действует по принципу центрифуги: отбрасывает одаренных людей от тех точек социального пространства, где может быть положено начало эмпирическим знаниям, "закупоривает" их умы, объявляя занятия, имеющие практическое значение, чем-то "низким" и "недостойным". Не избежало этого и христианство, однако потенциал христианского эгалитаризма не исчезал никогда, и из него-то - косвенно - родилась физика со всеми ее последствиями. - Выходит, физика - что-то вроде аскезы? - Погодите, это не так просто. Христианство было "мутацией" иудаизма - религии замкнутой, религии избранных. Иудаизм - если смотреть на него как на изобретение - был чем-то вроде Евклидовой геометрии; достаточно задуматься над его исходными аксиомами, чтобы, расширив область их значимости, прийти к доктрине более универсальной, которая "избранными" считает всех людей вообще. - Христианство, по-вашему, аналог более универсальной геометрии? - В известном смысле - да, в чисто формальном плане, конечно; речь идет о перемене знаков в рамках все той же системы значений и ценностей. Это привело, между прочим, к признанию правомочности теологии Разума, реабилитировавшей все потенции человека: человек создан разумным, стало быть, вправе пользоваться Разумом; отсюда - после серии скрещиваний и преобразований - возникла физика. Я, разумеется, предельно упрощаю. Христианство - это "мутация", генерализирующая иудаизм, приспособление системы вероучения к любым возможным человеческим существам. Эта возможность исходно содержалась в иудаизме. Такую операцию нельзя проделать с буддизмом или брахманизмом, не говоря уже об учении Конфуция. Итак, все решилось тогда, когда возник иудаизм, - несколько тысячелетий назад. Но еще раньше имелась и другая возможность. Главной земной, посюсторонней проблемой, с которой имеет дело любая религия, является секс. Можно его почитать, то есть сделать положительным центром вероучения, или отсечь его, обособить, как нечто безразличное, или провозгласить Врагом. Последнее решение наиболее бескомпромиссно; оно-то и было избрано христианством. Будь секс феноменом, биологически маловажным или периодическим, фазовым, как у некоторых млекопитающих, он не занял бы в культуре видного места. Но вышло иначе, и решилось это примерно полтора миллиона лет назад. Отныне секс стал punctum saliens [трепещущая точка (лат.)] едва ли не каждой культуры, его нельзя было попросту не замечать - следовало непременно его "окультурить". Достоинство человека Запада всегда было задето тем, что inter faeces et urina nascimur [между калом и мочой рождаемся (лат.)]; отсюда, собственно, в Книге Бытия и появился Первородный Грех - на правах Тайны. Так уж случилось. Возобладай в свое время иная цикличность сексуальной жизни - или иной тип религии, - и мы могли бы пойти по иному пути. - По пути культурной стагнации? - Нет, просто по пути замедленного развития физики. Раппопорт немедленно обвинил меня в "бессознательном фрейдизме". Дескать, будучи воспитан в пуританской семье, я проецирую вовне, в мироздание, собственные предубеждения. Я так и не освободился от привычки рассматривать все на свете в категориях Грехопадения и Спасения. Считая землян бесповоротно впавшими в грех, я уповаю на Спасение из Галактики. Мое проклятие низвергает людей в преисподнюю, однако не касается Отправителей - они остаются безупречно благими и праведными. Но именно в этом моя ошибка. Сперва нужно ввести понятие "порога солидарности". Всякое мышление движется в направлении все более универсальных понятий, и это совершенно оправданно, поскольку санкционируется Мирозданием: тот, кто правильно пользуется возможно более общими категориями, овладевает явлениями во все большем масштабе. Эволюционное сознание, то есть осознание того, что разум возникает в процессе гомеостатического роста - вопреки энтропии, - побуждает нас признать свою солидарность с древом эволюции, которое нас породило. Но распространить эту солидарность на все древо эволюции нельзя: "высшее" существо неизбежно питается "низшими". Где-то нужно провести границу солидарности. На Земле никто не проводил ее ниже той развилки, где растения отделяются от животных. Впрочем, на практике невозможно распространять солидарность, скажем, на насекомых. Знай мы наверняка, что установление связи с космосом требует - по каким-то причинам - истребления земных муравьев, мы, вероятно, сочли бы, что муравьями стоит пожертвовать. Но разве нельзя допустить, что мы, на нашем уровне развития, являемся для Кого-то - муравьями? Граница солидарности - с точки зрения тех существ - не обязательно включает таких инопланетных букашек, как мы. А может, для этого у них имеются свои резоны. Может быть, им известно, что галактическая статистика заведомо обрекает земной тип разумных существ на немилость техноэволюции; и еще одна угроза нашему существованию мало что меняет - из нас все равно "ничего не получится". Я изложил здесь содержание наших ночных бдений накануне эксперимента, но, конечно, не хронологическую запись беседы - настолько точно я ее не запомнил; так что не знаю, когда именно Раппопорт поделился со мной одним из своих европейских переживаний - я уже говорил о нем раньше. Должно быть, это случилось тогда, когда мы покончили с вопросом о генералах и еще не начали искать первопричины надвигающегося эпилога. Теперь же я ответил ему примерно так: - Доктор, вы еще более неисправимы, чем я. Вы сделали из Отправителей "высшую расу", которая солидаризируется только с "высшими формами" жизни в Галактике. Тогда зачем они поощряют биогенез? Зачем засевать планеты жизнью, если можно их захватывать и колонизировать? Просто мы оба не в силах вырваться из круга привычных нам понятий. Может быть, вы и правы - я потому ищу причины нашего поражения в нас самих, что так меня воспитали с детства. Только вместо "вины человека" я вижу стохастический процесс, который завел нас в безнадежный тупик. Вы же, беглец из страны расстрелянных, слишком сильно ощущаете свою безвинность перед лицом катастрофы и ищете ее источник не в нас, а в Отправителях. Дескать, не мы тому виной - так решили Другие. Безнадежна любая попытка выйти за пределы нашего опыта. Нам нужно время, а его у нас больше не будет. Я всегда повторял: если бы у наших политиков хватило ума попытаться вытащить из этой ямы все человечество, а не только своих, мы бы, глядишь, и выбрались. Но только на опыты с новым оружием всегда находятся средства в федеральном бюджете. Когда я говорил, что нужна "аварийная программа" социоэволюционных исследований, а для этого - специальные моделирующие машины, и средств на это понадобится не меньше, чем на создание ракет и антиракет, мне в ответ только усмехались и пожимали плечами. Никто не принимал моих разговоров всерьез, и все, что у меня осталось, - это горькое удовлетворение от сознания своей правоты. Прежде всего следовало изучить человека, вот что было главной задачей. Мы не сделали этого; мы знаем о человеке недостаточно; пора наконец в этом признаться. Ignoramus et ignorabimus [не знаем и не узнаем (лат.)] - потому что времени уже не осталось. Честный Раппопорт не стал отвечать. Он проводил меня, порядком пьяного, в мою комнату. На прощанье сказал: "Не расстраивайтесь попусту, мистер Хогарт. Без вас все обернулось бы так же скверно". 14 Дональд отвел на эксперименты неделю - по четыре опыта в день. Больше не позволяла наспех собранная аппаратура. После каждого опыта она выходила из строя, и приходилось ее восстанавливать. Дело двигалось медленно, ведь работали мы в защитных комбинезонах - из-за радиоактивного заражения материала. Начали мы сразу же после "проводов покойника"; вернее - начал Дональд, а я при этом только присутствовал. Мы уже знали, что сотрудники Контрпроекта (он же "Проект-невидимка") прибудут через восемь дней. Дональд собирался начать с утра - чтобы его сотрудники отвлекающей канонадой заглушили грохот наших собственных взрывов; но все оказалось готово еще вечером (когда я в вычислительном центре перебирал бессчетные варианты глобальной катастрофы), и Дональд не дотерпел до утра. Да и было уже все равно, когда именно Ини - а за ним и наши высокопоставленные опекуны - обо всем узнают. Забывшись после ухода Раппопорта в тяжелом сне, я несколько раз просыпался и вскакивал от громыхания взрывов, - но оно мне только чудилось. Бетонные стены были рассчитаны и не на такие удары. В четыре утра, чувствуя себя, как евангельский Лазарь, я выволок свои ноющие кости из постели - в комнате я уже оставаться не мог, - махнул рукой на конспирацию и решил идти в лабораторию. Уговора у нас никакого не было, но просто не верилось, что Протеро, имея все наготове, спокойно отправится спать. Я не ошибся: его выдержка тоже имела границы. Я сполоснул лицо холодной водой и вышел; проходя в конце коридора мимо дверей Ини, заметил свет и невольно замедлил шаг; потом, поняв, насколько это бессмысленно, с кривой усмешкой, которая растянула мое словно бы жестко выдубленное, совершенно чужое лицо, сбежал вниз по лестнице, не вызывая лифт. Ни разу еще я не выходил из гостиницы так рано; свет в нижнем холле не горел, я натыкался на расставленные повсюду кресла; было полнолуние, но бетонная колода перед входом заслоняла свет. Улица выглядела жутковато, - а может, это мне только казалось. На здании администрации пылали рубиновые предупреждающие огни для самолетов, да кое-где на перекрестках светились фонари. Здание физического отдела казалось вымершим; я пробежал по темным, хорошо знакомым мне коридорам, через приоткрытую дверь проник в главный зал - и понял, что все уже кончилось: багровые предостерегающие надписи не светились. Кругом царил полумрак; зал с огромным кольцом инвертора походил на машинное отделение завода или судна; на пультах