чки, которым тоже уже надоело его скупердяйство. Как
рассказывали, кормил он их картошкой в мундире, из-за чего у них были
большие животы и они не могли найти себе женихов. "Выходи к священнику, если
так смело до сих пор говорил", - сказала Кондеку его жена. Тогда, как
раскрученный волчок, стал Кондек метаться по своему подворью, и наконец
вырвал из колоды топор и встал с ним возле калитки, страшным голосом крича
Мизерере: "Голову срублю, если кто-то мою калитку откроет и ко мне во двор
войдет, потому что я ни с кем не хочу говорить о своей жизни, поступках и
словах!"
Увидел Мизерера налившиеся кровью глаза Кондека, блеск лезвия его
топора, но угроз не испугался, а осенил крестным знамением Кондека и его
топор, его дом и его подворье, его жену и трех дочерей, которые стояли в
дверях дома. Тогда из рук Кондека выпал топор, сам он упал на колени в снег
на подворье, а священник шагнул в калитку, наклонился к Кондеку, обнял его
своими могучими руками и вместе с ним заплакал. Кондек дал знак рукой своей
жене, и та вынесла из дому сверток банкнотов - шесть раз по шестьсот злотых,
- но Мизерера денег принять не хотел.
- Не за деньгами я сюда пришел, - оповестил он громко. - Но как пастырь
к заблудшей овце, чтобы возвратить ее в стадо.
А потом встал на колени рядом с Кондеком, а вместе с ним встали на
колени три дочери Кондека, а также его жена, и молились они долго и громко.
Сразу же после молитвы Кондек запряг в повозку двух коней и отвез священника
в Трумейки, но дал ли что-нибудь на костел, неизвестно. Факт только, что к
весне на костеле были новые водосточные трубы, и дождь в них радостно
бормотал. Кондек же с тех пор бывал на богослужении в Трумейках каждое
воскресенье и вскоре даже балдахин носил во время праздника Божьего тела,
как пристало богатому хозяину. Выплатил Кондек людям то, что им причиталось
за работу на уборке, и хоть, правду сказать, он никогда не переставал быть
скупым, но время от времени вступал с собой в жестокую схватку. Чищеную
картошку и клецки со шкварками он позволил есть дочкам, поэтому не стало у
них таких больших животов, и две из них вскоре вышли замуж за сыновей
Крыщака.
В сущности, великим человеком показал себя священник Мизерера, и никто,
кроме художника Порваша, громко на него фыркать не смел. Сердился Порваш,
который при сборах на костел или еще на какие-нибудь общественные дела был
последним из последних, что священник оказывает на людей моральное давление,
а это противоречит принципу свободы совести. А потому как Порваш был
когда-то таким же горячим, как Кондек, то и решил он написать жалобу
светским и духовным властям. К сожалению, Порваш не умел писать ни жалоб, ни
заявлений и должен был обратиться к писателю Любиньскому, который, само
собой, владел пером лучше всех в околице.
Любиньски, однако, не хотел писать заявления и жалобы. А почему - не
объяснил.
Пошел тогда художник Порваш на полуостров к дому доктора и начал с ним
беседовать о свободе совести.
Неглович вежливо кивал своей седеющей головой и наконец обратился к
Порвашу с такими словами:
- Хорошо дискутировать о свободе совести, дружище, но не кажется ли
вам, что сначала не одному стоило бы вспомнить, что существует у человека
нечто такое, как совесть?
Знал Порваш, что доктор имел в виду. На деревенском сходе когда-то
решили сложиться на покупку нескольких пар трусиков и колготок для детей
Поровой, которые по снегу и морозу бегали босиком. Порваш был тем
единственным человеком, который даже злотого пожертвовать не хотел. Сам не
свой покинул он дом доктора, а потом дал старосте двадцать злотых на
колготки для детей. Поровой, а сто злотых пожертвовал на приходский костел.
Жалобы он не подал и даже о ней не вспоминал.
Итак, не прошло и двух лет, а крыша приходского костела в Трумейках
была покрыта новой жестью, священник Мизерера ездил в "фиате" цвета
"йеллоу", а викарий - на эмзетке. Потом закончился ремонт приходского дома и
колокольни, и священник начал собирать на колокол такой могучий, чтобы его
было слышно в Скиролавках, во вместилище безбожия и язычества. На полях
радостно порхали стада куропаток, в лесах стало прибывать серн и оленей,
пришли откуда-то лоси, а стада кабанов лезли на картофельные поля,
расположенные ближе к лесам. Священник Мизерера вскоре стал ловчим
охотничьего кружка "Огар", и с тех пор имел большую власть не только над
теми, кто отыскал в себе милость веры. Дрожал перед священником простой
народ, и всякие чины должны были с ним считаться. Говорили, что даже сам
полковник Добегальски из охотничьего кружка охраны правительства, чьи
охотничьи угодья были по соседству с угодьями кружка "Огар", в присутствии
священника Мизереры переминался с ноги на ногу, когда ему пришлось платить
компенсацию за урожай, уничтоженный кабанами.
