в
руке.
-- Тут у нас всего двадцать генералов из действующего состава,
предназначенных послужить уроком. Двадцать. Круглое число. А ну-ка поищем,
где этот Феро... Ага, вот он! Габриель-Флориан. Отлично! Этот самый. Ну что
ж, пусть у нас теперь будет девятнадцать.
Генерал д'Юбер встал с таким чувством, как если бы он перенес какую-то
заразную болезнь.
-- Я позволю себе просить вашу светлость сохранить мое ходатайство в
тайне. Для меня чрезвычайно важно, чтоб он никогда не знал...
-- А кто ж ему станет говорить, хотел бы я знать? -- сказал Фуше, с
любопытством поднимая глаза на застывшее, напряженное лицо генерала д'Юбера.
-- Вот, пожалуйста, возьмите тут какое-нибудь перо и зачеркните это имя
сами. Это единственный список. Если вы хорошенько обмакнете ваше перо и
проведете черту пожирней, никто никогда не сможет узнать, что это было за
имя. Но только уж извините, я не отвечаю за то, как им потом распорядится
Кларк '. (' Кларк -- маршал, военный министр Франции после падения
Наполеона.) Если он будет неистовствовать, военный министр пошлет его на
жительство в какой-нибудь провинциальный городок под надзор полиции.
Спустя несколько дней генерал д'Юбер, вернувшись домой, сказал сестре
после того, как они расцеловались:
-- Ах, милочка Леони, мне так не терпелось поскорей вырваться из
Парижа!
-- Любовь торопила? -- сказала она с лукавой усмешкой.
-- И ужас, -- добавил генерал д'Юбер очень серьезно. -- Я чуть не умер
от... от омерзения.
Лицо его брезгливо передернулось. Перехватив внимательный взгляд
сестры, он продолжал:
-- Мне надо было повидать Фуше. Я добился аудиенции. Я был у него в
кабинете. Когда имеешь несчастье находиться в одной комнате с этим
человеком, дышать с ним одним воздухом, выходишь от него с таким ощущением,
как будто утратил собственное достоинство. Появляется какое-то
отвратительное чувство, что в конце концов ты, может быть, вовсе не так
чист, как ты думаешь... Нет, ты этого не можешь понять.
Она несколько раз нетерпеливо кивнула. Напротив, она прекрасно
понимает. Она очень хорошо знает своего брата и любит его таким, каков он
есть. Никаких чувств, кроме ненависти и презрения, не вызывал ни у кого
якобинец Фуше, который, пользуясь для своих целей любой человеческой
слабостью, любой человеческой добродетелью, благородными человеческими
мечтами, ухитрился обмануть всех своих современников и умер в безвестности
под именем герцога Отрантского.
-- Арман, дорогой мой, -- сказала она с участием, что тебе понадобилось
от этого человека?
-- Не больше, не меньше, как человеческая жизнь. И я получил ее. Мне
это было необходимо. Но я чувствую, что я никогда не смогу простить эту
необходимость человеку, которого я должен был спасти.
Генерал Феро, абсолютно неспособный понять, что с ним такое происходит
(как в таких случаях и большинство из нас), получив распоряжение военного
министра немедленно отправиться в некий маленький городок центральной
Франции, подчинился этому с зубовным скрежетом и неистовым вращением очей.
Переход от войны, которая была для него единственным привычным состоянием, к
чудовищной перспективе мирной жизни страшил его. Он отправился в свой
городок в твердой уверенности, что долго это продолжаться не может. Там он
получил уведомление об отставке и предупреждение о том, что его пенсия,
присвоенная ему соответственно со званием генерала, будет выплачиваться ему
при условии благонадежного поведения, в зависимости от надлежащих отзывов
полиции.
Итак, он больше не числился в армии. Он вдруг почувствовал себя
оторванным от земли, подобно бесплотному духу. Так жить невозможно. Сначала
он отнесся к этому с явным недовернем. Этого не может быть! Он со дня на
день ждал, что вот-вот разразится гром, случится землетрясение, произойдет
какая-то стихийная катастрофа. Но ничего не происходило. Безысходная
праздность придавила своим свинцовым гнетом генерала Феро, и так как ему
нечего было черпать в самом себе, он погрузился в состояние невообразимого
отупения. Он бродил по улицам, глядя перед собой тусклым взглядом, не
замечая прохожих, почтительно приподнимавших шляпы при встрече с ним; а
обитатели городка, подталкивая друг друга локтем, когда он проходил мимо,
говорили шепотом:
-- Это бедный генерал Феро. Он совсем убит горем. Подумайте, как он
любил императора!
Другие кое-как уцелевшие останки кораблекрушения, выкинутые
наполеоновской бурей, льнули к генералу Феро с беспредельной
почтительностью. Сам же он всерьез воображал, что душа его раздавлена
скорбью. Временами на него находило желание заплакать, завыть во весь голос,
кусать себе руки до крови; иной раз он просто валялся целыми днями в
постели, накрыв голову подушкой. Но все это было исключительно от скуки, от
тяжкого гнета неописуемой, необозримой, безграничной скуки. Он был не в
состоянии осознать безнадежность своего положения, и это спасало его от
самоубийства. Он даже никогда и не думал об этом. Он ни о чем не думал. Но у
него пропал аппетит, а так как он был не в силах выразить те сокрушительные
чувства, которые он себе приписывал (самая неистовая брань отнюдь не
выражала их), он мало-помалу приучил себя хранить молчание, а для южанина
это все равно что смерть.
