же отправил
меня в гостиницу. В далеком прошлом она показалась бы мне
весьма посредственной, теперь же я чувствовал себя как в
блестящем первоклассном отеле, и персонал, поборов
наилучшее впечатление обо мне и моей одежде, приготовил мне
горячую ванную, холодные напитки (числом шесть), обед и
постель, которые так долго были предметами моих мечтаний.
Чрезвычайно доброжелательный офицер разведки, уведомленный
своими агентами о том, что в отеле "Синай" объявился
переодетый европеец, взял на себя заботу о моих людях в
Кубри и снабдил меня билетами и пропусками в Каир, куда мы
должны были отправиться на следующий день.
Тщательный "контроль" за перемещением гражданских лиц в
зоне Канала отравлял часы этого путешествия. Поезд обходила
смешанная команда египетско-британской военной полиции,
допрашивая нас и тщательнейшим образом изучая наши
пропуска. Я счел, что с этими контролерами нужно вести себя
порешительнее, и на вопрос по-арабски о месте службы, к
большому удивлению полицейских, твердо ответил: "Штаб
шерифа Мекки". Сержант попросил у меня извинения за
беспокойство: он не ожидал такого поворота дела. Я пояснил,
что на мне форма офицера тамошнего штаба. Они посмотрели на
мои босые ноги, плохо сочетавшиеся, по их мнению, с
шелковым плащом, золотым шнуром на головном платке и
кинжалом. Для них это было просто немыслимо!
-- Какой армии, сэр?
-- Армии Мекки.
-- Никогда о такой не слышал, и мундира такого не встречал.
-- Зато, верно, черногорского драгуна вы узнали бы сразу?
Это было язвительное замечание. Все офицеры в форме союзных
войск могли путешествовать без пропусков. Полиция не знала
всех союзников, тем более их формы. Моя армия действительно
могла быть им мало известна. Они вышли из купе в коридор
вагона и не спускали с меня глаз, пока связывались с кем-то
по телеграфу. Перед самой Исмаилией в поезд сел покрывшийся
испариной офицер разведки в промокшей насквозь форме хаки,
чтобы удостовериться в правильности моих ответов полиции.
Когда мы уже почти подъезжали, я предъявил ему особый
пропуск, предусмотрительно выданный мне в Суэце для
подтверждения моей благонадежности. Офицер был очень
недоволен.
В Исмаилии пассажирам, следовавшим в Каир, предстояла
пересадка, и пришлось ожидать экспресс из Порт-Саида. В
этом новом поезде сверкал лаком салон-вагон, из которого
вышли адмирал Уэмисс, Барместер и Невил с неким очень
крупным генералом. На перроне воцарилась жуткая
напряженность, когда по нему, о чем-то серьезно
разговаривая, прогуливалась взад и вперед эта группа.
Офицеры отдали им честь, потом еще раз и так каждый раз,
когда они проходили мимо -- из одного конца перрона в
другой и обратно. Даже трех раз было слишком много.
Некоторые выходили к парапету и стояли все время чуть ли не
по стойке "смирно", другие, повернувшись спиной,
внимательнейшим образом изучали корешки книг на полках
книжного киоска -- это были наиболее застенчивые.
На мне остановился любопытный взгляд Барместера. Он
поинтересовался, кто я такой, потому что лицо мое покрывал
темный загар и выглядел я как человек, изможденный тяжелой
дорогой. (Позднее выяснилось, что я весил меньше девяноста
восьми фунтов.) Однако вопрос был задан, и я рассказал о
нашем неафишировавшемся рейде на Акабу. Это вызвало в нем
живейший интерес. Я попросил, чтобы адмирал немедленно
направил туда транспорт снабжения. Барместер ответил, что
"Даффрин", прибывший в этот самый день, должен встать под
погрузку в Суэце, после чего пойдет прямо в Акабу и заберет
оттуда пленных. (Прекрасно!) И что этот приказ он отдаст
сам, не отрывая для этого от дел адмирала и Алленби.
-- Алленби! -- вскричал я. -- Что он здесь делает?
-- Он теперь командующий.
-- А Мюррей?
-- Уехал в Англию.
Это была новость чрезвычайной важности, непосредственно
касавшаяся меня. Я поднялся обратно в вагон и уселся,
задавшись единственным вопросом: не таков ли этот человек с
румяным лицом, как наши обычные генералы, и не достанется
ли нам горькая доля учить его с полгода. Ведь Мюррей и
"Белинда" поначалу довели нас до того, что мы думали
больше не о том, как разбить врага, а как бы сделать так,
чтобы наши начальники оставили нас в покое. Порядочно воды
утекло, прежде чем мы обратили в свою веру сэра Арчибальда
и начальника его штаба, которые только совсем недавно
написали-таки в военное министерство о том, что одобряют
смелое арабское предприятие, и особенно роль в нем Фейсала.
Это было благородным жестом с их стороны, а также нашим
тайным триумфом. Они были странной парой в одной упряжке:
Мюррей -- ум и когти -- нервный, гибкий, непостоянный;
Линден Белл -- крепко сложенный из нескольких слоев
профессиональной убежденности, склеенных вместе после
испытания и одобрения правительством, отделанных и
отполированных до принятого стандарта.