На воскресные проповеди священника съезжались люди даже из других
приходов, а по наиболее торжественным праздникам прибывали доктор Неглович,
и писатель Любиньски. Проповеди были на самые разные темы, богатые примерами
из древней истории, из житий святых и книг св. Августина. Узнавали люди о
везении и невезении, которые чаще всего бывают общими для людей хороших и
плохих; о том, что платонист Апулей думал об обычаях и. делах демонов; о
том, что каждая женщина должна свой орган и волосы на нем мыть по крайней
мере так же часто, как ноги; о чудесах, которые Бог с помощью ангелов
прибавлял к своим обетам, чтобы укрепить веру людей набожных; о природе души
человеческой, сотворенной по образу Божию; о пользовании календариком
бесплодности; о жизни телесной, которая происходит не только из капризов
тела, ной из капризов духа; о том, что Священное Писание ничего не говорит
по вопросу, надо ли брать женщину спереди или сзади; что апостол Павел
написал о явлении Антихриста; о Лукреции, которая лишила себя жизни из-за
совершенного над ней насилия, чем ужасно согрешила; какие неудачи
преследовали римлян во время Пунических войн, когда они напрасно ждали
помощи от своих богов; о некоем Варро и его ошибочных взглядах на суть
вещей; и тому подобном; а перечислить эти темы невозможно, так их было много
и такими они были интересными.
Не прекращал, впрочем, священник и стараться, чтобы милость Божья
вернулась в сердца безбожников. Несколько раз в год он приезжал к доктору
Негловичу и вел с ним жестокие схватки.
Страшные и удивительные были те поединки.
В десять вечера старая Макухова, которая была домохозяйкой еще у
хорунжего Негловича и жила по соседству, направилась в дровяник доктора,
чтобы принести себе в кухню смолистых щепок, и боковой калиткой прошла во
двор, встреченная волкодавами, радостно виляющими хвостами. Когда она
собирала щепки, то видела свет в салоне доктора и собственными ушами слышала
мощный голос священника, которому вторил голос доктора. Но это вовсе не было
религиозное песнопение, а такое себе, обычное, светское. Но старая Макухова
никогда об этом никому не сказала, даже собственному мужу, так же, как никто
никогда не слышал от нее о том, кого она заставала в спальне доктора, когда
по утрам приходила растапливать печи. После смерти старой Негловичовой возле
нее воспитывался молодой Неглович, а поскольку сама она детей не имела, то
любила его как мать или еще сильнее, какой-то дикой любовью, для мира, может
быть, непонятной. И только тогда она была вправду счастлива, когда доктор
съедал приготовленный ею обед, а на ночь у него была баба, о которой она
знала, что та здорова и хорошо дает. Доктор отплачивал ей большим доверием,
не было в его доме секретов от старой Макуховой, она имела доступ и к
коробочке с его деньгами. Не раз во время обеда, когда он ел, а она стояла
рядом и, заложив на животе руки под фартук, с удовольствием наблюдала, как
он двигает челюстями, он рассказывал ей о своих ночных переживаниях, об
особенностях женщин, которые по ночам бывали у него в гостях. Вслух она
иногда удивлялась: "Так говоришь, Янек, что жена начальника гмины так высоко
ноги задирала? А не похожа на такую, ведь ляжки у нее толстые и тяжелые.
Интересно, что мы сделаем с пани Басенькой? Она прямо горит, чтобы сюда на
ночь попасть, цацки у нее торчат, как клыки у кабана". А доктор, чавкая,
мурлыкал: "Ничего мы не сделаем с пани Басенькой. Она из таких, что потом от
человека не отцепится и каждый вечер будет прибегать, как та предыдущая жена
писателя. Такие дела мы не можем себе позволить". И под вечер, когда, помыв
посуду и приготовив доктору ужин, она возвращалась домой через боковую
калитку, то представляла себе, что она сама - жена начальника, и хоть ей
было уже почти шестьдесят лет, удивительная сладость охватывала ее тело.
Была она высокой, худой, но в эти моменты воображала, что у нее толстые и
тяжелые ляжки, как у жены начальника, а цыцки ее торчат, как у пани
Басеньки. Но ее муж так и не узнал об этих ее переживаниях и наслаждениях,
потому что человеческая мысль - как птица, которая может летать высоко в
пространстве, еще выше, чем орлан-белохвост, который каждый год крал кур и
уток со двора у доктора, но доктор никогда не позволял в него стрелять,
потому что, как он утверждал, тот, кто убьет орлана-белохвоста или лебедя,
того смерть ждет в три дня после убийства.
Был доктор вдовцом и жил одиноко. Сочувствовали женщины из Скиролавок
одиночеству доктора, больше сочувствовали, чем осуждали за то, что он баб
меняет. Самое большее - говорили потихоньку там и сям, что доктор, прежде
чем в женщину войти, должен ее унизить, но в чем это заключалось, никто не
знал, потому что те, кто дал себя унизить, стыдливо молчали, а доктор на
вопросы по этому поводу отвечал пренебрежительным взмахом руки.
