окончив фразы, он подошел к койке и освободил пациента от электродов. Юноша широко раскрыл глаза с огромными зрачками - такими огромными, что они казались двумя черными, скрытыми затмением солнцами, окруженными узкими венчиками серо-синего ореола. Эти глаза смотрели сквозь нас безразлично, неподвижно. - Абулия... лобные поля... - бормотал Шрей. - Дело плохо... но ничего, будем оперировать еще раз... Местом, где регулярно встречались люди самых разных профессий из всех групп, был спортивный зал. Я советовал всем систематически заниматься гимнастикой и сам показывал пример, являясь через день на спортивные занятия. Тренером был друг Аметы - Зорин. Я так и не узнал, пилот ли он, занимающийся попутно кибернетикой, или специалист по кибернетике, который упражняется в пилотаже. Он говорил, что ему пришлось столько путешествовать по всяким космическим станциям, что, совершенно выбившись из ритма сна и бодрствования, он мог работать или спать в любую пору дня и ночи. Зорин был настоящий атлет; таким именно я представлял себе Амету, когда еще не знал его. Самые сложные гимнастические упражнения он выполнял без всякого напряжения. Подходя к гимнастическому снаряду, он как бы прислушивался к своему телу в ожидании тайного сигнала о его готовности, потом внезапно взвивался над перекладиной и начинал летать вокруг нес, вращаться; в какие-то мгновения застывал в полете, будто наперекор силе тяготения, подобно прекрасной живой скульптуре. В каждом его движении, в том, как он подавал руку, во внешне тяжелой, но неслышной походке таилась сонная, кошачья грация, словно он, обладая таким великолепным телом, вынужден был непрерывно преодолевать его лень. Мы все обожали его; он умел разжигать в нас почти что детское честолюбие. Я помню, как Рилиант по вечерам приходил в зал, чтобы отработать какой-нибудь бросок, и трудился над этим несколько недель лишь ради того, чтобы Зорин одобрительно кивнул головой. Говорили, что Зорин был замечательным конструктором; его товарищи из группы Тембхары часто рассказывали о чудесной интуиции, с которой он предвидел самые отдаленные последствия того или иного решения стереометрических проблем. Никто не знал, как и когда он работает, - он приходил к Тембхаре как гость, проводил часок в лаборатории, брал тему и возвращался через два-три дня с готовым решением. У него была удивительная память: он никогда не делал заметок. Его просторный селенитовый комбинезон, испускавший голубоватый свет, можно было внезапно заметить в самой дальней от центра корабля темной галерее, где-нибудь у ангара или на нулевой палубе; он часто забирался туда один. Если же рядом с ним кто-то шел, можно было биться об заклад, что это Амета. Они, казалось, вообще не разговаривали друг с другом: каждый из них владел искусством молчания, которое меня всегда так удивляло и даже тревожило, поскольку было мне совершенно чуждо. Иногда они ходили по смотровой палубе, изредка обмениваясь никому не понятными словами - названиями кораблей или космических станций, - и вновь замолкали, словно обдумывая одну, совместно избранную тему. К этому времени "Гея" достигла скорости 90.000 километров в секунду. На первый взгляд она продолжала висеть неподвижно среди звезд, и лишь оттенки их света начали постепенно меняться из-за эффекта Допплера: звезды, расположенные прямо по носу, сияли голубым светом, а те, что за кормой, становились все более красными. Чувствительные аппараты, регистрировавшие эти изменения, вычисляли скорость полета, страшную и непонятную в условиях Земли, - снаряд, несущийся с такой быстротой, войдя в самые разреженные слои земной атмосферы, испарился бы и превратился в газовое облако. Однако здесь все было спокойно и беззвучно; по-прежнему ровно светили звезды, по-прежнему безмолвна была черная бездна. Солнце можно было видеть лишь с кормовых палуб, оно походило на довольно крупную золотистую звезду, сиявшую в глубине сплюснутого диска; это были облака пыли, вращающиеся в плоскости эклиптики. Увеличение расстояния от Земли выражалось лишь в увеличении ряда мертвых цифр на шкалах приборов - они были уже непостижимы для ума. Мне много раз предлагали включиться в ту или иную группу, и я, признаюсь, даже собирался заняться видеопластикой, но в конце концов воздержался. Зато все больше увлекался занятиями медициной и вечерами, ощущая приятную физическую усталость после тренировок, проводил сложные операции на трионовых моделях и изучал богатейшие медицинские пособия из судовой библиотеки. Хотя занятия медициной поглощали все мое время, я чувствовал некую смутную неудовлетворенность. То казалось, что я слишком мало общаюсь с людьми, то приходило в голову, что моя наука чересчур академична и никому на корабле не приносит пользы. Надежда на практику по возвращении на Землю была такой отдаленной, что фактически теряла реальный смысл. Я учился, читал. Принимал здоровых "пациентов", наведывался к Тер-Хаару, прогуливался с Аметой, а в это время на корабле медленно происходили неотвратимые изменения. Мелкие, но многочисленные события и факты должны были привлечь мое внимание, однако я был глух и слеп. Впоследствии я немало удивлялся тому, как мог ничего не замечать, но теперь думаю, что мой ум защищался, не хотел видеть вестников приближавшихся событий, того, что уже ожидало нас в одной из черных, холодных пучин, сквозь которые без устали мчался корабль. Однажды вечером, когда мы, усталые от бега, полуголые, отдыхали на лежаках и от наших тел после душа поднимался пар, кто-то, лениво похлопывая себя по бедрам ребром ладони, словно опять принимаясь за массаж, пожалел, что нельзя заниматься греблей. Зорин улыбнулся и сказал, что собирается организовать на "Гее" регату восьмерок, и в ответ на наши удивленные вопросы рассказал, как он это себе представляет. Лодки можно установить в небольших прямоугольных бассейнах с водой, окружить их видеопластическим миражом озера или даже моря, и экипажи начнут соревнования - скрытые измерительные аппараты определят, какая из восьмерок гребла быстрее, и она будет признана победительницей. Он уже стал привычно чертить в воздухе, как вдруг физик Грига сказал с досадой: - Это будут не соревнования, а иллюзия. Вообще здесь слишком много этой видеопластики. Искусственное небо, искусственное солнце, искусственная вода; кто знает, может, мы сидим в обыкновенной бочке, а "Гея", космос, экспедиция и межпланетная пустота - все это видеомираж! Кое-кто рассмеялся, но смех еще больше задел физика. - К черту такую забаву! - воскликнул он, вскочил и разразился гневной речью: - Все это самообман! Если так будет продолжаться, мы дойдем до того, что вообще никто не будет делать ничего, даже видеопластика будет не нужна. Чтобы пережить восхождение на Гималаи, проглотите пилюлю, она вызовет соответствующее раздражение в мозгу, и, сидя в своем кресле, ты будешь ощущать, что лезешь по скалам и снегам! Хватит дурачить самих себя! Это какие-то наркотики, отвратительные суррогаты! Если человек не может что-то делать по-настоящему, не нужно этого делать вообще! Последние слова он почти выкрикнул. Поначалу некоторые засмеялись, но смех сейчас же оборвался. Биолог попытался было что-то рассказать о наркотиках, но беседа не клеилась, и мы быстро разошлись, громко сетуя, что Зорин заставляет слишком много тренироваться перед соревнованиями. Болтовней этой мы пытались скрыть собственные сомнения. Долгое время мне не давала покоя мысль о том, что я случайно узнал у противоатомного щита. Я дал слово никому не рассказывать об этом, но должен признаться, что несколько дней подряд ждал вечернего сигнала со все нарастающим беспокойством и, где бы ни находился в момент увеличения скорости, напряженно наблюдал за окружающим, но ничего необычного, однако, не замечал. Раз-другой намеренно засиживался у Тер-Хаара, чтобы на обратном пути заглянуть в нишу противоатомного щита. Там было пусто и темно. Хотелось повторить эксперимент Ирьолы с пеплом, но я опасался, что меня застанут за этим занятием. В конце концов проблема разрешилась сама собой. Ирьола к концу следующего месяца вновь стал приходить в столовую. Он был в прекрасном настроении и, казалось, совсем забыл о нашей ночной встрече. Несколько раз я пытался намеками напомнить о ней, но Ирьола не понял, и пришлось спросить его напрямик. - Ах, ты об этом, - сказал он. - Такие вещи случаются, когда что-нибудь делаешь впервые. Ничего, все в порядке. По вечерам я ходил на палубы, с которых открывался вид на звезды. Там почти никого не бывало, и я приписывал это занятости людей. Говорили, что астрофизики уже сейчас готовятся к наблюдениям будущего года за необычайно редким явлением - рождением сверхновой звезды. Группа Гообара, по слухам, снова была близка к какому-то открытию. И хотя в остальных группах насчитывалось еще около ста восьмидесяти человек, на обзорных палубах бывали немногие. Я перестал вникать в характер созвездий, не искал их и не пытался вычленить из черного фона - глядя на знакомое лицо, нельзя отделить от него глаза или губы. Застыв на одном месте, прислонившись лбом к холодной прозрачной стене, я часами предавался созерцанию, намеренно устремляя взор в бездны. Взгляд, направленный ввысь, казалось, возвращался обратно, как выпущенная в небо стрела, - там пластами залегла чернота, кое-где расщепленная бледными прожилками туманностей. А внизу была усеянная звездами пропасть. Взгляд упорно прокладывал себе путь в завалах темноты, буравил ее пласты, какие-то огромные черные выпуклости, опушенные прокаленным пеплом, какие-то океаны мрака, фосфорически поблескивавшие; с огромным усилием взгляд продирался сквозь пылевые заслоны к затененным звездам - взгляд мучительно уставал; он, казалось, был исчерпан, размыт и поглощен нигде не кончающейся чернотой. С истинным облегчением взгляд