русском языке, потихоньку, разумеется. Юлия Михайловна знает и позволяет. Колпак; впрочем с приемами; у них это выработано. Экая строгость форм, экая выдержанность! Вот бы нам что-нибудь в этом роде. - Вы хвалите администрацию? - Да еще же бы нет! Единственно, что в России есть натурального и достигнутого... не буду, не буду, - вскинулся он вдруг, - я не про то, о деликатном ни слова. Однако прощайте, вы какой-то зеленый. - Лихорадка у меня. - Можно поверить, ложитесь-ка. Кстати: здесь скопцы есть в уезде, любопытный народ... Впрочем потом. А впрочем вот еще анекдотик: тут по уезду пехотный полк. В пятницу вечером я в Б-цах с офицерами пил. Там ведь у нас три приятеля, vous comprenez? Об атеизме говорили и уж разумеется, бога раскассировали. Рады, визжат. Кстати, Шатов уверяет, что если в России бунт начинать, то чтобы непременно начать с атеизма. Может, и правда. Один седой бурбон капитан сидел, сидел, все молчал, ни слова не говорил, вдруг становится среди комнаты и, знаете, громко так, как бы сам с собой: "Если бога нет, то какой же я после того капитан?" Взял фуражку, развел руки, и вышел. - Довольно цельную мысль выразил, - зевнул в третий раз Николай Всеволодович. - Да? Я не понял; вас хотел спросить. Ну, что бы вам еще: интересная фабрика Шпигулиных; тут, как вы знаете, пятьсот рабочих, рассадник холеры, не чистят пятнадцать лет и фабричных усчитывают; купцы миллионеры. Уверяю вас, что между рабочими иные об Internationale имеют понятие. Что, вы улыбнулись? Сами увидите, дайте мне только самый, самый маленький срок! Я уже просил у вас срока, а теперь еще прошу, и тогда... а впрочем виноват, не буду, не буду, я не про то, не морщитесь. Однако прощайте. Что ж я? - воротился он вдруг с дороги, - совсем забыл, самое главное: мне сейчас говорили, что наш ящик из Петербурга пришел. - То-есть? - посмотрел Николай Всеволодович, не понимая. - То-есть ваш ящик, ваши вещи, с фраками, панталонами и бельем; пришел? Правда? - Да, мне что-то давеча говорили. - Ах, так нельзя ли сейчас!.. - Спросите у Алексея. - Ну, завтра, завтра? Там ведь с вашими вещами и мой пиджак, фрак и трое панталон, от Шармера, по вашей рекомендации, помните? - Я слышал, что вы здесь, говорят, джентльменничаете? - усмехнулся Николай Всеволодович. - Правда, что вы у берейтера верхом хотите учиться? Петр Степанович улыбнулся искривленною улыбкой. - Знаете, - заторопился он вдруг чрезмерно, каким-то вздрагивающим и пресекающимся голосом, - знаете, Николай Всеволодович, мы оставим насчет личностей, не так ли, раз навсегда? Вы, разумеется, можете меня презирать сколько угодно, если вам так смешно, но все-таки бы лучше без личностей несколько времени, так ли? - Хорошо, я больше не буду, - промолвил Николай Всеволодович. Петр Степанович усмехнулся, стукнул по коленке шляпой, ступил с одной ноги на другую и принял прежний вид. - Здесь иные считают меня даже вашим соперником у Лизаветы Николаевны, как же мне о наружности не заботиться? - засмеялся он. - Это кто же однако вам доносит? Гм. Ровно восемь часов; ну, я в путь; я к Варваре Петровне обещал зайти, но спасую, а вы ложитесь и завтра будете бодрее. На дворе дождь и темень, у меня впрочем извозчик, потому что на улицах здесь по ночам не спокойно... Ах как кстати: здесь в городе и около бродит теперь один Федька-каторжный, беглый из Сибири, представьте, мой бывший дворовый человек, которого папаша лет пятнадцать тому в солдаты упек и деньги взял. Очень замечательная личность. - Вы... с ним говорили?-вскинул глазами Николай Всеволодович. - Говорил. От меня не прячется. На все готовая личность, на все; за деньги, разумеется, но есть и убеждения, в своем роде конечно. Ах да, вот и опять кстати: если вы давеча серьезно о том замысле, помните, насчет Лизаветы Николаевны, то возобновляю вам еще раз, что и я тоже на все готовая личность, во всех родах, каких угодно, и совершенно к вашим услугам... Что это, вы за палку хватаетесь? Ах нет, вы не за палку... Представьте, мне показалось, что вы палку ищете? Николай Всеволодович ничего не искал и ничего не говорил, но действительно он привстал как-то вдруг, с каким-то странным движением в лице. - Если вам тоже понадобится что-нибудь насчет господина Гаганова, - брякнул вдруг Петр Степанович, уж прямехонько кивая на преспапье, - то, разумеется, я могу все устроить и убежден, что вы меня не обойдете. Он вдруг вышел, не дожидаясь ответа, но высунул еще раз голову из-за двери: - Я потому так, - прокричал он скороговоркой, - что ведь Шатов, например, тоже не имел права рисковать тогда жизнью в воскресенье, когда к вам подошел, так ли? Я бы желал, чтобы вы это заметили. Он исчез опять, не дожидаясь ответа. IV. Может быть, он думал, исчезая, что Николай Всеволодович, оставшись один, начнет колотить кулаками в стену, и уж конечно бы рад был