О ночной жизни доктора никогда не высказывался священник Мизерера, но и
о нем кружили разные слухи, потому что ночная жизнь ксендзов всегда вызывает
наибольшее любопытство толпы. Говорили, что живет он с собственной сестрой,
но многие отбрасывали такую мысль с презрением, потому что Дануська, сестра
священника, была некрасивая, высохшая, как смолистая щепка, и скорее
напоминала ведьму. Злые языки твердили, что Мизезера ушел из предыдущего
прихода, потому что в него влюбилась одна симпатичная женщина, он же не был
достаточно устойчивым против ее уговоров и прелестей. Говорили, что некогда,
одетый в цивильное платье, он выезжал куда-то на побережье на своем "фиате"
желтого цвета, и такой же автомобиль видели перед виллой, в которой жила
жена морского офицера, ходившего в дальние рейсы. Злые языки бывают везде, в
том числе и в Скиролавках и в Трумейках, но если принимать во внимание не
сплетни, а только факты, то священник Мизерера был человеком, на редкость
устойчивым к телесным искушениям, несмотря на то, что страшно нахальными
бывают женщины, когда священник красив, в силе века и голос у него громкий,
как грохот бури. Действительно, большую закалку и силу духа выказывал
священник Мизерера в этих делах, и ни одна женщина в приходе Трумейки не
могла похвалиться, что священник даже ее руку в своей ладони задерживал
дольше, чем это было необходимо, не говоря уже о том, чтобы он положил свою
руку женщине на какое-нибудь иное, чем лоб, место. И сплетни оказывались
шелухой, а правда - ветром, который шелуху развеивает.
Доктора Негловича в околице считали человеком большого духа. Но и
священник Мизезера не был духовно беден, и даже иногда приобретал силу
большую, будто бы стояла за ним духовная мощь. В час ночи поддался доктор
Неглович и рухнул головой на стол. И тогда священник Мизерера взял его на
руки, как убитую серну, и понес в спальню, где, осторожно раздев, уложил на
большую деревянную кровать, на которой спал когда-то хорунжий Неглович со
своей женой, а после ее смерти - с Макуховой. Потом священник Мизерера
вернулся в салон, налил себе еще одну рюмочку вишневки, закусил кусочком
кабаньего жаркого и, старательно погасив свет, тоже пошел в спальню. Он снял
сутану, повесил ее на спинку стула, снял брюки и квадратиком сложил на
сиденье. В белой нижней рубашке и длинных кальсонах он лег возле доктора
Негловича, и через секунду спальню наполнило громкое храпение двух
могущественных и справедливых мужей, которые, закончив великую схватку,
заслужили себе отдых, достойный их возраста, разума и положения.
О том,
что Эффей ответил царю
Однажды у Арона Зембы, который заведовал в городке Барты красным
уголком для лесных рабочих, испортился мотоцикл возле Скиролавок. Вел Арон
Земба сломанную машину до самой кузницы Зигфрида Малявки, широко известного
тем, что он мог наладить любую машину.
Вторым человеком в деревне, разбирающимся в мотоциклах, был лесоруб
Ярош, но Арон Земба предпочитал Зигфрида Малявку, потому что жена Малявки
была родом из околиц Барт. А Арон Земба представлялся всем как общественный
деятель исчезнувшего племени бартов, любил выступать от их имени и хранил их
секреты. А как пристало настоящему барту, он не любил людей из племени
баудов, представителем которых назвался некий Бруно Кривка. Кузнец Зигфрид
Малявка родился в Скиролавках, расположенных у озера Бауды, к баудам его и
надо было относить, но уж если жена его была из околиц Барт, тогда как
рассуждал Арон Земба - также и бартам он должен был потихоньку
сочувствовать. Поэтому смело и не откладывая он вел свой мотоцикл к кузнице.
Как для Арона Зембы, так и для Бруно Кривки имело значение только то
время, которое уже давно прошло. Между тем в недавнем прошлом, когда пылали
снега и человек убивал человека ради куска хлеба или - еще хуже - ради
какой-нибудь идеи, кузнец Зигфрид Малявка пять лет воевал, потом пять лет
просидел в плену, а когда вернулся в Скиролавки, от его жены и троих детей
не осталось ни следа, ни могилы, ни единой вести. Землю Малявки пахали чужие
люди, и только кузница и крытый соломой дом стояли на прежнем месте. Когда
убедился в этом Зигфрид Малявка, он попросту онемел, и с тех пор никому
слова не сказал, так же, как со временем муж Гертруды Макух. Больше всего он
не любил вопросов о прошлом, потому что, в отличие от Шульца или солтыса
Вонтруха, которые тоже в чужой армии служили, но - как говорили - никогда ни
в кого не стреляли, он хорошо знал, хоть и не хотел о том говорить, что по
его вине в далеких и бескрайних степях осталось много вдов и сирот. Четыре
раза в неделю кузнец Малявка отворял свою кузницу, разжигал огонь в горне и,
делая то и се для окрестного люда, старался заработать на несколько бутылок
водки. А когда уж доставал эту водку, то закрывался в своем доме, крытом
соломой, и пил в одиночку два или три дня. Время от времени живала у него
какая-нибудь бабенка, такая, которую муж слишком уж побил или из дому
выгнал, ведь Малявка был мужчиной рослым, мускулистым и необычайно сильным.
Даже в возрасте шестидесяти лет он гнул в руках толстые железные бруски, а
доску мог перепиливать, держа ее левой рукой в воздухе, а правой орудуя
пилой. Никогда, однако, он никому не говорил ни слова, а плату за работу
устанавливал, пользуясь поднятыми вверх пальцами. Женщинам, которые его
навещал, а иногда и жили у него, он тоже ничего не говорил, и поэтому от
него уходили к мужьям, из чего следует, что женщина лучше будет битой, чем
приговоренной к молчанию.