В Каире я прошлепал сандалиями, прикрывавшими мои босые
ноги, по тихим коридорам "Савоя" к Клей-тону, который
обычно сокращал время ленча, чтобы быстрее вернуться к
заваливавшим его делам. Когда я вошел в кабинет, он
сверкнул на меня глазами из-за письменного стола и
пробормотал: "Муш фади", что в переводе с
англо-египетского языка означало "я занят", но я
заговорил и был удостоен удивленного гостеприимства.
Прошлой ночью в Суэце я написал короткий рапорт, и, таким
образом, нам предстояло обсудить только то, что
планировалось сделать дальше. Не прошло и часа, как по
телефону позвонил адмирал, сообщивший, что "Даффрин"
грузит муку, готовясь в срочный рейс.
Клейтон вынул из сейфа шестнадцать тысяч фунтов золотом и
назначил эскорт для доставки их в Суэц с трехчасовым
поездом. Срочность объяснялась тем, что этими деньгами
Насир должен был оплатить солдатам долги. Банкноты,
выпущенные нами в Баире, Джефере и Гувейре, представляли
собою написанные карандашом, в армейском телеграфном стиле
обещания выплатить их предъявителям соответствующие суммы в
Акабе. Это было прекрасное изобретение, но раньше никто в
Аравии не осмеливался выпускать банкноты, потому что в
рубахах бедуинов не было карманов, а в их палатках --
стальных сейфов, да и закапывать банкноты для безопасности
в землю тоже было невозможно. Таким образом, отрицательное
отношение к ним определялось неодолимым предрассудком, и
для сохранения нашего доброго имени было важно, чтобы они
были немедленно оплачены.
Вернувшись в отель, я пытался переодеться в менее
привлекающий публику костюм, но моль изъела весь мой
прежний гардероб, и прошло целых три дня, прежде чем мне
удалось более или менее прилично одеться.
Тем временем я узнал о выдающихся качествах Алленби, о
последней трагедии Мюррея -- втором наступлении на Газу,
на которое его вынудил Лондон, полагая, что Газа не то
слишком слаба, не то слишком политизирована, чтобы оказать
сопротивление, и о том, что с самого начала этого
наступления решительно все -- генералы, штабные офицеры и
даже солдаты -- были убеждены в том, что мы потерпим
поражение. Потери составили пять тысяч восемьсот человек.
Говорили, что Алленби получал целые армии свежих солдат и
сотни артиллерийских орудий, но все оказалось иначе.
Еще до того как я уладил вопрос со своей одеждой, за мной,
как ни странно, прислал главнокомандующий. В моем рапорте,
где были высказаны соображения о Саладине и Абу Обейде, я
подчеркнул стратегическое значение восточных сирийских
племен и важность правильного их использования для создания
угрозы коммуникациям Иерусалима. Это затронуло его амбиции,
и он пожелал оценить мои способности.
Это была довольно комичная беседа. Алленби был физически
крупным и уверенным в себе человеком, столь значительным,
что с трудом мог представить наши куда более скромные
масштабы и потребности. Он сидел, глядя на меня из своего
кресла, -- не прямо, по его обыкновению, а как-то искоса и
несколько озадаченно, он только что вернулся из Франции,
где годами был одной из шестерен гигантской машины,
перемалывавшей врага. Сейчас он был полон западных идей о
мощности и калибре орудия -- худшей подготовки для
руководства нашей войной трудно было себе представить, --
но как кавалериста его уже почти убедили открыть новую
школу в этом совсем ином азиатском мире и сопровождать
Доуни и Четвуда. Он был хорошо подготовлен к встрече с
любой странностью, например вроде меня, -- маленького
босоногого человечка в шелковой хламиде, предлагавшего
остановить противника проповедью, если ему предоставят
провиантские склады и оружие, а также двести тысяч
соверенов для убеждения новообращенных.
Алленби не мог уразуметь, как много значит настоящий
исполнитель и как мало -- шарлатан. Проблема была в том,
чтобы действовать за его спиной, и я не смог помочь ему в
решении этой проблемы. Он не задавал мне лишних вопросов и
сам много не говорил, а рассматривал карту, слушая мои
соображения по поводу восточной Сирии и ее населения. Под
конец он поднял подбородок и сказал: "Ну что ж, я сделаю
для вас все, что смогу", закончив на этом разговор. Я не
был уверен в том, насколько мне удалось его заинтересовать,
но постепенно мы поняли, что он говорил в точности то, что
думал, и что того, что генерал Алленби мог сделать, было
достаточно для самого требовательного подчиненного.
ГЛАВА 57
Перед Клейтоном я раскрылся полностью. Акаба была взята по
моему плану и под моим руководством. Это стоило мне больших
умственных усилий и нервов. Мною было сделано гораздо
больше того, на что я был способен. Как мне показалось, он
понял, что я заслужил право на самостоятельность. Как
говорили арабы, каждый верит, что придет его час. И я в это
горячо верил.
Клейтон был согласен с тем, что было бы разумно и полезно
предоставить мне свободу действий, но заметил, что на
командную должность не может быть назначен офицер, который
по званию младше других. Он предполагал назначить в Акабу
Джойса. Это меня вполне устраивало. Джойс был человеком, на
которого можно положиться во всем: уравновешенным,
отличавшимся постоянством и ясностью ума. В основе его
отношения к людям, как какой-нибудь пасторальный пейзаж,
лежали забота, дружелюбие, сдержанность и открытость.
