он прижал ее к своей груди и начал
говорить:
-- Твоя жена, как я слышал, уже рассказала тебе, что на третий день
после моего приезда в Ютербок для встречи с курфюрстом Бранденбургским мы с
ним, гуляя, натолкнулись на одну цыганку. Курфюрст, по характеру живой и
бойкий, решил при всем честном народе разоблачить эту женщину, об искусстве
которой, кстати сказать, в тот самый день шел достаточно фривольный разговор
за обедом; итак, заложив руки за спину, он подошел к столику цыганки и
задорно предложил предсказать ему что-нибудь такое, что сегодня же сбудется,
а иначе, будь она хоть римской Сивиллой, все равно он ее словам не поверит.
Цыганка, окинув нас беглым взглядом, отвечала, что прежде, чем мы оба уйдем
с рыночной площади, нам встретится дикий козел с большими рогами, тот,
которого выпестовал в парке сын садовника. Надо тебе знать, что козел,
предназначавшийся для дворцовой кухни, содержался под замком в высокой
загородке, скрытой могучими дубами парка, не говоря уж о том, что весь парк
и прилегавший к нему сад, изобиловавшие разной мелкой дичью, находились под
строгой охраной, так что невозможно было себе представить, как, во
исполнение странного пророчества, этот козел мог бы попасть на рыночную
площадь. Курфюрст Бранденбургский, полагая, что за всем этим кроется
какое-то мошенничество, и твердо решивший изобличить во лжи цыганку, что бы
она еще ни говорила, перекинувшись со мной двумя-тремя словами, послал во
дворец скорохода с приказом немедленно заколоть козла и в один из ближайших
дней подать его к нашему столу. Засим обернулся к цыганке, слышавшей наш
разговор, и сказал: "Итак, какое же будущее ты мне предскажешь?"
Цыганка, разглядывая его руку, говорила: "Слава моему курфюрсту и
повелителю! Твоя милость долго будет править, и долго будет властвовать дом,
из коего ты происходишь, и потомки твои будут жить во славе и великолепии и
станут могущественнее всех царей земных!"
Курфюрст молча и задумчиво смотрел на ворожею, затем, шагнув ко мне,
вполголоса сказал, что сожалеет, зачем он послал гонца во дворец, дабы
помешать исполнению пророчества. И покуда монеты из рук сопровождавших его
рыцарей дождем сыпались на колени цыганки, сам он, швырнув ей золотой,
спросил, будет ли так же звенеть серебром предсказание, которое она сделает
мне.
Ворожея, отперев ящик, стоявший подле нее, обстоятельно и неторопливо
уложила в него монеты, кучками по достоинству, снова его заперла и, ладонью
прикрыв глаза от солнца, словно свет его был ей непереносим, взглянула на
меня. Я задал ей тот же самый вопрос и, покуда она изучала мою руку, шутливо
сказал, оборотясь к курфюрсту: "Мне, видимо, она уж ничего столь приятного
не возвестит". Услышав это, старуха схватила костыли, медленно поднялась со
скамейки, как-то загадочно простерла руки и, приблизившись ко мне, отчетливо
прошептала: "Нет!"--"Вот как, -- в смущении пробормотал я и отшатнулся от
ворожеи, которая, глядя на меня безжизненным, холодным взором своих словно
окаменелых глаз, вновь опустилась на скамеечку, -- откуда же грозит моему
дому опасность?" Цыганка, взяв в руки уголек и бумагу, спросила, должна ли
она написать свое прорицание, и я, смутившись, отвечал, мне ведь ничего
другого не оставалось: "Да, напиши!" -- "Хорошо, -- отвечала она, -- три
тайны я открою тебе: имя последнего правителя из твоего дома, год, когда он
лишится престола, и имя того, кто с оружием в руках твоим царством
завладеет". Сделав это на глазах у всего народа, она скрепила записку
сургучом, увлажнив его своими увядшими губами, и припечатала железным
перстнем, надетым на средний палец. Я, как ты сам понимаешь, сгорая от
любопытства, потянулся за запиской, но она меня остановила словами: "Нет,
нет, ваше высочество!" -- и указала куда-то своим костылем: "Вон у того
человека в шляпе с перьями, что стоит позади всего народа на скамейке у
церковных дверей, выручишь ты эту записку, коли она тебе понадобится".