В тот день Арон Земба привел свой мотоцикл к кузне Зигфрида Малявки
итак к нему обратился:
- Написано во второй Книге Царств в разделе пятнадцатом: "И отвечал
Эффей царю, и сказал: "Жив Господь, и да живет господин мой царь: где бы ни
был господин мой царь, в жизни ли, в смерти ли, там будет и раб твой". Из
баудов ты происходишь, Зигфрид, но твоя жена была из бартов. А книга
Моисеева говорит: "Оставит человек отца своего и мать свою, и прилепится к
жене своей". Напоминаю тебе, что я - представитель бартов, то есть как бы их
король, и отсюда моя смелость, чтобы просить тебя о ремонте мотоцикла.
Потому что по жене своей ты к бартам относишься, а не к баудам, которые
имели отвратный обычай вешаться на виселице, построенной в те времена на
Свиной лужайке за Скиролавками.
На улице был трескучий мороз, но в горне кузницы пылал сильный огонь.
Нагой и черный от дыма торс кузнеца Малявки лоснился от пота, мышцы как-то
странно подергивались у него под кожей. На наковальне у Малявки была
разогретая до красноты толстая пластина, и ударами молота он делал из куска
железа что-то вроде прекрасного листа клена, который заказал у него писатель
Непомуцен Мария Любиньски, чтобы, помещенный на крыше его дома, он указывал
направление ветра. Красно-золотые искры раз за разом сыпались под ноги Арона
Зембы, захватывающей была игра мышц под кожей Малявки, и Зембе показалось,
что он прибыл во дворец легендарного Тора, Одинового сына, о котором
столетия назад рассказывали готы, притеснявшие бартов. Готские воины
применяли мечи, но их бог, Тор, пользовался только молотом, так же, как
кузнец Малявка.
- Настоящий человек, Зигфрид, - говорил Арон Земба далее, - должен
помнить не только о времени прошедшем, но и о времени, давно прошедшем. Мы
должны уважать наши особенности, которые называются тождественностью. Знаю,
что в июле каждого года к вам приезжает Бруно Кривка и учит, как улыбаться
только половиной лица, а половиной лица кривиться, чтобы никто не думал, что
вы всем довольны, но никто и не считал, что вы недовольны. Но не говорит вам
Кривка, которой половиной лица надо улыбаться, а которой кривиться. А вот
если ты отремонтируешь мой мотоцикл, Зигфрид, то я открою тебе, которой
половиной лица надо кривиться. Угнетали нас готы, викинги и мальтийские
рыцари, а ты сейчас, как я слышал, делаешь прекрасный кленовый лист для
чужого человека. Брось эту работу и возьмись за ремонт моего мотоцикла. Если
ты оторвешься от сообщества, скатишься к соблазнам, то тождественность свою
утратишь, а это то же самое, как если бы ты душу дьяволу продал.
Быстрее стали удары кузнечного молота, и Арон Земба, осыпанный
красно-золотыми искрами, аж за порог кузницы отступил, чтобы кожух ему не
припалило.
- Ты, похоже, не веришь, Зигфрид, в то, что сто пятьдесят лет тому
назад написал о бартах учитель Герман Ковалик, мол, барты у него коней с
пастбища украли. Сделали это цыгане, никто иной, кроме цыган. Исчезнувший
наш народ терпел много обид от тех и этих, поэтому мы должны держаться
вместе и ремонтировать друг другу испорченные мотоциклы. Это ведь неправда,
что мы были с теми, кто нас потом взял в чужую армию, потому что никогда мы
не были ни с теми, ни с другими, а всегда хотели быть только бартами или
баудами, и никем больше.
Кузнец Зигфрид Малявка перестал бить молотом в раскаленное железо на
наковальне. Лист клена был уже готов и имел прекрасную форму. Выпрямился
Малявка, отер пот со лба и глянул на Арона Зембу, на его большую черную
бороду, такую же, как носил Бруно Кривка. Увидел он, что Земба улыбается ему
правой половиной лица, а левую кривит немилосердно, будто бы издевается над
ним. И такая его злость на Зембу охватила, что поднял он вверх свой
кузнецкий молот, чтобы им Зембу ударить, но тот, сориентировавшись в его
намерении, удрал из кузницы, забрал свой мотоцикл и повел к лесорубу Ярошу,
который ему быстро его отремонтировал. А Зигфрид Малявка вспомнил то, что
ему рассказывал отец. Спросили когда-то бартов и баудов, за кого они, и они
ответили, что ни за кого. "Мы - Никто", - повторял потом князь Ройсс из
Трумеек, мальтийский рыцарь. Поэтому Зигфрид Малявка пять лет воевал, пять
лет просидел в плену, а когда вернулся в Скиролавки, не нашел ни следа, ни
могилы, ни вести о своей жене и троих детях.
Пожаловался Арон Земба людям на кузнеца. С тех пор пошли между людьми
две поговорки. "Молчит, как кузнец Малявка". "Пришел по делу, как Земба с
мотоциклом".