подсмотреть, если б это было возможно. Но он очень бы обманулся: Николай Всеволодович оставался спокоен. Минуты две он простоял у стола в том же положении, повидимому, очень задумавшись; но вскоре вялая, холодная улыбка выдавилась на его губах. Он медленно уселся на диван, на свое прежнее место в углу, и закрыл глаза, как бы от усталости. Уголок письма по-прежнему выглядывал из-под преспапье, но он и не пошевелился поправить. Скоро он забылся совсем. Варвара Петровна, измучившая себя в эти дни заботами, не вытерпела, и по уходе Петра Степановича, обещавшего к ней зайти и не сдержавшего обещания, рискнула сама навестить Nicolas, несмотря на неуказанное время. Ей все мерещилось: не скажет ли он наконец чего-нибудь окончательно? Тихо как и давеча постучалась она в дверь, и, опять не получая ответа, отворила сама. Увидав, что Nicolas сидит что-то слишком уж неподвижно, она с бьющимся сердцем осторожно приблизилась сама к дивану. Ее как бы поразило, что он так скоро заснул и что может так спать, так прямо сидя и так неподвижно; даже дыхания почти нельзя было заметить. Лицо было бледное и суровое, но совсем как бы застывшее, недвижимое; брови немного сдвинуты и нахмурены; решительно он походил на бездушную восковую фигуру. Она простояла над ним минуты три, едва переводя дыхание, и вдруг ее обнял страх; она вышла на цыпочках, приостановилась в дверях, наскоро перекрестила его и удалилась незамеченная, с новым тяжелым ощущением и с новою тоской. Проспал он долго, более часу, и все в таком же оцепенении: ни один мускул лица его не двинулся, ни малейшего движения во всем теле не выказалось; брови были все так же сурово сдвинуты. Если бы Варвара Петровна осталась еще на три минуты, то наверно бы не вынесла подавляющего ощущения этой летаргической неподвижности и разбудила его. Но он вдруг сам открыл глаза и, попрежнему не шевелясь, просидел еще минут десять, как бы упорно и любопытно всматриваясь в какой-то поразивший его предмет в углу комнаты, хотя там ничего не было ни нового, ни особенного. Наконец, раздался тихий, густой звук больших стенных часов, пробивших один раз. С некоторым беспокойством повернул он голову взглянуть на циферблат, но почти в ту же минуту отворилась задняя дверь, выходившая в корридор, и показался камердинер Алексей Егорович. Он нес в одной руке теплое пальто, шарф и шляпу, а в другой серебряную тарелочку, на которой лежала записка. - Половина десятого, - возгласил он тихим голосом и, сложив принесенное платье в углу на стуле, поднес на тарелке записку, маленькую бумажку незапечатанную, с двумя строчками карандашем. Пробежав эти строки, Николай Всеволодович тоже взял со стола карандаш, черкнул в конце записки два слова и положил обратно на тарелку. - Передать тотчас же как я выйду, и одеваться, - сказал он, вставая с дивана. Заметив, что на нем легкий, бархатный пиджак, он подумал и велел подать себе другой, суконный сюртук, употреблявшийся для более церемонных вечерних визитов. Наконец одевшись совсем и надев шляпу, он запер дверь, в которую входила к нему Варвара Петровна, и, вынув из-под преспапье спрятанное письмо, молча вышел в корридор в сопровождении Алексея Егоровича. Из корридора вышли на узкую каменную заднюю лестницу и спустились в сени, выходившие прямо в сад. В углу в сенях стояли припасенные фонарик и большой зонтик. - По чрезвычайному дождю грязь по здешним улицам нестерпимая, - доложил Алексей Егорович в виде отдаленной попытки в последний раз отклонить барина от путешествия. Но барин, развернув зонтик, молча вышел в темный как погреб, отсырелый и мокрый старый сад. Ветер шумел и качал вершинами полуобнаженных деревьев, узенькие песочные дорожки были топки и скользки. Алексей Егорович шел как был, во фраке и без шляпы, освещая путь шага на три вперед фонариком. - Не заметно ли будет? - спросил вдруг Николай Всеволодович. - Из окошек заметно не будет, окромя того, что заранее все предусмотрено, - тихо и размеренно ответил слуга. - Матушка почивает? - Заперлись по обыкновению последних дней ровно в девять часов и узнать теперь для них ничего невозможно. В каком часу вас прикажете ожидать? - прибавил он, осмеливаясь сделать вопрос. - В час, в половине второго, не позже двух. - Слушаю-с. Обойдя извилистыми дорожками весь сад, который оба знали наизусть, они дошли до каменной садовой ограды и тут в самом углу стены отыскали маленькую дверцу, выводившую в тесный и глухой переулок, почти всегда запертую, но ключ от которой оказался теперь в руках Алексея Егоровича. - Не заскрипела бы дверь? - осведомился опять Николай Всеволодович. Но Алексей Егорович доложил, что вчера еще смазана маслом, "равно и сегодня". Он весь уже успел измокнуть. Отперев дверцу, он подал ключ Николаю Всеволодовичу. - Если изволили предпринять путь отдаленный, то докладываю, будучи неуверен в здешнем