сцена,
выражающая его чувства; но сцена эта не последняя.
В пятом действии повторяется опять прежний напыщенно холодный,
придуманный бред Лира, уничтожающий и то впечатление, которое могла бы
произвести предшествующая сцена.
Первая сцена пятого действия представляет сначала Эдмунда и Регану,
ревнующую его к сестре и предлагающую себя. Потом приходит Гонерила, ее муж
и солдаты.
Герцог Альбанский хотя и жалеет Лира, но считает своим долгом сражаться
с французами, вступившими в пределы его отечества, и готовится к битве.
Приходит Эдгар, все еще переодетый, отдает герцогу Альбанскому письмо и
говорит, что если герцог победит, то пусть протрубят в трубу, и тогда (за
800 лет до Р. X.) явится рыцарь, который докажет справедливость содержания
письма.
Во второй сцене Эдгар входит с отцом, сажает отца у Дерева, а сам
уходит. Слышен шум битвы, вбегает Эдгар и говорит, что сраженье проиграно.
Лир и Корделия в плену. Глостер опять отчаивается. Эдгар, все не открываясь
отцу, говорит ему, что не надо отчаиваться, и Глостер тотчас же соглашается
с ним.
Третья сцена открывается торжественным шествием победителя Эдмунда. Лир
и Корделия - пленники. Лир, хотя теперь уже не сумасшедший, говорит все
такие же безумные, не идущие к делу слова, как, например, то, что он в
тюрьме будет с Корделией петь, она будет просить благословенья, а он будет
становиться на колени (становление на колени повторяется третий раз) и
просить прощенья. Он говорит еще, что в то время, как они будут жить в
тюрьме, мимо них пройдут заговоры, секты и волнения сильных мира, что он с
нею жертва, на которую боги прольют фимиам, что если и пожар с небес их
выжжет, как лисиц из леса, он не будет плакать и что скорее проказа пожрет
его глаза с мясом и кожей, чем заставит их плакать, и т. п.
Эдмунд велит увести в тюрьму Лира с дочерью и, поручив капитану что-то
дурное сделать с ними, спрашивает его: исполнит ли он? Капитан говорит, что
он не может возить возов, не может есть сухой овес, но может сделать все,
что делают люди. Приходят герцог Альбанский, Гонерила и Регана. Герцог
Альбанский хочет заступиться за Лира, но Эдмунд не позволяет. Вступаются
сестры и начинают браниться, ревнуя друг к другу Эдмунда. Тут все так
запутывается, что трудно следить за ходом действия. Герцог Альбанский хочет
арестовать Эдмунда и говорит Регане, что Эдмунд уже давно сошелся с его
женой и что поэтому Регана должна оставить претензии на Эдмунда, а если
хочет выходить замуж, то выходила бы за него, герцога Альбанского.
Сказав это, герцог Альбанский вызывает Эдмунда, велит трубить и, если
никто не явится, хочет биться с ним.
В это время Регана, которую, очевидно, отравила Гонерила, корчится от
боли. Трубят в трубы, и входит Эдгар в забрало, скрывающем его лицо, и, не
называя себя, вызывает Эдмунда. Эдгар ругает Эдмунда, Эдмунд обращает на
голову Эдгара все его ругательства. Они дерутся, и Эдмунд падает. Гонерила в
отчаянии.
Герцог Альбанский показывает Гонериле ее письмо. Гонерила уходит.
Эдмунд, умирая, узнает, что его противник его брат. Эдгар поднимает
забрало и говорит нравоучение о том, что за зачатие незаконного сына Эдмунда
отец заплатил своим зрением. После этого Эдгар рассказывает герцогу
Альбанскому свои похождения и то, что он только теперь, перед уходом на бой,
открыл все отцу, и отец не выдержал и умер от волненья. Эдмунд еще не умер и
спрашивает, что еще было.