Над приключением Арона Зембы часто смеялись Антони Пасемко и солтыс
Ионаш Вонтрух, люди очень разные по возрасту и характеру. Встречались они
друг с другом и долго разговаривали. Обоих неустанно мучил вопрос: правда
ли, что землей правит сатана?
О стае ворон, разных болезнях
и великой тайне, которая открылась панне Юзе
В Скиролавки прилетела большая стая ворон. Сначала они обсели
развороченный стог соломы, который у леса на поле старого Крыщака уже год
стоял без пользы. Потом разлетелись по заснеженным полям, время от времени
присаживаясь на ветвях одиноких груш на межах или на затвердевших от мороза
комьях земли, которые ветер кое-где обнажил из-под снега. Большие, тяжелые
птицы с лоснящимися, как сажа, крыльями и хищными клювами наполняли зимнюю
тишину жалобным карканьем. Небольшая их стайка, пронзительно каркая, долго
кружила над крытой шифером крышей художника Порваша, а потом уселась на лугу
возле дома писателя Любиньского. Что они там искали, неизвестно, но довольно
долго они кричали в голых ветвях старого вишневого сада, пока Любиньски не
вышел на террасу и не выстрелил в них два раза из своей английской
двустволки. Ни одной вороны он не убил, они, вспугнутые, только перелетели к
школе, а потом ближе к магазину и рыбацким сараям, где нашли пропитание
выброшенные на лед рыбьи потроха. Вечером они исчезли, а утром их видели в
четырнадцати километрах дальше, на полях возле городка Барты. В Скиролавках
осталась только пара старых ворон, у которых было гнездо на краю леса, на
высокой, до самого неба, сосне. И летом, и зимой они кружили высоко над
крышами домов, пронзительно перекликаясь и высматривая падаль. Но к этим
двум птицам люди уже привыкли, потому что они жили на той сосне с
незапамятных времен.
Вместе с воронами в деревеньку прилетели новые печали. Плотник Севрук
вдруг объявил перед магазином, что принял окончательное и бесповоротное
решение: утопиться, потому что он не в силах вынести тяжести долгов, которые
на нем висят и время от времени появляются на глаза в образе судебного
исполнителя. Когда и где он совершит задуманное, плотник Севрук еще не
сообщил, потому что сам не знал, но наверняка это должно было произойти -
может, завтра или послезавтра, если завтра или послезавтра ему снова
пообещали появление исполнителя. Доброжелательные люди советовали Севруку,
что лучше выбрать смерть через повешение, потому что лед на озере был уже
толщиной в мужскую ладонь, но плотник Севрук стоял на своем и наконец
заявил, что, раз уж он имеет троих подрастающих сыновей, то они могут для
него сделать хотя бы такую малость, как прорубить лед в том месте, где он
будет топиться. Этот вопрос обсуждался долго и подробно, а поскольку у
Севрука, ясное дело, не было при себе ни гроша, собеседники и советчики
часто бегали в магазин за дешевым вином. Поэтому, хоть совещание началось в
двенадцать дня, в три плотник Севрук вернулся домой совершенно пьяным.
В это самое время в деревне появился инструктор сельскохозяйственного
отдела, молодой человек по фамилии Ружичка, и первым делом навестил
хозяйство Кондека, а потом Шульца, Слодовика и Крыщака. Днем раньше Ружичку
вызвал к себе начальник гминного управления в Трумейках, магистр, инженер
Станислав Гвязда, тридцати трех лет, хилого телосложения, но, как утверждали
в воеводстве, большого политического ума.
- В марте, а самое позднее - в апреле, - сказал Ружичке начальник, -
пройдут выборы солтысов. (Старост. - Прим. пер.) В Скиролавках двенадцать
лет солтысом Ионаш Вонтрух, который, как известно, верит, что земле правит
Сатана. Считаю это ошибкой, которую я унаследовал от своих предшественников.
Не будет в моей гмине солтысом такой человек. Я слышал, что его кандидатуру
собирается поддерживать доктор Неглович, но знаю и то, что в Скиролавках
есть много таких, которые недовольны правлением Вонтруха. Поезжайте в
Скиролавки, коллега Ружичка, и поговорите с людьми, пусть они назовут
другого кандидата.