Вот почему поведение генерала Феро произвело целую сенсацию среди
отставных военных, когда в один жаркий, душный день в маленьком кафе, сплошь
засиженном мухами, этот бедный генерал вдруг разразился громовыми
проклятиями.
Он сидел спокойно на своем привилегированном месте, в углу, и
просматривал парижские газеты, проявляя к этому столько же интереса, сколько
приговоренный к смерти человек накануне казни, -- к хронике происшествий.
Воинственные, загорелые лица, среди которых у одного недоставало глаза, у
другого -- кончика носа, отмороженного в России, с любопытством склонились к
нему.
-- Что случилось, генерал?
Генерал Феро сидел выпрямившись, держа сложенную вдвое газету в
вытянутой руке, чтобы легче было разобрать мелкий шрифт. Он перечел еще раз
про себя сжатое сообщение, которое, если можно так выразиться, воскресило
его из мертвых:
"Нам сообщают, что генерал д'Юбер, который в настоящее время находится
в отпуску по болезни на юге, назначается командиром 5-й кавалерийской
бригады..."
Газета выпала у него из рук. "Назначается командиром..." И вдруг он изо
всех сил хлопнул себя по лбу.
-- А ведь я совсем забыл о нем!-- пробормотал он, потрясенный.
Один из ветеранов крикнул ему во всю глотку с другого конца кафе:
-- Еще какая-нибудь новая пакость правительства, генерал?
-- Пакостям этих мерзавцев нет конца! -- рявкнул генерал Феро. -- Одной
больше, одной меньше... -- Он понизил голос. -- Но я надеюсь положить конец
одной из них... -- Он обвел взглядом окружавшие его физиономии. -- Есть у
них там один напомаженный, расфранченный штабной офицерик, любимчик
некоторых маршалов, которые продали отца своего за пригоршню английского
золота. Теперь он узнает, что я еще жив, -- заявил он наставительным тоном.
-- Впрочем, это частное дело, старое дело чести. Эх, наша честь теперь
ничего не значит! Вот нас всех согнали сюда, поставили клеймо и держат, как
табун отслуживших полковых лошадей, которым место только на живодерне. Но
это будет все равно, что отомстить за императора... Господа, я вынужден буду
обратиться к услугам двоих из вас.
Все бросились к нему. Генерал Феро, горячо тронутый этим изъявлением
чувств, с нескрываемым волнением обратился к одноглазому ветерану-кирасиру и
к офицеру кавалерийского полка, потерявшему кончик своего носа в России.
Перед остальными он извинился:
-- Это, видите ли, кавалерийское дело, господа. Ему ответили
возгласами:
-- Превосходно, генерал... Совершенно правильно... Ну конечно, черт
возьми, мы же знаем!..
Все были удовлетворены. Тройка покинула кафе, сопровождаемая криками:
-- В добрый час! Желаем удачи!
На улице они взялись под руки, генерал оказался посредине. Три
потрепанные треуголки, которые они носили в боях, грозно надвинув на глаза,
загородили собой чуть ли не всю улицу. Изнемогающий от зноя городок с серыми
глыбами домов под красными черепицами крыш раскинулся под синим небом в
мертвом забытьи захолустной послеобеденной одури. Эхо глухо разносило между
домами мерно повторяющийся стук бочара, набивающего обруч на бочку. Генерал,
слегка волоча левую ногу, старался идти в тени.
-- Эта проклятая зима тысяча восемьсот тринадцатого года здорово
подточила меня, до сих пор кости болят. Ну, не важно! Придется перейти на
пистолеты, вот и все. Да так, просто маленький прострел... Ну что ж, будем
драться на пистолетах. Все равно эта дичь от меня не уйдет. Глаз у меня
такой же меткий, как раньше... Посмотрели бы вы, как я в России укладывал на
всем скаку из старого, заржавленного мушкета этих свирепых казаков! Я так
думаю, что я родился стрелком.
Так ораторствовал генерал Феро, закинув голову с круглыми глазами
филина и хищным клювом. Буян, рубака, лихой кавалерист, он смотрел на войну
попросту -- она представлялась ему нескончаемой вереницей поединков, чем-то
вроде сплошной массовой дуэли. И вот у него теперь опять своя война. Он
ожил. Мрак мира рассеялся над ним, как мрак смерти. Это было чудесное
воскрешение Феро, Габриеля-Флориана, волонтера 1793 года, генерала 1814
года, погребенного без всяких церемоний служебным приказом военного министра
второй Реставрации.
Глава IV
Нет человека, которому удавалось бы сделать все, за что бы он ни
взялся. В этом смысле мы все неудачники. Вся суть в том, чтобы не потерпеть
неудачи в разумном направлении и в стойкости своих усилий в жизни. И вот
тут-то наше тщеславие нередко сбивает нас с пути. Оно заводит нас в такие
запутанные положения, из которых мы потом выходим разбитыми, тогда как
гордость, напротив, охраняет нас, сдерживая наши притязания строгой
разборчивостью и укрепляя нас своей стойкостью.
