокой депрессии. Он протиснулся к одному
из передвижных лотков и купил пакетик мух. Билли тут же накинулся на его
содержимое. Хорас Мак-Клар начинал и сам испытывать голод: он ничего не ел
со вчерашнего дня. Но ему не нравилось есть на людях - он немного
стеснялся. Процесс питания стал причинять ему массу неудобств. Конечно,
нелегко было приспособиться к быстрой эволюции своего организма, к
поворотному моменту эпохи биологического ускорения. Ему пришлось
отказаться от некоторых своих любимых продуктов, которые он больше не мог
усваивать, хотя и продолжал испытывать к ним смутную тягу. Хорас Мак-Клар
не был консерватором в буквальном смысле этого слова, но все же у него
было неясное ощущение, что все идет как-то уж слишком быстро. Хотя ему
ведь еще повезло: когда он думал о том, чем питаются некоторые другие
первопроходцы, находившиеся на трибуне, по коже у него пробегали мурашки.
За научные достижения пришлось дорого заплатить, но, в конце концов, игра
стоила свеч. В любом случае нельзя поддаваться пессимизму и видеть во всем
лишь темную сторону. Впрочем, напрасно он напоминал себе, что от силы пару
поколений назад, в начале атомной эры, когда Америка и Россия еще
двигались наугад в своем научном развитии и взрывали бомбы всего лишь
мегатонн но сто, многие опасались, как бы человечество не погрязло в
безликости и однообразии. Теперь ситуация резко изменилась. Началась,
наоборот, невиданная индивидуализация. Можно даже сказать, что теперь уже
никто не был похож на остальных. Достаточно было взглянуть на других
первопроходцев, которые, расположившись на трибуне, внимательно слушали
речь Президента, а потом должны были устремиться вперед по Триумфальной
аллее, которую он вот-вот торжественно откроет; сразу становилось ясно,
какое потрясающее разнообразие ожидает человеческий род, стоящий на пороге
новой жизни: у Стэнли Куба-лика, например, анус выпирал сантиметров на
десять, и в придачу имелись роскошные розовые клешни, у пастора Бикфорда
было шесть рук и торчащий наружу пищевод, а у Мэтью Уилбфорса - зеленая
чешуя - словом, в разнообразии сомневаться не приходилось. Некоторые
утверждали, что если трансформации будут продолжаться в таком же темпе,
как в последние десять лет, то, даже если ограничиться уже полученными
дозами облучения, от привычного человечества вскоре останется только
никому не нужная одежда; само же оно, не прекращая победоносного появления
все новых видов и форм, проникнет под землю, в глубины вод, взлетит в
небеса, заберется на деревья, где его встретят передовые представители, -
тогда, впрочем, может сложиться ситуация, опасная для Запада, поскольку
традиционные виды вооружения окажутся совершенно непригодны. Газеты
писали, что китайцы уже работают не покладая рук, чтобы приспособить свою
военную технику к новым биологическим формам. Все ждали, что Президент
затронет этот вопрос в своей напутственной речи. Хорас Мак-Клар вздохнул.
Все было очень непросто. Он приложил все силы к решению этой проблемы,
когда был министром обороны, и все же многие его критиковали, обвиняя в
медлительности, хотя теперь никто не мог бы сказать, что его преемник
преуспел больше него. Бесспорно, эволюция ставила перед США тяжелейшие
проблемы, которые давали о себе знать мгновенно, не оставляя времени для
адаптации, - так эволюция неумолимо толкала страну вперед. А теперь, когда
возникли еще и сложности с биологическими различиями, в самом деле было от
чего прийти в замешательство. И ладно бы еще, каждая семья развивалась в
одном темпе и в одном направлении, тогда, несмотря на все изменения, можно
было бы сохранить хотя бы первостепенные американские ценности, ведь
привычного образа жизни, обреченного самим ходом исторического прогресса,
в любом случае не сохранишь. Однако с каждым днем становилось все
очевиднее, что различия безжалостно проникали внутрь семьи, хотя не стоило
придавать значения паническим слухам, которые, вопреки усилиям цензуры,
стали достоянием общественности, что многие пары не могут больше вести
нормальную сексуальную жизнь и вынуждены выбирать себе самых невероятных
партнеров, чтобы только не препятствовать эволюции и обеспечить выживание
человеческого рода хоть в какой-то форме. Хорас Мак-Клар сам был
свидетелем трагического конфликта отцов и детей в семье своей двоюродной
сестры Берты: дети иногда целыми неделями не желали слезать с дерева и
шокировали всю округу, отказываясь прикрыть некоторые непристойные части
тела, которые в процессе эволюции приобрели ярко-алый цвет, а пастор
запретил им появляться в церкви, потому что они упорно хватали
молитвенники хвостом, что оскорбляло чувства других прихожан, хотя
некоторые совершенно справедливо замечали, что не так уж важно, как они
держат молитвенник, если они все равно берут его с собой на дерево. Пока
Хорас Мак-Клар оставался на своем посту, он всячески предостерегал
население против витающих повсюду лживых ободряющих слухов, он стремился
помешать обществу погрузиться в блаженное бездействие и забыть о нависшей
над ним опасности. Поговаривали, например, что в Советской России процесс
эволюции идет быстрее, чем в странах свободного мира, что добрая треть
русских солдат уже превратилась во что-то вроде раков и потому не может
использовать существующее вооружение, а новые виды оружия, учитывающие эти
изменения, еще не разработаны, так что у демократического лагеря есть
время перевести дух и приспособить свой военный потенциал к новым
биологическим структурам, не опасаясь внешней угрозы, на свежую голову.
- Пап, я хочу еще мух, - сказал Билли.
- Тебе уже хватит. Если съешь еще, тебе станет плохо. Дай мне
послушать. Это очень важно.
И действительно, Президент как раз подошел к самому главному моменту
своей речи. Есть все основания ожидать, говорил он, что нынешний год
станет решающим. Безусловно, американская военная мощь ничуть не ослаблена
и ни в чем не уступает советской. Но не следует закрывать глаза на то, что
под усиливающимся день ото дня воздействием факторов эволюции наши
вооружения рискуют оказаться бесполезными, поскольку людские ресурсы
стремительно выходят из строя. Средства уничтожения достигли в наши дни
небывалого совершенства, но те, кто должен ими управлять, столь
стремительно меняют свои физические характеристики, что гарантии
национальной безопасности становятся все более эфемерными. Необходимо
признать, что многие из нас выступали за то, чтобы нанести удар сразу,
пока человечество в большинстве своем еще сохраняет привычный облик, пока
у людей есть руки, способные управлять современной техникой, а также
интеллект, позволяющий спланировать, начать и довести до конца подобную
военную операцию, но в то же время высказывались и надежды на то, что,
когда у людей исчезнут руки и интеллект, конфликта, возможно, удастся
избежать. Хорас Мак-Клар испытывал странное чувство: ему показалось, что
все это больше не имеет к нему отношения. Речь Президента, которую он
поначалу слушал с таким вниманием, отвечавшая его собственным раздумьям и
заботам, распадалась теперь в цепочку каких-то звуков, явно знакомых, но,
что они значили вместе, ему было трудно понять. Может быть, он слишком
долго оставался на воздухе: вновь подсту