еще перемигивались огоньки индикаторов, но у камеры не было никого. Я знал, где искать Дональда, и по узкому проходу между обмотками многотонных электромагнитов пробрался в маленькое внутреннее помещение - комнатушку, в которой Протеро хранил все протоколы, пленки, записи. Тут действительно горел свет. Протеро вскочил, увидев меня. С ним был Макхилл. Без всяких вступлений Дональд протянул мне исчерканные листки. Я не сумел разобрать отлично известные мне символы и тут только понял, в каком состоянии нахожусь. Тупо таращился на столбцы цифр, пытаясь сосредоточиться. Наконец результаты всех четырех опытов дошли до меня, и ноги подо мной подогнулись. У стены стоял табурет, я присел на него и еще раз, медленнее и внимательнее, просмотрел результаты. Вдруг бумага стала темнеть, что-то застлало глаза. Приступ слабости длился секунды. Я справился с ним и теперь был в холодном, липком поту. Дональд наконец заметил, что со мной творится что-то неладное, но я поспешил его успокоить. Он хотел забрать записи, но я не отдал. Они еще были нужны мне. Чем больше энергия, тем меньше точность локализации взрыва. Четырех опытов, конечно, маловато для статистической обработки, но эта зависимость бросалась в глаза. По-видимому, при зарядах больше микротонны (мы уже запросто оперировали единицами ядерной баллистики) разброс достигал половины расстояния между точкой детонации и намеченной целью. Хватило бы трех-четырех опытов, чтобы уточнить результат, доказать военную непригодность Экстрана. Но я уже в этом не сомневался: я до мелочей припомнил все предыдущие результаты, свою отчаянную борьбу с формулами исходной теории, и передо мной замаячило невероятно простое соотношение, дающее решение проблемы в целом. Это был принцип неопределенности, примененный к эффекту Экстран: чем больше энергия, тем меньше точность фокусировки; чем меньше энергия, тем точнее фокусировался эффект. При расстояниях порядка километра точность фокусировки достигала квадратного метра, - но только если взорвать лишь несколько атомов; итак, никакой разрушительной силы, никакой мощности поражения - ничего. Подняв глаза, я понял, что Дональд все уже знает. Нам хватило нескольких слов. Оставалось еще одно затруднение: опыты с увеличенной на порядок энергией (чтобы окончательно поставить крест на Экстране) были опасны - из-за неопределенности места высвобождения энергии. Нужен был полигон - скажем, в пустыне... и дистанционная аппаратура. Дональд и об этом уже подумал. Мы говорили, сидя под голой запыленной лампочкой. Макхилл так и не проронил ни слова. Мне показалось, что он больше разочарован, чем потрясен, - но, возможно, я обижаю его таким суждением. Мы еще раз, очень тщательно все обсудили; думалось мне удивительно хорошо, и я с ходу набросал примерный вид зависимости, экстраполировал ее на более мощные заряды - порядка килотонны, а потом, обратным манером, на наши предыдущие результаты. Цифры совпали до третьего знака. Наконец Дональд взглянул на часы. Было почти пять. Он разомкнул главный рубильник, отключив все агрегаты, и мы вместе вышли на улицу. Уже рассвело. Воздух был холоден, как хрусталь. Макхилл ушел; мы еще постояли перед входом в гостиницу - в нереальной тишине и такой мертвенной пустоте, словно никого, кроме нас, не осталось на свете; подумав об этом, я вздрогнул, - но лишь мысленно, повинуясь непроизвольному движению памяти. Мне хотелось сказать Дональду что-то, что подвело бы окончательную черту, выразило бы мое облегчение... радость... но тут я заметил, что ни облегчения, ни радости не испытываю. Я был опустошен, ужасающе обессилен и так равнодушен, словно ничего уже не должно было, не могло произойти. Не знаю, чувствовал ли он то же самое. Мы пожали друг другу руки - хотя обычно не делали этого - и разошлись. Если клинок соскальзывает по скрытой от глаза кольчуге, здесь нет заслуги того, кто нанес безуспешный удар. 15 Историю эффекта Экстран мы решили доложить на Научном Совете только через три дня - чтобы успеть систематизировать результаты, подготовить более детальные протоколы наблюдений и увеличить некоторые снимки. Но уже на другой день я пошел к Белойну. Он принял новость удивительно спокойно; я недооценил его выдержку. Больше всего он был задет тем, что мы до конца хранили от него нашу тайну. Я много распространялся на эту тему, словно поменявшись с ним ролями - ведь когда-то именно Айвор силился мне объяснить, почему меня пригласили последним. Но теперь речь шла о деле, несравненно более важном. Я попытался подсластить пилюлю всевозможными доводами; Белойн на все отзывался ворчанием. Он еще долго был сердит на меня - что и неудивительно, - хотя под конец как будто согласился с нашими доводами. Тем временем Дональд таким же неофициальным образом предупредил Дилла; и единственным, кто обо всем узнал лишь на Совете, был Вильгельм Ини. Хоть я его терпеть не мог, но