Генерал д'Юбер был человек гордый и сдержанный. Если у него и были
какие-то любовные увлечения, счастливые или неудачные, они прошли для него
бесследно. В этом теле, покрытом зарубцевавшимися радами, сердце его к
сорока годам осталось нетронутым. Ответив сдержанным согласием на
матримониальные замыслы сестры, он, будучи вовлечен в них, влюбился без
памяти бесповоротно, словно прыгнул в пропасть с разбегу. Он был слишком
горд, чтобы испугаться, да и ощущение само по себе было настолько сладостно,
что не могло испугать.
Неопытность сорокалетнего мужчины это нечто гораздо более серьезное,
чем неопытность двадцатилетнего юнца, потому что здесь не приходит на
выручку безудержная опрометчивость юности.
Девушка была загадкой, как все молоденькие девушки, просто своей юной
непосредственностью. Но ему загадочность этой юной девушки казалась
необыкновенной и пленительной. Однако не было ничего загадочного в
приготовлениях к этому браку, который взялась устроить мадам Леони, а также
и ничего удивительного. Это был весьма подходящий брачный союз, весьма
желательный для матери юной девицы (отец у нее умер) и терпимый для ее
дядюшки -- престарелого эмигранта, недавно вернувшегося из Германии,
который, подобно хилому призраку старого режима, бродил, опираясь на
тросточку, по садовым дорожкам родового поместья своей племянницы. Генерал
д'Юбер, надо сказать прямо, был не таким человеком, чтобы удовлетвориться
тем, что он нашел себе жену с приданым. Его гордость (а гордость всегда
стремится к истинному успеху) не могла удовлетвориться ничем, кроме любви.
Но так как истинная гордость несовместима с тщеславием, он не мог
представить, с какой стати это загадочное создание с сияющими глубокими
очами цвета фиалки будет питать к нему какое-нибудь более теплое чувство,
чем равнодушие.
Молоденькая девушка (ее звали Адель) приводила его в замешательство при
каждой его попытке разобраться в этом вопросе. Правда, попытки эти были
неуклюжи и робки, потому что генерал вдруг очень остро почувствовал
количество своих лет, своих ран и множество других своих недостатков и
окончательно убедил себя в том, что он недостоин ее, ибо он только теперь,
на собственном опыте, узнал, что означает слово "трус". Насколько он мог
разобраться, она как будто давала понять, что, вполне положившись на нежное
материнское чувство и материнскую прозорливость, она не испытывает
непреодолимого отвращения к особе генерала д'Юбера и что этого для хорошо
воспитанной юной девицы вполне достаточно, чтобы вступить в брачный союз,
Такое отношение мучило и уязвляло гордость генерала д'Юбера. И, однако,
спрашивал он себя в сладостном отчаянии, на что, собственно, большее он
может рассчитывать.
У нее был ясный, открытый лоб. Когда ее синие глаза смеялись, линии ее
рта и подбородок сохраняли очаровательную серьезность. И все это выступало в
такой пышной рамке блестящих светлых волос, дышало такой удивительной
свежестью румянца, такой выразительной грацией, что генералу д'Юберу никогда
не удавалось поразмыслить хладнокровно над этими возвышенными требованиями
своей гордости. Он, собственно, даже побаивался предаваться такого рода
размышлениям, ибо они не раз доводили его до такого отчаяния, что он понял:
скорей согласится убить ее, чем откажется от нее. После таких переживаний,
которые бывают у людей в сорок лет, он чувствовал себя разбитым,
уничтоженным, пристыженным и несколько напуганным. Но он научился находить
утешение в мудрой привычке просиживать далеко за полночь у открытого окна, и
подобно фанатику, предающемуся фанатическим размышлениям о вере, замирать в
экстазе при мысли о том, что она существует.
Однако не следует думать, что кто-либо из окружающих мог по его виду
догадаться обо всех этих перипетиях его душевного состояния. Генерал д'Юбер
неизменно сиял, что не стоило ему ни малейшего усилия, потому что, сказать
правду, он чувствовал себя необыкновенно счастливым. Он соблюдал
установленные для его положения правила: спозаранку каждое утро посылал
цветы (из сада и оранжерей Леони), а немножко попозже являлся сам завтракать
со своей невестой, ее матерью и дядюшкой-эмигрантом. Днем они прогуливались
или сидели где-нибудь в тени. Бережная почтительность, готовая вот-вот
перейти в нежность, -- таков был оттенок, окрашивавший их взаимоотношения с
его стороны; шутливая речь прикрывала глубокое смятение, в которое повергала
его ее недосягаемая близость. На исходе дня генерал д'Юбер возвращался домой
и, шагая среди виноградников, чувствовал себя то ужасно несчастным, то
необыкновенно счастливым, а иной раз погружался в глубокую задумчивость, но
всегда с неизменным ощущением полноты жизни, какого-то особенного подъема,
присущего художнику, поэту, влюбленному -- людям, одержимым большим
чувством, высокой думой или возникающим перед ними образом красоты.
Внешний мир в такие минуты не очень отчетливо существовал для генерала
д'Юбера. Но однажды вечером, переходя мостик, генерал д'Юбер увидел вдалеке
на дороге две фигуры.
