пала от собственного имени, обвиняли во всем
Хозяйку. Несомненную роль сыграла и пропаганда партии женихов. При всем
почтении к Долгоожидающей затянувшаяся история всем поднадоела. Само собой,
не хозяевам постоялых дворов, но вообще народу в целом. Доходы города от
женихов были не так уж велики: во-первых, постоянные женихи из приезжих
сделались прижимистей - ведь они были уже в годах; во-вторых, семьи снабжали
их съестным, в каком у них была нужда, если они не гостили в царском доме.
Муниципальным властям внушала тревогу ночная жизнь города, которая из-за
полчища женихов временами приобретала прямо-таки буйный характер. Рабыни
слишком часто производили на свет детей, которых не признавали отцы; в этих
случаях экономическая выгода влекла за собой прямой моральный ущерб. Словом,
все находили, что пора уже благородной, только недавно переставшей ткать
соломенной вдове выбрать себе нового мужа.
Но, так или иначе, Телемаху удалось созвать Собрание на Рыночной
площади и началось оно не так уж плохо. Он явился на площадь в сопровождении
двух породистых собак, за которыми посылал к Лаэрту, они были единственными
его спутниками. Это была неглупая мысль. Он хотел вызвать сострадание,
подчеркнув, что отныне у него друзья остались только среди животных. Но
собаки оказались чудовищно невоспитанными - по мнению многих, их следовало
держать на цепи. Они не были злыми, как сторожевые псы, но принадлежали к
той неприятной породе, которая то и дело норовит лизнуть тебя в лицо, в ногу
или в другое неподходящее место, а когда они встряхивались, от них во все
стороны разлетались громадные блохи; по мнению многих, псов следовало
вымыть, вычистить щеткой и расчесать гребнем.
Собрание на Рыночной площади, не собиравшееся уже много лет, являло
собой необычное зрелище. Благородные мужи торжественно стекались на него со
всех сторон и с величайшей важностью рассаживались по своим местам, а
остальные горожане, женихи с других островов и их любопытствующая свита
толпились вокруг. Певсенор, всегда исполнявший роль спикера и глашатая, уже
вооружился своим коротким ораторским жезлом [жезл (скипетр) глашатая
вручался во время собрания тому, кто должен был держать речь, не
перебиваемую остальными участниками (см., например, в "Одиссее", II,
35-39)]. Первый, кто попросил слова и кому он протянул жезл, был всем
известный старик горожанин, добродушный, хотя и довольно болтливый человек,
в прошлом морской разбойник, никогда не упускавший случая напомнить, что
один из его сыновей, Антифонт [один из спутников Одиссея, итакиец, съеденный
Полифемом], участвовал в Троянской войне и домой не вернулся. Другой его
сын, Эврином, принадлежал к партии женихов, но заметной роли в ней не играл.
- Что случилось, что такое случилось? - начал старик. - Народное
собрание не созывалось с тех самых пор, как Одиссей уехал на войну с моим
сыном Антифонтом...
Слезы уже катились градом по длинной седой бороде старика.
- Продолжайте, продолжайте! - закричали нетерпеливые голоса.
- Господа, что за важное событие собрало нас сегодня сюда? - снова
вопросил старик. - Уж не пришло ли известие о том, что они возвращаются
домой? Мой сын Антифонт сказал перед отъездом: "Если я не вернусь на будущий
год, я возвращусь через..." Как сейчас помню, мы стояли у корабля, они
собирались отчалить, обогнуть мыс и до вечера дожидаться там попутного
ветра. День был погожий, все говорили, что корабль так красиво вышел из
бухты... Но это хорошо, что созвали Собрание, Агора и вправду облегчает
душу, если мне дозволено высказать мое скромное мнение...
Он неуверенно помахивал жезлом и даже не заметил, как Певсенор взял у
него жезл, а когда наконец увидел свои пустые руки, в растерянности
плюхнулся на плоский камень, дернул себя за бороду и сонно заморгал.
Телемах сделал знак Певсенору и получил жезл. Но, встав, он до того
разволновался, что никак не мог вспомнить торжественное вступление, которое
выучил наизусть и с которого хотел начать, и потому решил взять быка за
рога.
- Дорогой дядя Эгиптий, - заговорил он (вначале запинаясь, но потом
бойчее), - это я осмелился созвать вас всех сюда. Я не получил никаких
известий о том, что мой отец или кто-нибудь из его спутников возвращается
домой. Но дело в том, что все те, кто уверяет, будто они влюблены в мою
мать, на самом деле просто-напросто объедают и разоряют нас.
- Ничего, не обеднеете, - проворчал кто-то из самых задних рядов.
Телемах не узнал голоса, и все же это ему помогло, он разозлился.
- Они рассматривают наш дом как общее достояние, приходят и уходят,
когда им вздумается, едят и пьют, как у себя дома или, наоборот, как не у
себя, им ничего не жалко, потому что платить придется не им, - сказал он. -
Моя мать не желает их больше видеть, она сама об этом заявила. - Тут кто-то
хихикнул, и Телемаху показалось, что он видит мелькнувшую на лице Антиноя
улыбку. - Всех, всех подряд быков, овец, свиней и коз они забивают и жрут, -
хрипло сказал он, уже готовый разреветься, как мальчишка.
Кое-кто из седобородых закивал головой, кое-кто из зрелых мужей
уставился в небо или потупился. Телемах вдруг почувствовал, что его слушают.