И прежде, чем я успел понять, что она сказала, она взвалила на спину
свой ящик и смешалась с толпой, нас обступившей, я же, онемев от удивления,
остался стоять на месте. Тут, к вящей моей радости, подходит рыцарь,
которого курфюрст посылал во дворец, и, смеясь, докладывает, что козел уже
зарезан и он сам видел, как двое егерей тащили его на кухню. Курфюрст берет
меня под руку, чтобы увести с площади, и весело говорит: "Так я и знал, эти
прорицания -- обыкновенное мошенничество, не стоящее времени и денег, на них
потраченных".
Но каково же было наше изумление, когда -- он еще и договорить не успел
-- площадь зашумела и все взоры устремились на огромного меделянского пса;
он мчался от дворцовых ворот, волоча за загривок тушу того самого козла, и в
трех шагах от нас, преследуемый челядью, выронил свою добычу. Так сбылось
пророчество цыганки, предназначенное служить залогом всего ею сказанного, и
дикий козел, пусть мертвый, встретился нам на рыночной площади. Молния,
грянувшая с небес в морозный зимний день, не поразила бы меня сильней, чем
то, что сейчас случилось, и первым моим порывом, как только мне удалось уйти
от всех меня окружавших, было разыскать человека в шляпе с перьями, на
которого указала цыганка. Но никто из посланных мною на розыски,
продолжавшиеся целых три дня, так и не напал на его след. И вот, друг мой
Кунц, несколько недель назад я собственными глазами увидел этого человека на
мызе в Дааме.
С этими словами он выпустил руку камергера, вытер пот со лба и снова в
бессилии опустился на подушки. Тот же, считая, что высказывать свою точку
зрения на сей странный случай не стоит, курфюрст все равно будет стоять на
своем, предложил изыскать какой-нибудь способ овладеть запиской, а в
дальнейшем предоставить Кольхааса его собственной судьбе. Курфюрст
решительно сказал, что такого способа не существует и что мысль не увидеть
более роковой записки, мысль дать страшной тайне погибнуть вместе с этим
человеком повергает его в ужас и отчаяние. На вопрос друга, не сделал ли он
попытки выяснить, кто эта цыганка, курфюрст отвечал, что под выдуманным
предлогом приказал ее разыскивать по всему курфюршеству, но след ее и по сей
день нигде не обнаружился; при этом он добавил, что в силу некоторых
обстоятельств -- пояснить свои слова он отказался -- цыганку вряд ли можно
еще отыскать в Саксонии.
Как раз в это время камергер собирался в Берлин по делам, связанным с
унаследованными его женой от смещенного и вскоре после того умершего графа
Кальхейма крупными поместьями в Неймарке. А так как он искренне любил своего
повелителя, то после некоторого раздумья и спросил последнего, не
предоставит ли он ему полной свободы действий в истории с запиской. А когда
тот, порывисто прижав его руку к своей груди, отвечал: "Вообрази, что ты --
это я, и раздобудь ее!"-- камергер, сдав дела, ускорил отъезд и отбыл в
Берлин без жены, сопровождаемый лишь несколькими слугами.
Тем временем Кольхаас, доставленный в Берлин и согласно распоряжению
курфюрста помещенный в рыцарскую тюрьму, предоставлявшую большие удобства
ему и его пятерым детям, по прибытии из Вены прокурора предстал перед
верховным судом, обвиненный в нарушении имперского мира. Правда, на первом
же допросе он сказал, что в силу соглашения между ним и курфюрстом
Саксонским, заключенным в Лютцене, он, Кольхаас, не может быть обвинен в
вооруженном нападении на курфюршество Саксонское и последовавших засим
насильственных действиях. В ответ ему было назидательно сказано, что его
величеством императором, коего здесь представляет имперский прокурор, сие не
может быть принято во внимание. Когда же ему все растолковали и к тому же
объявили, что в Дрездене его иск к юнкеру фон Тронке полностью удовлетворен,
он немедленно смирился. Случилось так, что в день прибытия камергера
Кольхаасу был вынесен приговор -- смерть через обезглавливание мечом, в
исполнение которого, даже несмотря на его мягкость, никто не хотел верить
из-за запутанности всего дела; более того, весь город, зная, как курфюрст
благоволит к Кольхаасу, надеялся, что по его могущественному слову казнь
обернется разве что долголетним тюремным заключением. Камергер, поняв, что
ему нельзя терять времени, если он хочет выполнить поручение своего
повелителя, начал с того, что в обычном своем придворном наряде стал
прохаживаться под стенами тюрьмы, в то время как Кольхаас от нечего делать
стоял у окна и разглядывал прохожих. По внезапному повороту головы Кольхааса
камергер заключил, что тот его узнал, и с особым удовольствием отметил
