нейдер обязался даже смотреть за этим. Но мы все-таки видались, издалека об╛яснялись знаками. Они присылали мне свои маленькие записочки. Впоследствии все это уладилось, но тогда было очень хорошо: я даже еще ближе сошелся с детьми через это гонение. В последний год я даже почти помирился с Тибо и с пастором. А Шнейдер много мне говорил и спорил со мной о моей вредной "системе" с детьми. Какая у меня система! Наконец, Шнейдер мне высказал одну очень странную свою мысль, - это уж было пред самым моим от╛ездом, - он сказал мне, что он вполне убедился, что я сам совершенный ребенок, то-есть вполне ребенок, что я только ростом и лицом похож на взрослого, но что развитием, душой, характером и, может быть, даже умом я не взрослый, и так и останусь, хотя бы я до шестидесяти лет прожил. Я очень смеялся: он, конечно, неправ, потому что какой же я маленький? Но одно только правда: я и в самом деле не люблю быть со взрослыми, с людьми, с большими, - и это я давно заметил, - не люблю, потому что не умею. Что бы они ни говорили со мной, как бы добры ко мне ни были, все-таки с ними мне всегда тяжело почему-то, и я ужасно рад, когда могу уйти поскорее к товарищам, а товарищи мои всегда были дети, но не потому что я сам был ребенок, а потому что меня, просто, тянуло к детям. Когда я, еще в начале моего житья в деревне, - вот когда я уходил тосковать один в горы, - когда я, бродя один, стал встречать иногда, особенно в полдень, когда выпускали из школы, всю эту ватагу шумную, бегущую с их мешочками и грифельными досками, с криком, со смехом, с играми, то вся душа моя начинала вдруг стремиться к ним. Не знаю, но я стал ощущать какое-то чрезвычайно сильное и счастливое ощущение при каждой встрече с ними. Я останавливался и смеялся от счастья, глядя на их маленькие, мелькающие и вечно бегущие ножки, на мальчиков и девочек, бегущих вместе, на смех и слезы (потому что многие уже успевали подраться, расплакаться, опять помириться и поиграть, покамест из школы до дому добегали), и я забывал тогда всю мою тоску. Потом же, во все эти три года, я и понять не мог, как тоскуют и зачем тоскуют люди? Вся судьба моя пошла на них. Я никогда и не рассчитывал покидать деревню, и на ум мне не приходило, что я поеду когда-нибудь сюда, в Россию. Мне казалось, что я все буду там, но я увидал, наконец, что Шнейдеру нельзя же было содержать меня, а тут подвернулось дело до того, кажется, важное, что Шнейдер сам заторопил меня ехать и за меня отвечал сюда. Я вот посмотрю, что это такое и с кем-нибудь посоветуюсь. Может, моя участь совсем переменится, но это все не то и не главное. Главное в том, что уже переменилась вся моя жизнь. Я там много оставил, слишком много. все исчезло. Я сидел в вагоне и думал: "Теперь я к людям иду; я, может быть, ничего не знаю, но наступила новая жизнь". Я положил исполнить свое дело честно и твердо. С людьми мне будет, может быть, скучно и тяжело. На первый случай я положил быть со всеми вежливым и откровенным; больше от меня ведь никто не потребует. Может быть, и здесь меня сочтут за ребенка, - так пусть! Меня тоже за идиота считают все почему-то, я действительно был так болен когда-то, что тогда и похож был на идиота; но какой же я идиот теперь, когда я сам понимаю, что меня считают за идиота? Я вхожу и думаю: ,Вот меня считают за идиота, а я все-таки умный, а они и не догадываются..." У меня часто эта мысль. Когда я в Берлине получил оттуда несколько маленьких писем, которые они уже успели мне написать, то тут только я и понял, как их любил. Очень тяжело получить первое письмо! Как они тосковали, провожая меня! Еще за месяц начали провожать: "Lйon s'en va, Lйon s'en va pour toujours!" Мы каждый вечер сбирались попрежнему у водопада и все говорили о том, как мы расстанемся. Иногда бывало так же весело, как и прежде; только, расходясь на ночь, они стали крепко и горячо обнимать меня, чего не было прежде. Иные забегали ко мне потихоньку от всех, по одному, для того только, чтоб обнять и поцеловать меня наедине, не при всех. Когда я уже отправлялся на дорогу, все, всею гурьбой, провожали меня до станции. Станция железной дороги была, примерно, от нашей деревни в версте. Они удерживались, чтобы не плакать, но многие не могли и плакали в голос, особенно девочки. Мы спешили, чтобы не опоздать, но иной вдруг из толпы бросался ко мне среди дороги, обнимал меня своими маленькими рученками я целовал, только для того и останавливал всю толпу; а мы хоть и спешили, но все останавливались и ждали, пока он простится. Когда я сел в вагон, и вагон тронулся, они все мне прокричали ,,ура!" и долго стояли на месте, пока совсем не ушел вагон. И я тоже смотрел... Послушайте, когда я давеча вошел сюда и посмотрел на ваши милые лица, - я теперь очень всматриваюсь в лица, - и услышал ваши первые слова, то у меня, в первый раз с того времени, стало на