День был чудесный. Пышное убранство пылающего закатного неба
пронизывало мягким сиянием четкие краски южного ландшафта. Серые скалы,
коричневые поля, пурпурные волнистые дали, сливаясь в сияющем аккорде,
наполняли воздух вечерним благоуханием. Две фигуры вдалеке были похожи на
два неподвижных деревянных силуэта, совершенно черных на белой ленте дороги.
Генерал д'Юбер различил длинные, прямые походные сюртуки, застегнутые до
самого подбородка, треугольные шляпы, худые, резко очерченные загорелые лица
-- старые солдаты-усачи. У одного из них, у того, что был повыше, чернела
повязка на глазу; суровое высохшее лицо второго отличалось какой-то странной
непонятной особенностью, которая при ближайшем рассмотрении оказалась
отсутствием кончика носа. Подняв одновременно руки к шляпам, они
приветствовали штатского, который шел, слегка прихрамывая, опираясь на
толстую палку, и спросили его, как пройти к дому генерала барона д'Юбера и
есть ли возможность побеседовать с ним наедине.
-- Если вам кажется, что здесь достаточно уединенно, -- сказал генерал
д'Юбер, окидывая взором пурпурные полосы виноградников, раскинувшихся у
подножия круглого холма, на самом верху которого прилепились серые и
коричневые хижины деревушки, а над ними, как вершина утеса, торчала высокая
колокольня, -- если вы находите, что здесь достаточно уединенно, вы можете
поговорить с ним сейчас же, и я прошу вас, товарищи, говорите открыто.
Будьте вполне спокойны.
Услышав это, они отступили на шаг и снова поднесли руки к шляпам, на
этот раз с подчеркнутой церемонностью. Затем тот, у которого не хватало
кончика носа, выступив от имени обоих, сказал, что дело весьма
конфиденциальное и приходится соблюдать осторожность. Их штаб-квартира, вон
там, в деревушке, где это проклятое мужичье -- подлые, гнусные роялисты --
подозрительно косится на них, трех честных солдат. Сейчас он просил бы
генерала д'Юбера назвать им только имена его друзей.
-- Каких друзей? -- с удивлением сказал генерал д'Юбер, совершенно
сбитый с толку. -- Я живу здесь у моего зятя.
-- Ничего, он подойдет, -- сказал ветеран с отмороженным носом.
-- Мы друзья генерала Феро, -- вмешался другой. Он до сих пор стоял
молча и только грозно сверкая своим единственным глазом на этого человека,
который никогда не любил императора. Было на что посмотреть! Потому что даже
эти иуды в раззолоченных мундирах, продавшие его англичанам, эти маршалы и
принцы -- все они хоть когда-нибудь да любили его. Но этот человек никогда
не любил императора. Генерал Феро так и сказал, совершенно определенно.
Генерал д'Юбер почувствовал, как у него екнуло в груди. На какую-то
ничтожно малую долю секунды он словно увидел, как земля в бесконечной
неподвижности пространства завертелась с каким-то зловещим глухим шумом. Но
это биение крови в ушах сразу утихло. Он невольно прошептал:
-- Феро?.. Я совсем забыл о его существовании!
-- И, однако, он существует -- очень неудобно, правда, -- в этой
поганой харчевне, в логове дикарей, -- ядовито сказал одноглазый кирасир. --
Мы приехали сюда час тому назад на почтовых. Он сейчас с нетерпением ждет
нас. Нам, видите ли, надо поторопиться. Генерал нарушил министерский приказ,
чтоб получить от вас удовлетворение, которое он вправе требовать по законам
чести. И, само собой разумеется, он хотел бы получить его прежде, чем
жандармы нападут на наш след.
Спутник его постарался изложить это несколько яснее:
-- Мы хотим вернуться потихоньку, понимаете? Фьюить! И чтобы никаких
следов. Мы ведь тоже нарушили приказ. А ваш приятель король обрадуется
случаю лишить нас пропитания. Мы ведь тоже рискуем. Но, ясное дело, честь
прежде всего.
Генерал д'Юбер наконец обрел дар речи.
-- Так, значит, вы вышли сюда на дорогу, чтобы предложить мне вступить
в рукопашную с этим... с этим... -- И вдруг неудержимый хохот напал на него:
-- Ха-ха-ха-ха!..
Схватившись за бока, он покатывался со смеху, а они стояли перед ним,
вытянувшись неподвижно, словно их защемило капканом из-под земли. Всего
только два года тому назад хозяева Европы, они теперь были похожи на древних
призраков. Они казались более бесплотными в своих вылинявших мундирах, чем
их собственные длинные тени, чернеющие на белой дороге. Воинственные,
нелепые тени двадцати лет походов и побед. У них был какой-то диковинный вид
-- два бесстрастных бонзы, поклоняющиеся мечу. А генерал д'Юбер, тоже
некогда один из этих бывших хозяев Европы, потешался над этими мрачными
призраками, преграждавшими ему путь.
Тогда один, кивнув на хохочущего генерала, сказал:
-- Весельчак, похоже, а?
-- А вот среди нас многие разучились улыбаться, с тех пор, как Тот
покинул Францию, -- промолвил другой.
Генерала д'Юбера охватило бешеное желание броситься с кулаками на этих
бестелесных призраков, повалить их на землю, растоптать. Он сам ужаснулся
этому. Он сразу перестал смеяться. У него теперь была только одна мысль:
отделаться от них, спровадить их как можно скорей с глаз долой, пока он еще
как-то владеет собой. Он сам не понимал, откуда взялось это бешенство. Ему
некогда было думать об этом.
