bout a dove
Like dreams of infant, sweet and dear,
Like sailing goddess of the gloom,
Of mysteries and sighs - the Moon.
He sang of missed ones, storm del mar,
Of something, of the murky far
And of the roses of romance;
He sang of lands of far away,
Where had in silence cried by day,
Where tears fallen; hence,
Of faded colours of the world,
Not being 18 years old.
X
Он пел любовь, любви послушный,
И песнь его была ясна,
Как мысли девы простодушной,
Как сон младенца, как луна
В пустынях неба безмятежных,
Богиня тайн и вздохов нежных.
Он пел разлуку и печаль,
И нечто, и туманну даль,
И романтические розы;
Он пел те дальне страны,
Где долго в лоно тишины
Лились его живые слезы;
Он пел поблеклый жизни цвет
Без малого в осьмнадцать лет.
XI
In desert where Onegin only
Could value Lensky's gifts,
The latter couldn't stand the phony
Their neighbours' feasts and eats.
As in discussion covered topics
Were not the jewels of rhetorics,
But decent chat of harvest, kin,
Wine, dogs and dreams had seen.
Although it didn't provide the flame,
The passion of poetic strength,
It wasn't sharp or smart or tense,
But mostly mundane and the same
What their good wives chit-chatted `bout
Was much more worse and much more loud.
XI
В пустыне, где один Евгений
Мог оценить его дары,
Господ соседственных селений
Ему не нравились пиры;
Бежал он их беседы шумной.
Их разговор благоразумный
О сенокосе, о вине,
О псарне, о своей родне,
Конечно, не блистал ни чувством,
Ни поэтическим огнем,
Ни остротою, ни умом,
Ни общежития искусством;
Но разговор их милых жен
Гораздо меньше был умен.
XII
As rich and handsome, Lensky was received
In every house as perspective groom;
Such was tradition in the countryside perceived
And every neighbour's daughter in the bloom
Intended was for fellow semi-Russian;
If he comes over then at once discussion
By little, like the slightest tingle,
Turns to drawbacks of being single;
And then he's called to samovar
And Dunya serves the drink,
They wisper `Girl, observe!' and wink
Then bring to her guitar,
And good my Lord! she starts to squeek:
To golden palace come for me to seek!
XII
Богат, хорош собою, Ленский
Везде был принят как жених;
Таков обычай деревенский;
Все дочек прочили своих
За полурусского соседа;
Взойдет ли он, тотчас беседа
Заводит слово стороной
О скуке жизни холостой;
Зовут соседа к самовару,
А Дуня разливает чай,
Ей шепчут: "Дуня, примечай! "
Потом приносят и гитару:
И запищит она (бог мой!):
Приди в чертог ко мне златой!
XIII
But Lensky didn't want, of course,
To ties of marriage to be bound,
But sought becoming bit more close
With E.Onegin, which was found.
Made friends. But stone and waves,
The coldest ice and hottest flames
Have more in common, differ less;
At first, it bored them to death
Then came to liking one another,
And every day they side by side
Joined for a horseback-ride
Until became unseparatable rather.
So people (I'm first t'confess to you)
Make friends because of nothing else to do.
XIII
Но Ленский, не имев конечно
Охоты узы брака несть,
С Онегиным желал сердечно
Знакомство покороче свесть.
Они сошлись. Волна и камень,
Стихи и проза, лед и пламень
Не столь различны меж собой.
Сперва взаимной разнотой
Они друг другу были скучны;
Потом понравились; потом
Съезжались каждый день верхом,
И скоро стали неразлучны.
Так люди (первый каюсь я)
От делать нечего друзья.
XIV
Friendship like this exists no more.
As with the prejudice we're done,
We view the rest as round zero
Regarding ourselves as `one'.
We aim at Napoleon to be;
Bipedal creatures millions we see
As simple tools fulfilling our plans.
We view as alien and funny feelings, sense.
Evgeniy was bearable compared to the rest;
Though he knew well the human kind
And as a rule held it in contempt and out of sight
But (as exemption t'every rule or test)
He did distinguish rare, rare men,
And even he respected some of them.
XIV
Но дружбы нет и той меж нами.
Все предрассудки истребя,
Мы почитаем всех нулями,
А единицами - себя.