- Они могли бы открыто просить ее руки у моего деда, - сказал он. -
Могли бы явиться к нему с приношениями, которых он потребует, и получить его
согласие на брак дочери. Если он решится объявить моего отца умершим. Но он
не осмеливается. Может, на это осмелится кто-нибудь из вас?
В дальних рядах толпы послышался ропот, партия женихов безмолвствовала.
- Все вы знаете, как обстоят дела, - продолжал Телемах. - Я не могу с
вами справиться, вас слишком много.
- Но ведь ты же у нас герой! - выкрикнул кто-то с издевкой.
И тут его прорвало.
- Стыдитесь! - закричал он. - И будьте уверены, я потребую, чтобы вы
вернули сполна все, что вы... - Слезы ослепили его, он отшвырнул короткий
ораторский жезл. - У вас и впрямь нет ни стыда, ни совести! Вот это я и
хотел сказать!
Он понял, что некоторые из женихов смущены. Они сидели на камнях и
глядели в пространство или в землю. Зрители старались протиснуться поближе -
они были в восторге от происходящего. В самых дальних рядах мужчины оттирали
друг друга и становились на цыпочки, чтобы получше видеть. Певсенор
наклонился, поднял жезл и огляделся вокруг. Антиной вскочил и выхватил жезл
у него из рук.
- Ты не должен был так говорить, - сказал он сдержанно. - Ты тут нас
оскорбляешь, хотя тебе известно, как на самом деле обстоят дела. Твоя мать,
твоя благородная, уважаемая мать, уже почти дала нам слово, но потом
попросила отсрочки, а потом вышла эта история с Погребальным покровом, ну и
всем прочим. И тогда мы решили, что не уедем отсюда, пока она не сделает
выбор. Это ведь и политический вопрос, мой мальчик, речь идет о благе
общества, о городе - короче, о том, чтобы обеспечить сильную власть. Потому
что сейчас все пущено на самотек. Будь ты и вправду не молокосос, а взрослый
мужчина, ты сам послал бы ее, не откладывая, к Икарию, чтобы тот отдал ее
будущему мужу.
Телемах, еще не успевший сесть, воскликнул:
- Неужто я стану выпроваживать из дома мать, когда, быть может, отец
мой еще жив! Если ты к этому клонишь, скажи напрямик. Но нет, этому не
бывать. Если она сама захочет уехать к Икарию, тогда пожалуйста, но...
- Глядите!
- Глядите! Глядите!
Все задрали головы кверху.
Высоко-высоко над самым городом показались две птицы, летящие со
стороны моря.
- Это никак орлы?
- Орлы! Орлы!
- Не вижу. Где?
- Вот они!
- Вот они! Вот они! Вот!
Птицы описывали друг над другом круги, словно собираясь вступить в
схватку. Вдруг по кругу бочком-бочком, повторяя движение птиц, засеменил
старик Алиферс [итакийский прорицатель, верный друг Одиссея, самый искусный
птицегадатель на острове]. Борода его тряслась, голову он запрокинул так,
что чуть не вывернул себе шею, борода развевалась, руки дрожали, из
беззубого рта летела слюна - прорицатель.
- Я знаю, что они предвещают! Я знаю, что они предвещают!
- Он знает, что они предвещают! Это Алиферс! Он умеет прорицать!
- Ну и что же они предвещают? - недоверчиво спросил Эвримах. - Уж
конечно, какую-нибудь беду? Предсказывать беды ты мастер!
- Предсказывать беды он мастер! Какая же это беда? Какая?
- И вправду беда, - прокаркал старик, - Внемлите! Он вернется, и вам
придется ответить за все, негодники! Внемлите! Это-то и предвещают птицы!
Внемлите! Что еще вы хотите знать? Внемлите!
- Он вернется! Внемлите! Он вернется!
- Кто вернется? - ледяным тоном спросил Амфином и встал, как и все
прочие.
- Он, - объяснил Алиферс. - Я это вижу! Узрите все!
- Вон что! - бросил Амфином, повернулся к нему спиной и внимательно
вгляделся в остальных.
- Он? Ну да, ОН! Кто "он"? Да ОН же, конечно!
Орлы взмыли к вершинам гор, вернулись назад, покружили над городом и,
полетев в сторону Зама, исчезли в просторах над морем.
Все теснились вокруг Алиферса, а он продолжал похаживать по кругу
бочком-бочком, самодовольно пыжась.
- Я вам говорил, я всегда это говорил!
- Он всегда это говорил!
- Что ты говорил, дядюшка?
- Он вернется на двадцатый год - что же еще!
- Он вернется на двадцатый...
- Пфф! Ерунда! Откуда тебе знать, что предвещают птицы?
- Откуда ему знать, что предвещают птицы?
- Знаю, - загадочно сказал старик. - И больше я ничего не скажу.
- Он просто знает, и все тут!
Эвримах, который вообще слыл человеком невозмутимым, с угрожающим видом
двинулся на старика, тот отшатнулся.
- По правде говоря, старик, у меня руки чешутся намять тебе бока.
- Намять ему бока, - эхом отозвался хор.
- Добрый Эвримах, но я же это вижу! - стал оправдываться перепуганный
старик.
- Он это видит!
- Чушь! - объявил Эвримах. - Ты видишь не больше других. Просто ты
хочешь посеять смуту, думаешь, я не понимаю!
- Он хочет посеять смуту!
- Но, милый, добрый Эвримах, ведь давно уже было предсказано, что на
двадцатый год...