отдыхал, натыкаясь на звездные скопления, а потом опять устремлялся вдаль, туда, где среди бесформенных мрачных нагромождений зияли бреши, из которых струился призрачный свет. На восьмом месяце путешествия ракета достигла скорости 100.000 километров в секунду. За каждые четыре секунды она преодолевала пространство, равное расстоянию между Луной и Землей, разметая на лету встречные световые волны, рассеивая их за кормой. Ракета достигла третьей части максимально возможной скорости, однако все световые ориентиры, по которым мы определяли свое местонахождение, оставались неподвижными. Вселенная казалась безразличной ко всем усилиям - нашим и наших машин. Одного этого было достаточно, чтобы ощутить себя раздавленным. Самого незначительного передвижения созвездий, измеряемого хотя бы микроскопическими величинами, нужно было ждать не дни, не месяцы, а годы. Мы неслись днем и ночью - когда работали, отдыхали, спали, развлекались, любили; автоматы включали двигатели, струи атомного огня вырывались из дюз, ракета ускоряла движение, пролетая уже 105, 110, 120 тысяч километров в секунду, а звезды оставались неподвижными. ДЕВЯТАЯ СИМФОНИЯ БЕТХОВЕНА Все то новое, еще не изведанное, не пережитое, что тлело глубоко во мне и постоянно подавлялось, когда я был на людях или сидел за приемниками земной информации, но бурно вспыхивало в минуты ночных пробуждений или при одиноких прогулках под звездами; все это собралось, слилось воедино и всплыло на двести шестьдесят третий день путешествия. Я закончил обычные занятия позже, чем всегда, и, стоя под большой араукарией на полпути между больницей и моей комнатой, думал, как убить остаток вечера. Ничего не решив, я отправился в сад. Спускались ранние весенние сумерки. Вероятно, по чьей-то просьбе ветер дул сильнее, чем обычно, и его порывы, раскачивавшие ветви деревьев, будили во мне давно забытые воспоминания. В синем небе над головой плыли большие, бесформенные облака, низко опустившееся солнце то пряталось за ними, то посылало последние лучи, и тогда деревья и кусты, как бы внезапно проснувшись, отбрасывали на землю длинные тени. На скалах под обрывом, с которого стекал ручеек, сидели трое ребят от двенадцати до пятнадцати лет. Младший из них сидел, прислонившись к скале, и объедал сахарную "вату" с палочки. Священнодействие это было таким глубоким, что я невольно им залюбовался и встал. Второй насвистывал какой-то классический мотив, фальшивил и в трудных местах помогал себе, изо всех сил качая ногами; третий - это был Нильс Ирьола - забрался выше всех, уселся в естественном каменном седле, скрестил руки на груди и смотрел на горизонт, с видом властителя беспредельных просторов. По другую сторону ручья был еще человек; я не мог его рассмотреть. Он стоял над пенящимся потоком, вода которого в тени казалась черной и густой, как смола. Время от времени оттуда вырывались сверкавшие белизной клочья пены. - Когда же начнется эта ужасная пустота, о которой так много говорят? - спросил младший мальчик, повернувшись к этому человеку; он все облизывал свою "вату". - Тогда, когда ты ее заметишь, - ответил человек. Я узнал голос Аметы. В это время кто-то положил руку мне на плечо. Я обернулся и увидел Анну. - Давненько мы с тобой не виделись. Что поделываешь? - сказал я, улыбаясь; мальчики болтали с пилотом, но я уже не мог следить за разговором. - Сегодня концерт, - сказала Анна, встряхнув кудрями. - В программе - Руис-старший? - Нет, на этот раз нечто очень древнее: Бетховен. Девятая. Знаешь? - Знаю. Ты идешь? - Да. А ты? - спросила она. Вдали мелькала яркая одежда детей. - Обязательно, - сказал я. - Если можно - с тобой. Она утвердительно кивнула и подняла руки к вискам, чтобы поправить прическу. - Уже пора идти? - спросил я. Меня вдруг охватило легкое, приятное настроение, будто я выпил бокал игристого вина. - Нет, начало в восемь. - Ну, впереди еще целый час. - Я посмотрел на часы. - Может, договоримся, где встретиться? - добавил я с улыбкой. На "Гее" было принято поступать именно так: мы как бы подчеркивали, что свобода наших поступков не ограничена стенами ракеты, - это было элементом все усложняющейся системы иллюзий; мне, как и другим, этот обычай нравился. - Конечно, - серьезно ответила она, - встретимся... через час вон под той елью. - Ровно через час буду там. А теперь я должен оставить тебя? - Да, мне нужно еще кое-что сделать. Я вновь остался один. Повернувшись туда, где только что сидели мальчики, я увидел, что там никого нет, и решил побродить по саду. Зная каждый его уголок, каждую аллею и клумбу, я мог бы с закрытыми глазами идти в любую сторону. Было хорошо известно, где кончается пространство, по которому можно прогуливаться, и начинаются призрачные красоты, созданные видеопластикой. И тут мне пришло в голову, что эта прогулка похожа на прогулки древних каторжников, и я ощутил внезапную неприязнь к кустам и деревьям, так