непроизвольное движение узника, поспешно коснувшегося рукой медальона. Итак,
смятение, в эту минуту, видимо, охватившее душу Кольхааса, камергер
истолковал как достаточный повод для того, чтобы перейти к решительным
действиям. Он велел привести к себе торговку ветошью, старуху, едва
ковылявшую на костылях, которую заприметил на улицах Берлина среди других
таких же старьевщиков и старьевщиц, ибо она по годам и по платью показалась
ему похожей на ту, о которой говорил курфюрст. Уверенный, что Кольхаас в
точности не запомнил мимолетно виденного лица женщины, передавшей ему
записку, он решил подослать к нему старуху, заставив ее, если, конечно,
удастся, сыграть роль цыганки-ворожеи. Посему он подробно рассказал ей обо
всем, что в свое время произошло в Ютербоке между курфюрстом и цыганкой; не
зная, однако, как далеко зашла та в своем провидении, он постарался
втолковать старухе все ему известное касательно трех таинственных пунктов
записки. Затем стал поучать ее говорить как можно отрывочнее и темней, дабы
можно было хитростью или силой -- для этого все уже подготовлено -- выманить
у Кольхааса записку, представляющую огромную важность для саксонского двора,
буде же это окажется невозможным, предложить ему отдать эту записку ей на
хранение якобы на несколько особо тревожных дней, когда у него она вряд ли
будет в сохранности. Старьевщица, прельстившись солидным вознаграждением,
тотчас же согласилась обстряпать это дело, потребовав, однако, от камергера
задаток. А так как ей вот уже несколько месяцев была знакома мать Херзе,
павшего под Мюльбергом, которая, с разрешения начальства, изредка навещала
Кольхааса в тюрьме, то старухе в ближайшие дни с помощью небольшого подарка
тюремщику удалось проникнуть в камеру конноторговца.
Кольхаас, увидев на руке старухи перстень с печаткой, а на шее
коралловое ожерелье, принял ее за ту самую цыганку, что дала ему записку в
Ютербоке; но поскольку правдоподобие не всегда состоит в союзе с правдой, то
здесь и произошел некий казус, о котором мы поведаем читателям, предоставив
каждому, кто пожелает, полную свободу в таковом усомниться. Дело в том, что
камергер, как оказалось, совершил отчаянную промашку и, погнавшись на улицах
Берлина за старухой ветошницей, которой он прочил роль цыганки, изловил ту
самую таинственную ворожею из Ютербока.
Так или иначе, но старуха на костылях, лаская детишек, пораженных ее
странным видом и в испуге прижимавшихся к отцу, рассказала, что уже довольно
давно воротилась из Саксонии в Бранденбургское курфюршество и, услышав, как
камергер на улицах Берлина, не блюдя осторожности, наводит справки о
цыганке, весною прошлого года находившейся в Ютербоке, немедленно к нему
протиснулась и, назвавшись вымышленным именем, вызвалась выполнить его
поручение. Кольхаасу бросилось в глаза непостижимое сходство цыганки с его
покойной женою Лисбет, такое сходство, что он едва удержался, чтобы не
спросить, уж не приходится ли она ей бабушкой, ибо не только черты ее лица,
но и руки, все еще красивые, и прежде всего жесты этих рук, когда она
говорила, воскрешали в его памяти Лисбет, даже родинку, так красившую шею
его жены, заметил он на морщинистой шее старухи. Кольхаас -- мысли у него
как-то странно путались -- усадил ее на стул и спросил, что ж это за дела
такие, да еще связанные с камергером, привели ее к нему. Старуха, гладя
любимую собаку Кольхааса, которая обнюхивала ее колени и виляла хвостом,
отвечала, что камергер поручил ей разведать, какой же ответ содержится в
записке на три таинственных вопроса, столь важных для саксонского двора,
далее -- предостеречь его, Кольхааса, от некоего человека, присланного в
Берлин, чтобы, пробравшись в тюрьму, выманить записку под предлогом, что у
него она будет сохраннее, нежели на груди у Кольхааса. Пришла же она сюда с
намерением сказать ему, что угроза хитростью или силой отнять у него записку
-- нелепица и заведомая ложь; что ему, находящемуся под защитой курфюрста
Бранденбургского, нечего опасаться этого человека и, наконец, что у него на
груди записка будет целее, чем даже у нее, только пусть остерегается, чтобы
никто и ни под каким видом ее у него не отнял. Тем не менее, закончила
старуха, ей кажется разумным использовать записку для той цели, какую она
имела в виду, вручая ему в Ютербоке этот клочок бумаги, призадуматься над
предложением, сделанным через охотничего фон Штейна, и записку, для него,
Кольхааса, уже бесполезную, выменять у курфюрста Саксонского на жизнь и
свободу.