народишке, в особенности по глухим переулкам, а паче всего за рекой, - не утерпел он еще раз. Это был старый слуга, бывший дядька Николая Всеволодовича, когда-то нянчивший его на руках, человек серьезный и строгий, любивший послушать и почитать от божественного. - Не беспокойся, Алексей Егорыч. - Благослови вас бог, сударь, но при начинании лишь добрых дел. - Как? - остановился Николай Всеволодович, уже перешагнув в переулок. Алексей Егорович твердо повторил свое желание; никогда прежде он не решился бы его выразить в таких словах вслух пред своим господином. Николай Всеволодович запер дверь, положил ключ в карман и пошел по проулку, увязая с каждым шагом вершка на три в грязь. Он вышел наконец в длинную и пустынную улицу на мостовую. Город был известен ему как пять пальцев; но Богоявленская улица была все еще далеко. Было более десяти часов, когда он остановился наконец пред запертыми воротами темного старого дома Филипповых. Нижний этаж теперь, с выездом Лебядкиных, стоял совсем пустой, с заколоченными окнами, но в мезонине у Шатова светился огонь. Так как не было колокольчика, то он начал бить в ворота рукой. Отворилось оконце, и Шатов выглянул на улицу; темень была страшная, и разглядеть было мудрено; Шатов разглядывал долго, с минуту. - Это вы? - спросил он вдруг. - Я, - ответил незванный гость. Шатов захлопнул окно, сошел вниз и отпер ворота. Николай Всеволодович переступил через высокий порог и, не сказав ни слова, прошел мимо, прямо во флигель к Кириллову. V. Тут все было отперто и даже не притворено. Сени и первые две комнаты были темны, но в последней, в которой Кириллов жил и пил чай, сиял свет и слышался смех, и какие-то странные вскрикивания. Николай Всеволодович пошел на свет, но, не входя, остановился на пороге. Чай был на столе. Среди комнаты стояла старуха, хозяйская родственница, простоволосая, в одной юбке, в башмаках на босу ногу и в заячьей куцавейке. На руках у ней был полуторагодовой ребенок, в одной рубашенке, с голыми ножками, с разгоревшимися щечками, с белыми всклоченными волосками, только-что из колыбели. Он, должно быть, недавно расплакался; слезки стояли еще под глазами; но в эту минуту тянулся рученками, хлопал в ладошки и хохотал, как хохочут маленькие дети, с захлипом. Пред ним Кириллов бросал о пол большой резиновый красный мяч; мяч отпрыгивал до потолка, падал опять, ребенок кричал: "мя, мя!" Кириллов ловил "мя" и подавал ему, тот бросал уже сам своими неловкими рученками, а Кириллов бежал опять подымать. Наконец "мя" закатился под шкаф. "Мя, мя!" кричал ребенок. Кириллов припал к полу и протянулся, стараясь из-под шкафа достать "мя" рукой. Николай Всеволодович вошел в комнату; ребенок, увидев его, припал к старухе и закатился долгим, детским плачем; та тотчас же его вынесла. - Ставрогин? - сказал Кириллов, приподымаясь с полу с мячом в руках, без малейшего удивления к неожиданному визиту, -хотите чаю? Он приподнялся совсем. - Очень, не откажусь, если теплый, - сказал Николай Всеволодович; - я весь промок. - Теплый, горячий даже, - с удовольствием подтвердил Кириллов: - садитесь: вы грязны, ничего; пол я потом мокрою тряпкой. Николай Всеволодович уселся и почти залпом выпил налитую чашку. - Еще? - спросил Кириллов. - Благодарю. Кириллов, до сих пор не садившийся, тотчас же сел напротив и спросил: - Вы что пришли? - По делу. Вот прочтите это письмо, от Гаганова; помните, я вам говорил в Петербурге. Кириллов взял письмо, прочел, положил на стол и смотрел в ожидании. - Этого Гаганова, - начал объяснять Николай Всеволодович, -как вы знаете, я встретил месяц тому, в Петербурге, в первый раз в жизни. Мы столкнулись раза три в людях. Не знакомясь со мной и не заговаривая, он нашел-таки возможность быть очень дерзким. Я вам тогда говорил; но вот чего вы не знаете: уезжая тогда из Петербурга раньше меня, он вдруг прислал мне письмо, хотя и не такое, как это, но однако неприличное в высшей степени и уже тем странное, что в нем совсем не объяснено было повода, по которому оно писано. Я ответил ему тотчас же, тоже письмом, и совершенно откровенно высказал, что вероятно он на меня сердится за происшествие с его отцом, четыре года назад, здесь в клубе, и что я с моей стороны готов принести ему всевозможные извинения, на том основании, что поступок мой был неумышленный и произошел в болезни. Я просил его взять мои извинения в соображение. Он не ответил и уехал; но вот теперь я застаю его здесь уже совсем в бешенстве. Мне передали несколько публичных отзывов его обо мне, совершенно ругательных и с удивительными обвинениями. Наконец сегодня приходит это письмо, какого верно никто никогда не получал, с ругательствами и с выражениями: "ваша битая рожа". Я пришел, надеясь, что вы не откажетесь в секунданты. - Вы сказали, письма никто не получал, - заметил Кириллов: - в бешенстве