Он оставил прекрасное впечатление о себе в Рабеге и Ведже,
делая именно ту работу по строительству армии и базы,
которая была необходима в Акабе. Подобно Клейтону, он
хорошо умел улаживать разногласия между различными точками
зрения, но как настоящий ирландец, да к тому же намного
больше шести футов ростом, был не в пример Клейтону легким
человеком. Ему было свойственно целиком отдаваться
выполнению ближайшей задачи, не вытягиваясь на цыпочках,
чтобы заглянуть за горизонт. Кроме того, он был куда более
терпелив, чем любой записной архангел, и лишь улыбался
своей доброй улыбкой всякий раз, когда я являлся к нему со
своими революционными решениями проблем, над которыми он
работал последовательно и неторопливо.
Остальное не вызывало затруднений. Офицером по снабжению у
нас был Гослетт, лондонский бизнесмен, установивший в
хаотичном Ведже четкий порядок. Авиация пока еще не могла
быть задействована, но броневики поступали бесперебойно, а
когда адмирал проявлял щедрость, приходил и сторожевой
корабль. Мы позвонили сэру Рослину Уэмиссу, который проявил
отзывчивость и сказал, что его флагманское судно "Эвриал"
встанет здесь на якоре на несколько недель.
Это было превосходно, потому что в Аравии корабли оценивали
по числу труб, а "Эвриал" -- единственный из всех, у
которого их было четыре. Его громкая репутация убеждала
горцев в том, что мы действительно побеждаем, а пример его
громадной команды заботами Эверарда Филдинга поддерживал в
нас бодрое и веселое настроение.
В интересах арабской стороны я предлагал отказаться от
дорогого и трудного Веджа и пригласить Фей-сала со всей его
армией в Акабу. Это показалось Каиру неожиданным
предложением. И я пошел дальше, обращая внимание на то, что
сектор Янбо-Медина также утратил свое значение, и
порекомендовал перевести оттуда склады, деньги, а также
офицеров, ныне приданных Али и Абдулле. Это было признано
невозможным, но в порядке компромисса было удовлетворено
мое пожелание относительно Веджа.
Затем я привлек внимание к тому, то Акаба была правым
флангом Алленби, всего в сотне миль от его центра, но в
восьмистах милях от Мекки. По мере преуспевания арабов их
активность должна была все больше переноситься в район
Палестины. Поэтому логично перевести Фейсала из зоны эмира
Хусейна, сделав его командующим армией союзных
экспедиционных сил в Египте, подчиненных Алленби.
Эта идея была чревата некоторыми трудностями. Согласится ли
Фейсал? Несколько месяцев назад я говорил с ним об этом в
Ведже. "Пост верховного комиссара?" -- риторически
спросил он меня. Армия Фейсала была самым большим и
наиболее отличившимся из хиджазских соединений, и ее
будущее должно было соответствовать ее заслугам. Генерал
Уингейт в тот мрачный момент принял на себя всю
ответственность за арабское движение, с большим риском для
своей репутации: осмелимся ли мы предложить ему оставить
свой авангард теперь, на самом пороге успеха?
Очень хорошо знавший Уингейта Клейтон не боялся начать
обсуждение с ним этой идеи, и Уингейт тут же ответил, что
если Алленби сможет непосредственно и широко использовать
Фейсала, то он сочтет в равной мере своим долгом и
удовольствием дать согласие.
Третья трудность такого перевода могла бы быть связана с
позицией узко мыслившего короля Хусейна, известного своим
упрямым, подозрительным характером и вряд ли способного
пожертвовать хотя бы долей своего престижа ради
установления единого управления. Его несговорчивость могла
бы подставить под угрозу весь план, и я выразил готовность
поехать к нему, чтобы переговорить об этом, заручившись
такими рекомендациями Фейсала по поводу этих изменений,
которые могли бы усилить убедительность писем Уингейта к
королю Хусейну.
Это предложение было принято. Вернувшемуся из Акабы
"Даффрину" было приказано доставить меня с новой миссией
в Джидду. Переход "Даффрина" в Ведж занял двое суток.
Фейсал с Джойсом, Ньюкомбом и со всей армией находился в
Джидде, в сотне миль от моря. Стент, сменивший Росса на
посту командующего Арабскими военно-воздушными силами,
отправил меня туда по воздуху, и мы с комфортом, со
скоростью шестьдесят миль в час перелетели горы, через
которые когда-то совершили трудный переход на верблюдах.
Фейсал разозлился, услышав подробности об Акабе, и
посмеялся над нашими неуклюжими военными действиями. Мы
уселись и всю ночь планировали дальнейшие действия. Фейсал
написал письмо отцу, отдал и приказ корпусу верблюжьей
кавалерии немедленно выступить в Акабу и сделал первые
распоряжения по поводу переправы Джафар-паши с его армией
на многострадальном "Хардинге".
На рассвете меня доставили аэропланом обратно в Ведж, а
часом позднее "Даффрин" взял курс на Джидду, где дела у
меня шли легче благодаря деятельной помощи Уилсона. Чтобы
усилить Акабу, наш наиболее многообещающий сектор, он
направил туда резервы продовольствия и боеприпасов и
предложил прикомандировать в наше распоряжение любого из
офицеров. Уилсон был человеком школы Уингейта.