Тогда Эдгар рассказывает, что в то время, как он сидел над трупом отца,
пришел человек и крепко обнял его и так закричал, что чуть не прорвал небо,
бросился на труп отца и рассказал ему самую жалостную историю о Лире и о
себе и что, рассказывая это, струны жизни его стали трещать, но в это время
затрубили второй раз, и Эдгар оставил его. И это был Кент. Не успел Эдгар
рассказать эту историю, как вбегает джентльмен с окровавленным ножом и
кричит: помогите! На вопрос: кто убит, джентльмен говорит, что убита
Гонерила, которая отравила свою сестру. Она призналась в этом. Входит Кент,
и в это время вносят трупы Гонерилы и Реганы. Эдмунд при этом говорит, что,
видно, сестры сильно любили его, так как одна отравилась, а другая потом
убилась из-за него, и при этом признается, что он велел убить Лира и
повесить Корделию в тюрьме, представив ее смерть самоубийством, но теперь
желает остановить это дело, и, сказав это, умирает. Его выносят.
Вслед за этим входит Лир с мертвой Корделией на руках, несмотря на то,
что ему больше восьмидесяти лет и он больной. И начинается опять ужасный
бред Лира, от которого становится стыдно, как от неудачных острот. Лир
требует, чтобы все выли, и то думает, что Корделия умерла, то - что она
жива. "Если бы у меня, - говорит он, - были все ваши языки и глаза, я так
употребил бы их, что небеса треснули бы". Потом рассказывает, что он убил
раба, который повесил Корделию, потом говорит, что его глаза плохо видят, и
тут же узнает Кента, которого не узнавал все время.
Герцог Альбанский говорит, что он отречется от власти, пока жив Лир, и
наградит Эдгара и Кента и всех верных ему. В это время приносят известие,
что Эдмунд умер, и Лир, продолжая безумствовать, просит расстегнуть ему
пуговицу, то самое, о чем он просил еще бегая по степи, благодарит за это,
велит всем смотреть куда-то и на этих словах умирает. В заключение герцог
Альбанский, оставшийся живым, говорит: "Мы должны повиноваться тяжести
печального времени и высказать то, что мы чувствуем, а не то, что мы должны
сказать. Самый старый перенес больше всех; мы, молодые, не увидим столько и
не проживем так долго". Под похоронный марш все уходят. Конец пятого
действия и драмы.
III
Такова эта знаменитая драма. Как ни нелепа она представляется в моем
пересказе, который я старался сделать как можно беспристрастнее, смело
скажу, что в подлиннике она еще много нелепее. Всякому человеку нашего
времени, если бы он не находился под внушением тою, что драма эта есть верх
совершенства, достаточно бы было прочесть ее до конца, если бы только у него
достало на это терпения, чтобы убедиться в том, что это не только не верх
совершенства, но очень плохое, неряшливо составленное произведение, которое
если и могло быть для кого-нибудь интересно, для известной публики, в свое
время, то среди нас не может вызывать ничего, кроме отвращения и скуки.
Точно такое же впечатление получит в наше время всякий свободный от внушения
читатель и от всех других восхваляемых драм Шекспира, не говоря уже о
нелепых драматизированных сказках "Перикла", "Двенадцатой ночи", "Бури",
"Цимбелина", "Троила и Крессиды".
Но таких свежих людей, не настроенных на поклонение Шекспиру, уже нет в
наше время в пашем христианском обществе. Всякому человеку нашего общества и
времени с первых времен его сознательной жизни внушено, что Шекспир
гениальнейший поэт и драматург и что все его сочинения - верх совершенства.
И потому, как это ни кажется мне излишним, я постараюсь показать на
избранной мною драме "Король Лир" все недостатки, свойственные и всем другим
драмам и комедиям Шекспира, вследствие которых они не только не представляют
образцов драматического искусства, но не удовлетворяют самым первым,
признанным всеми, требованиям искусства.
Условия всякой драмы, по законам, установленным теми самыми критиками,
которые восхваляют Шекспира, заключаются в том, чтобы действующие лица были,
вследствие свойственных их характерам поступков и естественного хода
событий, поставлены в такие положения, при которых, находясь в противоречии
с окружающим миром, лица эти боролись бы с ним и в этой борьбе выражали бы
присущие им свойства.