можно; пишут не раз. Пушкин Гекерну написал. Хорошо, пойду. Говорите как? Николай Всеволодович объяснил, что желает завтра же, и чтобы непременно начать с возобновления извинений и даже с обещания вторичного письма с извинениями, но с тем однако что и Гаганов, с своей стороны, обещал бы не писать более писем. Полученное же письмо будет считаться как не бывшее вовсе. - Слишком много уступок, не согласится, - проговорил Кириллов. - Я прежде всего пришел узнать, согласитесь ли вы понести туда такие условия? - Я понесу. Ваше дело. Но он не согласится. - Знаю, что не согласится. - Он драться хочет. Говорите, как драться? - В том и дело, что я хотел бы завтра непременно все кончить. Часов в девять утра вы у него. Он выслушает и не согласится, но сведет вас с своим секундантом, - положим, часов около одиннадцати. Вы с тем порешите, и затем в час или в два чтобы быть всем на месте. Пожалуста постарайтесь так сделать. Оружие, конечно, пистолеты, и особенно вас прошу устроить так: определить барьер в десять шагов; затем вы ставите нас каждого в десяти шагах от барьера, и по данному знаку мы сходимся. Каждый должен непременно дойти до своего барьера, но выстрелить может и раньше, на ходу. Вот и все, я думаю. - Десять шагов между барьерами близко, - заметил Кириллов. - Ну двенадцать, только не больше, вы понимаете, что он хочет драться серьезно. Умеете вы зарядить пистолет? - Умею. У меня есть пистолеты; я дам слово, что вы из них не стреляли. Его секундант тоже слово про свои; две пары, и мы сделаем чет и нечет, его или нашу? - Прекрасно. - Хотите посмотреть пистолеты? - Пожалуй. Кириллов присел на корточки пред своим чемоданом в углу, все еще не разобранным, но из которого вытаскивались вещи по мере надобности. Он вытащил со дна ящик пальмового дерева, внутри отделанный красным бархатом, и из него вынул пару щегольских, чрезвычайно дорогих пистолетов. - Есть все: порох, пули, патроны. У меня еще револьвер; постойте. Он полез опять в чемодан и вытащил другой ящик с шестиствольным американским револьвером. - У вас довольно оружия, и очень дорогого. - Очень. Чрезвычайно. Бедный, почти нищий, Кириллов, никогда впрочем и не замечавший своей нищеты, видимо с похвальбой показывал теперь свои оружейные драгоценности, без сомнения приобретенные с чрезвычайными пожертвованиями. - Вы все еще в тех же мыслях? - спросил Ставрогин после минутного молчания и с некоторою осторожностию. - В тех же, - коротко ответил Кириллов, тотчас же по голосу угадав о чем спрашивают, и стал убирать со стола оружие. - Когда же? - еще осторожнее спросил Николай Всеволодович, опять после некоторого молчания. Кириллов между тем уложил оба ящика в чемодан и уселся на прежнее место. - Это не от меня, как знаете; когда скажут, - пробормотал он, как бы несколько тяготясь вопросом, но в то же время с видимою готовностию отвечать на все другие вопросы. На Ставрогина он смотрел не отрываясь, своими черными глазами без блеску, с каким-то спокойным, но добрым и приветливым чувством. - Я, конечно, понимаю застрелиться, - начал опять, несколько нахмурившись Николай Всеволодович, после долгого, трехминутного задумчивого молчания; - я иногда сам представлял, и тут всегда какая-то новая мысль: Если бы сделать злодейство, или, главное, стыд, то-есть позор, только очень подлый и... смешной, так что запомнят люди на тысячу лет и плевать будут тысячу лет, и вдруг мысль: "один удар в висок и ничего не будет". Какое дело тогда до людей, и что они будут плевать тысячу лет, не так ли? - Вы называете, что это новая мысль? - проговорил Кириллов подумав. - Я... не называю... когда я подумал однажды, то почувствовал совсем новую мысль. - "Мысль почувствовали"? - переговорил Кириллов, - это хорошо. Есть много мыслей, которые всегда и которые вдруг станут новые. Это верно. Я много теперь как в первый раз вижу. - Положим, вы жили на луне, - перебил Ставрогин, не слушая и продолжая свою мысль, - вы там, положим, сделали, все эти смешные пакости... Вы знаете наверно отсюда, что там будут смеяться и плевать на ваше имя тысячу лет, вечно, во всю луну. Но теперь вы здесь и смотрите на луну отсюда: какое вам дело здесь до всего того, что вы там наделали, и что тамошние будут плевать на вас тысячу лет, не правда ли? - Не знаю, - ответил Кириллов, - я на луне не был, - прибавил он без всякой иронии, единственно для обозначения факта. - Чей это давеча ребенок? - Старухина свекровь приехала; нет, сноха... все равно. Три дня. Лежит больная, с ребенком; по ночам кричит очень, живот. Мать спит, а старуха приносит; я мячем. Мяч из Гамбурга. Я в Гамбурге купил, чтобы бросать и ловить: укрепляет спину. Девочка. - Вы любите детей? - Люблю, - отозвался Кириллов довольно впрочем равнодушно. - Стало быть, и жизнь любите? - Да, люблю и жизнь, а что? - Если решились застрелиться. - Что