Из Мекки приехал эмир Хусейн, который вел переговоры весьма
непоследовательно и сбивчиво. Уилсон был для Хусейна
пробным камнем, на котором тот испытывал свои сомнительные
предложения. Благодаря ему предложение о переводе Фейсала к
Алленби было принято немедленно. Хусейн воспользовался
возможностью подчеркнуть свою полную лояльность нашему
союзу, после чего, изменив тему, как обычно без всякой
очевидной связи с предыдущим, принялся излагать свою
позицию в религиозном плане, не будучи ни явным шиитом, ни
явным суннитом и выступая скорее сторонником простой
проповеднической интерпретации веры. В области внешней
политики он проявил узость взглядов, равную их широте в
духовных вопросах, придерживаясь при этом тенденции
мелочных натур ставить под сомнение честность оппонентов. Я
уловил в его высказываниях признаки явной ревности, которая
делала Фейсала подозрительным в глазах двора, и понял, как
легко интриганам разъедать сознание эмира.
Пока мы играли в Джидде в эти небезынтересные игры, наш
покой нарушили две неожиданные телеграммы из Египта. В
первой сообщалось, что ховейтаты ведут предательскую
переписку с Мааном. Во второй говорилось о причастности
Ауды к заговору. Это нас по-настоящему встревожило. Уилсон
путешествовал вместе с Аудой, и у англичанина
сформировалось категорическое суждение о его полной
искренности, что же до Мухаммеда аль-Дейлана, тот был
способен вести двойную игру. В отношении Ибн Джада и его
друзей по-прежнему нельзя было сделать определенных
выводов. Мы стали готовиться к тому, чтобы немедленно
отправиться в Акабу. Предательство не входило в расчет,
когда мы с Насиром выстраивали свой план обороны этого
города.
К счастью, в нашем распоряжении был стоявший на рейде
"Хардинг". На третий день после полудня мы были в Акабе.
Находившийся здесь Насир не имел ни малейшего понятия о
том, что происходит у него под носом. Я сказал ему только о
своем желании встретиться с Аудой. Он выделил мне
быстроногого верблюда и проводника. На рассвете следующего
дня мы, прибыв в Гувейру, уже беседовали в палатке с Аудой,
Мухаммедом и Заалем. Они были смущены моим внезапным
появлением, но заверили меня, что у них все в порядке. Мы
позавтракали как друзья.
Пришли и другие ховейтаты, и завязался оживленный разговор
о войне. Я раздавал подарки от имени эмира и сказал, что
Насир получил месячный отпуск: для поездки в Мекку, чем их
очень рассмешил. Хусейн, энтузиаст восстания, считал, что
его чиновники должны работать так же самоотверженно.
Поэтому он не разрешал поездок в Мекку, и несчастные
мужчины безвыездно тянули свою воинскую лямку в полном
отрыве от жен. Мы постоянно шутили, что если Насир возьмет
Акабу, то заслужит отпуск, но сам он в это не верил, пока я
не передал ему письмо Хусейна. В благодарность он продал
мне свою Газель -- царственную верблюдицу, выигранную у
ховейтата. Как ее владелец, я стал представлять новый
интерес для абу Тайи.
После завтрака я под предлогом необходимого мне отдыха
после дороги избавился от посетителей и невзначай предложил
Ауде и Мухаммеду прогуляться со мной, чтобы осмотреть
разрушенные форт и резервуар. Когда мы оказались одни, я
коснулся вопроса об их переписке с турками. Ауда
рассмеялся, Мухаммед же выглядел весьма раздраженным.
Наконец они подробно объяснили, что Мухаммед тайком
использовал печать Ауды и написал письмо губернатору Маана
о своей готовности дезертировать от Ауды. Турок прислал
радостный ответ и пообещал хорошее вознаграждение. Мухаммед
под каким-то предлогом попросил задаток. Потом об этом
услышал Ауда, дождался, когда курьер с подарками выехал из
Маана, захватил его в пути, ограбил до нитки и отказался
поделить добычу с Мухаммедом. Это выглядело как настоящий
фарс, и мы долго смеялись над ним. Но это было не все.
Арабы выражали недовольство тем, что к ним все еще не
пришло подкрепление -- ни войск, ни артиллерийских орудий.
И тем, что не получили вознаграждения за взятие Акабы. Они
очень хотели узнать, каким образом мне стало известно об их
тайных действиях и что я знаю еще. Это была игра на
скользком поле. Я играл на их страхе своей преувеличенной
веселостью, беззаботно смеясь и цитируя при этом как свои
собственные фразы из писем, которыми они обменивались. На
них это явно произвело впечатление.
Между прочим, я сказал им о том, что вся армия Фейсала
находится на марше и что Алленби уже отправляет в Акабу
винтовки, пушки, мощную взрывчатку, продовольствие и
деньги. Наконец я предположил, что текущие расходы Ауды,
связанные с пребыванием в Мекке, должны быть большими, и
спросил, не будет ли полезно, если я дам ему в виде аванса
кое-что из крупного дара, которым собирался лично
вознаградить его Фейсал, когда Ауда туда приедет. Ауда
понимал, что момент можно использовать не без выгоды для
себя, что можно будет получить немало и от Фейсала и что за
ним в случае чего всегда будут турки, если другие надежды
не оправдаются. И он, прекрасно сохраняя самообладание,
согласился принять от меня аванс и, пользуясь им,
обеспечить ховейтатам хорошую пищу, а значит, бодрое
настроение.