В драме "Король Лир" действующие лица по внешности действительно
поставлены в противоречие с окружающим миром и борются с ним. Но борьба их
не вытекает из естественного хода событий и из характеров лиц, а совершенно
произвольно устанавливается автором и потому не может производить на
читателя той иллюзии, которая составляет главное условие искусства. Лиру нет
никакой надобности и повода отрекаться от власти. И также нет никакого
основания, прожив всю жизнь с дочерьми, верить речам старших и не верить
правдивой речи младшей; а между тем на этом построена вся трагичность его
положения.
Так же неестественна второстепенная и точно такая же завязка: отношений
Глостера с своими сыновьями. Положение Глостера и Эдгара вытекает из того,
что Глостер точно так же, как и Лир, сразу верит самому грубому обману и
даже не пытается спросить обманутого сына, правда ли то, что на него
возводится, а проклинает и изгоняет его.
То, что отношения Лира к дочерям и Глостера к сыну совершенно
одинаковы, даже еще сильнее дает чувствовать, что и то и другое выдумано
нарочно и не вытекает из характеров и естественного хода событий. Так же не-
естественно и очевидно выдумано то, что Лир во все время не узнает старого
слугу Кента, и потому отношения Лира к Кенту не могут вызвать сочувствия
читателя или зрителя. То же самое, и еще в большей степени, относится и к
положению никем не узнаваемого Эдгара, который водит слепого отца и уверяет
его, что он спрыгнул с утеса, когда Глостер прыгает на ровном месте.
Положения эти, в которые совершенно произвольно поставлены лица, так
неестественны, что читатель или зритель не может не только сочувствовать их
страданиям по даже не может интересоваться тем, что читает или видит. Это
первое.
Второе то, что все лица как этой, так и всех других драм Шекспира
живут, думают, говорят и поступают совершенно несоответственно времени и
месту. Действие "Короля Лира" происходит за 800 лет до рождества Христова, а
между тем действующие лица находятся в условиях, возможных только в средние
века: в драме действуют короли, герцоги, войска, и незаконные дети, и
джентльмены, и придворные, и доктора, и фермеры, и офицеры, и солдаты, и
рыцари с забралами, и т. п.
Может быть, такие анахронизмы, которыми полны все драмы Шекспира, не
вредили возможности иллюзии в XVI и начале XVII века, но в наше время уже
невозможно с интересом следить за ходом событий, которые знаешь, что не
могли совершаться в тех условиях, которые с подробностью описывает автор.
Выдуманность положений, не вытекающих из естественного хода событий и
свойств характеров, и несоответственность их времени и месту усиливается еще
теми грубыми прикрасами, которые постоянно употребляются Шекспиром в тех
местах, которые должны казаться особенно трагичными. Необычайная буря, во
время которой Лир бегает по степи, или травы, которые он для чего-то
надевает себе на голову, так же как Офелия в "Гамлете", или как наряд
Эдгара, или речи шута, или выход замаскированного всадника Эдгара, - все эти
эффекты не только не усиливают впечатления, но производят обратное действие.
Man sieht die Absicht und man wird verstimmt) {Видишь преднамеренность, и
это портит тебе настроение (раздражает, огорчает тебя) (нем.).}, как говорит
Гете. Часто бывает даже то, что при этих явно умышленных эффектах, как,
например, при вытаскивании за ноги трупов полдюжины убитых, которыми
кончаются все драмы Шекспира, вместо страха и жалости становится смешно.
IV
Но мало того, что действующие лица Шекспира поставлены в трагические
положения, невозможные, не вытекающие из хода событий, несвойственные и
времени и месту, - лица эти и поступают не свойственно своим определенным
характерам, а совершенно произвольно. Обыкновенно утверждается, что в драмах
Шекспира особенно хорошо изображены характеры, что характеры Шекспира,
несмотря на свою яркость, многосторонни, как характеры живых людей, и, кроме
того, что, выражая свойства известного человека, они выражают и свойства
человека вообще. Принято говорить, что характеры Шекспира есть верх
совершенства. Утверждается это с большой уверенностью и всеми повторяется,
как непререкаемая истина. Но сколько я ни старался найти подтверждение
этого, в драмах Шекспира я всегда находил обратное.