-- Я понимаю ваше желание разделаться со мной как можно скорей, --
сказал он. -- Так не будем тратить время на пустые разговоры. Видите там
этот лесок у подножья холма? Да, этот сосновый лесок. Давайте встретимся там
завтра на рассвете. Я принесу с собой саблю или пистолеты, или то и другое,
если угодно.
Секунданты генерала Феро переглянулись.
-- Пистолеты, генерал, -- сказал кирасир.
-- Хорошо. До свиданья. До завтрашнего утра. А до тех пор разрешите мне
посоветовать вам держаться где-нибудь подальше до темноты, если вы не
желаете, чтобы вами заинтересовались жандармы. В наших краях приезжие --
редкость.
Они молча откланялись. Генерал д'Юбер повернулся спиной к удаляющимся
фигурам и долго стоял посреди дороги, прикусив нижнюю губу и глядя в землю.
Затем он пошел прямо вперед, то есть той же дорогой, откуда он только что
пришел, и остановился у ограды парка, у дома своей невесты. Смеркалось. Не
двигаясь, он смотрел сквозь прутья ограды на фасад дома, сияющего
освещенными окнами сквозь листву деревьев. Шаги заскрипели по гравию, и
высокая сутуловатая фигура вышла из боковой аллеи и двинулась по дорожке
вдоль ограды.
Это был шевалье де Вальмассиг -- дядюшка прелестной Адели, экс-бригадир
армии под командованием принцев, переплетчик в Альтоне, а потом сапожник в
маленьком немецком городке (прославившийся изяществом своей работы и
элегантными фасонами дамской обуви) -- в шелковых чулках, обтягивающих его
тощие икры, в низко вырезанных туфлях с серебряными пряжками, в вышитом
жилете. Длиннополый камзол висел, как на вешалке, на его худой, сутулой
спине. Маленькая треугольная шляпа венчала напудренные волосы, завязанные
сзади в косичку.
-- Господин шевалье, -- тихонько окликнул его генерал д'Юбер.
-- Как, это опять вы, мой друг? Вы что-нибудь забыли?
-- Да, вот именно. Так оно и есть. Я забыл одну вещь. И я пришел
сказать вам об этом. Нет, только здесь, за оградой. Это настолько чудовищно,
что я не могу говорить об этом около ее дома.
Шевалье покорно вышел стой снисходительной уступчивостью, которую
некоторые старые люди проявляют по отношению к неугомонным юношам. Будучи
старше генерала д'Юбера на четверть столетия, он в глубине души считал его
довольно-таки надоедливым влюбленным юнцом. Он очень хорошо слышал его
загадочные слова, но не придавал большого значения тому, что иной раз
способен сболтнуть или выкинуть влюбленный молодой человек. Это поколение
французов, выросшее в годы его изгнания, отличалось каким-то непонятным для
него складом ума. Ему казалось, что и чувства у них какие-то неистовые, им
недостает меры и тонкости. И даже в их манере выражаться есть что-то крайне
преувеличенное. Он спокойно подошел к генералу, и они молча сделали
несколько шагов по дороге. Генерал старался подавить, волнение и заставить
себя говорить спокойно.
-- Вы совершенно правильно сказали: я забыл одну вещь. Я забыл и только
полчаса тому назад вспомнил, что я должен драться на дуэли. Это немыслимо,
но это так.
На минуту наступила тишина. Затем в этой глубокой вечерней деревенской
тишине ясный старческий голос шевалье, дрогнув, произнес:
-- Это гнусно, сударь.
Больше он ничего не мог сказать. Эта девочка, родившаяся здесь, в то
время как он был в изгнании, уже после того как его несчастный брат был убит
шайкой якобинцев, стала после его возвращения единственной отрадой для его
старого сердца, которое столько лет питалось одними воспоминаниями о
привязанности.
-- Это совершенно немыслимо, вот что я вам скажу. Долг мужчины --
покончить с такими делами прежде, чем он осмеливается просить руки молодой
девушки. Как же так? Если б вы не вспомнили об этом еще десять дней, то вы
бы уже успели жениться и только потом спохватились бы! В мое время мужчины
не забывали таких вещей -- того, что они обязаны щадить чувства невинной
молоденькой девушки. Если б я мог позволить себе пренебречь ими, я бы вам
сказал, что я думаю о вашем поведении. И боюсь, что это вам не понравилось
бы.
Генерал д'Юбер громко застонал:
-- Не бойтесь, пусть это вас не останавливает. Для нее это не будет
смертельным ударом.
Но старик не обратил внимания на этот бессмысленный лепет влюбленного.
Возможно, что он даже и не слышал его.
-- Что это за история? -- спросил он. -- Из-за чего это?
-- Назовите это юношеским сумасбродством, господин шевалье... Из-за
какой-то немыслимой, невероятнейшей...
Он вдруг осекся. "Он никогда не поверит этой истории, -- подумал он. --
Он только решит, что я считаю его дураком, и обидится".
-- Да, -- продолжал генерал д'Юбер, -- из юношеской глупости это
выросло... Шевалье перебил его:
-- Но тогда, значит, это надо уладить.
-- Уладить?