Начальник Гвязда говорил так, потому что не любил доктора. Дошли до
него в свое время слухи, что его жена, Ядвига Гвязда, вместо того, чтобы
навещать своих родителей, будто бы к доктору в Скиролавки на ночь, а часто
на ночь и день и еще на одну ночь ездила и будто бы там по своей привычке
высоко толстые ляжки задирала. Но не это задевало начальника. Как каждый
замухрышка, он котел женщину большую, широкую, такую себе и взял, и завел с
ней двоих детей, сына и крупную дочку. Эта Ядвига была огромного роста и
мощного телосложения, головы на две выше начальника. Когда-то он любил
полеживать между ее задранными ляжками, как в колыбельке, таким манером она
даже могла его укачать, когда он сильно уставал на работе. Но со временем,
чувствуя свое физическое превосходство над ним, она начала бить его по морде
за что попало, и это при детях. Три года назад он высмотрел себе в Трумейках
молоденькую девчушку; мелкую служащую по имени Марылька - маленькую,
худенькую, с вечным насморком, с ляжками тощими, как у лягушонка и получал с
ней большое наслаждение, выбираясь на разные совещания в отель в воеводском
городе. Никто его за роман с этой Марылькой не осуждал, потому что каждый, у
кого были глаза, даже снисходительного взгляда на нее не бросил, такое это
было недоразвитое, недокормленное существо и вдобавок ко всему - с вечным
насморком. Но ему все в ней нравилось: кривые и хилые ножки, такие же тонкие
в бедрах, как и в лодыжках, торчащие лопатки на слегка сгорбленной спине,
сосульки редких выцветших волос, грудки, маленькие и бледные, как ломтики
лимона, нижнее место с руном таким обильным и богатым, будто бы природа дала
ей там с избытком то, на что поскупилась на голове. Начальник Гвязда часто
думал о панне Марыльке и об удовольствии, которое он получал, кладя свою
жесткую мужскую ладонь на это руно, жесткое, но богатое, а она говорила ему
в это время, шмыгая носом: "Ах, Стась, какой же ты свинтус". Вообще-то он
встречался с ней и одарял ее ласками редко, потому что был предусмотрителен
и осторожен, как лис. Иногда, расхаживая по Трумейкам, он мечтал, что он -
могущественный король, который мог бы Марыльку поселить в каком-нибудь
замке, окружить верными стражами и навещать два раза в неделю в маске,
закрывающей лицо. А поскольку он действительно был начальником, то удалось
ему устроить Марыльку на должность в гминном кооперативе в Бартах, снял ей
комнатку, но даже туда к ней никогда не ездил лично, только записочку слал
перед каждой встречей, потому что боялся своей жены. И даже был рад, что
Ядвига время от времени выезжает к родителям, и, было дело, носил в сердце
тихую благодарность к доктору Негловичу. Недолго, правда, потому что Ядвига
после таких визитов еще больше заносилась и еще чаще его била, и при детях
тоже. И поэтому начальник Гвязда не любил доктора и не хотел, чтобы солтысом
стал его кандидат, Ионаш Вонтрух. Другое дело, что Ионаш Вонтрух
действительно верил во власть Сатаны, что могло пробуждать сомнения, нужно
ли доверять такой особе власть даже в такой отдаленной деревушке, как
Скиролавки.
Инструктор сельскохозяйственного отдела Ружичка появился в деревне,
одетый в черное пальтишко и черную шапку, и ходил от усадьбы к усадьбе,
напоминая некоторым ворону из той стаи, которая принесла в Скиролавки разные
заботы. И в самом деле, он подскакивал, как ворона. И это потому, что мороз
в этот день давал о себе знать, а инструктору Ружичке, в его двадцать два
года, было уже известно, что, как аппаратчик, он должен ходить в туфлях, а
не в валенках, носить пальто, а не куртку. Мерз он из-за этого, и потому,
идя от усадьбы к усадьбе, подскакивал на снегу, чтобы разогреть свои ступни.
Так вот ни с того, ни с сего прилетела к Ионашу Вонтруху черная
новость, что не будет он больше солтысом в Скиролавках, потому что такова
воля начальника Гвязды. Принесла ему эту новость из магазина его жена Мария,
женщина немногословная и невыразимо приветливая той чудной приветливостью,
которой одарены только немногие женщины. Милая это приветливость, тихая и
желанная мужчине, радостная и привлекательная, успокаивающая сердце и разум.
Не было никогда слышно бабского визга в доме Вонтруха, только шелест женской
суеты возле печи и горшков, возле коров и прочей живности. Даже кур и уток
Вонтрухова сзывала голосом приветливым, не слишком громким. Всегда и улыбка
была на ее лице, .но не широкая и простецкая, а чуть заметная и слабая, как
дуновение майского ветра. Единственная дочка Вонтрухов, тоже Мария, была
похожа на мать, высокая и грудастая, с длинной толстой косой и такой же
приветливостью и медлительностью движений. Никогда она не участвовала ни в
одной сельской гулянке, любила работать в поле, при коровах и свиньях. И
улыбалась так же приветливо, как мать, когда кто-нибудь проезжал по дороге
возле дома и посылал ей улыбку. Но, кроме этой слабой и бодрящей, как
майский ветер, улыбки, ничего другого никто от этой Марии допроситься не
мог, хоть бы и был очень красив, с длинными усами, бородой или там хоть бы
каждый день брился и мылся. Девятнадцать лет было Марии, когда ее охватили
боли и жар такие ужасные, что Вонтрух пошел к доктору Негловичу, а тот тут
же вызвал "скорую помощь" и вместе с больной поехал в больницу, где спустя
два дня она умерла. "Это был гнойный аппендицит, - сказал доктор Ионашу
Вонтруху и другим людям в Скиролавках. - Если бы Мария раньше сказала о
своих болях в животе и раньше попала в больницу, все кончилось бы иначе. Но
началось воспаление брюшины, а на это нет лекарства". Похоронили молодую
Марию, и долго в памяти людей сохранялась ее стройная, высокая фигура,
высокая грудь, толстая коса, гладкое лицо, голубые глаза, слабая и
ободряющая улыбка. И именно молодую Марию старался воскресить на страницах
своей книги писатель Любиньски как прекрасную Луизу, сельскую учительницу,
потому что и он не мог забыть ее фигуру и улыбку, похожую на майский
ветерок. Случилось, однако, что через три месяца после похорон Марии в той
самой больнице оказалась жена молодого Галембки, у которой были трудности с
донашиванием беременности, и, как все простые женщины, когда они ленятся на
больничных койках, они там болтали всяки? гадости без меры. Узнала
Галембкова, что три месяца назад в этой самой больнице умерла во время
операции одна девушка, которая засунула себе в интимное место какую-то штуку
и вынуть уже не смогла, а поскольку стыдилась кому-нибудь в этом признаться,
долго переносила боли и страдания, пока не началось ужасное воспаление и
высокая температура. Оперировали ее в больнице, но она умерла под ножами
хирургов. Вернувшись домой, Галембкова рассказала об этом, и, неизвестно
почему, люди сразу подумали о молодой Марии Вонтрух. Подумали и начали
болтать, ко гневу писателя Любиньского, для которого умершая Мария была
одновременно прекрасной Луизой.