Близился час заката. Зааль забил овцу, и мы поели в
по-настоящему дружеском кругу. Потом я снова сел на
верблюда и отправился в дорогу вместе с Муфадди, чтобы
прислать Ауде деньги. Слуга Мухаммеда Абдель Рахман шепнул
мне, что он с радостью принял бы любую безделушку, которую
я пожелал бы прислать ему отдельно. Мы всю ночь ехали в
Акабу, где я поднял Насира с постели, возвращая его к нашим
последним делам. Потом я на брошенной кем-то шлюпке подгреб
от "Эвриала" к "Хардингу" как раз в тот момент, когда
первые проблески рассвета коснулись склонов западных
вершин.
Я спустился в каюту, принял ванну и проспал чуть ли не до
полудня, а когда поднялся на палубу, корабль величественно
двигался на всех парах по узкому заливу в Египет. Мой
внешний вид вызвал сенсацию, потому что никто не допускал и
мысли о том, что я мог успеть побывать в Гувейре,
удостовериться в ситуации на месте и вернуться обратно
меньше чем за шесть или семь дней, чтобы успеть на
последний пароход.
Мы связались с Каиром и сообщили, что положение в Гувейре
вполне нормальное, никакого предательства нет. Это вряд ли
могло быть правдой, но поскольку Египет поддерживал нас,
ограничивая себя, мы должны были ограничивать не отвечающую
целям нашей политики правду, чтобы поддержать легенду о
надежности Гувейры и нашей уверенности в ней. Толпе были
нужны книжные герои, и она не могла бы понять, насколько
человечнее старина Ауда, чье сердце после сражений и
убийств стремилось к разгромленному и покоренному
противнику, чтобы либо сохранить ему жизнь, либо избавить
от мук. И ничего прекраснее этого я не знал.
ГЛАВА 58
В моей работе снова наступила пауза, и меня стали одолевать
новые мысли. Пока не подошли Фейсал, Джафар и Джойс с
армией, не оставалось ничего другого, как размышлять,
впрочем, это и было нашим основным занятием. До сих пор из
всей нашей войны была сколько-нибудь научно обоснована
только одна операция -- поход на Акабу. Такая игра
вслепую, которой нам выпало на долю руководить, была для
нас почти унизительной. Я дал себе зарок впредь, до того,
как двинусь с места, точно знать, куда я иду и какими
путями.
В Ведже хиджазская война была победоносной и после Акабы
фактически закончилась. Армия Фейсала освободилась от
прежних обязательств, и теперь, подчиняясь генералу
Алленби, командующему объединенными силами, ей предстояло
участвовать в освобождении Сирии.
Разница между Хиджазом и Сирией сводилась к разнице между
пустыней и плодородной равниной с тучными полями.
Проблемой, вставшей перед нами, было поведение -- встать
на точку зрения мирных обывателей. Нашим первым призывным
пунктом, где мы набирали в армию крестьян, была деревня
Вади Муса. И если бы мы сами не превратились в крестьян,
движение не сдвинулось бы с места.
Для арабского восстания было благом, что это произошло на
такой ранней стадии его развития. Мы без всякой надежды
распахивали обширные земли, чтобы пробудить и расширить
национальное сознание людей там, где все определяло
гибельное, убивавшее всякую надежду упование на Аллаха.
Среди племен нашим символом веры, как и у росшей в пустыне
чахлой травы, мог быть только вечно дающий надежду
источник, после дневной жары пахнущий пылью. Все цели и
идеи должны в конце концов получить материальное
воплощение. Люди пустыни были слишком отстранены, чтобы
выразить хоть одну из них, они были слишком далеки от
любого усложнения, чтобы усваивать что-то извне. И если мы
намеревались продлить свою жизнь, то должны были вжиться в
реалии этой страны с ее деревнями, где поля не давали людям
поднять глаза от земли, и начать нашу кампанию так же, как
мы начинали в Вади Аисе, -- с изучения карты и
восстановления в памяти природных особенностей сирийского
театра военных действий.
У наших ног была его южная граница. К востоку простиралась
пустыня кочевников. С запада Сирия омывалась Средиземным
морем на участке от Газы до Александретты. На севере она
заканчивалась у турецких поселений Анатолии. В этих
границах страна была разделена на области естественными
рубежами. Первый из них и самый большой расположился в
долготном направлении. Это был причудливо изрезанный горный
хребет, протянувшийся с севера на юг и отделявший береговую
полосу от обширной внутренней равнины. Климатические
различия этих двух зон были столь ярко выраженными, что по
сути превращали их в две разные страны, а людей -- в две
расы. Прибрежные сирийцы строили дома, питались и работали
иначе, чем жители внутренней области, и говорили на
арабском языке, отличавшемся от языка их ближайших
сородичей, в частности интонацией. О внутренней области они
говорили неохотно, как о дикой глухомани, где вся жизнь
людей проходит в страхе и крови.
Внутренняя равнина географически разделялась речными
долинами -- самыми лучшими пахотными угодьями в стране.
Образ жизни здешнего населения соответствовал этим
природным особенностям. Кочевники в приграничной области
неспешно двигались на восток или на запад, в зависимости от
времени года; поля уничтожали засухи и саранча, дома
разоряли набеги бедуинов, а если не они, то кровная месть
своих же соседей.