Мы все глядим в Наполеоны;
Двуногих тварей миллионы
Для нас орудие одно;
Нам чувство дико и смешно.
Сноснее многих был Евгений;
Хоть он людей конечно знал
И вообще их презирал , -
Но (правил нет без исключений)
Иных он очень отличал
И вчуже чувство уважал.
XV
He listened t'Lensky with a smile,
To poet's fervent, ardent speech,
Observed his mind in search for why,
Inspired sight and cheeks of peach.
Onegin found these were new for him;
While he did try to cool his steam
With words reserved prepared in advance
But thought: I'd be so stupid taking chance
To meddle in his temporary bliss; Oh, Lord!
Without me that time will come;
Let him be odd, be dreamy and be rum,
Believing in the perfect world;
Let us forgive youth's fever and illusion
As well as youth' excitement and delusion.
XV
Он слушал Ленского с улыбкой.
Поэта пылкий разговор,
И ум, еще в сужденьях зыбкой,
И вечно вдохновенный взор, -
Онегину всё было ново;
Он охладительное слово
В устах старался удержать
И думал: глупо мне мешать
Его минутному блаженству;
И без меня пора придет;
Пускай покамест он живет
Да верит мира совершенству;
Простим горячке юных лет
И юный жар и юный бред.
XVI
Just everything could lead to verbal fights,
To meditation, revelation and upheaval:
Some treaties of some vanished tribes,
The fruits of science, the good and evil,
And superstitions ages old,
Enigmae of sepulchre deathly cold,
The fate and life in their turn
Their car'ful judgement undergone.
The poet in the ardour of discourse
En reverie read out-loud verses -
Of northern poets cited clauses.
Onegin, he, despite was used to prose,
Did heed him diligently though did not
Get words and issues he then heard
XVI.
Меж ими всё рождало споры
И к размышлению влекло:
Племен минувших договоры,
Плоды наук, добро и зло,
И предрассудки вековые,
И гроба тайны роковые,
Судьба и жизнь в свою чреду,
Все подвергалось их суду.
Поэт в жару своих суждений
Читал, забывшись, между тем
Отрывки северных поэм,
И снисходительный Евгений,
Хоть их не много понимал,
Прилежно юноше внимал.
XVII
And often passions, hot and cool,
Preoccupied my hermits' minds.
Once freed of their restless rule,
Onegin spoke of them sometimes
With sigh of pity and regret.
Is blessed the one who passions had
But left them after all; a lot
More blessed the one who had them not,
Who cooled his love with distant journey,
His rivals cooled with irony and puns,
Who was not jealous even once
While with his friends and wife was yawning
Who did not trust the legacy he got
To cunning cards and fickle lot.
XVII.
Но чаще занимали страсти
Умы пустынников моих.
Ушед от их мятежной власти,
Онегин говорил об них
С невольным вздохом сожаленья.
Блажен, кто ведал их волненья
И наконец от них отстал;
Блаженней тот, кто их не знал,
Кто охлаждал любовь -- разлукой,
Вражду -- злословием; порой
Зевал с друзьями и с женой,
Ревнивой не тревожась мукой,
И дедов верный капитал
Коварной двойке не вверял.
XVIII
When all of us become allied
Around banner of judicious quiet
When flames of passion in the heart subside
We laugh at passion's willful riot,
Its gust and its belated comments
And passion's little acid torments. -
When we surrender having no concession,
Sometimes to others' tongue of passion
We love to listen, love to hear.-
It touches softly our heart.
Likewise forgotten in his hut
Old crippled man so gladly gives his ear
To stories brought him in rush
By some young men avec moustache
XVIII.
Когда прибегнем мы под знамя
Благоразумной тишины,
Когда страстей угаснет пламя
И нам становятся смешны
Их своевольство иль порывы
И запоздалые отзывы, --
Смиренные не без труда,
Мы любим слушать иногда
Страстей чужих язык мятежный,
И нам он сердце шевелит.
Так точно старый инвалид
Охотно клонит слух прилежный
Рассказам юных усачей,
Забытый в хижине своей.
XIX
Likewise cannot conceal a thing
That flashy and flamboyant youth.
They'll bring out their joy and grim
And love without a permission or excuse.
Considering himself a kind of love-impared,
Onegin listen'd thoughtfully as if he cared
To deepest secrets poet told -
He loved t'confess and have his heart unfold;
His candid conscience
He bared in a way naive.