невольно восхищался - он и глазом не моргнул во время сообщения Дональда. Я наблюдал за ним неотрывно. Этот человек был прирожденным политиком. Только, пожалуй, не дипломатом - дипломат не должен быть слишком злопамятным, а Ини почти ровно через год после того заседания, когда с Проектом было покончено, передал в печать (через одного журналиста) целую кучу сведений, и в первую очередь о нашей с Дональдом затее, - в соответствующем свете и с соответствующими комментариями. Если б не он, эта история вряд ли приобрела бы такой сенсационный характер и высокопоставленным особам, включая Раша и Макмаона, не пришлось бы брать под защиту меня и Дональда. Читатель мог убедиться, что если мы были в чем виноваты, то лишь в непоследовательности, ведь наша секретная работа так или иначе должна была пройти через официальные жернова Проекта. Но дело изобразили как самоуправство, имевшее гнусную цель повредить Проекту, - мы-де не обратились сразу к компетентным специалистам (то бишь к ядерным баллистикам Армии), а работали на кустарный манер, в малом масштабе, предоставляя "другой стороне" возможность обогнать нас - и застать врасплох. Я забежал вперед, чтобы показать, что Ини был вовсе не так безобиден, как выглядел. Во время того заседания он бросил лишь несколько взглядов из-под очков в сторону Белойна, которого, безусловно, подозревал в причастности к заговору. Хоть мы и старались сформулировать предварительное сообщение так, будто секретность работы диктовалась требованиями методики и неуверенностью в успехе (под "успехом", понятно, подразумевалось то, чего мы больше всего боялись), все эти оправдания ничуточки не обманули Ини. Затем завязалась дискуссия; Дилл довольно неожиданно заявил, что Экстран мог принести человечеству не гибель, а мир. Нынешняя доктрина "своевременного оповещения" предполагает временной интервал между запуском межконтинентальных ракет и их появлением на экране радаров. Глобальное Оружие, разящее со скоростью света, исключало "своевременное оповещение" и ставило обе стороны в положение людей, которые приставили друг другу револьверы к виску. Это могло бы привести к всеобщему разоружению. Но такая шоковая терапия с равным успехом могла бы закончиться и совершенно иначе, заметил Дональд. Между тем Белойн чувствовал, насколько Ини не доверяет ему, и начался окончательный распад Совета - ни залатать, ни склеить его уже не удалось. Ини перестал делать вид, будто он всего лишь нейтральный посол или наблюдатель от Пентагона; проявлялось это по-разному, но всегда неприятным для нас образом. Так, нашествие армейских специалистов-ядерщиков и баллистиков, начавшееся ровно сутки спустя и походившее на оккупацию вражеской территории (вертолеты налетели, как саранча), было в полном разгаре, когда Ини наконец удосужился известить об этом Белойна по телефону. Приезд обещанных сотрудников Контрпроекта отсрочили. Я был абсолютно уверен, что армейские ядерщики, которых я учеными ни в коем смысле не считал, лишь подтвердят наши результаты на опытах в масштабе полигона, но бесцеремонность, с которой у нас изъяли все данные, забрали аппаратуру, ленты, протоколы, развеяла остатки моих иллюзий, если я их вообще питал. Дональд, которого едва пускали в собственную лабораторию, относился к этому философски и даже объяснял мне, что иначе и быть не может; в лучшем случае были бы соблюдены внешние приличия, а это ничего не меняет - все происходящее логически вытекает из положения дел в мире... и так далее. Может, он был и прав; но человека, который явился ко мне поутру (я еще лежал в постели) и потребовал все мои расчеты, я все-таки спросил, есть ли у него ордер на обыск и намерен ли он меня арестовать. Это несколько умерило его прыть, и я хоть смог почистить зубы, побриться и одеться, пока он ожидал в коридоре. Мною руководило, конечно, ощущение полнейшего бессилия. Я только твердил себе, что должен бы радоваться - а ну как пришлось бы отдавать расчеты, предсказывающие finis terrarum? [конец Земли (лат.)] Мы ползали по поселку как мухи, а тем временем Армия все сыпала и сыпала с неба свои, казалось, нескончаемые отряды и снаряжение. Эту операцию наверняка не импровизировали в последний момент, а готовили заранее, хотя бы в общих чертах, - они ведь не знали, что именно выскочит из Проекта. Им потребовалось всего три недели, чтобы приступить к серии микротонных взрывов; меня нисколько не удивило, что мы и о результатах узнавали лишь от младшего технического персонала, который соприкасался с нашими людьми. Впрочем, когда ветер дул в сторону поселка, взрывы мог слышать практически каждый. Из-за их ничтожной с военной точки зрения мощности радиоактивных осадков почти не было. Не приняли даже особых мер предосторожности. К нам уже никто не обращался; нас просто не замечали, будто нас и не было вовсе. Раппопорт объяснял это тем, что мы с Дональдом нарушили