Так природа разделила Сирию. Человек внес в это свои
сложности. Каждый из основных долготных поясов был
искусственно разделен на общины, оказавшиеся в неравных
условиях. Нам пришлось собирать их воедино для обороны
против турок. Как возможности, так и трудности Фейсала в
Сирии создавались именно этими политическими
обстоятельствами, которые мы мысленно приводили в порядок,
словно некую социальную карту.
На самом севере языковая граница проходила, что было вполне
логично, по автомобильной дороге Александретта--Алеппо, до
пересечения с железной дорогой, откуда поворачивала к
долине Евфрата. Анклавы с туркоязычным населением
попадались и к югу от этой линии, шедшей через туркменские
деревни севернее и южнее Антиохии и рассеянные между ними
армянские. В противоположность этому главным центром
прибрежной популяции была община Ансария. Это были
приверженцы культа плодородия, настоящие язычники,
настроенные против чужаков, подозрительно относившиеся к
исламу и отчасти тяготевшие к христианам, в равной мере
подвергаясь гонениям. Эта секта, в целом самодостаточная,
была клановой в мировоззренческом смысле слова и с точки
зрения политической ориентации. Люди, ее составлявшие,
никогда не предали бы друг друга, но вряд поколебались
перед выдачей иноверца. Их деревни гнездились группами по
склонам основных холмов, спускавшимся к Триполитанскому
ущелью. Они говорили по-арабски, но жили здесь со времен
проникновения в Сирию греческой грамоты. Они обычно стояли
в стороне от политики и не беспокоили турецкое
правительство в надежде на взаимность.
С ансарийцами смешивались колонии сирийских христиан, а в
излучине Оронта жили крепко спаянные кланы армян,
враждебных Турции. Внутри страны, вблизи Нарима, жили друзы
-- этническая группа арабского происхождения -- и
немногочисленные выходцы с Кавказа -- черкесы. Эти
наложили свою руку на все. Севернее их жили курды,
женившиеся на арабских женщинах и принимавшие политику
арабов. Большинство из них исповедовали христианство и
ненавидели турок и европейцев.
Сразу за курдами теснились немногочисленные езиды --
арабоязычные, но в душе приверженные иранскому дуализму и
склонные к умиротворению духа зла. Христиане, магометане и
иудеи -- народы, которые ставили откровение превыше
разума, объединялись в поношении езидов. Дальше, в глубине
страны находился Алеппо, город с двухсоттысячным
населением, олицетворение всех тюркских рас и религий. В
шестидесяти милях к востоку от него осели арабы, цвет кожи
и манеры которых все больше и больше приобретали черты
центральных племен по мере приближения к краю цивилизации,
где исчезали полукочевники и воцарялись бедуины. Область
Сирии от моря до пустыни, еще на один градус южнее,
начиналась с колоний черкесских мусульман, расселившихся
вдоль побережья. Их новое поколение говорило на арабском
языке и представляло собою талантливый, но вздорный и
заносчивый народ, вызывавший враждебное отношение у
арабских соседей. Еще дальше от них были исмаилиты. Эти
персидские эмигранты в течение столетий превратились в
арабов, но почитали в своей среде пророка во плоти,
которого звали Ага Ханом. Они верили, что он великий и
несравненный властелин, чье дружеское расположение сделает
честь такой державе, как Англия. Исмаилиты держались в
стороне от мусульман, плохо скрывая свои многочисленные
пороки под маской ортодоксальности.
За ними располагалась причудливая мозаика деревень,
населенных арабскими племенами христианского
вероисповедания во главе с шейхами. Они казались весьма
убежденными христианами, совершенно непохожими на своих
лицемерных собратьев, живших в горах, хотя одевались так
же, как те, и находились в наилучших отношениях с ними. К
востоку от христиан были мусульманские сельские общины, а
на самом краю земледельческой зоны -- несколько деревень
исмаилитов-изгнанников. Далее -- земля бедуинов.
Третья область, лежавшая еще на градус ниже, простиралась
между Триполи и Бейрутом. В первом, ближе к побережью, жили
ливанские христиане, большей частью марониты или греки.
Было трудно распутать узел политики, проводившейся обеими
церквами. На первый взгляд одна была профранцузской, другая
-- пророссийской. Но часть местного населения находилась
на заработках в Соединенных Штатах и там поддалась влиянию
англосаксонского мировоззрения. Греческая церковь гордилась
тем, что была автокефальной и упорно отстаивала местные
интересы, что могло скорее толкать ее на союз с Турцией.
Приверженцы обеих конфессий, когда на это отваживались,
поливали магометан несусветной клеветой. Казалось, что
такое словесное выражение презрения спасало их от сознания
своей врожденной неполноценности. Мусульманские семьи жили
среди них, одинаковые и внешностью и в обычаях, за
исключением разве особенностей в диалекте и того, что
меньше афишировали эмиграцию и ее результаты.
На более высоких горных склонах гнездились поселения
метавала, магометан-шиитов, потомков персов. Они были
грязными, невежественными, неприветливыми фанатиками,
отказывавшимися принимать пищу или пить с неверными, к
суннитам относились так же плохо, как к христианам, и
признававшими только священников и вельмож. Их достоинством
была твердость характера, редкое качество в разболтанной
Сирии. За гребнем гор лежали деревни христиан -- мелких
землевладельцев, живших в мире с мусульманскими соседями,
словно бы они никогда не слышали о происходившем в Ливане.