Onegin easily archived
Access to poet story, wild like oceans,
About his love so turbulent and rich -
For us familiar for long. To it now let us switch.
XIX.
Зато и пламенная младость
Не может ничего скрывать.
Вражду, любовь, печаль и радость
Она готова разболтать.
В любви считаясь инвалидом,
Онегин слушал с важным видом,
Как, сердца исповедь любя,
Поэт высказывал себя;
Свою доверчивую совесть
Он простодушно обнажал.
Евгений без труда узнал
Его любви младую повесть,
Обильный чувствами рассказ,
Давно не новыми для нас.
XX
Oh, how he loved! He loved in such a way
Nobody does in our time.
To such a love is sentenced by to-day
Few poets fervent soul for an unmentioned crime:
Always and everywhere - dreaming, fever, fire,
And that familiar desire
And that familiar sad look.
And neither distant trip he took,
Nor years and years of separation,
Nor hours dedicated to the muse,
Nor to the fun (he tried himself t'amuse),
Nor foreign lands, nor to the studies dedication
Could him disperse, could alter poet's soul
Warmed by pure virgin fire on the whole
XX.
Ах, он любил, как в наши лета
Уже не любят; как одна
Безумная душа поэта
Еще любить осуждена:
Всегда, везде одно мечтанье,
Одно привычное желанье,
Одна привычная печаль.
Ни охлаждающая даль,
Ни долгие лета разлуки,
Ни музам данные часы,
Ни чужеземные красы,
Ни шум веселий, ни науки
Души не изменили в нем,
Согретой девственным огнем.
XXI.
When hardly into teens, by Olga captured,
Not knowing yet how heart may hurt,
He was a witness humble, yet enraptured,
Of games she played, of toys she got.
And in the shade of oak-wood
Together play the games they would.
And neighbours, parents, after all
Foretold them t'join under wedding toll.
Deep in the country under humble seal
Filled with innocence she grew,
And was in dear parents' view
A blooming secret lily, fair daffodil,
Concealed in high and wild field weed
Unknown to butterflies and bees it hid.
XXI.
Чуть отрок, Ольгою плененный,
Сердечных мук еще не знав,
Он был свидетель умиленный
Ее младенческих забав;
В тени хранительной дубравы
Он разделял ее забавы,
И детям прочили венцы
Друзья соседы, их отцы.
В глуши, под сению смиренной,
Невинной прелести полна,
В глазах родителей, она
Цвела как ландыш потаенный,
Не знаемый в траве глухой
Ни мотыльками, ни пчелой.
XXII
She was the first to gift the poet
With dream of passionate delight,
The thought she caused was first t'be followed
By moan of the poet's pipe.
Farewell, oh games of days of gold!
He fell in love with groves that old,
With solitude, with silence, gloom,
And night, and stars, and Moon.
The Moon - the heaven's icon-lamp
To which we used to dedicate
Walks in the dusk and in the shade
And tears - consolation of the ramp...
But now we see in it a mere substitute
For lanterns wan: too big, but cute.
XXII.
Она поэту подарила
Младых восторгов первый сон,
И мысль об ней одушевила
Его цевницы первый стон.
Простите, игры золотые!
Он рощи полюбил густые,
Уединенье, тишину,
И Ночь, и Звезды, и Луну,
Луну, небесную лампаду,
Которой посвящали мы
Прогулки средь вечерней тьмы,
И слезы, тайных мук отраду...
Но нынче видим только в ней
Замену тусклых фонарей.
XXIII.
She's always modest, always is agreeing,
And cheerful like the morning sun,
Like poet's life is open, not a thing concealing,
Nice like a kiss of love that's just begun.
Her eyes are blue like springtime skies;
The smile, and flaxen locks, again - the eyes
And movements, voice, slender waist-
These all you'll find in Olga... But don't waste
Your time, just open any of heart-braking books,
There must be her por-trait, I bet,
Once real love for such I had,
But now am tired of these standard looks;
Now let me, dear miss or mister,
Proceed with you to Olga's elder sister.
XXIII.