сильно шумевшим сегодня. Я вышел в коридор и, вызвав лифт, отправился на восьмой ярус навестить Руделика, но уже на пятом вышел и вернулся вниз, надеясь найти Амету в помещении для пилотов. Поиски, однако, ни к чему не привели. И тогда я поступил по-ребячески: снова вошел в лифт, закрыл глаза, наугад нажал подвернувшуюся под руку кнопку и стал терпеливо ждать, что будет дальше. Двери открылись с едва слышным шипением. Оказалось, что я приехал на одиннадцатый ярус, где работал коллектив Гообара. Сюда мало кто забирался, посторонним здесь делать было нечего; однако я вышел, дал отбой лифту и медленно пошел к большой стене, за двойной обшивкой которой помещалась персональная лаборатория Гообара. Я подошел к стене. Она была сложена из поляризованных стеклянных плит, в одном положении плиты пропускали свет, в другом поглощали. Сейчас стена была темной и переливалась, как затянутая бархатом. В одном месте на уровне головы в ней имелось что-то вроде окошечка - не знаю, то ли плиты так случайно встали, то ли кто-то это сделал умышленно. Через оконце можно было заглянуть внутрь, что я и сделал. Я увидел часть лаборатории с математическими аппаратами, поднимающимися до самого потолка. В глубине комнаты я заметил слабое повторяющееся движение: это ритмически колебались стрелки приборов. Лаборатория была залита светом. В первое мгновение мне показалось, что она пуста. Затем я вздрогнул от неожиданности: в поле зрения показался человек. В одной руке у него была какая-то черная палочка, другую руку он держал в кармане. Еще прежде, чем он обернулся, я узнал его - Гообар. Он ходил туда и обратно вдоль ощетинившихся контактами машин и, казалось, разговаривал с кем-то невидимым; его голос, как и все прочие звуки, поглощались стеклянное стеной и не доходили до меня. Любопытствуя, к кому он так оживленно обращался, я плотнее приник к оконцу, забыв о том, что меня могут заметить. Гообар стоял, слегка расставив ноги, и, поднимая руку с палочкой, говорил очень быстро, отвернувшись от меня на три четверти; я видел слабо пульсирующую жилку на его виске. Экраны перед ним были заполнены бледно-зелеными линиями. Я понял: он дискутирует с автоматами. Зрелище выглядело странно. Содержания его речи я не понял бы наверняка, даже если бы мог ее расслышать. И все-таки постепенно, по мере того, как сцена продолжалась, я начинал ориентироваться. Гообар, казалось, читал какую-то лекцию или объяснял что-то собранной вокруг него группе машин. Центральный электрический мозг, огромный металлический массив, выпуклый, как лоб гиганта, покрытый толстым панцирем с глазницами циферблатов, отвечал ему и голосом, и рядами расчетов и чертежей, которые появлялись на экранах и исчезали. Гообар то прислушивался к ответам, то читал их и медленно качал головой в знак несогласия. Иногда он отворачивался и принимался шагать с выражением разочарования на лице, но, сделав несколько шагов, поворачивался к машине, бросал отдельные слова, дотрагивался до какого-нибудь контакта, уходил в сторону, что-то вычислял при помощи небольшого электроанализатора, возвращался с карточкой и бросал свое послание внутрь машины. Машина начинала работать, экраны загорались и гасли, и временами это выглядело так, словно машина понимающе подмигивает ученому зелеными и желтыми глазами. Но тот, ознакомившись с ее сообщением, вновь отрицательно качал головой и отвечал односложно: "Нет!" - я уже научился различать это слово по короткому движению губ. Зрелище затягивалось. Несколько раз Гообар движением руки с зажатой в ней черной палочкой останавливал автомат, подводивший длинный итог, и заставлял повторять расчеты; вдруг, нахмурив брови, он отбросил палочку и скрылся из поля зрения. Несколько мгновений никого не было видно, только автомат все медленнее выбрасывал на темнеющие, как будто превращавшиеся в куски зеленого льда экраны свои чертежи - словно, покинутый своим вдохновителем, он еще раз переосмысливал отвергнутые аргументы. Минуту спустя Гообар вернулся; с ним был механоавтомат, который направился прямо к электромозгу. Ученый отступил, прищурился и что-то сказал механоавтомату. И тогда я струхнул, потому что тот по знаку Гообара вооружился сверлом, проделал в бронированной лобной плите электромозга отверстие и манипулятором-ножницами вырезал его оболочку. Затем механический "хирург" остановился, а Гообар с величайшим интересом стал смотреть внутрь открытой машины; потом взял несколько мелких инструментов и начал менять соединения проводов, действуя с необычайной быстротой. Отступил, с минуту пристально всматривался в обнаженную полость, в которой извивались серебряные и белые витки проводов, и еще раз переместил некоторые из них; наконец по его знаку механоавтомат поднял лобную плиту и установил на место. Гообар включил ток. Мозг ожил, на экранах появился вибрирующий свет, в пальцах ученого вновь возникла, как по волшебству, черная