Восточнее их селились арабские крестьяне-полукочевники, а
дальше простиралась открытая пустыня.
Четвертая область, еще на градус южнее, подходила к Акре.
Первыми придя с морского побережья, ее заселили
арабы-сунниты, затем друзы и наконец мета-вала. На склонах
долины Иордана, напротив еврейских деревень гнездились
крайне подозрительные колонии алжирских беженцев. Евреи
были разного толка. Некоторые из них, например иудейские
ортодоксы, выработали стиль жизни, подходящий для этих
мест, тогда как прибывшие позднее, многие из которых
предпочитали идиш, ввели на палестинской земле непривычные
новшества: необычные сельскохозяйственные культуры,
построенные на европейский лад дома, казавшиеся слишком
маленькими и бедными, чтобы оправдать вложенные в них
средства (кстати, из благотворительных фондов), и усилия,
но страна отнеслась к ним терпимо. Галилея не проявила ярко
выраженной антипатии к европейским колонистам, в отличие от
соседней Иудеи.
За восточными равнинами, густо населенными арабами,
раскинулась Леджа, лабиринт растрескавшейся лавы, где за
время жизни бесчисленных поколений собирались неприкаянные,
отверженные сирийцы. Их потомки жили в деревнях, не
подчинявшихся никаким законам, в безопасности от турок и
бедуинов и раздираемые наследственной кровной враждой. К
югу и юго-западу от них открывался Хауран -- громадные
просторы плодородной земли, заселенной воинственными,
полагавшимися только на себя и процветавшими крестьянами.
Еще восточнее жили друзы -- неортодоксальные мусульманские
сторонники покойного безумного султана Египта. Они жгуче
ненавидели маронитов, которые с одобрения правительства и
дамасских фанатиков регулярно устраивали погромы друзам. Не
меньше ненавидели друзов ни во что их не ставившие
мусульмане арабы. Они были в состоянии непрекращающейся
кровной вражды с бедуинами и сохраняли в своих горах
видимость ливанского рыцарского феодализма времен
суверенных эмиров. Пятая область на широте Иерусалима с
самого начала была заселена немцами и германскими евреями,
говорившими по-немецки или на идиш, -- более своевольными,
чем даже евреи римской эпохи, не способными поддерживать
контакты даже с представителями своего же этноса. Некоторые
из них были фермерами, большинство -- лавочниками --
наиболее обособленной прижимистой частью населения Сирии.
На них косо смотрели окружавшие их враги, упрямые
палестинские крестьяне, еще более тупые, чем земледельцы
Северной Сирии, меркантильные, как египтяне, и постоянные
должники.
За ними начиналась иорданская глубинка, населенная
поденщиками, а дальше группа за группой шли деревни
исполненных собственного достоинства христиан, которые
являли собою самые отважные образцы истинной веры в этой
стране. Среди них, а также восточнее, осели десятки тысяч
полукочевников-арабов, придерживавшиеся духа пустыни,
жившие щедростью своих соседей-христиан и в страхе перед
ними. Дальше лежали спорные земли, где оттоманское
правительство поселило черкесских эмигрантов с русского
Кавказа. Они удерживались там только мечом да
благосклонностью турок, которым и были преданы по
необходимости.
ГЛАВА 59
Рассказ о Сирии не кончается перечнем разных религий и
этносов, населявших сельские местности. Здесь было шесть
крупных городов -- Иерусалим, Бейрут, Дамаск, Хомс, Хама и
Алеппо, каждый со своими убеждениями, характером, системой
управления. Самый южный из них, Иерусалим, был убогим,
заброшенным, но священным для каждой семитской религии.
Христиане и магометане совершали к святыням своего прошлого
паломничество, а некоторые евреи считали этот город
политическим будущим своего народа. Эти объединившиеся
потоки были настолько сильны, что Иерусалим, казалось, не
имел настоящего. Населяющие его люди за редким исключением
были безликими служащими отелей, жившими за счет толп
туристов. Им были чужды арабские национальные идеалы, хотя
знакомство с различиями между христианами в момент
обострения их духовных чувств привело к тому, что все
классы иерусалимского общества стали презирать нас скопом.
Бейрут был совершенно новым городом, французским по духу и
языку, но вместе с тем пристанищем и американским колледжем
для греков. Его общественное мнение определяли тучные
христианские купцы, так как сам Бейрут ничего не
производил. Другим влиятельным компонентом его населения
был класс вернувшихся эмигрантов, счастливых возможностью
инвестировать сбережения в сирийском городе, больше всего
похожем на ту самую Вашингтон-стрит, где они сколотили свои
состояния. Бейрут был воротами Сирии, через которые в
страну проникала дешевая или залежалая иностранщина. Он
представлял Сирию столь же убедительно, как Сохо --
сельские графства вокруг Лондона.
И при всем том Бейрут благодаря своему географическому
положению, своим школам, а также свободе в общении с
иностранцами был до войны средоточием народа, говорившего,
писавшего, думающего примерно так же, как
доктринеры-энциклопедисты, вымостившие дорогу Французской
революции. Именно эти люди, а также богатство города. И
обретенный им необычайно громкий, убедительный голос
обеспечили Бейруту признание.