же? Почему вместе? Жизнь особо, а то особо. Жизнь есть, а смерти нет совсем. - Вы стали веровать в будущую вечную жизнь? - Нет, не в будущую вечную, а в здешнюю вечную. Есть минуты, вы доходите до минут, и время вдруг останавливается и будет вечно. - Вы надеетесь дойти до такой минуты? - Да. - Это вряд ли в наше время возможно, - тоже без всякой иронии отозвался Николай Всеволодович, медленно и как бы задумчиво. - В Апокалипсисе ангел клянется, что времени больше не будет. - Знаю. Это очень там верно; отчетливо и точно. Когда весь человек счастья достигнет, то времени больше не будет, потому что не надо. Очень верная мысль. - Куда ж его спрячут? - Никуда не спрячут. Время не предмет, а идея. Погаснет в уме. - Старые философские места, одни и те же с начала веков, - с каким-то брезгливым сожалением пробормотал Ставрогин. - Одни и те же! Одни и те же с начала веков, и никаких других никогда! - подхватил Кириллов с сверкающим взглядом, как будто в этой идее заключалась чуть не победа. - Вы, кажется, очень счастливы, Кириллов? - Да, очень счастлив, - ответил тот, как бы давая самый обыкновенный ответ. - Но вы так недавно еще огорчались, сердились на Липутина? - Гм... я теперь не браню. Я еще не знал тогда, что был счастлив. Видали вы лист, с дерева лист? - Видал. - Я видел недавно желтый, немного зеленого, с краев подгнил. Ветром носило. Когда мне было десять лет, я зимой закрывал глаза нарочно и представлял лист зеленый, яркий с жилками, и солнце блестит. Я открывал глаза и не верил, потому что очень хорошо, и опять закрывал. - Это что же, аллегория? - Н-нет... зачем? Я не аллегорию, я просто лист, один лист. Лист хорош. Все хорошо. - Все? - Все. Человек несчастлив потому, что не знает, что он счастлив; только потому. Это все, все! Кто узнает, тотчас сейчас станет счастлив, сию минуту. Эта свекровь умрет, а девочка останется - все хорошо. Я вдруг открыл. - А кто с голоду умрет, а кто обидит и обесчестит девочку - это хорошо? - Хорошо. И кто размозжит голову за ребенка, и то хорошо; и кто не размозжит, и то хорошо. Все хорошо, все. Всем тем хорошо, кто знает, что все хорошо. Если б они знали, что им хорошо, то им было бы хорошо, но пока они не знают, что им хорошо, то им будет нехорошо. Вот вся мысль, вся, больше нет никакой! - Когда же вы узнали, что вы так счастливы? - На прошлой неделе во вторник, нет, в среду, потому что уже была среда, ночью. - По какому же поводу? - Не помню, так; ходил по комнате... все равно. Я часы остановил, было тридцать семь минут третьего. - В эмблему того, что время должно остановиться? Кириллов промолчал. - Они нехороши, - начал он вдруг опять, - потому что не знают, что они хороши. Когда узнают, то не будут насиловать девочку. Надо им узнать, что они хороши, и все тотчас же станут хороши, все до единого. - Вот вы узнали же, стало быть, вы хороши? - Я хорош. - С этим я впрочем согласен, - нахмуренно пробормотал Ставрогин. - Кто научит, что все хороши, тот мир закончит. - Кто учил, того распяли. - Он придет, и имя ему человекобог. - Богочеловек? - Человекобог, в этом разница. - Уж не вы ли и лампадку зажигаете? - Да, это я зажег. - Уверовали? - Старуха любит, чтобы лампадку... а ей сегодня некогда, - пробормотал Кириллов. - А сами еще не молитесь? - Я всему молюсь. Видите, паук ползет по стене, я смотрю и благодарен ему за то, что ползет. Глаза его опять загорелись. Он все смотрел прямо на Ставрогина, взглядом твердым и неуклонным. Ставрогин нахмуренно и брезгливо следил за ним, но насмешки в его взгляде не было. - Бьюсь об заклад, что когда я опять приду, то вы уж и в бога уверуете, - проговорил он, вставая и захватывая шляпу. - Почему? - привстал и Кириллов. - Если бы вы узнали, что вы в бога веруете, то вы бы и веровали; но так как вы еще не знаете, что вы в бога веруете, то вы и не веруете, - усмехнулся Николай Всеволодович. - Это не то, - обдумал Кириллов, - перевернули мысль. Светская шутка. Вспомните, что вы значили в моей жизни, Ставрогин. - Прощайте, Кириллов. - Приходите ночью; когда? - Да уж вы не забыли ли про завтрашнее? - Ax, забыл, будьте покойны, не просплю; в девять часов. Я умею просыпаться, когда хочу. Я ложусь и говорю: в семь часов, и проснусь в семь часов; в десять часов - и проснусь в десять часов. - Замечательные у вас свойства, - поглядел на его бледное лицо Николай Всеволодович. - Я пойду отопру ворота. - Не беспокойтесь, мне отопрет Шатов. - А, Шатов. Хорошо, прощайте. VI. Крыльцо пустого дома, в котором квартировал Шатов, было незаперто; но, взобравшись в сени, Ставрогин очутился в совершенном мраке и стал искать рукой лестницу в мезонин. Вдруг сверху отворилась дверь и показался свет; Шатов сам не вышел, а только свою дверь отворил. Когда Николай Всеволодович Стал на пороге его комнаты, то разглядел его в углу у стола, стоящего в