- Давно уже было предсказано, что на двадцатый...
Эвримах пожал плечами. Но поскольку он стоял на виду, он обратился к
народу с небольшой речью:
- Все это так называемое Народное собрание - чистейший вздор. Как и
предсказания и прочие выдумки. У Телемаха одна только цель - помешать
естественному ходу вещей. Будто наша Партия Прогресса не знает, в чем благо
для города. Но раз уж Телемах настоял на своем и мы сюда явились, мы можем
заодно постановить, чтобы он просил свою Премногоуважаемую мать отправиться
к ее почтенному отцу Икарию и там подождать, пока отец решит, кого ей
следует избрать в мужья. Она может сама помочь ему в выборе, мы своего слова
не нарушим - у нее в запасе еще много дней. Все необходимые формы будут
соблюдены, свадьбу может устроить Икарий, а она возвратится сюда и будет
здесь царицей.
По правде сказать, у Телемаха был довольно жалкий вид, когда он
попытался отвечать, - голос его сделался плаксивым, сам он опять стал
мальчишкой.
- Разве вы не можете снарядить быстроходную галеру, чтобы я поехал в
Пилос и Спарту разузнать, что им известно о моем отце? - хрипло спросил он и
стал часто-часто глотать. - Я...
И осекся.
- Думаю, вы должны на это согласиться, - сказал Ментор, один из
старейших друзей Долгоотсутствуюшего, бывший к тому же (правда, по названию,
а не на деле) опекуном Телемаха. - По-моему, вы не вполне уяснили себе, кто
таков Он, Долгоотсутствующий. Если он возвратится, берегитесь!
- Что он сказал?
- Он сказал: "Если Долгоотсутствующий возвратится, береги... "
- Если он возвратится, мы окажем ему прием... какой найдем нужным! -
гаркнул молодой человек по имени Эвенор, сын Леокрита, и огляделся вокруг в
поисках поддержки. - Нас тоже голыми руками не возьмешь!
- Ладно, хватит валять дурака! - веско объявил Антиной.
- Что?
- Да, да, он сказал, они окажут ему прием, какой они найдут нужным.
И собравшиеся стали расходиться, нестройно гомоня. Затея Телемаха
потерпела несомненное поражение.
Он медленно сошел вниз к гавани, рядом с ним бежали его собаки.
x x x
Насчет дальнейших событий этого дня известно, что неподалеку от гавани,
на постоялом дворе Ноэмона Телемах встретился с тем, кто именовал себя
Ментесом с острова Тафос, и между ними произошел разговор. Потом в течение
нескольких часов они с тафийцем обошли разные места в городе и в его
окрестностях. Телемах встретился с товарищами детских игр и с друзьями, на
которых мог положиться. Он пытался сколотить не партию, а команду гребцов.
Когда он - в одиночестве, сопровождаемый только собаками - возвратился
домой, в мегароне в ожидании ужина сидело десятка два женихов, игравших в
разные игры. Антиной обратил к нему свое смуглое насмешливое лицо и крикнул
примирительным тоном:
- Эй, не вешай носа, садись-ка лучше с нами играть, пить и есть - будь
человеком!
Он даже встал и положил руку на плечо Сына:
- А ну, парень, выше голову.
Телемах стряхнул его руку.
- Хватит ребячиться, - холодно сказал он. - Спокойной ночи.
Он отправился к себе и послал за Эвриклеей, Они довольно долго
беседовали о разных разностях. Поздним вечером, когда гости, сидевшие за
вечерней трапезой, уже изрядно хлебнули и расшумелись, старуха и Сын
прокрались в кладовую.
Старуха махала обеими руками:
- Ишь ты, что затеял! Скажи на милость! И кто тебя надоумил? Ты - и
вдруг в море! Я тут ни при чем! Взять и уехать с бухты-барахты!
- Стало быть, ты не хочешь, чтобы я уезжал, - посмеивался он.
- Та-та-та! - отвечала старуха. - А с чего бы мне этого хотеть? По мне,
лучше бы ты остался дома!.. Ну так что ты возьмешь с собой? Времени-то у
тебя в обрез.
Когда в мегароне стало еще шумнее, а тьма на дворе гуще, пришли четверо
матросов из гавани и снесли вниз провиант. Корабль стоял за мысом, там ждали
остальные. Они должны были в тишине пройти на веслах к южному мысу, а дальше
идти с западным ветром - ночным ветром, дующим с островов.
- Через несколько дней, - сказал Телемах Эвриклее, - ты можешь сказать
маме, что я не у деда. Если она спросит. Остальные пусть думают что хотят.
А Эвриклея сказала:
- Может статься, Нестор не таков, как ты ожидаешь. Не забудь, он стар,
очень стар. Но он все еще очень могущественный человек.
Корабль был судном на двадцать гребцов. Принадлежал он Ноэмону и был из
числа быстроходных. Пройдя южный мыс, пловцы подняли парус. С ними был
Ментес из Тафоса. Его собственный корабль должен был выйти следом.
x x x
В это утро, несколько дней спустя, Долгоожидаюшая, Женщина средних лет,
которую только что причесала коварная и все более грузная дочь Долиона,
узнала все. Впрочем, можно предположить, что кое о чем она догадывалась уже
прежде. Хотела ли она, чтобы он уехал? Трудно ответить на этот вопрос так
много времени спустя.
Она стояла у окна и смотрела на Меланфо, которая только что
повстречалась в воротах с Антиноем и теперь шла через внутренний двор. За
ней кралась кошка с мышью во рту.