душе легко. Я давеча уже подумал, что, может быть, я и впрямь из счастливых: я ведь знаю, что таких, которых тотчас полюбишь, не скоро встретишь, а я вас, только что из вагона вышел, тотчас встретил. Я очень хорошо знаю, что про свои чувства говорить всем стыдно, а вот вам я говорю, и с вами мне не стыдно. Я нелюдим и, может быть, долго к вам не приду. Не примите только этого за дурную мысль: я не из того сказал, что вами не дорожу, и не подумайте тоже, что я чем-нибудь обиделся. Вы спрашивали меня про ваши лица и что я заметил в них? Я вам с большим удовольствием это скажу. У вас, Аделаида Ивановна, счастливое лицо, из всех трех лиц самое симпатичное. Кроме того, что вы очень хороши собой, на вас смотришь и говоришь: "У ней лицо, как у доброй сестры". Вы подходите спроста и весело, но и сердце умеете скоро узнать. Вот так мне кажется про ваше лицо. У вас, Александра Ивановна, лицо тоже прекрасное и очень милое, но, может быть, у вас есть какая-нибудь тайная грусть; душа у вас, без сомнения, добрейшая, но вы не веселы. У вас какой-то особенный оттенок в лице, похоже как у Гольбейновой Мадонны в Дрездене. Ну, вот и про ваше лицо; хорош я угадчик? Сами же вы меня за угадчика считаете. Но про ваше лицо, Лизавета Прокофьевна, обратился он вдруг к генеральше, - про ваше лицо уж мне не только кажется, а я просто уверен, что вы совершенный ребенок, во всем, во всем, во всем хорошем и во всем дурном, несмотря на то, что вы в таких летах. Вы ведь на меня не сердитесь, что я это так говорю? Ведь вы знаете, за кого я детей почитаю? И не подумайте, что я с простоты так откровенно все это говорил сейчас вам про ваши лица; о, нет, совсем нет! Может быть, и я свою мысль имел. VII. Когда князь замолчал, все на него смотрели весело, даже и Аглая, но особенно Лизавета Прокофьевна. - Вот и проэкзаменовали! - вскричала она. - Что, милостивые государыни, вы думали, что вы же его будете протежировать, как бедненького, а он вас сам едва избрать удостоил, да еще с оговоркой, что приходить будет только изредка. Вот мы и в дурах, и я рада; а пуще всего Иван Федорович. Браво, князь, вас давеча проэкзаменовать велели. А то, что вы про мое лицо сказали, то все совершенная правда: я ребенок и знаю это. Я еще прежде вашего знала про это; вы именно выразили мою мысль в одном слове. Ваш характер я считаю совершенно сходным с моим и очень рада; как две капли воды. Только вы мужчина, а я женщина и в Швейцарии не была; вот и вся разница. - Не торопитесь, maman, - вскричала Аглая, - князь говорит, что он во всех своих признаниях особую мысль имел и неспроста говорил. - Да, да, - смеялись другие. - Не труните, милые, еще он, может быть, похитрее всех вас трех вместе. Увидите. Но только что ж вы, князь, про Аглаю ничего не сказали? Аглая ждет, и я жду. - Я ничего не могу сейчас сказать; я скажу потом. - Почему? Кажется, заметна? - О да, заметна; вы чрезвычайная красавица, Аглая Ивановна. Вы так хороши, что на вас боишься смотреть. - И только? А свойства? - настаивала генеральша. - Красоту трудно судить; я еще не приготовился. Красота - загадка. - Это значит, что вы Аглае загадали загадку, - сказала Аделаида; - разгадай-ка, Аглая. А хороша она, князь, хороша? - Чрезвычайно! - с жаром ответил князь, с увлечением взглянув на Аглаю; - почти как Настасья Филипповна, хотя лицо совсем другое!... Все переглянулись в удивлении. - Как кто-о-о? - протянула генеральша: - как Настасья Филипповна? Где вы видели Настасью Филипповну? Какая Настасья Филипповна? - Давеча Гаврила Ардалионович Ивану Федоровичу портрет показывал. - Как, Ивану Федоровичу портрет принес? - Показать. Настасья Филипповна подарила сегодня Гавриле Ардалионовичу свой портрет, а тот принес показать. - Я хочу видеть! - вскинулась генеральша: - где этот портрет? Если ему подарила, так и должен быть у него, а он, конечно, еще в кабинете. По средам он всегда приходит работать и никогда раньше четырех не уходит. Позвать сейчас Гаврилу Ардалионовича! Нет, я не слишком-то умираю от желания его видеть. Сделайте одолжение, князь, голубчик, сходите в кабинет, возьмите у него портрет и принесите сюда. Скажите, что посмотреть. Пожалуста. - Хорош, да уж простоват слишком, - сказал Аделаида, когда вышел князь. - Да, уж что-то слишком, - подтвердила Александра, - так что даже и смешон немножко. И та, и другая как будто не выговаривали всю свою мысль. - Он, впрочем, хорошо с нашими лицами вывернулся, - сказала Аглая, - всем польстил, даже и maman. - Не остри, пожалуста, - вскричала генеральша. - Не он польстил, а я польщена. - Ты думаешь, он вывертывался? - спросила Аделаида. - Мне кажется, он не так простоват. - Ну, пошла! - рассердилась генеральша: - а по моему, вы еще его смешнее. Простоват, да себе на уме, в самом благородном отношении, разумеется. Совершенно как я. "Конечно скверно, что я про портрет проговорился, соображал