Кольхаас, ликуя, что ему дарована сила смертельно ранить врага,
втоптавшего его в прах, воскликнул:
-- Ни за какие блага мира, матушка! -- Засим, пожав руку старухи,
полюбопытствовал, что же за ответы и на какие такие грозные вопросы стоят в
этой записке.
Цыганка взяла на колени младшего его сынка, пристроившегося было на
полу у ее ног, и проговорила:
-- Блага мира тут ни при чем, Кольхаас, лошадиный барышник, а вот благо
этого белокурого мальчугана... -- Она рассмеялась, лаская и целуя ребенка,
смотревшего на нее широко раскрытыми глазами, потом костлявыми своими руками
протянула ему яблоко, вынутое из кармана.
Кольхаас в волнении сказал, что дети, будь они постарше, одобрили бы
его поступок и что именно в заботе о них и о будущих внуках он долгом своим
почитает сохранить эту записку. Ибо кто же после горького опыта, им
приобретенного, убережет его от нового обмана, и не пожертвует ли он
запиской для курфюрста так же бесцельно, как пожертвовал для него своим
военным отрядом в Лютцене.
-- Кто однажды нарушил слово, -- добавил он, -- с тем я больше в
переговоры не вступаю; и только ты, матушка, прямо и честно можешь сказать,
надо ли мне расстаться с листком, столь чудесным образом вознаградившим меня
за все, что я претерпел?
Старуха, спустив с колен ребенка, отвечала, что кое в чем он прав и,
конечно, волен поступать, как ему заблагорассудится. С этими словами она
взяла костыли и направилась к двери. Кольхаас повторил свой вопрос
касательно содержания загадочной записки, и, когда старуха нетерпеливо ему
ответила, что он ведь может ее распечатать, хотя это и будет пустое
любопытство, пожелал узнать еще и многое другое: кто она, как пришло к ней
ее искусство, почему она не отдала курфюрсту записку, собственно для него
предназначавшуюся, и среди многих тысяч людей избрала именно его, Кольхааса,
никогда прорицаниями не интересовавшегося, и ему вручила чудесный листок. Но
тут вдруг на лестнице послышались шаги тюремной стражи, и старуха, боясь,
что ее здесь застанут, торопливо проговорила:
-- До свидания, Кольхаас! Когда мы снова встретимся, ты все узнаешь! --
Затем, идя к двери, воскликнула: -- Прощайте, детки, будьте счастливы! --
перецеловала малышей всех подряд и вышла.
Тем временем курфюрст Саксонский, терзаемый мрачными мыслями, призвал к
себе двух астрологов, Ольденхольма и Олеариуса, в ту пору весьма почитаемых
в Саксонии, надеясь от них узнать содержание таинственной записки, столь
важной для всего его рода и потомства. Но так как сии ученые мужи после
нескольких дней, проведенных на башне Дрезденского замка за чтением звезд,
не смогли прийти к согласию, относится ли пророчество к последующим
столетиям или же к настоящему времени и не подразумевает ли оно королевство
Польское, отношения с коим все еще оставались неприязненными, то этот ученый
спор не только не развеял тревоги, чтобы не сказать отчаяния, несчастного
властителя Саксонии, но, напротив, усугубил ее, сделал и вовсе
непереносимой. К этому еще добавилось, что камергер поручил своей жене,
собиравшейся к нему в Берлин, осторожно сообщить курфюрсту о неудавшейся
попытке завладеть запиской с помощью одной женщины, которая с тех пор как в
воду канула. Принимая во внимание все эти обстоятельства, приходится
оставить всякую надежду раздобыть злосчастную записку, тем паче что после
всестороннего обсуждения дела курфюрст Бранденбургский подписал смертный
приговор Кольхаасу и казнь назначена на понедельник после Вербного
воскресенья.