правила игры. Возможно. Ини пропадал целыми днями, курсируя со сверхзвуковой скоростью между Вашингтоном, поселком и полигоном. В первых числах декабря, когда начались бури, установку в пустыне разобрали и упаковали; четырнадцатитонные вертолеты-краны, вертолеты пассажирские и всякие прочие в один прекрасный день поднялись в воздух, и Армия исчезла так же внезапно и слаженно, как появилась, забрав с собой нескольких технических сотрудников - они облучились во время последнего испытания, когда был взорван снаряд, эквивалентный, как утверждали, одной килотонне тротила. И сразу же, словно с нас сняли заклятье, как в сказке о спящей принцессе, мы живо засуетились; в скором времени произошло множество событий. Белойн подал в отставку, мы с Протеро потребовали увольнения из Проекта, Раппопорт - очень неохотно, по-моему, и только из чувства товарищества - сделал то же самое; один только Дилл отказался от всяких демаршей, а нам советовал расхаживать с плакатами и выкрикивать лозунги - наше поведение он считал несерьезным. В известной мере он был прав. Нашу мятежную четверку немедленно вызвали в Вашингтон; с нами беседовали поодиночке и чохом; кроме Раша, Макмаона и нашего генерала (с которым я только теперь познакомился), тут были советники президента по вопросам науки; и оказалось, что наше участие в Проекте абсолютно необходимо. Белойн, этот политик и дипломат, во время одной из таких встреч заявил, что раз Ини пользовался полным доверием, а он лишь четвертью, то пусть теперь Ини и вербует подходящих людей и сам руководит Проектом. Нам все это прощали - как избалованным, капризным, но любимым детишкам. Не знаю, как остальные, а я уже был сыт Проектом по горло. Однажды вечером ко мне в номер пришел Белойн, который в тот день неофициально, с глазу на глаз, встречался с Рашем; он объяснил мне причины, крывшиеся за этими настойчивыми уговорами. Советники пришли к выводу, что Экстран - лишь случайная осечка в начавшейся серии открытий и даже прямое указание на перспективность дальнейших исследований, которые становятся теперь проблемой государственной важности, вопросом жизни и смерти. Надежды эти были, скорее всего, бессмысленны, но, пораздумав, я пришел к выводу, что мы все-таки можем вернуться, если администрация примет наши условия (которые мы тут же начали разрабатывать). Я понял: если работа будет продолжена без меня, я уже не смогу со спокойной душой вернуться к своей чистой, незапятнанной математике. Моя вера в полную безопасность Послания была только верой, а не абсолютно надежным знанием. Впрочем, Белойну я объяснил это короче: будем следовать афоризму Паскаля о мыслящем тростнике. Если мы не можем противодействовать, то будем хотя бы знать. Посовещавшись вчетвером, мы докопались и до того, почему Проект не был отдан Армии. Для своих целей военные воспитали - под столом - особую породу ученых. Эти дрессированные специалисты решают элементарные задачи и способны к ограниченной самостоятельности; свое дело они делали превосходно - но только от сих до сих. А космические цивилизации, мотивы их действий, жизнетворность сигнала, связь между тем и другим - все это было для них черной магией. "Как и для нас, положим", - с обычным ехидством заметил Раппопорт. В конце концов мы согласились; доктор юриспруденции Вильгельм Ини исчез из Проекта (это было одно из наших условий), но на смену ему тотчас явилась другая личность в штатском, мистер Хью Фэнтон. Иными словами, мы поменяли шило на мыло. Бюджет увеличили, сотрудников Контрпроекта (мы с грозным негодованием напомнили о нем нашим несколько смутившимся попечителям) включили в наши коллективы, а сам Контрпроект как будто перестал существовать, - хотя по официальной версии он вроде никогда и не существовал. Накричавшись, насовещавшись, поставив условия, подлежащие скрупулезному соблюдению, мы вернулись "к себе", в пустыню - и началась, уже в новом году, очередная, последняя глава "Гласа Господа". 16 Итак, все шло по-старому, только на заседаниях Совета появилось новое лицо, Хью Фэнтон; мы прозвали его человек-невидимка, до того он был неприметен. Не то чтобы он был очень мал, но как-то умел держаться в тени. Зима означала частые бури - правда, песчаные, - но не дожди, которые выпадали крайне редко. Мы без труда включились в прежний ритм работы - или, пожалуй, привычного существования; я снова заходил к Раппопорту поговорить; снова встречал у него Дилла. Мне стало казаться, что Проект - это, собственно говоря, и есть жизнь, что одно кончится вместе с другим. Единственной новинкой были еженедельные совещания - рабочие, совершенно неофициальные по тону; на них обсуждались всякие темы - скажем, перспективы автоэволюции (то есть управляемой эволюции) разумных существ. Что это сулило? Казалось бы - подход к определению анатомии, физиологии, а отсюда и цивилизации Отправителей. Но в любом обществе, достигшем