Всегда скромна, всегда послушна,
Всегда как утро весела,
Как жизнь поэта простодушна,
Как поцелуй любви мила,
Глаза как небо голубые;
Улыбка, локоны льняные,
Движенья, голос, легкий стан,
Всё в Ольге... но любой роман
Возьмите и найдете верно
Ее портрет: он очень мил,
Я прежде сам его любил,
Но надоел он мне безмерно.
Позвольте мне, читатель мой,
Заняться старшею сестрой.
XXIV
The sister was baptized Tatyana...
We must be first a name like that
To put on tender pages of the piano
Novel, and there's nothing to be smiling at.
What's wrong with it? It's nice, it has the sound,
But, yes, I know this name's a sort of bound
To times long gone, to things now out of fashion,
To servant rooms! We all must make confession:
There isn't much of taste been left
In ourselves, in our names (and might
Be in the poetry we write):
For us enlightenment is time-theft,
All what we learn is questionable art
Of being finical and not too smart.
XXIV
Ее сестра звалась Татьяна...
Впервые именем таким
Страницы нежные романа
Мы своевольно освятим.
И что ж? оно приятно, звучно;
Но с ним, я знаю, неразлучно
Воспоминанье старины
Иль девичьей! Мы все должны
Признаться: вкусу очень мало
У нас и в наших именах
(Не говорим уж о стихах);
Нам просвещенье не пристало
И нам досталось от него
Жеманство, - больше ничего.
XXV
But, anyway, Tatyana was her name.
She had nom beauty of her sister,
Nor rosy freshness equally same,
T'attract of glances twister.
Wild, sad, and taciturn, not vivid,
Like forest dear timid,
She seemed a stranger in her home,
Among her family - alone.
She didn't know how to caress
Her father and her mother,
As kid she'd stand alone than with the other
Kids play in noise and in mess.
And often lonely all the day
By window silently she could there stay.
XXV
Итак, она звалась Татьяной.
Ни красотой сестры своей,
Ни свежестью ее румяной
Не привлекла б она очей.
Дика, печальна, молчалива,
Как лань лесная боязлива,
Она в семье своей родной
Казалась девочкой чужой.
Она ласкаться не умела
К отцу, ни к матери своей;
Дитя сама, в толпе детей
Играть и прыгать не хотела
И часто целый день одна
Сидела молча у окна.
XXVI
And pensiveness, her dear friend
From cradle days she was a baby
Filled up her spare-time content
With dreams as if a fairy, maybe.
Her softest fingers never touched a needle,
On tambour plate appeared no silk riddle,
Nor pattern did as neither did design,
However vivid was or fine.
A sign of future wish to rule,
With servile dolls a kid prepares
Through games to make no stupid errors
Along the traps of which the world is full.
And to the doll retells a daughter (or a son)
The lesson's just been taught by Mom.
XXVI
Задумчивость, ее подруга
От самых колыбельных дней,
Теченье сельского досуга
Мечтами украшала ей.
Ее изнеженные пальцы
Не знали игл; склонясь на пяльцы,
Узором шелковым она
Не оживляла полотна.
Охоты властвовать примета,
С послушной куклою дитя
Приготовляется шутя
К приличию, закону света,
И важно повторяет ей
Уроки маменьки своей.
XXVII
But even as a kid Tatyana never
Played with a doll or happened to discuss
With her new fashions what-so-ever
Or city news, its gossips or its fuss.
She didn't like t'engage in follies
Or other games with other kids; but horror stories
Were what did capture young girl's mind
In winter long and scary night.
When nanny gathered on wide lawn
For Olga little girls she had befriended,
To play with them Tatyana not intended
Preferring t'stay somewhere, be alone
For bored she was with pals' loud laughter
And noisy games that followed after.
XXVII
Но куклы даже в эти годы
Татьяна в руки не брала;
Про вести города, про моды
Беседы с нею не вела.
И были детские проказы
Ей чужды; страшные рассказы
Зимою в темноте ночей
Пленяли больше сердце ей.
Когда же няня собирала
Для Ольги на широкий луг
Всех маленьких ее подруг,
Она в горелки не играла,
Ей скучен был и звонкий смех,
И шум их ветреных утех.
XXVIII
To greet Aurora coming out,
She loved to stand on balcony before sunrise,
In time when stars seem just to be about
To fade away on getting pale high skies,
When edge of earth lights up so low
And wind, dawn's partner, starts to blow,
When day his power starts t'embark.