князь про себя, проходя в кабинет и чувствуя некоторое угрызение... Но... может быть, я и хорошо сделал, что проговорился..." У него начинала мелькать одна странная идея, впрочем, еще не совсем ясная. Гаврила Ардалионович еще сидел в кабинете и был погружен в свои бумаги. Должно быть, он действительно не даром брал жалованье из акционерного общества. Он страшно смутился, когда князь спросил портрет и рассказал каким образом про портрет там узнали. - Э-э-эх! И зачем вам было болтать! - вскричал он в злобной досаде: - не знаете вы ничего... Идиот! - пробормотал он про себя. - Виноват, я совершенно не думавши; к слову пришлось. Я сказал, что Аглая почти так же хороша, как Настасья Филипповна. Ганя попросил рассказать подробнее; князь рассказал. Ганя вновь насмешливо посмотрел на него. - Далась же вам Настасья Филипповна... - пробормотал он, но не докончив, задумался. Он был в видимой тревоге. Князь напомнил о портрете. - Послушайте, князь, - сказал вдруг Ганя, как будто внезапная мысль осенила его: - у меня до вас есть огромная просьба... Но я, право, не знаю... Он смутился и не договорил; он на что-то решался и как бы боролся сам с собой. Князь ожидал молча. Ганя еще раз испытующим, пристальным взглядом оглядел его. - Князь, - начал он опять, - там на меня теперь... по одному совершенно странному обстоятельству... и смешному... и в котором я не виноват... ну, одним словом, это лишнее, - там на меня, кажется, немножко сердятся, так что я некоторое время не хочу входить туда без зова. Мне ужасно нужно бы поговорить теперь с Аглаей Ивановной. Я на всякий случай написал несколько слов (в руках его очутилась маленькая сложенная бумажка) - и вот не знаю, как передать. Не возьметесь ли вы, князь, передать Аглае Ивановне, сейчас, но только одной Аглае Ивановне, так, то-есть, чтоб никто не увидал, понимаете? Это не бог знает какой секрет, тут нет ничего такого... но... сделаете? - Мне это не совсем приятно, - отвечал князь. - Ах, князь, мне крайняя надобность! - стал просить Ганя: - она, может быть, ответит... Поверьте, что я только в крайнем, в самом крайнем случае мог обратиться... С кем же мне послать?.. Это очень важно... Ужасно для меня важно... Ганя ужасно робел, что князь не согласится, и с трусливою просьбой заглядывал ему в глаза. - Пожалуй, я передам. - Но только так, чтобы никто не заметил, - умолял обрадованный Ганя, - и вот что, князь, я надеюсь, ведь на ваше честное слово, а? - Я никому не покажу, - сказал князь. - Записка не запечатана, но... - проговорился было слишком суетившийся Ганя, и остановился в смущении. - О, я не прочту, - совершенно просто отвечал князь, взял портрет и пошел из кабинета. Ганя, оставшись один, схватил себя за голову. - Одно ее слово, и я... и я, право, может быть, порву!.. Он уже не мог снова сесть за бумаги от волнения и ожидания и стал бродить по кабинету, из угла в угол. Князь шел, задумавшись; его неприятно поразило поручение, неприятно поразила и мысль о записке Гани к Аглае. Но не доходя двух комнат до гостиной, он вдруг остановился, как будто вспомнил о чем, осмотрелся кругом, подошел к окну, ближе к свету, и стал глядеть на портрет Настасьи Филипповны. Ему как бы хотелось разгадать что-то, скрывавшееся в этом лице и поразившее его давеча. Давешнее впечатление почти не оставляло его, и теперь он спешил как бы что-то вновь проверить. Это необыкновенное по своей красоте и еще по чему-то лицо еще сильнее поразило его теперь. Как будто необ╛ятная гордость и презрение, почти ненависть, были в этом лице, и в то же самое время что-то доверчивое, что-то удивительно простодушное; эти два контраста возбуждали как будто даже какое-то сострадание при взгляде на эти черты. Эта ослепляющая красота была даже невыносима, красота бледного лица, чуть не впалых щек и горевших глаз; странная красота! Князь смотрел с минуту, потом вдруг спохватился, огляделся кругом, поспешно приблизил портрет к губам и поцеловал его. Когда через минуту он вошел в гостиную, лицо его было совершенно спокойно. Но только что он вступил в столовую (еще через одну комнату от гостиной), с ним в дверях почти столкнулась выходившая Аглая. Она была одна. - Гаврила Ардалионович просил меня вам передать, - сказал князь, подавая ей записку. Аглая остановилась, взяла записку и как-то странно поглядела на князя. Ни малейшего смущения не было в ее взгляде, разве только проглянуло некоторое удивление, да и то, казалось, относившееся к одному только князю. Аглая своим взглядом точно требовала от него отчета, - каким образом он очутился в этом деле вместе с Ганей? - и требовала спокойно и свысока. Они простояли два-три мгновения друг против друга; наконец что-то насмешливое чуть-чуть обозначилось в лице ее; она слегка улыбнулась и прошла мимо. Генеральша несколько времени, молча и с некоторым оттенком пренебрежения, рассматривала