-- Да, чего бы это ни стоило вашему самолюбию. Вам следовало помнить о
том, что вы помолвлены. Или, может быть, вы об этом тоже забыли? Вот так же,
как вы, уехав, забыли о вашей ссоре? Какое чудовищное легкомыслие! Никогда
ничего подобного не слышал!
-- Боже ты мой, господин шевалье! Неужели вы думаете, что я затеял эту
ссору теперь, когда я был в Париже? Или еще что-нибудь в этом роде?
-- Ах, какое может иметь значение точная дата вашей сумасбродной
выходки! -- воскликнул с раздражением шевалье. -- Вся суть в том, чтобы это
уладить.
Видя, что генералу д'Юберу не терпится вставить слово, старый эмигрант
поднял руку и сказал с достоинством:
-- Я сам когда-то был солдатом. Я бы никогда не позволил себе
посоветовать ложный шаг человеку, имя которого будет носить моя племянница.
И я говорю вам, что между порядочными людьми такое недоразумение можно
всегда уладить.
-- Ах, господин шевалье, но ведь это же случилось пятнадцать или
шестнадцать лет тому назад! Я был тогда лейтенантом гусарского полка.
Старый шевалье был, по-видимому, совершенно ошеломлен этим отчаянным
возгласом.
-- Вы были лейтенантом гусарского полка шестнадцать лет тому назад? --
пробормотал он точно в забытьи.
-- Ну разумеется! Что ж вы думаете, меня на свет произвели генералом?
Как наследного принца?
В сгущающемся пурпурном сумраке полей и виноградников, раскинувшихся
под густо-рдяной низкой полосой заката, голос старого экс-офицера армии
принцев прозвучал сдержанно, официально, учтиво.
-- Что это, бред или просто шутка? Как это надо понимать? Вы хотите
драться на дуэли, на которой вам следовало драться шестнадцать лет тому
назад?
-- Эта история тянется до сих пор с того времени, вот что я хочу
сказать. Объяснить это не так просто. Мы, разумеется, дрались уже несколько
раз в течение этого времени.
-- Какие нравы! Какое чудовищное извращение понятия истинного мужества!
Только кровожадным безумием революции, охватившим целое поколение, и можно
объяснить подобную бесчеловечность, -- промолвил тихо бывший эмигрант. --
Кто он такой, этот ваш противник? -- спросил он, повысив голос.
-- Мой противник? Фамилия его Феро. Почти неразличимый под своей
треугольной шляпой, в старомодном камзоле, хилый, согбенный призрак
минувшего режима, шевалье де Вальмассиг погрузился в призрачные
воспоминания.
-- Мне припоминается ссора из-за маленькой Софи д'Арваль между
господином де Бриссаком, капитаном королевской гвардии, и д'Анжораном (не
тем, у которого лицо было оспой изрыто, а другим -- красавцем д'Анжораном,
так звали его). Они сходились на поединке три раза в течение восемнадцати
месяцев и показали себя достойными противниками. Во всем была виновата эта
крошка Софи, которую забавляло...
-- Эта история совсем другого рода, -- перебил его генерал д'Юбер и
язвительно усмехнулся. -- Далеко не такая простенькая. И гораздо более
бессмысленная, -- закончил он, стиснув зубы с такой яростью, что они
скрипнули.
После этого звука надолго воцарилась тишина. Затем шевалье спросил
безжизненным тоном:
-- Кто он такой, этот Феро?
-- Лейтенант гусарского полка, так же как и я, то есть я хочу сказать
-- генерал. Гасконец. Сын кузнеца, кажется.
-- Вот как! Так я и думал. У этого Бонапарта была какая-то особенная
любовь ко всякому сброду. Я, конечно, не имею в виду вас, д'Юбер. Вы один из
нас, хотя вы тоже служили этому узурпатору, который...
-- Ах, не впутывайте вы уж его-то сюда! -- перебил генерал д'Юбер.
Шевалье пожал своими острыми плечами.
-- Какой-то Феро... Сын деревенского кузнеца и какой-нибудь гулящей
девки. Вы видите, к чему это приводит -- связываться с такими людьми!
-- Вы когда-то сами были сапожником, господин шевалье.
-- Да, но я не сын сапожника, так же как и вы, господии д'Юбер. Вы и я,
мы с вами обладаем тем, чего не имеют все эти бонапартовские принцы,
герцоги, маршалы. Потому что нет такой силы на земле, которая могла бы дать
им это, -- возразил эмигрант с возрастающим оживлением, как человек,
оседлавший своего конька. -- Эти люди просто не существуют, все эти Феро.
Феро! Что такое Феро? Бродяга, которого нарядил генералом корсиканский
авантюрист, вырядившийся в императора. Нет никаких оснований господину
д'Юберу пачкать себя дуэлью с такой личностью. Отлично вы можете извиниться
перед ним. А если этот грубиян вздумает отклонить ваше извинение, вы можете
просто отказаться драться с ним.
-- По-вашему, я могу это сделать?
-- Да. Со спокойной совестью.
-- Господин шевалье, как вы думаете, к чему вы вернулись после
эмиграции?
Это было сказано таким необыкновенным тоном, что старик, вздрогнув,
поднял свою склоненную голову, сверкающую серебром под острыми углами
треуголки. С минуту он сидел молча.