палочка. Гообар сел на край высокого табурета и долго смотрел на появляющиеся в глубине экранов кривые, наконец утвердительно кивнул и сказал что-то, вглядываясь в невидимую для меня часть комнаты. Я подумал, что он, вероятно, создавал новую, не существующую до сих пор область математики, нужда в которой возникла вместе с новыми достижениями науки, и что я был свидетелем операции, которой он направлял рассуждения электромозга на новые рельсы. Гообар сидел на табурете и вглядывался в электромозг, продолжавший работу; иногда свет экранов слабел, и тогда Гообар слегка шевелился, готовый повторить хирургическую операцию, но экраны мозга снова начинали мерцать, и совсем было остановившиеся приборы возобновляли колебания, определяя равномерный, однообразный ритм механической жизни. Внезапно в поле зрения появилось новое лицо - Калларла. Она неспешно прошлась по свободному пространству, остановилась рядом с Гообаром, заслонив его от меня, потом повернулась и направилась прямо ко мне. Я вздрогнул, хотел спрятаться, но ноги будто приросли к полу. Она так близко подошла к стеклянной стене, что ее лицо почти целиком заслонило окошечко. Я был уверен, что она меня увидит. В этот момент Гообар что-то сказал ей. Калларла ответила лишь неуловимым движением губ и даже не оглянулась. Она не видела меня. Она не замечала ни меня, ни вообще что-либо. Ее взгляд был устремлен в никуда, он не искал ни изображения, ни света, ни даже темноты. Сцена затягивалась. Рядом с этим женским лицом с гладким лбом, сомкнутыми губами и глазами, предназначенными бездонной пустоте, черная фигура Гообара вдруг показалась удивительно нелепой, а огромные окружающие его аппараты выглядели как некие доведенные до совершенства механические игрушки. Калларла повернулась к Гообару - тот продолжал разговаривать с машинами - и посмотрела на него; на моем лице выступил жаркий румянец стыда из-за того, что я подглядываю; я стал потихоньку пятиться и убежал, подобно преступнику. Лифт - я нажимал на кнопки почти неосознанно - опустил меня в ярус, где помещался концертный зал. К действительности меня вернул льющийся отовсюду яркий свет. Я стоял на мраморных плитах под арками у входа в зал; последние слушатели спешили занять места. И тут я вспомнил, что должен был встретиться с Анной, - и сейчас же увидел ее. Я подбежал к ней, схватил за руки и начал шептать какие-то сбивчивые оправдания. В длинном платье, затканном старым матовым серебром, она казалась выше, чем обычно. Анна сжала губы в знак того, что очень сердится. - Иди, иди, - сказала она, - посчитаемся после. Едва мы успели войти, как верхний свет погас; в огромную раковину в конце зала хлынули сверху лучи прожекторов, на фоне сверкающих инструментов и двигающихся голов обрисовался крестообразный черный силуэт дирижера. Сухо застучала палочка. Вначале звуки этой старинной музыки плыли, как будто не задевая меня. К музыке я был равнодушен, зато испытывал удовольствие, рассматривая сверкающие медью и лаком инструменты, на которых она исполнялась. Изогнутые улиткоподобные трубы, барабаны, обтянутые кожей, металлические тарелки - все это казалось забавным. Задумываясь о давно минувших временах, я поражаюсь контрасту между творческим вдохновением людей тех эпох, людей, подобно нам любивших музыку, и тем, как они добывали ее из натянутых звериных жил и деревянных коробов... В голове у меня клубились обрывки образов, голосов, неоконченных фраз, мыслей, и все это подтачивалось извне - музыкой, то нарастающей, то затихающей. И вдруг эта музыка, не знаю когда и как, ворвалась в меня; в застывшие воспоминания проникли мощные, всесокрушающие звуки. Так на дом обрушивается наводнение, сметая на своем пути и хлам и бесценные вещи; там, где еще мгновение назад текла тихая, буднично размеренная жизнь, теперь крутятся огромные омуты. Получилось так, что музыка завладела мной; я возмутился, не желая поддаваться ей, попробовал отстраниться от мелодии, но напрасно. Мои мысли, память, все, чем я был, уносил куда-то бурный поток. Вот пала последняя преграда, и я, обезоруженный, беззащитный, сам ощутил себя руслом страшного потока; врезаясь все глубже и глубже, он бушевал, обрушивал берега, возвращался вспять и наносил удары с удвоенной силой. Я услышал, как зазвучал, непрестанно повторяясь, призыв, - это ко мне взывал неземной сверхчеловеческий голос. И вдруг все заколебалось, словно огромная сила, испугавшись собственной смелости, на мгновение замерла, - настала тишина, столь внезапная, что сердце перестало биться; но тут же мелодия зазвучала вновь. Мне захотелось встать и выйти - это было невыносимо. Потихоньку, пригибаясь, я кое-как преодолел расстояние до двери и, дыша неровно, как после изнурительного бега, добрался до мраморных колонн. Пошел вниз по лестнице, потому что и здесь музыка настигала меня, хотя и звучала несколько глуше. И только теперь заметил, что