С самого начала при чтении какой бы то ни было драмы Шекспира я тотчас
же с полной очевидностью убеждался, что у Шекспира отсутствует главное, если
не единственное средство изображения характеров, "язык", то есть то, чтобы
каждое лицо говорило своим, свойственным его характеру, языком. У Шекспира
нет этого. Все лица Шекспира говорят не своим, а всегда одним и тем же
шекспировским, вычурным, неестественным языком, которым не только не могли
говорить изображаемые действующие лица, но никогда нигде не могли говорить
никакие живые люди.
Никакие живые люди не могут и не могли говорить того, что говорит Лир,
что он в гробу развелся бы с своей женой, если бы Регана не приняла его, или
что небеса прорвутся от крика, что ветры лопнут, или что ветер хочет сдуть
землю в море, или что кудрявые воды хотят залить берег, как описывает
джентльмен бурю, или что легче нести свое горе и душа перескакивает много
страданий, когда горе имеет дружбу, и перенесение (горя) - товарищество, что
Лир обездетен, а я обезотечен, как говорит Эдгар, и т. п. неестественные
выражения, которыми переполнены речи всех действующих лиц во всех драмах
Шекспира.
Но мало того, что все лица говорят так, как никогда не говорили и не
могли говорить живые люди, они все страдают общим невоздержанием языка.
Влюбленные, готовящиеся к смерти, сражающиеся, умирающие говорят
чрезвычайно много и неожиданно о совершенно не идущих к делу предметах,
руководясь больше созвучиями, каламбурами, чем мыслями.
Говорят же все совершенно одинаково. Лир бредит точно так, как,
притворяясь, бредит Эдгар. Так же говорят и Кент и шут. Речи одного лица
можно вложить в уста другого, и по характеру речи невозможно узнать того,
кто говорит. Если и есть различие в языке, которым говорят лица Шекспира, то
это только различные речи, которые произносит за свои лица Шекспир же, а не
его лица.
Так, Шекспир говорит за королей всегда одним и тем же дутым, пустым
языком. Также одним и тем же шекспировским фальшиво-сентиментальным языком
говорят его, долженствующие быть поэтическими, женщины - Юлия, Дездемона,
Корделия, Имоджена, Марина. И так же совершенно одинаково говорит то же
только Шекспир) за своих злодеев: Ричарда, Эдмунда, Яго, Макбета, высказывая
за них те злобные чувства, которые злодеи никогда не высказывают. И еще
больше одинаковы речи сумасшедших с страшными словами и речи шутов с
несмешными остротами.
Так что языка живых лиц, того языка, который в драме есть главное
средство изображения характеров, нет у Шекспира. (Если средством выражения
характеров могут быть и жесты, как в балете, то это только побочное
средство.) Если же лица говорят что попало и как попало, и все одним и тем
же языком, как это происходит у Шекспира, то теряется даже и действие
жестов. И потому, что бы ни говорили слепые хвалители Шекспира, у Шекспира
нет изображения характеров.
Те же лица, которые в его драмах выделяются как характеры, суть
характеры, заимствованные им из прежних сочинений, послуживших основой его
драм, и изображаются большей частью не драматическим способом, состоящим в
том, чтобы заставить каждое лицо говорить своим языком, а эпическим способом
- рассказа одних лиц про свойства других.
Совершенство, с которым Шекспир изображает характеры, утверждается
преимущественно на основании характеров Лира, Корделии, Отелло, Дездемоны,
Фальстафа, Гамлета. Но все эти характеры, так же как и все другие,
принадлежат не Шекспиру, а взяты им из предшествующих ему драм, хроник и
новелл. И все характеры эти не только не усилены им, но большей частью
ослаблены и испорчены. Так это поразительно в разбираемой драме "Король
Лир", взятой им из драмы "King Leir" неизвестного автора. Характеры этой
драмы, как самого Лира, так и в особенности Корделии, не только не созданы
Шекспиром, но поразительно ослаблены и обезличены им в сравнении с старой
драмой.
В старой драме Лир отказывается от власти, потому что, овдовев, он
думает только о спасении души. Дочерей же он спрашивает об их любви к нему
для того, чтобы посредством придуманной им хитрости удержать на своем
острове свою любимую меньшую дочь. Старшие две сосватаны, меньшая же не
хочет выходить не любя ни за одного из ближних женихов, которых Лир
предлагает ей, и он боится, чтобы она не вышла за какого-нибудь короля вдали
от него.