-- Бог знает, -- сказал он наконец, медленно и величественно показывая
рукой на высокий крест на краю дороги, который простирал свои чугунные руки,
черные как смоль на рдяной полосе заката. -- Один господь бог знает: если бы
не этот крест, что стоит здесь с тех пор, как я был ребенком, я бы и сам не
мог сказать, к чему мы вернулись, мы, сохранившие верность нашему богу и
нашему королю. Ничего не узнать, даже голоса у людей совсем стали не те.
-- Да, Франция не та, -- сказал генерал д'Юбер. К нему как будто
вернулось его спокойствие. Голос его звучал несколько иронически. -- Поэтому
я и не могу последовать вашему совету. Да и как можно отказаться от того,
чтобы тебя укусила собака, когда она в тебя вцепилась? Это невозможно.
Поверьте мне, Феро не такой человек, которого можно заставить отстать
извинениями или отказами. Но есть другой способ -- я мог бы, например, дать
знать начальнику жандармерии в Сен-лаке. Феро и двух его приятелей арестуют
просто по одному моему слову. Об этом поговорят в армии, в обеих, быть
может, -- и в регулярной, и в распущенной, в особенности в распущенной. Но
ведь это все сброд, хотя все они были когда-то товарищами по оружию Армана
д'Юбера. Но какое дело д'Юберу до того, что могут подумать люди, которые,
как вы говорите, не существуют? А то и еще проще -- я мог бы попросить моего
зятя позвать здешнего мэра и шепнуть ему словечко. Достаточно, чтобы здешние
крестьяне, вооружившись цепами и вилами, бросились на этих бродяг и загнали
их в какой-нибудь глубокий ров, -- никто и не узнает. Так оно и случилось в
десяти милях отсюда с тремя беднягами уланами из старой гвардии, когда они
возвращались домой. Что говорит вам ваша совесть, господин шевалье? Может ли
д'Юбер позволить себе поступить так с этими тремя людьми, которые,
по-вашему, не существуют?
Редкие звезды выступили на темной синеве ясного, как кристалл, неба.
Высокий, сухой голос шевалье прозвучал резко:
-- Зачем вы мне говорите все это? Генерал схватил иссохшую старую руку
и крепко сжал ее.
-- Потому, что я доверяю вам больше, чем кому бы то ни было. Кто может
рассказать это Адели, кроме вас? Вы понимаете, почему я не могу довериться
моему зятю, ни даже родной сестре? Господин шевалье, я был на волосок от
этого. Я и сейчас весь дрожу, как подумаю об этом. Вы представить себе не
можете, до чего ужасна для меня эта дуэль. Но избежать ее нет возможности.
-- Помолчав, он прошептал: -- Это рок. -- И, выпустив безжизненную руку
шевалье, сказал спокойным тоном: -- Мне придется обойтись без секундантов. И
если меня убьют, по крайней мере хоть вы будете знать все, что можно
рассказать об этой истории.
Печальный призрак минувшего режима, казалось, еще более поник и
согнулся в течение этой беседы.
-- Как же я после этого смогу показаться сегодня этим двум женщинам? --
со стоном вырвалось у него. -- Я чувствую, что я не в силах простить вам
этого, генерал.
Генерал д'Юбер не ответил.
-- Но вы хоть по крайней мере можете сказать, правы вы или нет?
-- Я ни в чем не виноват. -- Тут генерал схватил призрачную руку
шевалье повыше локтя и крепко дожал ее. -- Я должен убить его, -- прошипел
он и, выпустив руку старика, повернулся и пошел по дороге.
Заботливое внимание любящей сестры предоставляло генералу возможность
жить совершенно независимо в доме, где он был гостем. У него даже был свой
отдельный ход через маленькую дверцу в оранжерее. Поэтому ему не было
надобности в этот вечер притворяться спокойным перед ничего не ведающими
обитателями дома. Он был рад этому; ему казалось, что стоит ему только
открыть рот, как он разразится чудовищными, бессмысленными проклятиями,
бросится ломать мебель, колотить фарфор и стекло.
Отворяя маленькую дверцу и поднимаясь по двадцати восьми ступенькам
винтовой лестницы, которая вела в коридор, где помещалась его комната, он
ясно представил себе это страшное, унизительное зрелище: разъяренный
сумасшедший с налитыми кровью глазами и пеной у рта неистовствует в роскошно
обставленной столовой и бьет и расшвыривает все, что ни попадается под руку.
Когда он открыл дверь в свою комнату, припадок этот прошел, но он чувствовал
такое физическое изнеможение, что ему пришлось хвататься за спинки стульев,
чтобы добраться до широкого низкого дивана, куда он повалился без сил. Но
его душевное изнеможение было еще сильнее. Пережитый им приступ неукротимого
бешенства, которое прежде охватывало его только в бою, когда он с саблей
наголо бросался на врага, вызывал теперь содрогание у этого сорокалетнего
человека. Он не понимал, что это -- слепое бешенство неутоленного чувства,
оказавшегося под угрозой. Но в этом душевном и физическом изнеможении
чувство это очистилось, смягчилось и вылилось в глубокое отчаяние, в
безграничную жалость к себе, оттого что ему, может быть, предстоит умереть
прежде, чем он сумеет завоевать сердце этой прелестной девушки.