я не один. Ступенькой выше стояла Анна. Я молча взял ее за руку. Мы пошли по пустынному коридору. Все успокаивалось, умиротворялось, симфонические раскаты, все отдаляясь, сопровождали нас. Мы вошли в тихонько шелестящий лифт. Несколько десятков шагов, и перед нами открылась смотровая палуба. Не знаю, сам ли я сюда шел или меня привела Анна? Мы стояли, не двигаясь, а у наших ног разверзалась бездна - бескрайняя и бездонная, вечная и неизменная, а в ней застывший свет - жестокие, жестокие звезды. Я сжал руку Анны. Я ощущал ее тепло, но чувствовал себя одиноким. - Девочка... - прошептал я, - ты не знаешь... он... он все о нас знал, слышишь? Он все знал, этот допотопный музыкант, этот Бетховен, глухой немец восемнадцатого века... Он все предвидел. - Анна молчала. Я ощутил спокойное прикосновение ее пальцев. - Его голос жив и сегодня... Там, в зале, мне казалось, все смотрят на меня, потому что он рассказал то, в чем я не осмелился бы признаться даже самому себе... Он знал даже это... - Я поднял руку к звездам. В бесконечно древних безднах висели замерзшие сполохи света; с бесконечным равнодушием сияли холодные, молчаливые искры. Я не мог закрыть глаза, но не мог и смотреть. Взял Анну за плечи. Она оказалась между мною и пропастью, словно заслоняла меня и защищала. Я прижал ее к себе, ощутил ее дыхание на моем лице. Наши губы встретились. Стояла тишина, и грохотала в жилах кровь, наши сердца замирали. Она прижалась ко мне крепко, доверчиво. - Анна, - прошептал я, - послушай, я... Она закрыла мне рот ладонью; как мне забыть этот жест, полный женской мудрости! - Не говори ничего, - тихо прошептала она. Мы не видели друг друга. Всюду царил мрак, бездна окружала нас со всех сторон и следила за нами, ловя каждый взгляд. Казалось, опора уходит у меня из-под ног. И только хрупкое тело Анны было моим убежищем. Я уткнулся горячим лбом в ее прохладное плечо, и так мы стояли - не знаю, сколько времени. Вдруг будто птица села мне на волосы - птица, здесь? На корабле не могло быть птиц. Они как слепые бились бы о стены обманчивого миража Земли... Это Анна гладила меня по голове. Я прижался губами к ее шее и почувствовал удары ее сердца; оно билось равномерно, и мне казалось, будто со мной говорит кто-то очень близкий, хорошо знакомый. Мы пошли вперед, прижавшись друг к другу, молча, будто все между нами было сказано. Проползла утопающая в голубоватом мареве ночных лампочек лестница, потом - еще одна, потом длинное боковое ответвление коридора, огромное фойе... Мы подошли к моей комнате. Рука Анны слегка напряглась в моей руке, но она сама нажала ручку двери и первая перешагнула порог. Я повернулся назад, нащупывая дверные створки, чтобы закрыть их за собой, и вдруг вздрогнул, будто меня ударили. Анна прижалась ко мне. Раздался протяжный, глухой свист: "Гея" увеличивала скорость. СОВЕТ АСТРОГАТОРОВ Каждая звезда существует благодаря состязанию двух противоположных сил: тяжести, привлекающей ее массу к центру, и излучению, которое стремится разогнать эту массу, оказывая на нее давление. Звезда извергает потоки материи, преобразованной в энергию, и так существует миллиарды лет. Когда атомное топливо исчерпывается, иссякает излучаемая энергия - этот неустанный, бьющий одновременно во все стороны поток молний. Внутренность звезды начинает остывать тем быстрей, чем активнее утечка энергии с ее поверхности. Давление, стремящееся расширить газовый шар, слабеет и уже не может противостоять сжимающей силе тяжести. Звезда начинает сокращаться в объеме; непрерывное вращение срывает внешние покровы атмосферы и отбрасывает их в виде раскаленных шарообразных оболочек, раздувающихся со скоростью в тысячи километров в секунду; тогда утечка энергии звезды через обнажившиеся раскаленные слои поверхности усиливается еще больше. Может случиться, что звезда вдруг начнет сокращаться необычайно быстро. Страшное давление при огромной температуре вгоняет свободные электроны в атомные ядра; происходит нейтрализация электрических зарядов, и вся звезда превращается в сборище нейтральных частиц - нейтронов, а те, не отталкиваясь друг от друга, могут сблизиться значительно сильнее, чем ядра обычных атомов. Тогда происходит то, что астрофизики определяют словами "звезда обрушилась внутрь самой себя". Шарообразное скопление раскаленной материи, в котором иной раз могла бы поместиться целая Солнечная система, превращается в шарик диаметром в километр; масса нейтронов создает в нем чудовищно плотный вид космической материи. Сжатая таким образом Земля превратилась бы в шарик диаметром в сто метров. Высвобожденная энергия извергается в пространство с огромной силой; десять - пятнадцать дней звезда светит сильнее, чем сотни миллионов солнц вместе взятых, затем пламя этого космического извержения гаснет, и звезда или, вернее, оставшаяся после нее раскаленная добела масса уплотненной материи погружается навеки