портрет Настасьи Филипповны, который она держала пред собой в протянутой руке, чрезвычайно и эффектно отдалив от глаз. - Да, хороша, - проговорила она наконец, - очень даже. Я два раза ее видела, только издали. Так вы такую-то красоту цените? - обратилась она вдруг к князю. - Да... такую... - отвечал князь с некоторым усилием. - То-есть именно такую? - Именно такую. - За что? - В этом лице... страдания много... - проговорил князь, как бы невольно, как бы сам с собою говоря, а не на вопрос отвечая. - Вы, впрочем, может быть, бредите, - решила генеральша и надменным жестом откинула от себя портрет на стол. Александра взяла его, к ней подошла Аделаида, обе стали рассматривать. В эту минуту Аглая возвратилась опять в гостиную. - Этакая сила! - вскричала вдруг Аделаида, жадно всматриваясь в портрет из-за плеча сестры. - Где? Какая сила? - резко спросила Лизавета Прокофьевна. - Такая красота - сила, - горячо сказала Аделаида, - с этакою красотой можно мир перевернуть! Она задумчиво отошла к своему мольберту. Аглая взглянула на портрет только мельком, прищурилась, выдвинула нижнюю губку, отошла и села к стороне, сложив руки. Генеральша позвонила. - Позвать сюда Гаврилу Ардалионовича, он в кабинете, - приказала она вошедшему слуге. - Maman! - значительно воскликнула Александра. - Я хочу ему два слова сказать - и довольно! - быстро отрезала генеральша, останавливая возражение. Она была видимо раздражена. - У нас, видите ли, князь, здесь теперь все секреты. все секреты! Так требуется, этикет какой-то, глупо. И это в таком деле, в котором требуется наиболее откровенности, ясности, честности. Начинаются браки, не нравятся мне эти браки... - Maman, что вы это? - опять поспешила остановить ее Александра. - Чего тебе, милая дочка! Тебе самой разве нравятся? А что князь слушает, так мы друзья. Я с ним, по крайней мере. Бог ищет людей, хороших, конечно, а злых и капризных ему не надо; капризных особенно, которые сегодня решают одно, а завтра говорят другое. Понимаете, Александра Ивановна? Они, князь, говорят, что я чудачка, а я умею различать. Потому сердце главное, а остальное вздор. Ум тоже нужен, конечно... может быть, ум-то и самое главное. Не усмехайся, Аглая, я себе не противоречу: дура с сердцем и без ума такая же несчастная дура, как и дура с умом без сердца. Старая истина. Я вот дура с сердцем без ума, а ты дура с умом без сердца; обе мы и несчастны, обе и страдаем. - Чем же вы уж так несчастны, maman? - не утерпела Аделаида, которая одна, кажется, из всей компании не утратила веселого расположения духа. - Во-первых, от ученых дочек, - отрезала генеральша, - а так как этого и одного довольно, то об остальном нечего и распространяться. Довольно многословия было. Посмотрим как-то вы обе (я Аглаю не считаю) с вашим умом и многословием вывернетесь, и будете ли вы, многоуважаемая Александра Ивановна, счастливы с вашим почтенным господином?.. А!.. - воскликнула она, увидев входящего Ганю: - вот еще идет один брачный союз. Здравствуйте ! - ответила она на поклон Гани, не пригласив его садиться. - Вы вступаете в брак? - В брак?.. Как?.. В какой брак?.. - бормотал ошеломленный Гаврила Ардалионович. Он ужасно смешался. - Вы женитесь? спрашиваю я, если вы только лучше любите такое выражение? - Н-нет... я... н-нет, - солгал Гаврила Ардалионович, и краска стыда залила ему лицо. Он бегло взглянул на сидевшую в стороне Аглаю и быстро отвел глаза. Аглая холодно, пристально, спокойно глядела на него, не отрывая глаз, и наблюдала его смущение. - Нет? Вы сказали: нет? - настойчиво допрашивала неумолимая Лизавета Прокофьевна; - довольно, я буду помнить, что вы сегодня в среду утром на мой вопрос сказали мне: "нет". Что у нас сегодня, среда? - Кажется, среда, maman, - ответила Аделаида. - Никогда дней не знают. Которое число? - Двадцать седьмое, - ответил Ганя. - Двадцать седьмое? Это хорошо по некоторому расчету. Прощайте, у вас, кажется, много занятий, а мне пора одеваться и ехать; возьмите ваш портрет. Передайте мой поклон несчастной Нине Александровне. До свидания, князь-голубчик! Заходи почаще, а я к старухе Белоконской нарочно заеду о тебе сказать. И послушайте, милый: я верую, что вас именно для меня бог привел в Петербург из Швейцарии. Может быть, будут у вас и другие дела, но главное для меня. Бог именно так рассчитал. До свидания, милые. Александра, зайди ко мне, друг мой. Генеральша вышла. Ганя, опрокинутый, потерявшийся, злобный, взял со стола портрет и с искривленной улыбкой обратился к князю. - Князь, я сейчас домой. Если вы не переменили намерение жить у нас, то я вас доведу, а то вы и адреса не знаете. - Постойте, князь, - сказала Аглая, вдруг подымаясь с своего кресла, - вы мне еще в альбоме напишете. Папа сказал, что вы каллиграф. Я вам сейчас принесу... И она вышла. - До свидания, князь, и я ухожу, - сказала Аделаида. Она