Хитрость, придуманная им, как он говорит придворному Периллусу (Кенту у
Шекспира), состоит в том, что, когда Корделия скажет, что она любит его
больше всех или так же, как и старшие сестры, он скажет ей, чтоб она в
доказательство своей любви вышла замуж за принца, которого он укажет на
своем острове.
Всех этих мотивов поступка Лира нет у Шекспира. Потом, когда, по старой
драме, Лир спрашивает дочерей о любви к нему, и Корделия говорит не так, как
у Шекспира, что она не всю любовь отдает отцу, а будет любить и мужа, если
выйдет замуж, что совершенно неестественно, а просто говорит, что она не
может словами выражать свою любовь, а надеется, что дела ее докажут это,
Гонерила и Регана делают замечания о том, что ответ Корделии не ответ и что
отцу нельзя спокойно перенести такого равнодушия. Так что, по старой драме,
есть, чего нет у Шекспира, объяснение гнева Лира, вызвавшего обделение
меньшой дочери. Лир раздосадован неудачей своей хитрости, ядовитые же слова
старших дочерей еще больше раздражают его. После раздела королевства между
двумя старшими дочерьми в старой драме идет сцена Корделии с Галльским
королем, рисующая вместо безличной шекспировской Корделии очень определенный
и привлекательный характер, правдивый, нежный и самоотверженный, меньшой
дочери.
В то время как Корделия, не тужа о том, что лишена доли наследства,
сидит, горюя о том, что лишилась любви отца, намереваясь добыть пропитание
своим трудом, приходит Галльский король, желающий под видом странника
высмотреть себе невесту из дочерей Лира. Он спрашивает Корделию, отчего она
грустна. Она рассказывает ему свое горе. Галльский король, под видом
странника, пленившись ею, сватает ее за Галльского короля, но Корделия
говорит, что она пойдет только за того, кого она полюбит. Тогда странник
предлагает ей руку и сердце, и Корделия признается, что полюбила странника,
и соглашается, несмотря на ожидающие ее бедность и лишения, выйти за него.
Тогда странник открывается ей, что он и есть Галльский король, и Корделия
выходит за него.
Вместо этой сцены у Шекспира Лир предлагает двум женихам Корделии взять
ее без приданого, и один грубо отказывается, другой же неизвестно почему
берет ее.
После этого в старой драме, так же как и у Шекспира, Лир подвергается
оскорблениям Гонерилы, к которой он переехал, но переносит он эти
оскорбления совсем иначе, чем у Шекспира: он считает, что своим поступком с
Корделией он заслужил это, и смиренно покоряется.
Так же, как у Шекспира, в старой драме заступившийся за Корделию и за
это изгнанный придворный Периллус-Кент приходит к нему, но не переряженный,
а просто верный слуга, который не оставляет в нужде своего короля и уверяет
его в своей любви. Лир говорит ему то, что, по Шекспиру, он говорит Корделии
в последней сцене, а именно, что если дочери, которым он сделал добро,
ненавидят его, то тот, кому он не делал добра, не может любить его. По
Периллус-Кент уверяет короля в своей любви к нему, и Лир успокаивается и
идет к Регане. В старой драме нет никаких бурь и выдергивания седых волос, а
есть убитый горем, ослабевший и смирившийся старик Лир, изгнанный и другой
дочерью, которая даже хочет убить его. Изгнанный старшими дочерьми, Лир, по
старой драме, как к последнему средству спасения, идет с Периллусом к
Корделии. Вместо неестественного изгнания Лира в бурю и бегания его по
степи, в старой драме Лир с Периллусом во время своего путешествия во
Францию очень естественно доходят до последней степени нужды, продают свои
платья, чтобы заплатить за переезд через море, и в одежде рыбаков,
изнуренные холодом и голодом, приближаются к дому Корделии.