во мрак. Астрофизики "Геи" предсказали, что такое именно явление, происходящее раз в несколько сот лет в каждой внегалактической туманности, мы увидим достаточно скоро. Ожидание вспышки сверхновой звезды стало сенсацией дня. Вереницы любопытных потянулись в обсерваторию задолго до предполагаемого срока. Все факторы, определяющие момент вспышки, учесть было невозможно, поэтому назвать его можно было только приблизительно. Предполагалось, что вспышка произойдет через полторы недели. Сверхновая звезда должна была засверкать почти прямо на продолжении продольной оси корабля; восьмиметровый экран главного телетактора был направлен в сторону Южного полюса Галактики. Лежащий в этом районе мыс Млечного Пути рассыпался на неисчислимые тучи звезд; впрочем, все они казались маленькими облачками: даже увеличение во много миллионов раз не было в состоянии преодолеть разделяющую нас пропасть. Между шарообразными громадами омеги Центавра и Южного Креста виднелись внегалактические туманности, похожие на бледные диски с более темным пылевым ореолом; каждая туманность была совокупностью многих сотен миллионов звезд. Центром внимания астрофизиков было Малое Магелланово Облако и особенно та его часть, где, как ожидали, вспыхнет сверхновая звезда. Несмотря на непрерывный поток посетителей, астрофизики продолжали свое дело. Небольшой математический автомат все время был в работе, выполняя сложные вычисления; из рук в руки переходили увеличенные фотографии и ленты спектрограмм, испещренные цифрами; эта размеренная деятельность как-то удивительно успокаивающе влияла на посетителей; мы чувствовали себя экскурсантами, которые под надежным руководством вооруженных укротителей посетили местность, кишащую хищниками. Для астрофизиков не было ничего тревожного ни в бесконечных пространствах вечной ночи, ни в наполняющих бездну облаках черного и белого огня; их деловой, классификаторский подход к бесконечности незаметно передавался и нам. Меня несколько удивляло, что руководители экспедиции придавали ожидаемому событию большое значение. Я как-то сказал Ирьоле, что толпы любопытных могут помешать астрономам работать, но инженер только усмехнулся и небрежно заметил, что это окупится. Когда срок вспышки приблизился вплотную, зал обсерватории уже с трудом вмещал всех посетителей. Однако ни в этот день, ни на следующий, ни на третий ничего не произошло, и, разочарованные, мы разбредались далеко за полночь по коридорам, щуря глаза, привыкшие к черным обзорным экранам. На четвертый день любопытных пришло уже меньше, на пятый - всего четверть от обычного, а на шестой день утром сверхновая звезда вспыхнула наконец ослепительно белой точкой в районе Малого Облака. Быть может, потому, что мы слишком долго ждали этой вспышки либо представляли себе более грандиозное зрелище, но факт остается фактом - мы встретили вспышку довольно равнодушно. Подлинного восторга было немного. Волна энтузиазма, подогреваемая искусственно, быстро пошла на убыль и угасла куда раньше, чем начала угасать и сливаться с однообразно светящимся облаком искорка сверхновой звезды. Координатором группы астрофизиков был профессор Трегуб, знаменитый исследователь внегалактических туманностей, ловец звездных облаков, движущихся на границах досягаемости самых мощных телескопов. Достаточно было увидеть его один раз, чтобы запомнить навсегда. Его голова с мощным, вытянутым вперед и изогнутым, как тупой клюв, носом и нахмуренными над переносицей бровями, сросшимися в живую, довольно подвижную нитку, походила на голову нахохлившейся птицы. Он говорил короткими фразами, никогда не повышая голоса, однако его слова - какой бы галдеж ни стоял вокруг - всегда слышал тот, к кому профессор обращался. Он принимал посетителей обсерватории с любезной предупредительностью, но ни на минуту не прерывал работы. Иногда могло показаться, что он хочет ошеломить собеседника необычными высказываниями. Однажды, когда я вспомнил про Землю, он сказал: - А мы и там находимся среди звезд: от межзвездного пространства нас отделяет лишь немного воздуха да плотный слой земли под ногами. Достаточно только голову вверх поднять. Он был автором проекта, наделавшего немало шуму, но не принятого всерьез никем, кроме него самого. По его мнению, в межзвездное путешествие следовало бы отправить не ракету, а всю Землю - мощными атомными взрывами выбить ее с орбиты и, медленно "раскручивая" по спирали, все больше удаляющейся от Солнца, направить наконец к избранной звезде; в этом космическом путешествии тепло и свет жителям Земли могли бы давать искусственные атомные солнца. - Можно уже сегодня в общих чертах подсчитать, - говорил он, - что через каких-нибудь десять или двенадцать миллиардов лет угаснет наше Солнце и нам придется искать себе другое; проще предупредить это событие и сделать сейчас по собственной воле то, что все равно придется делать в будущем! Мне, признаюсь, больше