- Люди страшно подлые, - сказал писатель доктору Негловичу. - Подлые,
потому что врут.
- Да, - согласился с ним доктор Неглович. И добавил:
- А некоторые еще подлее, потому что говорят правду.
Но этого писатель Любиньски, похоже, не слышал, так поглотило его
воспоминание о девушке с улыбкой бодрящей, как майский ветерок.
Ионаш Вонтрух принял смерть дочери мужественно и без жалоб. И так же
хоть были это очень разные события - без жалоб и обид отнесся к вести, что
начальник Гвязда не хочет, чтобы он был солтысом в Скиролавках. Но он и не
думал отказываться от должности солтыса. Жене своей, такой же спокойной, как
их умершая дочка, он сказал словами Иова: "Доколе не умру, не уступлю
непорочности своей".
Стая ворон только один день крутилась в Скиролавках и улетела в сторону
Барт, но заботы в деревне оставались дольше. Панна Юзя, которая уже почти
две недели жила у художника Порваша, слышала громкое карканье ворон над
крышей дома любимого, даже видела через большое окно его мастерской, как
большие, черные, будто бы вымазанные сажей птицы кружат над лугом и
тростником на берегу озера, а потом улетают куда-то очень далеко, и вдруг
почувствовала, что ее охватывает великая печаль. Она не понимала, откуда она
берется. Может, эта печаль наплывает через стеклянную стену в доме художника
Порваша со стороны мертвой пустыни замерзшего и покрытого снегом озера, с
похожей на лохматую бородавку рощицей черных деревьев - Цаплим островом?
Или, может быть, она приходит с неба, висящего над мертвой белизной, неба
цвета воды, слитой с плохо очищенной картошки? Или это чувство родится
где-то в глубинах ее живота, расходится в окрестностях сердца, а потом
достигает головы и мыслей, которые становятся все печальнее и печальнее?
Художник Порваш с раннего утра и до сумерек рисовал в своей мастерской
мертвые тростники, которыми зарос берег озера. Делал он это с большим
азартом, целиком поглощенный своим занятием. В мастерской носился кислый
запах красок, и панна Юзя вдыхала его, лежа на огромном топчане и грызя
дешевое печенье. Тростники художника ей даже нравились, потому что каждый из
них был иной, они напоминали толпу людей; в которой - если к ней
присмотреться ближе - каждое лицо будет иным, непохожим на другие,
своеобразным. Но эти рыжие и ржавые тростники, присыпанные снегом, тоже
несли в себе что-то очень меланхолическое, и поэтому панна Юзя вздыхала,
глядя на них, и думала, что Порваш ее обманул. Художник ни разу не выбрался
на ту птицеферму, о которой говорил, и не привез гусиных или куриных пупков.
На завтрак они каждый день ели яичницу, на обед - мясоовощные консервы,
после которых панна Юзя ощущала бурчание в животе и тошноту. Ужин состоял из
сыра, вкусного, но сколько же раз его можно есть?
Топчан в мастерской Порваша был удобный, две кафельные печи хорошо
грели, а вечерами для поднятия настроения художник растапливал камин
березовыми поленьями. Его мастерская была одновременно спальней, ванной,
кухней и вообще всем жилищем. В доме было больше комнат, но их он не
отапливал, и на стеклах поблескивали морозные цветы. От лежания на топчане у
панны Юзи болели бока, ночами она не могла спать, потому что спала днем,
утомленная наблюдением за Порвашем, занятым рисованием. Вгоняли ее в скуку и
разговоры с художником, преимущественно о бароне Абендтойере. Чтобы размять
кости или по нужде, панна Юзя вставала с топчана и в слишком большом для нее
халате Порваша шла в уборную или подходила к окну, чтобы снова увидеть
мертвую белизну и краешек красной крыши дома доктора Негловича на
полуострове. Остальной части дома она уже не видела, потому что как раз в
этом месте берег зарос высокими ольшинами. Глядя на эту красную, местами
припорошенную белизной крышу дома доктора, она высовывала кончик своего
язычка и прикасалась им к губам, убеждаясь, что они удивительно сухие, будто
бы потеряли свою свежесть. Потом она торопилась к зеркальцу, чтобы
убедиться, не утрачивают ли и ее глаза блеска, а щеки - розового цвета. Все
чаще она вспоминала мгновения беседы с доктором в новогоднюю ночь, острый
взгляд его глаз сквозь очки, его седые виски.