- Вообще-то я всегда терпеть не могла кошек, - сказала Хозяйка
Эвриклее, стоявшей у нее за спиной.
Глава пятнадцатая. ПОСЕЙДОН
Хотел бы я знать, когда начнется, подумал он, идя мимо паруса к ящику с
припасами, чтобы достать оттуда спасательный пояс. Калипсо говорила об этом
поясе в высокопарных выражениях, называя его "Спасательным покрывалом,
дарованным морской нимфой". Но как раз в ту минуту, когда он уже наклонился
за ним, ему показалось, что прямо на востоке он различает очертания суши -
тень, выступающую на фоне более темной тени. Взгляд едва улавливал ее.
Присев на корточки, слезящимися глазами он пытался разглядеть то, что уже
исчезло из виду, появилось вновь и вновь исчезло. Вот оно появилось опять. А
вот опять исчезло и все оделось тьмой. Он бросился назад к рулевой скамье,
сел, подавшись корпусом вперед, пытался высмотреть из-за паруса исчезнувшие
очертания, снова бросился на нос, но теперь уже они исчезли безвозвратно.
Парус хлопал на ветру. Он снова вернулся к рулевому веслу. Зевс! Афина!
Может, то был утесистый Зам или лесной Закинф! Он пытался вызвать в памяти
исчезнувшую тень. Пытался представить себе острова такими, какими они
сохранились в его памяти, варьируя ускользающий образ, и понимал, что это
мог быть один из них. Неужели?
Ветер дул теперь с юга. Первая волна захлестнула плот, бревна трещали и
скрипели. Он обвязался поясом. Его несло прямо на север. Каждый раз, когда
он пытался повернуть к востоку, плот кренился набок.
Всю ночь он шел с южным ветром. К утру ветер упал, и, когда невидимый
глазу Гелиос озарил мир своим серым светом, начал накрапывать дождь.
Видимость была плохая, со всех сторон были только серые, зыбкие гребни волн.
Он пытался держать курс на восток, на восток, на восток! Так он и просидел
весь день: глаза его слипались, руки устали, он мерз, мокнул под дождем и
под брызгами волн, и его уносило куда-то, кажется на северо-восток. Однажды
он увидел маленький островок, изрезанный скалистый берег, о который
дробились волны. Но его пронесло мимо, в пустынность вечернего моря.
Потом на несколько часов воцарился относительный покой. Море оставалось
грозным, но дышало ровнее. Когда Гелиос исчез в дымке слева, он понял, что
движется на север, погода была почти такая же, как накануне вечером.
Хотел бы я знать, когда начнется настоящая буря, подумал он.
Он ощупал пробковые пластинки и ремни спасательного пояса и забормотал:
- Это вовсе не значит, что я чего-то боюсь, Я в надежных руках у Высших
сил, они желают мне добра. Но этот пояс так славно согревает живот. Неглупое
изобретение. Она говорила, будто пояс этот к ней на берег выбросила морская
нимфа. Я вовсе не сомневаюсь в ее словах, но вообще-то иногда - во всяком
случае, в былые времена - такие пояса водились на берегах. "Морская нимфа
моими руками дарит тебе свое покрывало, - сказала она. - Это украшение. Если
станет очень ветрено, укрась себя им".
Он расстегнул пояс, приподнял хитон и укрепил пояс на голом теле.
- Славно греет, - произнес он вслух.
Ветер крепчал, он с большим трудом зарифил парус. Потом поискал луну,
она была маленькой и почти невидимой, ее затягивали облака, но все же ему
удалось определить курс. Почти все созвездия были стерты, но все же Шесть
звезд указывали путь. Теперь ветер дул с юго-запада и заметно свежел, а
волны становились круче. Но плот пока еще плыл. Только бы он выдержал, думал
Странник, когда его захлестывал очередной вал. Съестное погибнет, думал он в
приступе своеобразного голода, голода сытого человека, сожалеющего о том,
что он ел меньше, чем мог бы, в минувшие дни. Чувствами он искал прибежища у
богов, у всех божественных обитателей горних высот и подводных царств. Из
него полился не управляемый мыслью монотонный словесный поток: славословия,
выученные в детстве молитвы, жертвенные обеты: то была вечерняя молитва на
море, имя которой - Страх. Буря начиналась в нем самом, неукротимая буря;
она рождалась в его собственной груди и паникой подыгрывала ветрам,
рвавшимся с поднебесья, они низвергались на него отовсюду, образуя клин,
острие священной силы богов, да, истинную египетскую пирамиду, которая,
покоясь на собственной вершине, давит на нее всей своей тяжестью; это были
фараоновы гробницы, одна - обращенная острием вверх, другая - вниз:
невидимый, быстрый огонь, руг Diоs ["Зевсово пламя"], молния, вереница
молний из уплотненного воздуха, который окатывает пловца безжалостно
исхлестанной водой, и пирамида воды, которая громоздится от самого морского
дна до его поверхности, пирамида, которая с удивительной точностью нацелена
в него снизу и на чьей вершине держится его крошечный плот, когда сверху в
него целится острие пирамиды низвергающихся с небес ветров: он был зажат
Клещами Могучих сил, стиснут Челюстями Всевластных Стихий! Ненасытные Силы
неба и Стихии моря настигли его!