всего понравилось словечко "нам", словно он всерьез намеревался прожить двенадцать миллиардов лет. Впрочем, он не делал ничего, чтобы понравиться кому-нибудь; это его совершенно не интересовало. Из-за своих оригинальных взглядов он нередко оставался в одиночестве; тогда он говорил о "бунте" коллег и сотрудников. Следует добавить, что он любил посмеяться, и в полумраке обсерватории часто слышался его басовитый смех, - например, когда, рассматривая на свет какой-нибудь снимок, он находил подтверждение своих гипотез. Я любил смотреть на этого человека, полного кипучей энергии. В группе Трегуба работали супруги Борели. Планетолог Павел Борель на Земле был заядлым альпинистом; худой, слегка сутулившийся человек, уже седеющий, с кожей, потемневшей от солнца и ветра. Из уголков его глаз, привыкших постоянно щуриться на сверкающих ледниках, разбегалось множество мелких морщинок. Его жена Мария ничем особенным не отличалась. Когда она была среди других людей, посторонний взгляд на ней не задерживался. И я не сразу разглядел неброскую, трудно распознаваемую красоту ее лица, открывавшуюся лишь изредка, подобно непорочной наготе, которая является взору из-за внезапно распахнувшейся занавески. Супруги обычно работали отдельно; он - на телетакторах или спектроскопах, она - на счетной аппаратуре. Во время дискуссий, в которых все понимали друг друга с полуслова, прерываемых долгим молчанием, или размеренной, сосредоточенной работы можно было перехватить взгляд, брошенный Борелем на жену. Не то чтобы он был особенно выразительным или пристальным. Ничего подобного; просто на мгновение засветятся глаза, удостоверятся: "Ты здесь", - и он снова погружается в работу. Анна избегала меня. Ее поступки, выражение лица часто были мне непонятны. Она пропадала где-то целыми днями, а когда я, словно бы мимоходом, спрашивал, где она была, ссылалась на сильную занятость у Чакаджан. Когда я звал ее прогуляться или послушать концерт, отказывалась под предлогом неотложных дел, а потом вдруг сама приходила ко мне - такая же, как прежде, умиротворенная, доверчивая и спокойная. Временами Анну охватывала грусть, но она тут же разгоняла ее улыбкой. Наши отношения становились все более запутанными. Я то пытался держаться так же невозмутимо, как она, - получалось лишь искусственное безразличие, то стремился быть искренним, но в любом случае чувствовал себя неуютно. Иногда я пускался в "высокие" рассуждения, иногда строил планы нашей будущей совместной жизни; она слушала меня внимательно, но к ее улыбке примешивалась искорка иронии, словно она не относилась серьезно ни к тому, что я говорил, ни ко мне самому. Тогда разговор обрывался или застревал на чем-нибудь, и мне стоило усилий его поддерживать; это меня сердило, я чувствовал себя, как на сыпучем песке. Каждый раз приходилось словно заново искать ту Анну, какой она была в ночь после Девятой симфонии Бетховена, продираться к ней, преодолевая невидимое сопротивление, которое, казалось, было не в ней и не во мне, а между нами. Как-то я спросил ее: - Хорошо тебе со мной? - Нет, - ответила Анна, - но без тебя мне плохо. Я привязывался к ней. Любил смотреть, как по утрам она готовит завтрак: в просторном светлом утреннем халате, с рассыпавшимися волосами, наклонившись над стеклянной вазочкой, она, словно древний алхимик, сосредоточенно перемешивала нарезанные овощи. Я называл ее про себя "звездной Анной", она была иной, чем "земная Анна", и поэтому я не произносил это имя вслух. Она была красива. На Земле встречаются пейзажи - все равно, величественные или скромные, - которые природа создала, как бы "задумавшись о себе", наполнив их собственной красотой. Было нечто такое и в Анне, в ее волосах, ниспадавших крупными темными волнами, в бровях, изогнутых и летящих, в сомкнутых губах, глазах, словно ожидающих какого-то озарения, которое наступает очень медленно, но неотвратимо. Помню, однажды я с волнением смотрел, как она спала, видел легкие вздрагивания ресниц, колебания груди, движимой теплым дыханием. Вдруг она проснулась под моим взглядом и, как бы устремляясь ко мне навстречу из сна, на мгновение взглянула на меня своими большими глазами и внезапно вся вспыхнула. Я тут же приступил к инквизиторские расспросам, допытываясь, что заставило ее покраснеть. Она долго не хотела отвечать, наконец неохотно, сурово проговорила: - Ты мне снился, - и не захотела сказать ничего больше. Вот так, много раз обрываясь и начинаясь снова, существовал наш странный союз, совместивший прекрасные ночные часы с их нежностью, приправленной чем-то горьким, и постоянную борьбу, которую каждый из нас вел сам с собой. А на "Гее" тем временем жизнь шла своим чередом. Лаборатории работали, по вечерам мы собирались у радиоприемников слушать направленные передачи с Земли, смотрели видеопластические спектакли; в спортивных залах тренировались команды, готовясь к очередн