Дамаск, Хомс, Хама и Алеппо -- четыре древних города,
составлявшие гордость Сирии. Они расположились цепочкой
вдоль плодородных долин между пустыней и горами. В силу
своего географического положения они повернулись спиной к
морю и смотрели на восток. Они были арабскими и считали
себя таковыми. Неоспоримо главным среди них и вообще в
Сирии был Дамаск, где находилась администрация края. Он же
был и религиозным центром. Его шейхи заправляли
общественным мнением, были лидерами более
"промекканскими", чем кто бы то ни было. Беспокойные
жители Дамаска, всегда готовые к драке, были максималистами
в мыслях, речах и развлечениях. Город хвастался тем, что
всегда шел впереди всей Сирии. Турки превратили его в
военный штаб, как, разумеется, и арабская оппозиция; здесь
же обосновались и Оппенгейм, и шейх Шавиш. Дамаск был
путеводной звездой, к которой естественным образом тянулись
арабы, столицей, которая никогда добровольно не подчинилась
бы чужой расе.
Хомс и Хама были как братья-близнецы. Все их население
занималось ремеслами. В Хомсе это были хлопок и шерсть, в
Хаме -- парчовые шелка. Их промышленность процветала и
разрасталась, а купцы быстро находили новые рынки сбыта,
удовлетворяли новые вкусы потребителей в Северной Африке,
на Балканах, в Малой Азии, Аравии, Месопотамии. Они
демонстрировали производственный потенциал Сирии, растущий
без привлечения иностранных специалистов, подобно тому как
Бейрут первенствовал в распределении. Но если процветание
Бейрута делало его левантийским городом, то процветание
Хомса и Хамы усиливало местный патриотизм. Можно было
подумать, что знакомство с заводским производством и с
электроэнергией убеждало людей в том, что способы,
применявшиеся их отцами, были лучше.
Алеппо, хотя и находился в Сирии, но не был ни сирийским,
ни анатолийским, ни месопотамским городом. В нем смешались
расы, веры и языки Османской империи, уживавшиеся меж собой
на основе компромисса. Алеппо пользовался благами всех
окружавших его цивилизаций. Результатом этого
представляется отсутствие энтузиазма в вере его жителей.
Даже в этом они превосходили остальную Сирию. Они больше
воевали и торговали, были более фанатичны и порочны и
производили при этом прекрасные вещи, но все это при
недостатке убежденности обесценивало их многообразные
достоинства.
Для Алеппо было типично то, что в этом городе между
христианами и магометанами, армянами, турками, курдами и
евреями существовали более братские отношения, чем,
возможно, в любом другом крупном центре Османской империи,
и к европейцам там проявлялось больше дружеского
расположения, хотя они и были ограничены свободой действий.
В политическом отношении этот город стоял полностью в
стороне, за исключением арабских кварталов с бесценными
средневековыми мечетями. Кварталы эти распространялись на
восток и юг от короны, изображенной на стене большой
крепости Алеппо.
Все народы Сирии были открыты для нас благодаря тому, что
общим у них был арабский язык. Различия между ними носили
политический и религиозный характер. В
морально-психологическом отношении они различались
следующим образом: невротическая чувствительность жителей
морского побережья постепенно сменялась сдержанностью,
характерной для людей, живущих в центре страны. Они были
сообразительными, самодовольными, но отнюдь не искателями
истины, не беспомощными (подобно египтянам) перед
абстрактными идеями, но вместе с тем непрактичными людьми.
И настолько же ленивыми, насколько и поверхностными умом.
Их идеалом была легкость, с которой они вмешивались в дела
других.
Они с детства не признавали никаких законов, повинуясь
собственным отцам только из страха перед ними, а
впоследствии и правительству по той же причине. Всем им
хотелось чего-то нового, потому что при всей
поверхностности и неподчинении закону они питали горячий
интерес к политике и к науке, азы которой сириец схватывал
легко, но превзойти которую ему было очень трудно. Они
всегда были недовольны тем, что для них делало
правительство, но лишь немногие искренне задумывались о
приемлемой альтернативе, и еще меньше было таких, кто
согласился бы на нее.
В оседлой Сирии не было местной административной единицы
крупнее деревни, а в Сирии патриархальной самым крупным
таким образованием был клан, но эти органы были
неформальными, действовали на добровольной основе, не
располагая никакими официальными полномочиями, и
возглавлялись людьми, на которых указывали семьи, лишь при
самом незначительном согласовании с общим мнением. Высшей
властью была импортированная бюрократическая система турок,
на практике либо довольно хорошая, либо очень плохая, в
зависимости от личных качеств людей (обычно жандармов),
через которых она действовала в первой инстанции.
Даже вполне законопослушные сирийцы проявляли странную
слепоту к незначительности своей страны и неправильное
понимание эгоизма великих держав, чьим обычным подходом был
приоритет собственных интересов перед интересами более
слабых народов. Некоторые громко кричали о создании
Арабского королевства. Это обычно были мусульмане, а
христиане-католики выступали против, требуя "европейского
порядка", который обеспечил бы привилегии без
обязанностей. Оба эти предложения были, разумеется, далеки
от чаяний национальных групп, активно требовавших сирийской
автономии. Сирия пребывала в политической дезинтеграции.
Между одним городом и другим, между одной деревней и
другой, одной семьей и другой, одной верой и другой
существовала скрытая неприязнь, усердно разжигавшаяся
турками. Само время убеждало в невозможности автономии в
таком составе. Исторически Сирия была коридором между морем
и пустыней, соединяя Африку с Азией, Аравию с Европой. Он