В его бормотанье, в его бессмысленном славословии, бездумном
звукоизвержении звучало также удивление. Рассказчик, вслушивающийся и
вникающий в него много тысяч лет спустя, может истолковать это именно так,
ведь за семь последних лет, из плена которых он вырвался, Странник привык
считать себя ничтожеством. А теперь, как он ни был потрясен - неистовством
ветра, моря, минутными приступами ужаса, - он был, однако, озадачен тем, что
силы неба и вод, а может быть, одних только вод, поддержанные необузданными
вихрями, уделяют ему такое внимание; то было сначала чувство, потом оно
стало мыслью. Да, именно на нем сосредоточили они свое внимание, с
остервенелой ловкостью и сноровкой, с непревзойденной свирепой гениальностью
возведя две эти пирамиды - Небесную и Морскую, пирамиды Природы, сделав так,
что вершины обеих встретились в том самом месте, где по случайности как раз
в эту минуту оказался его плот. Он был центром, той точкой, которая
сделалась вдруг сердцевиной бури и Царства Огня. Гордыня ужаса и отчаяния
охватила на миг все его существо. Никому из смертных не доводилось испытать
ничего подобного! И на своем языке, на своем невнятном наречии он забормотал
слова, выражавшие эту гордыню ужаса, слова, которые самые горячие его
приверженцы, те, кто были к нему ближе всех и лучше других читали в его
душе, перевели как "Оймэ! Горе мне! Горе мне, постоянному в бедах, за что
мне терпеть еще новые напасти, что еще со мной приключится, что со мной
будет?".
Тяжко, тяжко рушились на плот все новые валы. Вода заливала его
укрытие. Он не решался привязать себя к стойке кормила или к скамье, но
обеими руками вцепился в нее и в кормило. Иногда волна ударяла снизу -
шлепок могучей распластанной длани, - и плот на мгновение замирал, весь
дрожа. Вот плот взмыл вверх, из водяной ложбины, все ветры ринулись на него
разом, и левый шкот лопнул - звук был такой, словно лопнула тетива. Хлестни
меня конец ремня по глазам, я бы ослеп, подумал он. Он кричал, взывал,
подбадривал свой плот: "Давай, поднажми, держись, дружок! Где наша не
пропадала!" - но и эти слова призваны были просто излить страх в звуке, в
вопле.
Оймэ!..
Он не услышал, как расшатались скрепы в носовой части, но, когда под
его ногами стали вдруг расползаться бревна, понял: в ближайшие мгновения
свершится его судьба. "Я в руках у добрых, благосклонных, удивительных сил",
- бубнил его язык, а плот кружился на ветру, штаги провисли, а мачта и парус
накренились косо вперед. Кувшины с вином и водой в ящике с припасами,
метавшемся по плоту, разлетелись на куски, и в эту минуту плот перевернулся,
бревна, еще удерживаемые креплениями кормы, разошлись, точно растопыренные
пальцы руки, и встали торчком, укрытие рухнуло, а он выпрыгнул в воду.
Рот его наполнился соленой водой, он отфыркивал, откашливал воду,
шлепал по ней; в следующее мгновение на него накатил новый вал. Когда он
вынырнул на поверхность, его сильно ударило в правое плечо - я тону, - это
было кормило, он ухватился за него. Он чувствовал, что держится на пробковом
поясе. Подтянул его повыше, к подмышкам, прижал весло локтями. Весло рвануло
новой волной, подкинувшей пловца вверх, но толчком левой руки он
передвинулся к середине весла, так, чтобы уравновесить оба конца, и крепче в
него вцепился. Ноги целы, ни одна не сломана, подумал он. Ему было больно.
Царапина, думал он. Чуть подальше виднелся плот, а рядом с ним конец
оторвавшегося бревна. Новая волна прибила его к бревну, они одновременно
взлетели на гребень, он выпустил кормило и ухватился за бревно. Ему удалось
взобраться на него повыше и устроиться поудобнее.
Оймэ!..
Вверх-вниз, вверх-вниз, мерно, однообразно. Он чувствовал, что выбился
из сил. Соленая вода разъедала глаза, плечо и колено ныли, вода стала
холоднее, чем была. Вверх-вниз, вверх-вниз. Вода накрыла его, едва не
слизнув с бревна, он вдруг встряхнулся, рывком подался вперед и снова
ухватился за бревно. Расстегнув пряжку пояса, стягивавшего хитон, он сбросил
с себя одежду. Потом обхватил ремнем и себя, и бревно - ремень оказался
достаточно длинным, язычок пряжки он просунул в самое последнее отверстие на
нем.
Оймэ!..
Я хочу домой, хочу домой, хочу домой! Бормотанье обрело смысл, стало
питать волю. Я в хороших руках, бессмысленно думал он. Я хочу домой, думал
он и тем насыщал и поил свою волю. Закрыв глаза, он покачивался вверх-вниз,
волны подкидывали его, брызги, пенная влага, вскипавшая на гребнях, ломились
в уши, в ноздри, но волне не удавалось накрыть его с головой. Иногда его
вдруг уносило в другой мир, они напились как свиньи и блевали, думал он
словами, не образами, монотонным отзвуком былого рассказа, отголоском
слуховой памяти. Я солгал, будто я ослепил вулкан [автор вводит в
размышления Одиссея позднейшее аллегорическое истолкование борьбы Одиссея с
Полифемом как спасения человека от проснувшегося вулкана], вспомнил он,
вспомнив только имя - Полифем, нечто, случившееся в его жизни. Вверх-вниз,
вверх-вниз. Я хочу домой. И воля получала кусок хлеба, чашу с питьем.