крепко пожала руку князю, приветливо и ласково улыбнулась ему и вышла. На Ганю она не посмотрела. - Это вы, - заскрежетал Ганя, вдруг набрасываясь на князя, только что все вышли, - это вы разболтали им, что я женюсь! - бормотал он скорым полушепотом, с бешеным лицом и злобно сверкая глазами; - бесстыдный вы болтунишка! - Уверяю вас, что вы ошибаетесь, - спокойно и вежливо отвечал князь, - я и не знал, что вы женитесь. - Вы слышали давеча, как Иван Федорович говорил, что сегодня вечером все решится у Настасьи Филипповны, вы это и передали! Лжете вы! Откуда они могли узнать? Кто же, чорт возьми, мог им передать, кроме вас? Разве старуха не намекала мне? - Вам лучше знать, кто передал, если вам только кажется, что вам намекали, я ни слово про это не говорил. - Передали записку? Ответ? - с горячечным нетерпением перебил его Ганя. Но в самую эту минуту воротилась Аглая, и князь ничего не успел ответить. - Вот, князь, - сказала Аглая, положив на столик свой альбом, - выберите страницу и напишите мне что-нибудь. Вот перо и еще новое. Ничего что стальное? Каллиграфы, я слышала, стальными не пишут. Разговаривая с князем, она как бы и не замечала, что Ганя тут же. Но покамест князь поправлял перо, отыскивал страницу и изготовлялся, Ганя подошел к камину, где стояла Аглая, сейчас справа подле князя, и дрожащим, прерывающимся голосом проговорил ей чуть не на ухо: - Одно слово, одно только слово от вас, - и я спасен. Князь быстро повернулся и посмотрел на обоих. В лице Гани было настоящее отчаяние; казалось, он выговорил эти слова как-то не думая, сломя голову. Аглая смотрела на него несколько секунд совершенно с тем же самым спокойным удивлением, как давеча на князя, и, казалось, это спокойное удивление ее, это недоумение, как бы от полного непонимания того, что ей говорят, было в эту минуту для Гани ужаснее самого сильнейшего презрения. - Что же мне написать? - спросил князь. - А я вам сейчас продиктую, - сказала Аглая, поворачиваясь к нему; - готовы? Пишите же: "Я в торги не вступаю". - Теперь подпишите число и месяц. Покажите. Князь подал ей альбом. - Превосходно! Вы удивительно написали; у вас чудесный почерк! Благодарю вас. До свидания, князь... Постойте, - прибавила она, как бы что-то вдруг припомнив, - пойдемте, я хочу вам подарить кой-что на память. Князь пошел за нею; но войдя в столовую. Аглая остановилась. - Прочтите это, - сказала она, подавая ему записку Гани. Князь взял записку и с недоумением посмотрел на Аглаю. - Ведь я знаю же, что вы ее не читали и не можете быть поверенным этого человека. Читайте, я хочу, чтобы вы прочли. Записка была очевидно написана наскоро: "Сегодня решится моя судьба, вы знаете каким образом. Сегодня я должен буду дать свое слово безвозвратно. Я не имею никаких прав на ваше участие, не смею иметь никаких надежд; но когда-то вы выговорили одно слово, одно только слово, и это слово озарило всю черную ночь моей жизни и стало для меня маяком. Скажите теперь еще одно такое же слово - и спасете меня от погибели! Скажите мне только: разорви все, и я все порву сегодня же. О, что вам стоит сказать это! В этом слове я испрашиваю только признак вашего участия и сожаления ко мне, - и только, только! И ничего больше, ничего! Я не смею задумать какую-нибудь надежду, потому что я недостоин ее. Но после вашего слова я приму вновь мою бедность, я с радостью стану переносить отчаянное положение мое. Я встречу борьбу, я рад буду ей, я воскресну в ней с новыми силами! "Пришлите же мне это слово сострадания (только одного сострадания, клянусь вам)! Не рассердитесь на дерзость отчаянного, на утопающего, за то, что он осмелился сделать последнее усилие; чтобы спасти себя от погибели. "Г. И." - Этот человек уверяет, - резко сказала Аглая, когда князь кончил читать, - что слово "разорвите все" меня не скомпрометирует и не обяжет ничем, и сам дает мне в этом, как видите, письменную гарантию, этою самою запиской. Заметьте, как наивно поспешил он подчеркнуть некоторые словечки, и как грубо проглядывает его тайная мысль. Он, впрочем, знает, что если б он разорвал все, но сам, один, не ожидая моего слова и даже не говоря мне об этом, без всякой надежды на меня, то я бы тогда переменила мои чувства к нему и, может быть, стала бы его другом. Он это знает наверно! Но у него душа грязная: он знает и не решается; он знает и все-таки гарантии просит. Он на веру решиться не в состоянии. Он хочет, чтоб я ему, взамен ста тысяч, на себя надежду дала. Насчет же прежнего слова, про которое он говорит в записке, и которое будто бы озарило его жизнь, то он нагло лжет. Я просто раз пожалела его. Но он дерзок и бесстыден: у него тотчас же мелькнула тогда мысль о возможности надежды; я это тотчас же поняла. С тех пор он стал меня улавливать; ловит и теперь. Но довольно; возьмите и отдайте ему записку назад, сейчас же, как выйдете из