In winter, when the lightless dark
Possesses hemisphere longer,
And longer dreams the lazy East
In silence calm with Moon in mist
When cold grows faster stronger,
She woke in neither morning nor in night
And had the bedside candle light.
XXVIII
Она любила на балконе
Предупреждать зари восход,
Когда на бледном небосклоне
Звезд исчезает хоровод,
И тихо край земли светлеет,
И, вестник утра, ветер веет,
И всходит постепенно день.
Зимой, когда ночная тень
Полмиром доле обладает,
И доле в праздной тишине,
При отуманенной луне,
Восток ленивый почивает,
В привычный час пробуждена
Вставала при свечах она.
XXIX
Since days of childhood she was into books,
They substituted her the life itself.
She fell in love with stories of two crooks,
Rousseau and Richardson, in novels on her shelf.
Her father was good man, a decent one,
Left in the century just passed, its son,
No harm in books he ever could perceive
As never touched a single printed leaf.
He thought them be a trifle, kind of toy,
He never slightest care took
What was his daughter secret book
Laid under pillow, calm and coy.
His wife was woman kind of such
That loved old Richardson so much
XXIX
Ей рано нравились романы;
Они ей заменяли все;
Она влюблялася в обманы
И Ричардсона и Руссо.
Отец ее был добрый малый,
В прошедшем веке запоздалый;
Но в книгах не видал вреда;
Он, не читая никогда,
Их почитал пустой игрушкой
И не заботился о том,
Какой у дочки тайный том
Дремал до утра под подушкой.
Жена ж его была сама
От Ричардсона без ума.
XXX
She loved the books by Richardson
But not because them read, alas,
Nor due to fact that Grandison
She would prefer to old Lovlas.
But long ago princess Aline,
Her moscow cousin very fine,
Did talk a lot about them.
Was fiance her man back then,
But she longed for another person,
Who looked more handsome and refined,
Attracted her with more profound mind,
Who seemed to her a way more awesome:
This Grandison, who was that fine and smart,
Was quite a gambler and a sergeant in the guard.
XXX
Она любила Ричардсона
Не потому, чтобы прочла,
Не потому, чтоб Грандисона
Она Ловласу предпочла;
Но в старину княжна Алина,
Ее московская кузина,
Твердила часто ей об них.
В то время был еще жених
Ее супруг, но по неволе;
Она вздыхала о другом,
Который сердцем и умом
Ей нравился гораздо боле:
Сей Грандисон был славный франт,
Игрок и гвардии сержант.
XXXI
Like his outfits, her dresses were
Well-made and followed couture haut;
But there was none of her opinion to care
And to the altar girl was brought.
To make her sorrow gradually fade,
The clever husband too her to estate
That was quite far from city in the countryside
Where she amongst some strangers had t'reside.
At first she cried, smashed china - was enraged,
And even tried to seek divorce,
But things went smoothly not bit worse,
In household routine she got engaged -
Got used. The habit is God's gift, it's His tribute:
To happiness it's equal substitute.
XXXI
Как он, она была одета
Всегда по моде и к лицу;
Но, не спросясь ее совета,
Девицу повезли к венцу.
И, чтоб ее рассеять горе,
Разумный муж уехал вскоре
В свою деревню, где она,
Бог знает кем окружена,
Рвалась и плакала сначала,
С супругом чуть не развелась;
Потом хозяйством занялась,
Привыкла и довольна стала.
Привычка свыше нам дана:
Замена счастию она.
XXXII
The habit sweetened sorrow's pain
She'd thought she couldn't bear;
But soon she found out way
Placated her forever:
She by the way found out means
To rule husband unsuspecting this,
To govern him like autocrat -
And things went better after that.
She ran estate with iron hand,
Ran budget and conserved mush-rooms,
Shaved heads of servants, serves and grooms,
On Saturdays to banya went,
And beat her maids up when mad -
T'her husband not reporting that.
XXXII
Привычка усладила горе,
Неотразимое ничем;
Открытие большое вскоре
Ее утешило совсем:
Она меж делом и досугом
Открыла тайну, как супругом
Самодержавно управлять,
И всё тогда пошло на стать.
Она езжала по работам,
Солила на зиму грибы,
Вела расходы, брила лбы,
Ходила в баню по субботам,
Служанок била осердясь -
Все это мужа не спросясь.