Услышав это, курфюрст себя не помнил от горя и раскаяния; жизнь ему
опротивела: запершись в опочивальне, он в течение двух дней не притрагивался
к пище, но на третий, не давая никаких объяснений кабинету, вдруг заявил,
что уезжает на охоту к принцу Дессаускому, и исчез из Дрездена. Вопрос о
том, направился ли он в Дессау или куда-нибудь еще, мы оставляем открытым,
ибо старинные хроники, из сопоставления коих мы почерпаем материал для нашей
повести, в этом пункте странным образом одна другой противоречат.
Установлено лишь, что принц Дессауский не мог быть на охоте, так как в это
время лежал больной в Бранденбурге у своего дядюшки герцога Генриха, а
также, что госпожа Элоиза вечером следующего дня в сопровождении некоего
графа фон Кенигштейна, которого она выдавала за своего двоюродного брата,
прибыла в Берлин, где ее дожидался супруг, господин Кунц.
Тем временем Кольхаасу был уже зачитан смертный приговор, с него сняли
оковы и возвратили отобранные было в Дрездене документы, касающиеся его
имущества; когда же советники, направленные к нему судом, спросили, как
желает он распорядиться своим достоянием, Кольхаас с помощью нотариуса
составил завещание в пользу своих детей, а опекуном над ними назначил
доброго старого друга -- амтмана из Кольхаасенбрюкке. Посему спокойствием и
безмятежностью были исполнены его последние дни; тем более что курфюрст
распорядился открыть темницу и предоставить право друзьям Кольхааса, которых
в городе у него было великое множество, посещать его днем и ночью. Но еще
большее удовлетворение суждено было испытать Кольхаасу, когда в тюрьму к
нему явился богослов Якоб Фрейзинг, посланный доктором Лютером с
собственноручным и, без сомнения, весьма примечательным письмом последнего,
к сожалению, до нас не дошедшим, который в присутствии двух бранденбургских
деканов причастил его святых тайн.
Но вот настал роковой понедельник после Вербного воскресенья, день,
когда Кольхаасу предстояло поплатиться жизнью за необдуманно поспешную
попытку собственными силами добиться правды; весь город пребывал в волнении,
все еще не теряя надежды, что государево слово спасет Кольхааса. Вот,
предводительствуемый богословом Якобом Фрейзингом, в сопровождении
усиленного конвоя, вышел он из ворот тюремного замка, держа на руках обоих
своих мальчиков (ибо эту милость он настойчиво выговорил себе у суда), как
вдруг из обступившей его горестной толпы друзей и знакомых, пожимавших ему
руки и навеки с ним прощавшихся, вышел кастелян курфюрстова дворца и с
растерянным видом подал ему листок бумаги, сказав, что сделать это упросила
его какая-то старуха. Кольхаас взял письмо, удивленно взглянув на этого
почти незнакомого ему человека, и по оттиску перстня на печати сразу
догадался, что оно от цыганки.
Но кто опишет изумление, его охватившее, когда он прочитал; "Кольхаас,
курфюрст Саксонский в Берлине; он уже отправился к лобному месту, и ты, если
захочешь, можешь узнать его по шляпе с султаном из голубых и белых перьев.
Не мне тебе говорить, зачем он явился; он надеется вырыть твое тело из
могилы и наконец прочитать записку, хранящуюся в медальоне. -- Твоя
Элизабет".
Кольхаас, до крайности пораженный, обернулся к кастеляну и спросил,
знакома ли ему чудная женщина, передавшая это письмо. Кастелян успел только
сказать: "Кольхаас, эта женщина..." -- но странным образом запнулся,
процессия двинулась дальше, и Кольхаас уже не мог разобрать, что говорил
этот дрожавший всем телом человек.