нашего дома, разумеется, не раньше. - А что сказать ему в ответ? - Ничего, разумеется. Это самый лучший ответ. Да вы, стало быть, хотите жить в его доме? - Мне давеча сам Иван Федорович отрекомендовал, - сказал князь. - Так берегитесь его, я вас предупреждаю; он теперь вам не простит, что вы ему возвратите назад записку. Аглая слегка пожала руку князю и вышла. Лицо ее было серьезно и нахмурено, она даже не улыбнулась, когда кивнула князю головой на прощание. - Я сейчас, только мой узелок возьму, - сказал князь Гане, - и мы выйдем. Ганя топнул ногой от нетерпения. Лицо его даже почернело от бешенства. Наконец, оба вышли на улицу, князь с своим узелком в руках. - Ответ? Ответ? - накинулся на него Ганя: - что она вам сказала? Вы передали письмо? Князь молча подал ему его записку. Ганя остолбенел. - Как? Моя записка! - вскричал он: - он и не передавал ее! О, я должен был догадаться! О, пр-р-ро-клят... Понятно, что она ничего не поняла давеча! Да как же, как же, как же вы не передали, о, пр-р-ро-клят... - Извините меня, напротив, мне тотчас же удалось передать вашу записку, в ту же минуту как вы дали, и точно так, как вы просили. Она очутилась у меня опять, потому что Аглая Ивановна сейчас передала мне ее обратно. - Когда? Когда? - Только что я кончил писать в альбом, и когда она пригласила меня с собой. (Вы слышали?) Мы вошли в столовую, она подала мне записку, велела прочесть и велела передать вам обратно. - Про-че-е-сть! - закричал Ганя чуть не во все горло: - прочесть! Вы читали? И он снова стал в оцепенении среди тротуара, но до того изумленный, что даже разинул рот. - Да, читал, сейчас. - И она сама, сама вам дала прочесть? Сама? - Сама, и поверьте, что я бы не стал читать без ее приглашения. Ганя с минуту молчал и с мучительными усилиями что-то соображал, но вдруг воскликнул: - Быть не может! Она не могла вам велеть прочесть. Вы лжете! Вы сами прочли! - Я говорю правду, - отвечал князь прежним совершенно невозмутимым тоном, - и поверьте: мне очень жаль, что это производит на вас такое неприятное впечатление. - Но, несчастный, по крайней мере, она вам сказала же что-нибудь при этом? Что-нибудь ответила же? - Да, конечно. - Да говорите же, говорите, о, чорт!.. И Ганя два раза топнул правою ногой, обутою в калошу, о тротуар. - Как только я прочел, она сказала мне, что вы ее ловите; что вы желали бы ее компрометировать так, чтобы получить от нее надежду, для того чтобы, опираясь на эту надежду, разорвать без убытку с другою надеждой на сто тысяч. Что если бы вы сделали это, не торгуясь с нею, разорвали бы все сами, не прося у ней вперед гарантии, то она, может быть, и стала бы вашим другом. Вот и все, кажется. Да, еще: когда я спросил, уже взяв записку, какой же ответ? тогда она сказала, что без ответа будет самый лучший ответ, - кажется, так; извините, если я забыл ее точное выражение, а передаю как сам понял. Неизмеримая злоба овладела Ганей, и бешенство его прорвалось без всякого удержу: - А! Так вот как! - скрежетал он: - так мои записка в окно швырять! А! Она в торги не вступает, - так я вступлю! И увидим! За мной еще много... увидим!.. В бараний рог сверну!.. Он кривился, бледнел, пенился; он грозил кулаком. Так шли они несколько шагов. Князя он не церемонился нимало, точно был один в своей комнате, потому что в высшей степени считал его за ничто. Но вдруг он что-то сообразил и опомнился. - Да каким же образом, - вдруг обратился он к князю, - каким же образом вы (идиот! прибавил он про себя), вы вдруг в такой доверенности, два часа после первого знакомства? Как так? Ко всем мучениям его не доставало зависти. Она вдруг укусила его в самое сердце. - Этого уж я вам не сумею об╛яснить, - ответил князь. Ганя злобно посмотрел на него: - Это уж не доверенность ли свою подарить вам позвала она вас в столовую? Ведь она вам что-то подарить собиралась? - Иначе я и не понимаю, как именно так. - Да за что же, чорт возьми! Что вы там такое сделали? Чем понравились? Послушайте, - суетился он изо всех сил (все в нем в эту минуту было как-то разбросано и кипело в беспорядке, так что он и с мыслями собраться не мог), - послушайте, не можете ли вы хоть как-нибудь припомнить и сообразить в порядке, о чем вы именно там говорили, все слова, с самого начала? Не заметили ли вы чего, не у помните ли? - О, очень могу, - отвечал князь, - с самого начала, когда я вошел и познакомился, мы стали говорить о Швейцарии. - Ну, к чорту Швейцарию! - Потом о смертной казни... - О смертной казни? - Да; по одному поводу... потом я им рассказывал о том, как прожил там три года, и одну историю с одною бедною поселянкой... - Ну, к чорту бедную поселянку! Дальше! - рвался в нетерпении Ганя. - Потом, как Шнейдер высказал мне свое мнение о моем характере и понудил меня... - Провалиться Шнейдеру и наплевать на его мнение! дальше! - Дальше, по одному поводу, я