- Интересно, сколько лет доктору? - спросила она однажды, стоя перед
стеклянной стеной мастерской.
- Доктору? Сорок пять, - равнодушно ответил Порваш, не отрывая глаз от
своей новой картины. Панна Юзя тихонько вздохнула.
- Выглядит он очень молодо, впрочем, какое значение имеет возраст для
мужчины. Интересно, почему он не женат?
- Привык к удобной жизни и вкусной жратве. У него есть домохозяйка,
некая Макухова, которая заботится о его доме и о кладовых. А он любит
обрабатывать замужних женщин. Так было с предыдущей женой Любиньского. И с
этой новой он тоже крутит роман.
- Неправда, - ответила она решительно, - это она на него кидается. Я
это чувствовала, когда мы ехали на его машине в новогоднюю ночь. Женщины
никогда не ошибаются в таких делах.
- Некоторые в деревне болтают, что доктор должен сначала унизить
женщину, прежде чем в нее войти, - сказал Порваш, потому что хотел отвратить
Юзю от доктора.
Действительно, на миг панну Юзю охватила дрожь отвращения, потому что
она представила себе, что доктор делает с женщиной именно то, о чем она
слышала, что некоторые делают, и что всегда казалось ей чем-то
наиотвратительнейшим на свете. Какое-то время она лежала в молчании,
раздумывая над этим и взвешивая различные возможности унижения женщины.
Наконец спросила: - А как именно доктор унижает женщину, прежде чем в нее
войти? - Не знаю, - пожал плечами Порваш, накладывая на краешек белизны
немного коричневой краски.
- Не знаешь, - почти с триумфом подхватила панна Юзя. - А откуда бы мне
знать? Мужчины не говорят друг с другом о таких свинствах, рассердился
Порваш.
- Женщину можно унизить по-разному, и очень, - после короткого молчания
снова произнесла она. - Жалко, что ты этого не знаешь.
В этот день больше не было разговора о докторе Негловиче. Но панна Юзя
долго думала о нем ночью и думала о нем утром. А если так много размышляют о
враче, то обычно вслед За этим приходят мысли о болезнях. И наутро она
почувствовала, что заболела. Ночью, когда художник Порваш пытался засунуть
ей ладонь между ног, она отодвинулась от него. "Сегодня нельзя. Болит у меня
внутри. Наверное, снова что-то с яичниками".
Утром она сказала Порвашу, что у нее болит живот и что она чувствует
себя очень плохо.
- Это из-за погоды. Смотри, какая завируха за окном, - сказал художник
Порваш, сердитый на то, что падающий за окном снег заслоняет ему вид на
прибрежные тростники. - Впрочем, измерь температуру. Термометр должен быть
где-то тут, в мастерской. Может, на полке с красками? А может, на полке с
разбавителем?
Не было термометра на полке с красками., маслом и разбавителем. В
результате получасовых поисков панна Юзя нашла его на полке среди вонючих
носков, где, судя по количеству мышиных горошков, всю осень жили мыши.
Панна Юзя сунула за пазуху термометр, но, когда через какое-то время
вынула его, то убедилась, что он показывает тридцать шесть и шесть. Она
заварила себе чаю, подождала, пока немного остынет, и сунула в него кончик
термометра. Он показал почти сорок градусов. Поэтому она немного его
потрясла, пока столбик ртути не упал до тридцати восьми градусов, и тогда
показала его Порвашу, который, хоть за окном продолжалась метель, заканчивал
картину с тростниками над озером.
- Это, наверное, простуда, - буркнул художник. - Надо позвонить
доктору. Он покрутил ручку старомодного телефона, какие еще кое-где
встречаются, особенно в деревнях, таких отдаленных, как Скиролавки. К
сожалению, доктора дома не было. Макухова пообещала, однако, что, когда он
вернется из поликлиники из Трумеек, она скажет ему о звонке художника.
А панна Юзя нагрела воды в колонке в ванной и выкупалась. Интимное
место и подмышки она сбрызнула дезодорантом под названием "Свеже-зеленый" и
в короткой комбинации улеглась под одеяло на топчан.
Тем временем за большими окнами мастерской художника валил густой снег.
Занавес кружащихся хлопьев опустился на мертвую плоскость замерзшего озера,
на краешек крыши дома доктора, на прибрежные тростники. Панне Юзе, которая
нетерпеливо и с тоской всматривалась в окно, скоро показалось, что кружатся
не хлопья снега, а ее топчан и она сама, которую заманил в эти страшные края
исхудавший кудлач. "Это с голоду у меня голова кружится", - пришла она к
выводу, зная, что на кухне лежат несколько кусочков сыра и стоит банка
отвратительных фрикаделек в томатном соусе. Ничего другого в магазине в
Скиролавках не было. Художник Порваш уже не казался ей необычайным человеком
искусства с прекрасной копной слегка вьющихся волос и проникновенным
взглядом черных пылающих глаз. Перестали ее восхищать его узкие бедра,
втиснутые в бархатные брюки, кольца темных кудрей, выставляющихся из
расстегнутой на груди черной рубашки, которую художник менял достаточно
редко. Ей казалось, что после почти двухнедельного знакомства .она может
просветить его взглядом насквозь, видит у него внутри желудо