XXXIII
In albums of her friends and kin
She wrote with blood as ink in pen
And called Praskovia `Pauline'
And spoke as if she sang,
She wore a corset though too tight,
And Russian `N' t'pronounce liked
The nasal way French people do;
But soon got tired of these too;
And she forgot princess Aline
And corset, albums, poems she collected -
The touchy ones t'which girls so well reacted,
And called Akulka maid she used to call Seline,
And had remodeled a bonnet
And quilted housecoat she hidden had.
XXXIII
Бывало, писывала кровью
Она в альбомы нежных дев,
Звала Полиною Прасковью
И говорила нараспев,
Корсет носила очень узкий,
И русский Н как N французский
Произносить умела в нос;
Но скоро все перевелось;
Корсет, альбом, княжну Алину,
Стишков чувствительных тетрадь
Она забыла; стала звать
Акулькой прежнюю Селину
И обновила наконец
На вате шлафор и чепец.
XXXIV
Her husband's love was very tender -
He cared not of what she did,
He trusted her, in business did not enter,
In dressing gown came dawn to eat;
His life flowed smoothly at a stable pace;
By evenings visited his place
Of neighbours friendly flock,
Friends with whom easy was to joke,
And gossip, and sometimes complain -
Thus time was spent;
And by the way was Olga sent
T'prepare tea for those who came,
Tea followed supper, then time approached to sleep,
And at this point guests would start to leave.
XXXIV
Но муж любил ее сердечно,
В ее затеи не входил,
Во всем ей веровал беспечно,
А сам в халате ел и пил;
Покойно жизнь его катилась;
Под вечер иногда сходилась
Соседей добрая семья,
Нецеремонные друзья,
И потужить и позлословить
И посмеяться кой о чем.
Проходит время; между тем
Прикажут Ольге чай готовить,
Там ужин, там и спать пора,
И гости едут со двора.
XXXV
In their life they didn't trait and didn't amend
The customs of the gracious past,
Had pancakes rich on winter's last weekend,
And twice a year they had fast,
They loved round dancing, round swing,
Folk songs at dinner table to sing,
On day of Trinity when people at the church
Would gather service there to watch,
To listen t'it concealing yawn,
When moved the two would sure drop
Three tears, then they'd stop;
Like air needed kvas alone,
At their table it was strictly quite observed
T'have their guests according to the rank be served.
XXXV
Они хранили в жизни мирной
Привычки милой старины;
У них на масленице жирной
Водились русские блины;
Два раза в год они говели;
Любили круглые качели,
Подблюдны песни, хоровод;
В день Троицын, когда народ
Зевая слушает молебен,
Умильно на пучок зари
Они роняли слезки три;
Им квас как воздух был потребен,
И за столом у них гостям
Носили блюда по чинам.
XXXVI
In such a life they both were growing old.
And finally sepulchre's doors were opened
To let the husband in the darkness and in cold =
He left the family be orphan.
Before the dinner-time he gone,
A neighbour came, he came to mourn,
And mourned man's kids, his wife as well -
A way more faithful and sincere, I should tell.
He was a simple, good landlord,
And where his ashes now are laying
The tombstone there is saying:
`Dimitry Larin, slave of Lord,
A humble sinner and a brigadier,
He rests in peace beneath right here.'
XXXVI
И так они старели оба.
И отворились наконец
Перед супругом двери гроба,
И новый он приял венец.
Он умер в час перед обедом,
Оплаканный своим соседом,
Детьми и верною женой
Чистосердечней, чем иной.
Он был простой и добрый барин,
И там, где прах его лежит,
Надгробный памятник гласит:
Смиренный грешник, Дмитрий Ларин,
Господний раб и бригадир,
Под камнем сим вкушает мир.
XXXVII
When back to home Penates he came,
Vladimir visited the tombstone
That beared neighbour's humble name,
Sighed over ashes laid alone.
For many hours Lensky's heart remained sad
`Oh, Poor Yorick!- solemnly he said,-
He used to hold me in his arms,
As kid I played more times than ones
With medal for Ochakovo he'd got.
He wanted Olga marry me,
He wondered if he was that day to see...'
And moved with gloom he never sought
Vladimir quickly after that inscribed
A tombstone madrigal of epitaphic type.