И опять вместо ненатурального, как у Шекспира, совокупного бреда Лира,
шута и Эдгара, в старой драме представляется естественная сцена встречи
дочери с отцом. Корделия, несмотря на свое счастие, все время грустившая об
отце и просившая бога простить сестер, сделавших ему столько зла, встречает
отца, дошедшего до последней степени нужды, и тотчас же хочет открыться ему,
по муж не советует ей этого делать, чтобы не взволновать слабого старца. Она
соглашается и, не открываясь отцу, берет его к себе и неузнаваемая им
ухаживает за ним. Лир понемногу оживает, и тогда дочь спрашивает его о том,
кто он и как жил прежде.
If from the first, говорит Лир, I should relate the cause,
I would make a heart of adamant to weep.
And thou poor soul,
Kind-hearted as thou art
Dost weep already, are I do begin.
Cordelia. For Gods love tell it and when you have done.
I'll tell the reason, why I weep so soon.
"Если б я рассказал с самого начала, - говорит Лир, - то заплакал бы
человек и с каменным сердцем. Ты же, бедняжка, так умильна, что плачешь уже
сейчас, прежде чем я начал".
"Нет, ради бога, расскажи, - говорит Корделия, - и когда ты кончишь, я
скажу тебе, отчего я плачу прежде еще, чем услышала то, что ты скажешь".
И Лир рассказывает все, что он потерпел от старших дочерей, и говорит,
что теперь он хочет прибегнуть к той, которая была бы права, если присудила
бы его к смерти.
"Если же она, - говорит он, - примет меня любовно, то это будет божье и
ее дело, а не моя заслуга". На это Корделия говорит: "О, я наверное знаю,
что твоя дочь с любовью примет тебя". - "Как же ты можешь знать это, не зная
ее?" - говорит Лир. "Я знаю потому, - говорит Корделия, - что далеко отсюда
у меня был отец, который поступил со мной так же дурно, как ты с ней. И
все-таки, если бы я увидала только его седую голову, я на коленях поползла
бы ему навстречу". - "Нет, этого не может быть, - говорит Лир, - потому что
нет на свете более жестоких детей, чем мои". - "Не осуждай всех за грехи
других, - говорит Корделия и становится на колени. - Вот смотри, отец милый,
- говорит она, - смотри на меня, это я, любящая дочь твоя". Отец узнает ее и
говорит:
"Не тебе, а мне надо на коленях просить твоего прощенья за все мои
грехи перед тобой".
Есть ли что-нибудь подобное этой прелестной сцене в драме Шекспира?
Как ни странно покажется это мнение поклонникам Шекспира, но и вся эта
старая драма без всякого сравнения во всех отношениях лучше переделки
Шекспира.
Лучше она потому, что, во-первых, нет в ней совершенно излишних и
только отвлекающих внимание лиц - злодея Эдмунда и безжизненных Глостера и
Эдгара; во-вторых, потому, что нет в ней совершенно фальшивых эффектов
бегания Лира по степи, разговоров с шутом и всех этих, невозможных
переодеваний и неузнаваний и повальных смертей; главное же, потому, что в
этой драме есть простой, естественный и глубоко трогательный характер Лира и
еще более трогательный, определенный и прелестный характер Корделии, чего
нет у Шекспира, и потому, что есть в старой драме, вместо размазанных у
Шекспира сцен свидания Лира с Корделией ненужным убийством Корделии,
восхитительная сцена примирения Лира с Корделией, подобной которой нет ни
одной во всех драмах Шекспира.
Старая драма кончается также более натурально и более соответственно
нравственному требованию зрителя, чем у Шекспира, а именно тем, что король
французский побеждает мужей старших сестер, и Корделия не погибает, а
возвращает Лира в его прежнее состояние.
Так это в разбираемой драме Шекспира, взятой Шекспиром из драмы "King
Leir".