В эту ночь генерал д'Юбер, лежа растянувшись на спине и закрыв лицо
руками или повернувшись ничком и зарыв лицо в подушки, изведал всю бездну
человеческих чувств. Чудовищное омерзение к этой бессмысленной истории,
сомнение в собственной своей пригодности к жизни, разочарование в лучших
своих чувствах (потому что на кой черт понадобилось ему идти к этому Фуше!)
-- все это он пережил. "Я сущий идиот, -- думал он. -- Сентиментальный
идиот! Только потому, что я услышал этот разговор в кафе... Идиот!
Испугаться такой лжи! Ах, в жизни надо считаться только с правдой!"
Он несколько раз вставал и тихонько, в одних носках, чтобы не услышал
кто-нибудь внизу, подходил к буфету и выпил всю воду, которую ему удалось
найти в темноте. И муки ревности он пережил тоже. Она выйдет замуж за
кого-нибудь другого! Вся душа его переворачивалась. Упорство этого Феро,
чудовищная настойчивость этого бессмысленного животного настигали его с
сокрушительной силой беспощадного рока. Генерал д'Юбер дрожал с головы до
ног, опуская пустой графин. "Он убьет меня", -- думал он. Генералу д'Юберу
суждено было в эту ночь испытать все, что может испытать человек. Он ощутил
в своем пересохшем рту тошнотворный, липкий привкус страха -- не того
простительного страха перед ясным, удивленным взглядом молоденькой девушки,
но страха смерти и страха, который благородный человек испытывает перед
трусостью.
Но если истинная храбрость заключается в том, чтобы пойти навстречу
опасности, от которой воротит душу, тело и сердце, генерал д'Юбер имел
случай испытать и это впервые за всю свою жизнь. Когда-то он в восторге
самозабвения обрушивался на батарею, скакал сломя голову под градом пуль с
каким-нибудь поручением и не думал об этом. Теперь же ему предстояло выйти
тайком на рассвете и отправиться навстречу неведомой, отвратительной смерти.
Генерал д'Юбер не проявил ни малейшего колебания. Он положил два пистолета в
кожаную сумку и перекинул ее через плечо. Проходя садом, он почувствовал,
что у него опять пересохло во рту. Он сорвал два апельсина. Когда он
закрывал за собой калитку, его охватила легкая слабость.
Он зашатался, но, не обратив на это внимания, пошел вперед и через
несколько шагов уже крепко держался на ногах.
В бледном, тусклом рассвете сосновый лес отчетливо вырисовывался
колоннами своих стволов и темно-зеленым куполом на сером каменистом склоне
холма. Д'Юбер смотрел на него, не отрываясь, и шел, посасывая апельсин.
Постепенно присущее ему бодрое хладнокровие перед лицом опасности, то, за
что его любили солдаты и ценило начальство, снова вернулось к нему. Это было
все равно, что идти в бой. Подойдя к опушке леса, он сел на камень и, держа
второй апельсин в руке, стал ругать себя за то, что он притащился в такую
рань. Вскоре, однако, он услышал шуршанье кустов, шаги по каменистой земле и
обрывки громкого разговора. Какой-то голос позади него сказал хвастливо:
-- Эта дичь от меня не уйдет.
"Вот они, -- подумал д'Юбер. -- Что это, какая дичь? Ах, это они обо
мне говорят! -- И, спохватившись, что у него апельсин в руке, он подумал: --
Хорошие апельсины. Леони сама выращивала. Съем-ка я, пожалуй, этот апельсин,
вместе того чтобы бросать его".
Когда генерал Феро и его секунданты вышли из-за кустарников и скал, они
увидели генерала д'Юбера, который сидел и чистил апельсин. Они остановились,
дожидаясь, когда он заметит их. Затем секунданты приподняли шляпы, а генерал
Феро, заложив руки за спину, отошел в сторонку.
-- Я вынужден просить кого-нибудь из вас, господа, быть моим
секундантом -- я не привел с собой друзей.
-- Отказываться не приходится, -- сказал рассудительно одноглазый
кирасир.
-- Все-таки это как-то неудобно, -- заметил другой ветеран.
-- Принимая во внимание настроение в здешних краях, я не решился никого
посвятить в причины вашего пребывания здесь, -- учтиво пояснил генерал
д'Юбер.
Они поклонились и, оглядевшись по сторонам, сказали сразу в один голос:
-- Неподходящая почва.
-- Здесь не годится.
-- Что нам беспокоиться о почве, отмерять расстояние и прочее? Давайте
упростим дело. Зарядите обе пары пистолетов. Я возьму пистолеты генерала
Феро, а он пусть возьмет мои. Или, еще лучше, пусть каждый возьмет смешанную
пару. Затем мы углубляемся в лес и стреляем друг в друга. А вы останетесь на
опушке. Мы сюда не церемониться пришли, а воевать -- воевать насмерть. Для
этого годится всякая почва. Если меня прихлопнет пуля, вы оставите меня там,
где я упаду, и уберетесь отсюда. Не годится, если вас после этого кто-нибудь
увидит здесь.
После недолгих переговоров генерал Феро, по-видимому, согласился
принять эти условия. В то время, как секунданты заряжали пистолеты, он
стоял, посвистывая, и, чрезвычайно довольный, потирал руки. Затем он стащил
с себя сюртук и швырнул его наземь. Генерал д'Юбер тоже снял свой и
аккуратно положил его на