Теперь, где бы он ни оказывался - на гребне волны или в ее ложбине, желания
его были устремлены к одному. Один раз под шквалом водяных брызг он подумал:
мне все равно, что там делается. Мне все равно, какая она. И какой Телемах.
Пусть они оба глупы. И пусть я устал и оборван. Я хочу домой.
В долгий промежуток усталого прояснения мысли он расчетливо и напрямик
стал славить богов, называя многие имена. Афина, ты справедлива, умна и
всегда приходишь на помощь в беде. Гелиос, далекий скиталец, знойный
гонитель теней, ты даришь плоской ладони земли необходимое ей тепло, и на
ней зеленеют деревья, злаки и травы, и она кормит нас мясом и фруктами, и ты
даешь ей свет, чтобы можно было увидеть твое благотворение. Зевс, я люблю
тебя, ты живешь в моем сердце и во всех моих мыслях, я восхищаюсь твоей
силой, мудростью и могуществом. Гермес, плавание вышло чудесное. Я всецело
полагаюсь на твои слова. Ты прекрасный Вестник, ты всегда говоришь только
правду, и никто из твоих слуг никогда ничего не украл. Ты защитник
Честности, ты само Прямодушие. И еще ты на редкость проворен. Ты самый
проворный из всех.
И тут на его устах родилось имя Посейдона. Посейдон, ты желаешь мне
самого большого добра. Ты так любовно качаешь меня на своих руках, на своих
ласковых волнах. Ты обходишься со мной как с лучшим другом. По глупости
своей, по своему человеческому недомыслию я говорил и делал то, за что ты
караешь меня, караешь справедливо, но на редкость милосердно. Ты самый...
да, да, во многих отношениях ты и впрямь самый главный. Один из самых
главных богов. Ты хорош собой и умен.
- Я хочу домой! - думал, кричал, вопил он (в этом море, где не было
слушателей, это было одно и то нее), и соленая вода заливала ему рот. От нее
деревенел язык и сжималось горло.
Вверх-вниз, вверх-вниз. Самый Ужас засыпал под этот монотонный ритм.
В другую минуту прояснения, незадолго до рассвета, он подумал: с
рассветом начнется не то восемнадцатый, не то девятнадцатый день моего
плавания. Я странствовал двадцать лет. Нет, семнадцать или восемнадцать
суток, но это и получается двадцать лет. Что-то не сходится, но я не хочу об
этом думать.
На рассвете он увидел сушу. Сначала он не понял, что это. Она вдруг
поднялась из моря, словно ударом хлыста взорвав водное однообразие; у него
даже заломило в глубине глаз, когда он сообразил: это суша. Суша. Гора.
Земля, на которой можно вытянуться. Берег.
И тут же понял: до нее далеко.
На мгновение он закрыл глаза. Вверх-вниз, вверх-вниз. Вверх-вниз. Когда
он снова открыл глаза и волна подбросила его на гребень, он увидел, что
земля не стала ближе. Веки снова опустились. Туда-сюда, туда-сюда.
Вверх-вниз, вверх-вниз. Ноги одеревенели, ремень натирал под мышками. Он
снова поднял веки. С высокого гребня он увидел, что приблизился к суше. В
течение нескольких часов его несло к ней.
Он очнулся - лицо погружено в воду, рот полон воды; он долго лежал,
прижавшись щекой к гладкой поверхности качающегося бревна, и откашливался.
Тело косо свисало поперек бревна, обмякшие ноги были безжизненны. Он не
мерз, руки и ноги не свело судорогой, но он и не плыл, а висел в воде,
качаясь, как плод на ветке. Болели уши, болела голова. Бревно своей шершавой
стороной царапало грудь и подмышки; ему показалось, что в море стало так
тихо, будто он от него за тридевять земель.
Он хотел открыть глаза, но открыл только маленькую щелку. В нее
ворвался свет, соленый, саднящий свет, он обжигал. Снова приоткрыв глаза, он
услышал свет, услышал, как свет плещется, грохочет в нем, он снова прикрыл
глаза и очутился в царстве Огненного божества, в сверкающем молниями,
искрящемся, громыхающе-красном и желтом мраке. Когда ему снова удалось
разомкнуть веки, он понял, что его тащит на скалы, к скалистому берегу.
Высокие, мрачные, зеленые, искрящиеся светом скалы ждали его впереди. Я
должен рассчитать, подумал он. Через мгновение на самом последнем пределе
способности мыслить, которую милостивые, благодетельные боги даровали
носящемуся по волнам человеку, он сумел додумать до конца: я должен
рассчитать расстояние.
Снова резкая боль пронзила глаза, но он вытерпел и не закрыл их, пока
не увидел. Над его головой носились птицы. Колючая, пенистая кромка волн
билась в темную гряду изрезанных скал. Его охватил ужас, а потом до сознания
дошло: мне надо прочь отсюда. Я близко, а мне надо скорее прочь.
Длинногорбый смертоносный вал накатил, взметнулся и рассыпался
белоснежной пеной. Когда он повернул голову и вновь увидел, только эта
белопенная стена расходилась вправо и влево вдоль берегового утеса
фестончатой кромкой кипящей, лижущей скалы воды. Бревно, подумал он и
задвигал ногами. Каждое движение причиняло страшную боль. Правой, левой,
правой, левой. Ступней он не чувствовал, но где-то мозжило, где-то сидела
боль - стало быть, ступни есть. Он работал руками, лопатками. Когда он стал
перемещаться по бревну, заныло плечо. Это близко, думал он. Я должен плыть
дальше от берега, я должен смотреть.