сходного с нами уровня развития, появляются две противоположные тенденции, отдаленные последствия которых предвидеть нельзя. С одной стороны, достаточно развитая технология оказывает давление на унаследованную от прошлого культуру, заставляя людей приспособляться к потребностям их технического окружения. Машина вступает в интеллектуальное соперничество с человеком, а затем - и в симбиоз с ним, а инженерная психология и физиоанатомия выявляют "слабые звенья", неудачные параметры человеческого организма; отсюда - прямой путь к "улучшению" этих параметров. Начинают подумывать о киборгах (людях, у которых какие-то органы заменены искусственными) - для исследований в космосе и освоения планет; а потом - и о прямом подключении мозга к машинной памяти, о сращивании человека с машиной - механическом и интеллектуальном. Все это грозит разрушением биологической однородности человека. Не только единая, общечеловеческая культура, но и единый, универсальный телесный облик человека может стать реликтом мертвого прошлого. Общество превращается в мыслящую разновидность муравейника. Однако и сфера технических процессов может оказаться на побегушках у культуры (вернее - обычаев и нравов эпохи). Скажем, мода расширит свои владения благодаря биотехническим методам. До сих пор вмешательство косметологов не шло глубже человеческой кожи, а если порою и кажется, будто влияние моды заходило гораздо дальше, это всего лишь иллюзия: просто у каждой эпохи свой идеал красоты. Сравним хотя бы рубенсовских красавиц с нынешними. Тот, кто наблюдал бы земные обычаи со стороны, мог бы решить, что у женщин (которые охотнее подчиняются требованиям моды) со сменой сезонов расширяются бедра и плечи, увеличивается или уменьшается грудь, ноги полнеют или вытягиваются и так далее. Но сезонные "приливы" и "отливы" телесных форм иллюзорны; из всего многообразия физических типов отбираются именно те, которые в моде сегодня. Биотехнические методы позволят изменить положение. Благодаря генетическому контролю спектр-видового разнообразия можно смещать произвольно. Генетический отбор по анатомическим признакам кажется вполне безопасным для культуры, в остальном же - весьма привлекательным; почему бы не сделать нормой физическую красоту? Но это лишь начало пути, снабженного указателем с надписью: "Разум на службе влечений". Уже и сейчас материализованные творения разума в своем большинстве потворствуют бездумному сибаритству. Мудро устроенный телевизор тиражирует всякую чушь; чудесные средства передвижения позволяют недоумкам под видом туризма наклюкаться не в своей родной забегаловке, а рядом с собором святого Петра. И вторжение техники в человеческие тела наверняка свелось бы к тому, чтобы до предела расширить гамму чувственных наслаждений и кроме секса, наркотиков, кулинарных изысков испробовать новые, еще неизведанные разновидности чувственных возбудителей и переживаний. Коль скоро у нас есть "центр наслаждения", что нам мешает подключить к нему синтетические органы ощущений, позволяющие испытывать мистические и немистические оргазмы или "многопредельный экстаз"? Такая автоэволюция ведет к необратимому замыканию человека внутри культуры, делает его пленником жизненных привычек, отрезает от мира за пределами планеты - и кажется самой приятной формой духовного самоубийства. Наука и техника, конечно, способны исполнить все требования и первого, и второго пути развития. То, что оба пути, каждый на свой лад, кажутся нам жутковатыми, ничего еще не предрешает. И в самом деле: неприятие таких перемен обосновать невозможно. Требование "не слишком себе потакать" допускает рациональное обоснование лишь до тех пор, пока, потакая себе, ты причиняешь ущерб другому (либо собственному духу и телу, как в случае наркомании). Это требование может диктоваться просто необходимостью, и тоща надлежит безоговорочно ему подчиниться; но развитие технологии на то и направлено, чтобы одну за другой устранять любые необходимости - то есть ограничения человеческих действий. Люди, утверждающие, что какие-то необходимости, какие-то ограничения свободы будут сковывать нас всегда, по существу, исповедуют наивную веру в то, что Мироздание специально "устроено" с мыслью о "непреложных повинностях" разумного существа. Это не более чем перепевы библейского приговора ("Будешь добывать хлеб свой насущный в поте лица своего"). Природа этого суждения не этическая (как наивно считают), а онтологическая. Дескать, бытие, предназначенное нам для жилья, меблировано так, что, невзирая на любые усовершенствования, человеку не может грозить "головокружение от успехов". Но на такой примитивной вере не построишь долгосрочных прогнозов. За пуританскими или аскетическими мотивами порою кроется страх перед любой переменой. Этот страх затаился на дне всех ученых соображений, заранее перечеркивающих возможность создания "умных