Прибыв на площадь, где высился эшафот, Кольхаас среди несметной толпы
народа увидел курфюрста Бранденбургского верхом на коне, с конною же свитой,
в числе которой находился и эрцканцлер Генрих фон Гейзау, одесную от него
имперский прокурор Франц Мюллер держал в руках смертный приговор, ошую стоял
ученый правовед Антон Цойнер с решением дрезденского трибунала; в середине
полукруга, замыкавшегося толпой, герольд с узлом вещей держал в поводу обоих
вороных, раскормленных, с лоснящейся шкурой, бивших копытами землю. Ибо
эрцканцлер господин Генрих именем своего государя настоял в Дрездене, чтобы
юнкером фон Тройкой, статья за статьей, без малейшего послабления, было
выполнено решение суда. Над головами вороных, когда их забирали от живодера,
склонили знамя, дабы честь коней была восстановлена, затем люди юнкера фон
Тронки выходили и откормили их и в присутствии нарочно для того созванной
комиссии передали прокурору на рыночной площади в Дрездене. Посему, когда
Кольхаас, сопровождаемый стражниками, проходил мимо, курфюрст обратился к
нему со следующей речью:
-- Итак, Кольхаас, сегодня тебе воздается должное! Смотри, я возвращаю
тебе все, что было мною отнято у тебя в Тронкенбурге и что я, как глава
государства, обязан был тебе возвратить: вот твои вороные, шейный платок,
золотые гульдены, белье, даже деньги, истраченные тобой на лечение конюха
Херзе, павшего под Мюльбергом. Доволен ли ты мною?
Кольхаас, спустив наземь детей, которых до того держал на руках, с
пылающим взором читал решение суда, врученное ему по знаку эрцканцлера.
Прочитав пункт, согласно коему юнкер Венцель приговаривался к двухгодичному
тюремному заключению, он, не в силах более сдерживать обуревавших его
чувств, скрестил руки на груди и опустился на колени перед курфюрстом.
Поднявшись, он оборотился к эрцканцлеру и радостно проговорил, что
заветнейшее из его земных желаний исполнилось; затем подошел к коням,
оглядел их, ласково потрепал по лоснящимся шеям и, снова приблизившись к
канцлеру, сказал, что дарит их своим сыновьям -- Генриху и Леопольду. Генрих
фон Гейзау, нагнувшись к нему с седла, от имени курфюрста милостиво заверил
Кольхааса, что последняя его воля будет свято исполнена, и предложил ему
распорядиться еще и насчет вещей, связанных в узел. Кольхаас подозвал к себе
старуху -- мать Херзе, которую разглядел в толпе, и, передавая ей вещи,
сказал:
-- Возьми, матушка, это твое! -- и еще отдал ей деньги, приложенные к
узлу в качестве возмещения убытков, прибавив, что они пригодятся ей на
старости лет.
-- А теперь, конноторговец Кольхаас, -- воскликнул курфюрст, -- когда
твой иск полностью удовлетворен, готовься держать ответ перед его
императорским величеством в лице присутствующего здесь прокурора за
нарушение имперского мира!
Кольхаас снял шляпу и, бросив ее наземь, объявил, что он готов, еще раз
поднял детей, прижал к своей груди, передал их амтману из Кольхаасенбрюкке,
который, тихо плача, увел их с площади, и взошел на помост.
Он уже снял шейный платок и отстегнул нагрудник, как вдруг среди толпы
заметил хорошо знакомого человека в шляпе с голубыми и белыми перьями,
которого старались заслонить собою два рыцаря. Кольхаас, отстранив
стражников и неожиданно быстро к нему приблизясь, сорвал с шеи медальон,
вынул из него записку, распечатал и прочитал ее; потом, в упор глядя на
человека с султаном из голубых и белых перьев, в чьей душе шевельнулась было
надежда, скомкал ее, сунул в рот и проглотил.
Человек с голубыми и белыми перьями на шляпе, увидя это, в судорогах
упал на землю. И в то время, как перепуганные спутники последнего склонились
над ним, Кольхаас взошел на эшафот и голова его скатилась с плеч под топором
палача.
На этом кончается история Кольхааса. Тело его, под неумолчный плач
народа, было положено в гроб, и когда носильщики подняли его, чтобы отнести
на кладбище в предместье и там как подобает предать земле, курфюрст подозвал
к себе сыновей покойного, ударом меча посвятил их в рыцари и сказал своему
эрцканцлеру, что воспитание оба мальчика получат в пажеской школе
курфюршества.
Курфюрст Саксонский, разбитый душой и телом, вскоре после описанных
событий вернулся в Дрезден, о дальнейшем же читатель может узнать из
летописи этого города. Жизнерадостные и здоровые потомки Кольхааса еще в
прошлом столетии жили в герцогстве Мекленбургском.
Перевод Н. Ман
OCR, Spellcheck: Илья Франк, http://franklang.ru (мультиязыковой проект
Ильи Франка)
1
Мультиязыковой проект Ильи Франка www.franklang.ru
frank@franklang.ru