Но его тащило к берегу. Бревно, подумал он и снова заставил себя
посмотреть. Он расстегнул пряжку, ослабевший ремень повис на бревне,
соскользнул в воду, пошел ко дну. Вновь подкинутый вверх, он выпустил
бревно, оттолкнул его и сделал несколько бросков в сторону от берега. Он
погрузился глубоко в воду, из нее торчала одна голова, но спасательный пояс
поддерживал его, в нем была опора. Он проплыл еще немного, окуная глаза в
темноту. Потом вновь обернулся и, щурясь, поглядел в сторону берега: бревно
качалось совсем близко от пенной кромки. Когда ему снова удалось открыть
глаза, бревно взмыло на пенистом гребне, рухнуло вниз, исчезло. А солнце не
исчезло, солнце сверкало. Повернувшись к нему спиной, он с усилием плыл.
Теперь глазам стало легче. Неуклюже, скованно, медлительно переваливалось
тело на волнах, влекших его к берегу.
И тут он увидел бухту, надежду. Когда его вынесло к камням, он протянул
к ним обе руки, вцепился в их шершавые неровности и, обдаваемый фонтаном
брызг, удержался за выступ скалы. Острые раковины обдирали колени, лопалась
кожа на руках. Весь морской гул обрушивался на его плечи и голову, он
чувствовал ненависть моря. Не разожму рук, не разожму, не разожму. Но
удержаться не хватило сил, его поволокло в море и тут же опять понесло к
берегу. Его подкинуло вверх, он полз, отталкивался ногами, извивался,
бросался вперед, его пронесло мимо скалистого выступа. Он почувствовал под
коленями каменистое дно, опрокинулся, снова встал и, когда его вновь
поволокло прочь от берега, сумел сделать несколько неверных шагов. Новый вал
окатил его пеной, отброшенной от соседнего уступа, он поплыл, держась на
поясе и двигая руками, дал увлечь себя к берегу. Когда вода отхлынула снова,
он уже стоял на коленях, упершись ладонями в каменистое дно, потом встал,
шатаясь, сделал несколько шагов и упал. Новый вал обдал его пеной, волна
прокатилась по его плечам, оторвала от дна, приподняла на несколько дюймов,
потом он снова почувствовал дно, встал, вода струилась вокруг его ног. Он
сделал еще несколько шагов, упал, поднялся, попытался пуститься бегом, упал.
Волна снова подкинула его, поволокла, пытаясь затащить его в море. Он
перевернулся, нащупал ногами опору, бросился вперед и устоял. Поскольку вода
доходила ему уже только до колен, ему удалось побежать, он упал, поднялся,
пробежал еще несколько шагов, снова упал. Его заливало пеной, набегавшая
волна била его по ступням, по спине, но с места не стронула. Он стонал, он
ослеп, одеревенел, он не мог шевельнуть ни рукой, ни ногой. Но и новая волна
не сумела с ним справиться. Ему удалось встать на колени и поползти сквозь
пену вверх. Шум моря делался глуше.
Коленями, руками он чувствовал плети водорослей, раковины, более мелкую
гальку, песок. Песок, подумал он о том мягком, во что упирались ладони. Это
песок. Он немного полежал, вбирая грудью воздух, хрипя. Из носа и рта у него
струилась вода. Он встал на колени, опираясь на локти, - его рвало.
Это было устье реки.
Он, щурясь, поглядел на него, оно мерцало желтым и зеленым. Трава,
подумал он, трава, деревья. Он полежал без движения, земля ходила под ним
ходуном. К горлу снова подступила судорога рвоты, но рвать было уже нечем.
Локтями он упирался в сухой песок, песок был теплым, а нижняя часть тела и
ноги были погружены в воду, которая стала холоднее. Холодно, подумал он.
Вода холодная.
Он подтянулся еще немного выше по песку, ему удалось перевернуться на
спину. В одно ухо попала вода, она шумела, давила. Он потряс головой, но
вода не выливалась. Он прищурился, деревья стали видны отчетливей. Река,
широкий поток исчезал между деревьями. Поодаль у подножия отвесной скалы
была трава и листья. Листья, листва, опадающая осенью с деревьев. Здесь мне
лежать нельзя. Море ищет меня. Море охотится за мной. Сюда оно может
добраться. Он пополз еще выше. Путь от песка до листьев и травы был
бесконечно долгим. Море гналось за ним, стремилось схватить его, добраться
до его убежища. Он дотянулся до скалистой стены. Она была теплее песка.
Тепло, подумал он. От нее идет тепло.
Ему удалось встать на колени. Земля качалась под ногами, ему пришлось
опереться на скалу, которая закачалась тоже, норовя на него рухнуть. Но он
собрал все силы и остановил скалу. Немного погодя он сумел подняться на
ноги, постоял, но всего лишь мгновение, потом упал снова да так и остался
лежать. Плечи царапались о камень. Наверно, я весь исцарапан, думал он. Но
это пустяки.
- Это вовсе не опасно, - попытался он сказать вслух. И тут он заплакал.