ожидании. - Вы примете меня по делу? - спросил он с порога. - Войдите и садитесь, - отвечал Шатов, - заприте дверь, постойте, я сам. Он запер дверь на ключ, воротился к столу и сел напротив Николая Всеволодовича. В эту неделю он похудел, а теперь, казалось, был в жару. - Вы меня измучили, - проговорил он, потупясь, тихим полушепотом, - зачем вы не приходили? - Вы так уверены были, что я приду? - Да, постойте, я бредил... может, и теперь брежу... Постойте. Он привстал и на верхней из своих трех полок с книгами, с краю, захватил какую-то вещь. Это был револьвер. - В одну ночь я бредил, что вы придете меня убивать, и утром рано у бездельника Лямшина купил револьвер на последние деньги; я не хотел вам даваться. Потом я пришел в себя... У меня ни пороху, ни пуль; с тех пор, так и лежит на полке. Постойте... Он привстал и отворил было форточку. - Не выкидывайте, зачем? - остановил Николай Всеволодович, - он денег стоит, а завтра люди начнут говорить, что у Шатова под окном валяются револьверы. Положите опять, вот так, садитесь. Скажите, зачем вы точно каетесь предо мной в вашей мысли, что я приду вас убить? Я и теперь не мириться пришел, а говорить о необходимом. Разъясните мне, во-первых, вы меня ударили не за связь мою с вашею женой? - Вы сами знаете, что нет, - опять потупился Шатов. - И не потому, что поверили глупой сплетне насчет Дарьи Павловны? - Нет, нет, конечно, нет! Глупость! Сестра мне с самого начала сказала... - с нетерпением и резко проговорил Шатов, чуть-чуть даже топнув ногой. - Стало быть, и я угадал, и вы угадали, - спокойным тоном продолжал Ставрогин, - вы правы: Марья Тимофеевна Лебядкина, моя законная, обвенчанная со мною жена, в Петербурге, года четыре с половиной назад. Ведь вы меня за нее ударили? Шатов, совсем пораженный, слушал и молчал. - Я угадал и не верил, - пробормотал он наконец, странно смотря на Ставрогина. - И ударили? Шатов вспыхнул и забормотал почти без связи: - Я за ваше падение... за ложь. Я не для того подходил, чтобы вас наказать; когда я подходил, я не знал, что ударю... Я за то, что вы так много значили в моей жизни... Я... - Понимаю, понимаю, берегите слова. Мне жаль, что вы в жару; у меня самое необходимое дело. - Я слишком долго вас ждал, - как-то весь чуть не затрясся Шатов и привстал было с места; - говорите ваше дело, я тоже скажу... потом... Он сел. - Это дело не из той категории, - начал Николай Всеволодович, приглядываясь к нему с любопытством; - по некоторым обстоятельствам я принужден был сегодня же выбрать такой час и итти к вам предупредить, что, может быть, вас убьют. Шатов дико смотрел на него. - Я знаю, что мне могла бы угрожать опасность, - проговорил он размеренно, - но вам, вам-то почему это может быть известно? - Потому что я тоже принадлежу к ним, как и вы, и такой же член их общества, как и вы. - Вы... вы член общества? - Я по глазам вашим вижу, что вы всего от меня ожидали, только не этого, - чуть-чуть усмехнулся Николай Всеволодович, - но позвольте, стало быть, вы уже знали, что на вас покушаются? - И не думал. И теперь не думаю, несмотря на ваши слова, хотя... хотя кто ж тут с этими дураками может в чем-нибудь заручиться! - вдруг вскричал он в бешенстве, ударив кулаком по столу. - Я их не боюсь! Я с ними разорвал. Этот забегал ко мне четыре раза и говорил, что можно... но, - посмотрел он на Ставрогина, - что ж собственно вам тут известно? - Не беспокойтесь, я вас не обманываю, - довольно холодно продолжал Ставрогин, с видом человека, исполняющего только обязанность. - Вы экзаменуете, что мне известно? Мне известно, что вы вступили в это общество за границей, два года тому назад, и еще при старой его организации, как раз пред вашею поездкой в Америку и, кажется, тотчас же после нашего последнего разговора, о котором вы так много написали мне из Америки в вашем письме. Кстати, извините, что я не ответил вам тоже письмом, а ограничился... - Высылкой денег; подождите, - остановил Шатов, поспешно выдвинул из стола ящик и вынул из-под бумаг радужный кредитный билет; - вот возьмите, сто рублей, которые вы мне выслали; без вас я бы там погиб. Я долго бы не отдал, если бы не ваша матушка: эти сто рублей подарила она мне девять месяцев назад на бедность, после моей болезни. Но продолжайте пожалуста... Он задыхался. - В Америке вы переменили ваши мысли и, возвратясь в Швейцарию, хотели отказаться. Они вам ничего не ответили, но поручили принять здесь, в России, от кого-то какую-то типографию и хранить ее до сдачи лицу, которое к вам от них явится. Я не знаю всего в полной точности, но ведь в главном, кажется, так? Вы же, в надежде или под условием, что это будет последним их требованием и что вас после того отпустят совсем, взялись. Все это, так ли, нет ли, узнал я не от них, а совсем случайно. Но вот чего вы, кажется, до сих пор не знаете: Эти господа вовсе не намерены с вами расстаться. - Это нелепость! - завопил Шатов, - я объявил честно, что я расхожусь с ними во всем! Это мое право, право совести и мысли... Я не потерплю! Нет силы, которая бы могла... - Знаете, вы не кричите, - очень серьезно остановил его Николай Всеволодович, - этот Верховенский такой человечек, что может быть нас теперь подслушивает, своим или чужим ухом, в ваших же сенях пожалуй. Даже пьяница Лебядкин чуть ли не обязан был за вами следить, а вы может быть за ним, не так ли? Скажите лучше: согласился теперь Верховенский на ваши аргументы или нет? - Он согласился; он сказал, что можно, и что я имею право... - Ну, так он вас обманывает. Я знаю, что даже Кириллов, который к ним почти вовсе не принадлежит, доставил об вас сведения; а агентов у них много, даже таких, которые и не знают, что служат обществу. За вами всегда надсматривали. Петр Верховенский между прочим приехал сюда за тем, чтобы порешить ваше дело совсем, и имеет на то полномочие, а именно: истребить вас в удобную минуту, как слишком много знающего и могущего донести. Повторяю вам, что это наверно; и позвольте прибавить, что они почему-то совершенно убеждены, что вы шпион, и если еще не донесли, то донесете. Правда это? Шатов скривил рот, услыхав такой вопрос, высказанный таким обыкновенным тоном. - Если б я и был шпион, то кому доносить? - злобно проговорил он, не отвечая прямо. - Нет, оставьте меня, к чорту меня! - вскричал он, вдруг схватываясь за первоначальную, слишком потрясшую его мысль, по всем признакам несравненно сильнее, чем известие о собственной опасности: - Вы, вы, Ставрогин, как могли вы затереть себя в такую бесстыдную, бездарную лакейскую нелепость! Вы член их общества! Это ли подвиг Николая Ставрогина! - вскричал он чуть не в отчаянии. Он даже сплеснул руками, точно ничего не могло быть для него горше и безотраднее такого открытия. - Извините, - действительно удивился Николай Всеволодович, - но вы, кажется, смотрите на меня как на какое-то солнце, а на себя как на какую-то букашку сравнительно со мной. Я заметил это даже по вашему письму из Америки. - Вы... вы знаете... Ах, бросим лучше обо мне совсем, совсем! - оборвал вдруг Шатов. - Если можете что-нибудь объяснить о себе, то объясните... На мой вопрос! - повторял он в жару. - С удовольствием. Вы спрашиваете: как мог я затереться в такую трущобу? После моего сообщения я вам даже обязан некоторою откровенностию по этому делу. Видите, в строгом смысле я к этому обществу совсем не принадлежу, не принадлежал и прежде и гораздо более вас имею права их оставить, потому что и не поступал. Напротив, с самого начала заявил, что я им не товарищ, а если и помогал случайно, то только так, как праздный человек. Я отчасти участвовал в переорганизации общества по новому плану, и только. Но они теперь одумались и решили про себя, что и меня отпустить опасно и, кажется, я тоже приговорен. - О, у них все смертная казнь и все на предписаниях, на бумагах с печатями, три с половиной человека подписывают. И вы верите, что они в состоянии! - Тут отчасти вы правы, отчасти нет, - продолжал с прежним равнодушием, даже вяло Ставрогин. - Сомнения нет, что много фантазии, как и всегда в этих случаях: кучка преувеличивает свой рост и значение. Если хотите, то, по-моему, их всего и есть один Петр Верховенский, и уж он слишком добр, что почитает себя только агентом своего общества. Впрочем основная идея не глупее других в этом роде. У них связи с Internationale; они сумели завести агентов в России, даже наткнулись на довольно оригинальный прием... но, разумеется, только теоретически. Что же касается до их здешних намерений, то ведь движение нашей русской организации такое дело темное и почти всегда такое неожиданное, что действительно у нас все можно попробовать. Заметьте, что Верховенский человек упорный. - Этот клоп, невежда, дуралей, не понимающий ничего в России! - злобно вскричал Шатов. - Вы его мало знаете. Это правда, что вообще все они мало понимают в России, но ведь разве только немножко меньше, чем мы с вами; и при том Верховенский энтузиаст. - Верховенский энтузиаст? - О, да. Есть такая точка, где он перестает быть шутом и обращается в... полупомешанного. Попрошу вас припомнить одно собственное выражение ваше: "Знаете ли, как может быть силен один человек?" Пожалуста не смейтесь, он очень в состоянии спустить курок. Они уверены, что я тоже шпион. Все Они, от неуменья вести дело, ужасно любят обвинять в шпионстве. - Но ведь вы не боитесь? - Н-нет... Я не очень боюсь... Но ваше дело совсем другое. Я вас предупредил, чтобы вы все-таки имели в виду. По-моему, тут уж нечего обижаться, что опасность грозит от дураков; дело не в их уме: и не на таких, как мы с вами, у них подымалась рука. А впрочем, четверть двенадцатого, - посмотрел он на часы и встал