машин". Человечество всегда чувствовало себя привычнее всего (что не значит - удобнее) в положении, близком к отчаянному: эта приправа не слишком удобна для тел, зато благотворна для духа. Лозунг "Все силы и средства на фронт науки!" допускает рациональное обоснование лишь до тех пор, пока "умные машины" еще не в состоянии заменить ученых. Мы, по сути, ничего не можем сказать о реальном облике обоих направлений развития - "экспансионистского" (или "аскетического") и "изоляционистского" (или "гедонистического") . Цивилизации могут выбрать любой из них - покоряя Космос или изолируя себя от него. Нейтринный сигнал, по-видимому, указывает на то, что некоторые цивилизации не замкнулись в себе. Технико-экономическая растянутость такой цивилизации, как наша (авангард утопает в богатстве, а тылы умирают от голода), задает направление дальнейшего развития. Отставшие части пускаются вдогонку за передовыми, желая сравняться с ними в материальном богатстве (которое лишь потому, что еще не достигнуто, представляется заманчивой целью), а зажиточный авангард, оказавшись предметом зависти и соперничества, утверждается в сознании своего превосходства. Уж если другие пытаются угнаться за ним, стало быть, все, что он делает, не только хорошо, но прямо-таки замечательно! Мотивы поступательного движения друг друга подпитывают, возникает положительная обратная связь и, стало быть, замкнутый круг, а окончательно скрепляет его застежка политических антагонизмов. И дальше: замкнутый круг возникает потому, что очень непросто найти новое решение задачи, когда какой-то ответ уже имеется. Что бы ни говорили плохого о Соединенных Штатах, но они уже существуют, вместе со своими автострадами, подсвеченными купальными бассейнами, супермаркетами и прочим сверкающим великолепием. И если возможно еще выдумать совершенно иной тип благосостояния и благоденствия, то, пожалуй, лишь в лоне цивилизации, которая была бы одновременно многоликой и - взятая в целом - не бедной, то есть сумела бы удовлетворить элементарные биологические потребности всех своих членов. А тогда ее национальные сектора, освободившись от бремени экономических нужд, могли бы заняться поисками новых путей в будущее. Но такая цивилизация - нечто совершенно неведомое для нас. Теперь мы знаем наверное, что, когда на иные планеты ступят первые посланцы Земли, другие ее сыновья будут мечтать не о прогулках по Марсу, а о куске хлеба. 17 Несмотря на различие взглядов в делах Проекта, все мы - я имею в виду не только Научный Совет - составляли достаточно сплоченную группу, и прибывшие к нам гости (которых у нас уже прозвали "наймитами Пентагона"), несомненно, понимали, что их выводы будут встречены нами в штыки. Я тоже был настроен к ним не слишком приязненно, однако не мог не признать, что Лирни и сопровождавший его молодой биолог (астробиолог, как он нам представился) добились впечатляющих результатов. Просто не верилось, что после целого года наших мучений кто-то мог выдвинуть совершенно новые, даже не затронутые нами гипотезы о Гласе Господа, к тому же подкрепленные вполне приличным математическим аппаратом (с фактами дело обстояло хуже). Но случилось именно так. Более того, хотя эти новые подходы кое в чем друг другу противоречили, они позволяли найти некую золотую середину, оригинальный компромисс, который связывал их воедино. То ли Белойн решил, что при встрече с гостями из Контрпроекта неуместно наше "аристократическое" деление на всеведущую элиту и слабо информированные коллективы отделов, то ли он был заранее убежден, что мы услышим нечто сенсационное, но только он пригласил на доклад тысячу с лишним наших сотрудников. Если гости и чувствовали настороженность зала, то виду не подали и вообще держались очень корректно. Лирни начал с того, что их работа носила чисто теоретический характер; они не располагали ничем, кроме самого Послания и общих сведений о Лягушачьей Икре; так что речь шла не о какой-то "параллельной работе", не о попытке перегнать нас, а всего лишь об ином подходе к "Гласу Господа" - в расчете как раз на такое сопоставление взглядов, какое сейчас происходит. Он не сделал паузы для аплодисментов, и правильно - охотников аплодировать не было, - а сразу перешел к делу; меня расположил к себе и доклад, и докладчик; других, видимо, тоже, судя по реакции зала. Будучи космогонистом, он шел от космогонии в ее хаббловском варианте - в модификации Хаякавы (и моей, если позволительно так сказать, хотя я всего лишь плел математические плетенки для бутылей, в которые Хаякава вливал новое вино). Я попробую изложить общий смысл его доводов и передать, насколько сумею, пафос его выступления, не однажды прерывавшегося репликами из зала, - сухой конспект убил бы все очарование этой гипотезы. Математику я, разумеется, опущу, хотя без нее не обошлось. - Мне это видится так, - сказал Лирни. - Космос есть