Я касаюсь земли, подумал он. И, шевеля распухшим языком, произнес:
- Я касаюсь земли.
x x x
Они заломили ему руки назад и пригрозили: если он не станет говорить,
его привесят за руки. "Знаешь ты, каково тому, кого бьют по пяткам? А может,
наоборот, мы вздернем тебя за ноги вниз головой, мы что хотим, то и делаем,
мы слуги Посейдона". То были люди из дальних краев на юге, на севере и на
востоке, они хотели знать. "Говори, а не то размозжим тебе пальцы". Он не
сдавался. "А может, раздавим тебе мошонку, представляешь, каково тебе
придется. Хорош из тебя выйдет герой". Он закричал, но они давить не стали,
только дотронулись. "Ладно, мы отрубим тебе пальцы, мы ведь тебя жалеем.
Далеко на востоке тебе бы повырывали ногти, один за другим, но мы тебя
жалеем, только говори". Он пытался придумать, как сделать так, чтобы не
заговорить. Ему зажали руки между двумя деревянными досками. "Убивать мы
тебя не станем, мы тебя жалеем. Ты еще жив и можешь кричать. Можешь пускать
слюни, можешь блевать, когда мы станем пинать тебя в живот. А ведь нам
ничего не стоило бы вспороть тебе брюхо, чтобы ты увидел свои кишки и в них
дерьмо. Но мы тебя жалеем". "Мы тя жи-леем", - произносили они на своем
чужом, грубом наречии. "Говори, сколько у вас было кораблей, сколько вас
было человек, где вы спрятали свои сокровища, где твои золотые и серебряные
сосуды, половину тебе оставим, только говори. Молчишь? Ладно, тогда отрубим
тебе полпальца на правой руке. Вот, полюбуйся. Могли бы отхватить и весь
палец, но мы тя жилеем, мы люди жалливые, мы люди". Их лица окружали его со
всех сторон - черные, смуглые, желтые, белые лица. "Тогда отхватим еще один
палец, теперь на левой, мы добрые, вот, полюбуйся. И давай, выкладывай все.
Сейчас прижжем обрубки, кровь остановим, мы тя жилеем. Говори же, не таись,
мы те добра желаем". Он кричал. Ему заткнули рот тряпкой. "Могли бы в дерьме
ее вымазать, но мы тя жилеем. Могли бы челюсть сломать, но не сломали, мы тя
жилеем. Сейчас выбьем тебе один зуб". А потом они сказали: "Не станешь
говорить - мы тя в Море бросим. Мы слуги Посейдона". И тогда он заговорил:
"Меня зовут Одиссей. Я родом с Итаки. Я был в Трое с царем царей
Агамемноном, мы победили троянцев и учинили там разгром. Я убил Астианакса,
я, а может, не я, а кто-то другой из нас, это было нетрудно, он был легкий
как пушинка, мы кинули его через стену, а потом я, а может, кто-то другой
спустился вниз, схватил его за ногу и размозжил ему голову о мостовую, это
было нетрудно, он был не тяжелей пушинки. Я долго странствовал, возвращаясь
домой, теперь я в ваших руках, Боги, Люди, а золото в глотке у Моря, во
чреве Посейдона, оно пошло ко дну вместе с нашими кораблями, золота больше
нет". "Ладно, бросим тя в Море, мы слуги Посейдона", - сказали они. "Нет,
нет, нет, - закричал он, - я сделаю все, что вы хотите, скажу все, что вы
хотите, только не бросайте меня в Море!.."
- ...только не в море, нет, нет, нет, - стонал его рот, бормотал его
распухший, отравленный солью язык.
x x x
Он проснулся, его знобило. Глаза жгло, они почти совсем заплыли, болело
у него все. Был вечер, закатное солнце еще горело на отвесной скале по ту
сторону реки. Ревели береговые буруны, он слышал голос моря, пенистые
ручейки струились в гальке, на которой он лежал. Я лежу на земле, думал он,
на суше.
Спасательный пояс стягивал тело. Он сел и попытался развязать узлы.
Долго возился с ними, прежде чем ему удалось снять ремень. Тяжело отдуваясь,
повалился на спину - отдохнуть. Но ему было холодно. Если я буду долго так
лежать, я простыну. Он сел, потом встал, держа в руке пояс. Шатаясь, побрел
вдоль реки туда, где росли деревья. Здесь берега были выше, дальше в
излучине виднелся какой-то причал, а может, мостки для стирки или что-то в
этом роде. Люди, подумал он, здесь живут люди.
Он бросил пояс в воду, пояс увлекло прочь, туда, где ревели буруны.
"Покрывало морской девы", - говорил кто-то. Он не мог только вспомнить кто.
Но кто-то говорил. Хороший был пояс, подумал он деловито. Очень хороший.
Если его будет носить по морю, может, он попадется тому, у кого в нем нужда.
А может, его выкинет на берег, где в нем нужда. Что до меня, я уже больше не
в море. Я на суше, я стою на земле. Я живой человек на земле.
Он, шатаясь, побрел между, деревьями. Под ногами, под пальцами босых
ног, шуршали сухие листья. Он лег на спину под огромным деревом. Саднящими
руками подгреб к себе листья, накидал их на себя, засыпал себя ими. Он
окутал себя листвой, погрузился в нее, почувствовал, как она согревает его
своим теплом. Я человек, лежащий в тепле на земле. Я человек вдали от моря.
Я живу.
Глава шестнадцатая. В ПИЛОСЕ
Молодой человек, отплыв на корабле как груз, очень долго и чувствовал
себя грузом. Когда отчалили от берега и напряжение первых минут улеглось,
все пошло своим чередом. Едва обогнули южную оконечность родного