со стула; - мне хотелось бы сделать вам один совсем посторонний вопрос. - Ради бога! - воскликнул Шатов, стремительно вскакивая с места. - То-есть? - вопросительно посмотрел Николай Всеволодович. - Делайте, делайте ваш вопрос, ради бога, - в невыразимом волнении повторял Шатов, - но с тем, что и я вам сделаю вопрос. Я умоляю, что вы позволите... я не могу... делайте ваш вопрос! Ставрогин подождал немного и начал: - Я слышал, что вы имели здесь некоторое влияние на Марью Тимофеевну, и что она любила вас видеть и слушать. Так ли это? - Да... слушала... - смутился несколько Шатов. - Я имею намерение на этих днях публично объявить здесь в городе о браке моем с нею. - Разве это возможно? - прошептал чуть не в ужасе Шатов. - То-есть в каком же смысле? Тут нет никаких затруднений, свидетели брака здесь. Все это произошло тогда в Петербурге совершенно законным и спокойным образом, а если не обнаруживалось до сих пор, то потому только, что двое единственных свидетелей брака, Кириллов и Петр Верховенский, и наконец сам Лебядкин (которого я имею удовольствие считать теперь моим родственником) дали тогда слово молчать. - Я не про то... Вы говорите так спокойно... но продолжайте! Послушайте, вас ведь не силой принудили к этому браку, ведь нет? - Нет, меня никто не принуждал силой, - улыбнулся Николай Всеволодович на задорную поспешность Шатова. - А что она там про ребенка своего толкует? -торопился в горячке и без связи Шатов. - Про ребенка своего толкует? Ба! Я не знал, в первый раз слышу. У ней не было ребенка и быть не могло: Марья Тимофеевна девица. - А! Так я и думал! Слушайте! - Что с вами, Шатов? Шатов закрыл лицо руками, повернулся, но вдруг крепко схватил за плечо Ставрогина. - Знаете ли, знаете ли вы, по крайней мере, - прокричал он, - для чего вы все это наделали и для чего решаетесь на такую кару теперь? - Ваш вопрос умен и язвителен, но я вас тоже намерен удивить: да, я почти знаю, для чего я тогда женился и для чего решаюсь на такую "кару" теперь, как вы выразились. - Оставим это... об этом после, подождите говорить; будем о главном, о главном: я вас ждал два года. - Да? - Я вас слишком давно ждал, я беспрерывно думал о вас. Вы единый человек, который бы мог... Я еще из Америки вам писал об этом. - Я очень помню ваше длинное письмо. - Длинное чтобы быть прочитанным? Согласен; шесть почтовых листов. Молчите, молчите! Скажите: можете вы уделить мне еще десять минут, но теперь же, сейчас же... Я слишком долго вас ждал! - Извольте, уделю полчаса, но только не более, если это для вас возможно. - И с тем, однако, - подхватил яростно Шатов, - чтобы вы переменили ваш тон. Слышите, я требую, тогда как должен молить... Понимаете ли вы, что значит требовать, тогда как должно молить? - Понимаю, что таким образом вы возноситесь над всем обыкновенным, для более высших целей, - чуть-чуть усмехнулся Николай Всеволодович; - я с прискорбием тоже вижу, что вы в лихорадке. - Я уважения прошу к себе, требую! - кричал Шатов, - не к моей личности, - к чорту ее, - а к другому, на это только время, для нескольких слов... Мы два существа и сошлись в беспредельности... в последний раз в мире. Оставьте ваш тон и возьмите человеческий! Заговорите хоть раз в жизни голосом человеческим. Я не для себя, а для вас. Понимаете ли, что вы должны простить мне этот удар по лицу уже по тому одному, что я дал вам случай познать при этом вашу беспредельную силу... Опять вы улыбаетесь вашею брезгливою светскою улыбкой. О, когда вы поймете меня! Прочь барича! Поймите же, что я этого требую, требую, иначе не хочу говорить, не стану ни за что! Исступление его доходило до бреду; Николай Всеволодович нахмурился и как бы стал осторожнее. - Если я уж остался на полчаса, - внушительно и серьезно промолвил он, - тогда как мне время так дорого, то поверьте, что намерен слушать вас по крайней мере с интересом и... и убежден, что услышу от вас много нового. Он сел на стул. - Садитесь! - крикнул Шатов и как-то вдруг сел и сам. - Позвольте, однако, напомнить, - спохватился еще раз Ставрогин, - что я начал было целую к вам просьбу насчет Марьи Тимофеевны, для нее по крайней мере очень важную... - Ну? - нахмурился вдруг Шатов, с видом человека, которого вдруг перебили на самом важном месте и который, хоть и глядит на вас, но не успел еще понять вашего вопроса. - И вы мне не дали докончить, - договорил с улыбкой Николай Всеволодович. - Э, ну, вздор, потом! - брезгливо отмахнулся рукой Шатов, осмыслив наконец претензию и прямо перешел к своей главной теме. VII. - Знаете ли вы, - начал он почти грозно, принагнувшись вперед на стуле, сверкая взглядом и подняв перст правой руки вверх пред собою (очевидно не примечая этого сам), - знаете ли вы, кто теперь на всей земле единственный народ "богоносец", грядущий обновить и спасти мир именем нового бога и