пульсирующее образование, он сжимается и расширяется попеременно каждые тридцать миллиардов лет. Фаза сокращения переходит в состояние коллапса, когда распадается само пространство, свертываясь и замыкаясь ухе не только вокруг звезд, как в сфере Шварцшильда, но и вокруг всех частиц, даже элементарных. Поскольку "общее" пространство атомов перестает существовать, то исчезает, разумеется, и вся известная нам физика, ее законы видоизменяются... Этот беспространственный рой материи продолжает сжиматься и наконец - образно говоря - целиком выворачивается наизнанку, в область запрещенных энергетических состояний, в "отрицательное пространство"; это уже не "ничто", а нечто, меньшее, чем ничто, по крайней мере в математическом смысле. Ныне существующий мир не содержит в себе антимиров, - точнее говоря, мир становится антимиром периодически, раз в тридцать миллиардов лет. "Античастицы" в нашем мире - лишь след этих катастроф, их архаический реликт, и, конечно, указание на возможность очередной катастрофы. Но в результате выворачивания (я возвращаюсь к прежнему сравнению) возникает некая "пуповина", в которой еще мечутся остатки непогашенной материи, пепелище гибнущего Космоса; это - щель между исчезающим "положительным", то есть нашим, пространством и тем, отрицательным... Щель остается открытой, не срастается, не смыкается, потому что ее непрерывно распирает излучение - нейтринное излучение! Оно - последние искры костра, и оно же - зародыш следующей фазы; когда "вывернутый мир" уже полностью вывернулся наизнанку, создал "антимир", расширил его до крайних пределов, он снова начинает сжиматься и выворачиваться обратно через щель, прежде всего - в виде нейтринного излучения, самого жесткого и самого устойчивого из всех, ведь на этой стадии не существует еще даже света - только гамма-лучи да нейтрино. Нейтринная волна, разбегаясь, заново формирует расширяющуюся сферическую Вселенную и служит матрицей для всех частиц, которые вскоре заполнят нарождающийся Космос; она несет их в себе, хотя бы и виртуально, поскольку обладает энергией, достаточной для их материализации. Когда же новая Вселенная достигает фазы усиленного разбегания галактик - как ныне наша, - в ней все еще продолжает блуждать эхо породившей его нейтринной волны. Оно-то и есть Глас Господа! Из вихря, прорвавшегося сквозь "щель", из нейтринной волны возникают атомы, звезды, планеты, галактики. А стало быть, "проблема Послания" снимается. Никакая цивилизация ничего не высылала нам по нейтринному телеграфу, на другом конце не было Никого, и даже не было передатчика, - а была лишь космическая пульсация, "пуповина" между мирами. Есть только излучение, порожденное чисто физическими, естественными процессами, абсолютно внечеловеческое и потому лишенное всякой языковой формы и содержания, смысла... Это излучение - постоянный связной (энергетический и информационный) между очередными мирами, гаснущими и вновь создаваемыми, порука их преемственности, их закономерного чередования, зародыш нового Космоса, дирижер "смены поколений" вселенных, разделенных безднами времени. Эту аналогию, разумеется, не следует понимать буквально, на биологический лад. Нейтрино оказываются семенами вселенных лишь потому, что это самые устойчивые частицы. Их неуничтожимость служит гарантией цикличности, повторяемости космогенеза... Понятно, он изложил это куда подробней, подкрепил, насколько мог, математикой; зал слушал его в тишине, а потом ринулся в бой. Лирни забросали вопросами. Как он объясняет "жизнетворность" сигнала? Откуда она взялась? Или он считает ее чистой случайностью? И прежде всего - откуда мы взяли Лягушачью Икру? - Я размышлял и об этом, - ответил Лирни. - Вы спрашиваете, кто все это задумал, составил и выслал. Ведь если б не жизнетворные свойства сигнала, жизнь в Галактике была бы чрезвычайно редким явлением! А что вы скажете о физических свойствах воды? Если б вода при четырех градусах тепла не была тяжелее воды при нулевой температуре и лед не всплывал бы, то все водоемы промерзали бы до дна и вне экваториальной зоны никакие водные организмы не выжили бы. А если б вода имела иную, не столь высокую диэлектрическую постоянную, в ней не могли бы возникнуть белковые молекулы, стало быть - и белковая жизнь. Но разве в науке спрашивают, кто об этом милостиво позаботился, кто и как придал воде большую диэлектрическую постоянную или большую плотность, чем у льда? Подобные вопросы мы считаем бессмысленными. Однако, будь у воды другие свойства, возникла бы небелковая жизнь или жизнь не возникла бы вообще. Точно так же бессмысленно спрашивать, кто выслал жизнетворное излучение. Оно увеличивает вероятность выживания высокомолекулярных соединений, и это либо такая же случайность, или, если угодно, такая же закономерность, как и та, что наделила воду "жизнетворными" свойствами. Проблему нужно поставить с головы на но