XXXVII
Своим пенатам возвращенный,
Владимир Ленский посетил
Соседа памятник смиренный,
И вздох он пеплу посвятил;
И долго сердцу грустно было.
"Poor Yorick!1- молвил он уныло,-
Он на руках меня держал.
Как часто в детстве я играл
Его Очаковской медалью!
Он Ольгу прочил за меня,
Он говорил: дождусь ли дня?.."
И, полный искренней печалыо,
Владимир тут же начертал
Ему надгробный мадригал.
XXXVIII
And there as well, in tears, with a sad inscription
He honored ashes of beloved kin:
His father's memory, his mother's in addition...
Alas! How much it's sad and grim,
As momentary harvest on the furrows of the life,
A generation cometh, growth t'meet sciecle's knife,
It follows the divine intent unknown,
And then it's followed by another to be grown...
And so behaves the flippant tribe of us -
It grows, it moves, and boils, even dares
To push to grave its own forbears.
But soon enough the time will come, alas,
Grandchildren our will one lucky day
Push us all off world, push us away!
XXXVIII
И там же надписью печальной
Отца и матери, в слезах,
Почтил он прах патриархальный...
Увы! на жизненных браздах
Мгновенной жатвой поколенья,
По тайной воле провиденья,
Восходят, зреют и падут;
Другие им вослед идут...
Так наше ветреное племя
Растет, волнуется, кипит
И к гробу прадедов теснит.
Придет, придет и наше время,
И наши внуки в добрый час
Из мира вытеснят и нас!
XXXIX
Enjoy this fragile life, my dear friends,
Enjoy it now while you are allowed!
I realize how far its insignificance extends,
I'm not attached to it - I state it out-loud!
I closed my eyes to phantams and illusion,
But vaguest hopes sometimes do bring confusion
In my old heart that beats in chest:
Without trace I'd be upset to rest
In peace, when I'm most fair Judge await.
I live and write not for a praise;
But seems to me, I should seek ways
To have some fame in my most humble fate,
To have at least a sound to remind
About Pushkin to the mankind
XXXIX
Покамест упивайтесь ею,
Сей легкой жизнию, друзья!
Ее ничтожность разумею
И мало к ней привязан я;
Для призраков закрыл я вежды;
Но отдаленные надежды
Тревожат сердце иногда:
Без неприметного следа
Мне было б грустно мир оставить.
Живу, пишу не для похвал;
Но я бы, кажется, желал
Печальный жребий свой прославить,
Чтоб обо мне, как верный друг,
Напомнил хоть единый звук.
XL
Maybe one day it will be touching someone's heart;
And stanza I had written,
Preserved by fate, would not depart
To Hades, sink in Lethe or be smitten.
Or (that's a hope too flattering to me)
An ignoramus-then-to-be
Would point at my then renowned picture
And say without mock or stricture
`That was a poet, man, I'm tellin'. '
Accept my thanks, disciple of the muses,
The one whose memory then chooses
T'preserve my fleeting verse, maybe its spelling,
Whose gracious hand would pet
The laurels on the oldman's head!
XL
И чье-нибудь он сердце тронет;
И, сохраненная судьбой,
Быть может, в Лете не потонет
Строфа, слагаемая мной;
Быть может (лестная надежда!),
Укажет будущий невежда
На мой прославленный портрет
И молвит: то-то был поэт!
Прими ж мои благодаренья,
Поклонник мирных Аонид,
О ты, чья память сохранит
Мои летучие творенья,
Чья благосклонная рука
Потреплет лавры старика!
I "Куда? Уж эти мне поэты!" -- Прощай, Онегин, мне пора. "Я не держу тебя; но где ты Свои проводишь вечера?" -- У Лариных.- "Вот это чудно. Помилуй! и тебе не трудно Там каждый вечер убивать?" -- Ни мало.- "Не могу понять. Отселе вижу, что такое: Во-первых (слушай, прав ли я?), Простая, русская семья, К гостям усердие большое, Варенье, вечный разговор Про дождь, про лен, про скотный двор..." |
I Where are you going? Oh, these poets' follies! - Goodbye, Onegin, time for me to go. "I don't delay you, but where do you always Go every evening, who attracts you so?" -I go to th'Larins -- "Oh, now that is the news! For goodness sake, how came you are seduced To kil |