стал говорить о лицах, то-есть о выражениях лиц, и сказал, что Аглая Ивановна почти так же хороша, как Настасья Филипповна. Вот тут-то я и проговорился про портрет... - Но вы не пересказали, вы ведь не пересказали того, что слышали давеча в кабинете? Нет? Нет? - Повторяю же вам, что нет. - Да откуда же, чорт... Ба! Не показала ли Аглая записку старухе? - В этом я могу вас вполне гарантировать, что не показала. Я все время тут был; да и времени она не имела. - Да, может быть, вы сами не заметили чего-нибудь... О! идиот пр-ро-клятый! - воскликнул он уже совершенно вне себя: - и рассказать ничего не умеет! Ганя, раз начав ругаться и не встречая отпора, мало-по-малу потерял всякую сдержанность, как это всегда водится с иными людьми. Еще немного, и он, может быть, стал бы плеваться, до того уж он был взбешен. Но именно чрез это бешенство он и ослеп; иначе он давно бы обратил внимание на то, что этот "идиот", которого он так третирует, что-то уж слишком скоро и тонко умеет иногда все понять и чрезвычайно удовлетворительно передать. Но вдруг произошло нечто неожиданное. - Я должен вам заметить, Гаврила Ардалионович, - сказал вдруг князь, - что я прежде, действительно, был так нездоров, что и в самом деле был почти идиот; но теперь я давно уже выздоровел, и потому мне несколько неприятно, когда меня называют идиотом в глаза. Хоть вас и можно извинить, взяв во внимание ваши неудачи, но вы в досаде вашей даже раза два меня выбранили. Мне это очень не хочется, особенно так, вдруг, как вы, с первого раза; и так как мы теперь стоим на перекрестке, то не лучше ли нам разойтись: вы пойдете направо к себе, а я налево. У меня есть двадцать пять рублей, и я наверно найду какой-нибудь отель-гарни. Ганя ужасно смутился и даже покраснел от стыда. - Извините, князь, - горячо вскричал он, вдруг переменяя свой ругательный тон на чрезвычайную вежливость: - ради бога, извините! Вы видите, в какой я беде! Вы еще почти ничего не знаете, но если бы вы знали все, то наверно бы хоть немного извинили меня; хотя, разумеется, я неизвиним... - О, мне и не нужно таких больших извинений, - поспешил ответить князь. - Я ведь понимаю, что вам очень неприятно, и потому-то вы и бранитесь. Ну, пойдемте к вам. Я с удовольствием... "Нет, его теперь так отпустить невозможно, - думал про себя Ганя, злобно посматривая дорогой на князя, - этот плут выпытал из меня все, а потом вдруг снял маску... Это что-то значит. А вот мы увидим! все разрешится, все, все Сегодня же!" Они уже стояли у самого дома. VIII. Ганечкина квартира находилась в третьем этаже, по весьма чистой, светлой и просторной лестнице, и состояла из шести или семи комнат и комнаток, самых впрочем обыкновенных, но во всяком случае не совсем по карману семейному чиновнику, получающему даже и две тысячи рублей жалованья. Но она предназначалась для содержания жильцов со столом и прислугой и занята была Ганей и его семейством не более двух месяцев тому назад, к величайшей неприятности самого Гани, по настоянию и просьбам Нины Александровны и Варвары Ардалионовны, пожелавших в свою очередь быть полезными и хоть несколько увеличить доходы семейства. Ганя хмурился и называл содержание жильцов безобразием; ему стало как будто стыдно после этого в обществе, где он привык являться, как молодой человек с некоторым блеском и будущностью. Все эти уступки судьбе и вся эта досадная теснота, - все это были глубокие душевные раны его. С некоторого времени он стал раздражаться всякою мелочью безмерно и непропорционально, и если еще соглашался на время уступать и терпеть, то потому только, что уж им решено было все это изменить и переделать в самом непродолжительном времени. А между тем самое это изменение, самый выход, на котором он остановился, составляли задачу не малую, - такую задачу, предстоявшее разрешение которой грозило быть хлопотливее и мучительнее всего предыдущего. Квартиру разделял коридор, начинавшийся прямо из прихожей. По одной стороне коридора находились те три комнаты, которые назначались в наем, для "особенно рекомендованных" жильцов; кроме того, по той же стороне коридора, в самом конце его, у кухни, находилась четвертая комнатка, потеснее всех прочих, в которой помещался сам отставной генерал Иволгин, отец семейства, и спал на широком диване, а ходить и выходить из квартиры обязан был чрез кухню и по черной лестнице. В этой же комнатке помещался и тринадцатилетний брат Гаврилы Ардалионовича, гимназист Коля; ему тоже предназначалось здесь тесниться, учиться, спать на другом, весьма старом, узком и коротком диванчике, на дырявой простыне и, главное, ходить и смотреть за отцом, который все более и более не мог без этого обойтись. Князю назначили среднюю из трех комнат; в первой направо помещался Фердыщенко, а третья налево стояла еще пустая. Но Ганя прежде всего свел князя на семейную половину. Эта семейная половина состояла из залы, обращавшейся, когда надо, в столовую, из гостиной, которая была, впрочем, гостиною только поутру, а вечером обращалась в кабинет Гани и в его спальню, и, наконец, из третьей комнаты, тесной и всегда затворенной: это была спальня Нины Александровны и Варвары Ардалионовны. Одним словом, все в этой квартире теснилось и жалось; Ганя только скрипел про себя зубами; он хотя был и желал быть почтительным к матери, но с первого шагу у них можно было заметить, что это большой деспот в семействе. - Где же ваша поклажа? - спросил он, вводя князя в комнату. - У меня узелок; я его в передней оставил. - Я вам сейчас принесу. У нас всей прислуги кухарка да Матрена, так что и я помогаю. Варя над всем надсматривает и сердится. Ганя говорит, вы сегодня из Швейцарии? - Да. - А хорошо в Швейцарии? - Очень. - Горы? - Да. - Я вам сейчас ваши узлы притащу. Вошла Варвара Ардалионовна. - Вам Матрена сейчас белье постелит. У вас чемодан? - Нет, узелок. За ним ваш брат пошел; он в передней. - Никакого там узла нет, кроме этого узелочка; вы куда положили? - спросил Коля, возвращаясь опять в комнату. - Да кроме этого и нет никакого, - возвестил князь, принимая свой узелок. - А-а! А я думал, не утащил ли Фердыщенко. - Не ври пустяков, - строго сказала Варя, которая и с князем говорила весьма сухо и только что разве вежливо. - Chиre Babette, со мной можно обращаться и понежнее, ведь я не Птицын. - Тебя еще сечь можно, Коля, до того ты еще глуп. За всем, что потребуется, можете обращаться к Матрене; обедают в половине пятого. Можете обедать вместе с нами, можете и у себя в комнате, как вам угодно. Пойдем, Коля, не мешай им. - Пойдемте, решительный характер! Выходя, они столкнулись с Ганей. - Отец дома? - спросил Ганя Колю и на утвердительный ответ Коли пошептал ему что-то на ухо. Коля кивнул головой и вышел вслед за Варварой Ардалионовной. - Два слова, князь, я и забыл вам сказать за этими... делами. Некоторая просьба: сделайте одолжение, - если только вам это не в большую натугу будет, - не болтайте ни здесь, о том, что у меня с Аглаей сейчас было, ни там, о том, что вы здесь найдете; потому что и здесь тоже безобразия довольно. К чорту, впрочем... Хоть сегодня-то, по крайней мере, удержитесь. - Уверяю же вас, что я гораздо меньше болтал, чем вы думаете, - сказал князь с некоторым раздражением на укоры Гани. Отношения между ними становились видимо хуже и хуже. - Ну, да уж я довольно перенес чрез вас сегодня. Одним словом, я вас прошу. - Еще и то заметьте, Гаврила Ардалионович, чем же я был давеча связан, и почему я не мог упомянуть о портрете? Ведь вы меня не просили. - Фу, какая скверная комната, - заметил Ганя, презрительно осматриваясь, - темно и окна на двор. Во всех отношениях вы к нам не во-время... Ну, да это не мое дело; не я квартиры содержу. Заглянул Птицын и кликнул Ганю; тот торопливо бросил князя и вышел, несмотря на то, что он еще что-то хотел сказать, но видимо мялся и точно стыдился начать; да и комнату обругал тоже, как будто сконфузившись. Только что князь умылся и успел сколько-нибудь исправить свой туалет, отворилась дверь снова, и выглянула новая фигура. Это был господин лет тридцати, не малого роста, плечистый, с огромною, курчавою, рыжеватою головой. Лицо у него было мясистое и румяное, губы толстые; нос широкий и сплюснутый, глаза маленькие, заплывшие и насмешливые, как будто беспрерывно подмигивающие. В целом все это представлялось довольно нахально. Одет он был грязновато. Он сначала отворил дверь ровно на столько, чтобы просунуть голову. Просунувшаяся голова секунд пять оглядывала комнату; потом дверь стала медленно отворяться, вся фигура обозначилась на пороге, но гость еще не входил, а с порога продолжал, прищурясь, рассматривать князя. Наконец, затворил за собою дверь, приблизился, сел на стул, князя крепко взял за руку и посадил наискось от себя на диван. - Фердыщенко, - проговорил он, пристально и вопросительно засматривая князю в лицо. - Так что же? - отвечал князь, почти рассмеявшись. - Жилец, - проговорил опять Фердыщенко, засматривая попрежнему. - Хотите познакомиться? - Э-эх! - проговорил гость, вз╛ерошив волосы и вздохнув, и стал смотреть в противоположный угол. - У вас деньги есть? - спросил он вдруг, обращаясь к князю. - Немного. - Сколько именно? - Двадцать пять рублей. - Покажите-ка. Князь вынул двадцатипятирублевый билет из жилетного кармана и подал Фердыщенке. Тот развернул, поглядел, потом перевернул на другую сторону, затем взял на свет. - Довольно странно, - проговорил он как бы в раздумьи, - отчего бы им буреть? Эти двадцатипятирублевые иногда ужасно буреют а другие, напротив, совсем линяют. Возьмите. Князь взял свой билет обратно. Фердыщенко встал со стула. - Я пришел вас предупредить: во-первых, мне денег взаймы не давать, потому что я непременно буду просить. - Хорошо. -