То те самое и с Отелло, взятым из итальянской новеллы, то же и с
знаменитым Гамлетом. То же с Антонием, Брутом, Клеопатрой, Шейлоком,
Ричардом и всеми характерами Шекспира, которые все взяты из каких-нибудь
предшествующих сочинений. Шекспир, пользуясь характерами, которые уже даны в
предшествующих драмах или новеллах, хрониках, жизнеописаниях Плутарха, не
только не делает их более правдивыми и яркими, как это говорят его
хвалители, но, напротив, всегда ослабляет их и часто совершенно уничтожает
их, как в "Лире", заставляя свои действующие лица совершать несвойственные
им поступки, главное же - говорить несвойственные ни им, ни каким бы то ни
было людям речи. Так, в "Отелло", несмотря на то, что это едва ли не то что
лучшая, а наименее плохая, загроможденная напыщенным многословием драма
Шекспира, характеры Отелло, Яго, Кассио, Эмилии у Шекспира гораздо менее
естественны и живы, чем в итальянской новелле. У Шекспира Отелло одержим
падучею болезнью, вследствие которой на сцене с ним делается припадок. Потом
у Шекспира убийству Дездемоны предшествует странная клятва становящихся на
колени Отелло и Яго, и, кроме того, Отелло у Шекспира негр, а не мавр. Все
это исключительно напыщенно, неестественно и нарушает цельность характера. И
всего этого нет в новелле. Также более естественными в новелле, чем у
Шекспира, представляются поводы к ревности Отелло. В новелле Кассио, зная,
чей платок, идет к Дездемоне, чтобы отдать его, но, подходя к двери заднего
хода дома Дездемоны, видит приходящего Отелло и убегает от него. Отелло
видит убегающего Кассио, и это более всего поддерживает его подозрения.
Этого нет у Шекспира, а между тем эта случайность более всего объясняет
ревность Отелло. У Шекспира ревность эта основана только на всегда удающихся
махинациях Яго и коварных речах его, которым слепо верит Отелло. Монолог же
Отелло над спящей Дездемоной о том, как он желает, чтобы она убитой была
такой же, как живой, что он и мертвою будет любить ее, а теперь хочет
надышаться ее благовонием и т. п., совершенно невозможен. Человек,
готовящийся к убийству любимого существа, не может говорить таких фраз и еще
менее может после убийства говорить о том, что теперь солнце и месяц должны
затмиться и земля треснуть, и не может, какой бы он ни был негр, обращаться
к дьяволам, приглашая их жечь его в горячей сере и т. п. И, наконец, как ни
эффектно его самоубийство, которого нет в новелле, оно совершенно разрушает
представление об определенном характере. Если он действительно страдает от
горя и раскаяния, то он, имея намерение убить себя, не может говорить фраз о
своих заслугах, о жемчужине и о слезах, которые он проливает, как льется
камедь с деревьев Аравии, и еще менее о том, как турок бранил итальянца и
как он вот так за это наказал его. Так что, несмотря на сильно выраженные в
Отелло движения чувства, когда под влиянием намеков Яго в нем поднимается
ревность и потом в его сценах с Дездемоной, представление о характере Отелло
постоянно нарушается фальшивым пафосом и несвойственными речами, которые он
произносит.
Так это для главного лица - Отелло. Но, несмотря на невыгодные
изменения, которым оно подверглось в сравнении с тем лицом, с которого он
взят из новеллы, лицо это все-таки остается характером. Все же остальные
лица уже совершенно испорчены Шекспиром.
Яго у Шекспира сплошной злодей, обманщик, вор, корыстолюбец, обирающий
Родриго и всегда успевающий во всех самых невозможных замыслах, и потому
лицо совершенно не живое. Мотив его злодейства, по Шекспиру, есть,
во-первых, обида за то, что Отелло не дал ему места, которого он желал;
во-вторых, то, что он подозревает Отелло в связи с его женою, в-третьих, то,
что, как он говорит, он чувствует какую-то странную любовь к Дездемоне.
Мотивов много, но все они неясны. В новелле же мотив один, простой, ясный:
страстная любовь к Дездемоне, перешедшая в ненависть к ней и к Отелло после
того, как она предпочла ему мавра и решительно оттолкнула его. Еще более
неестественно совсем ненужное лицо Родриго, которого Яго обманывает,
обирает, обещая ему любовь Дездемоны и заставляя исполнять все, что он
велит: напоить Кассио, раздразнить его, потом убить. Эмилия же,
высказывающая все то, что вздумается автору вложить в ее уста, уже не имеет
никакого подобия живого лица.
"Но Фальстаф, удивительный Фальстаф, - скажут хвалители Шекспира. - Про
этого уже нельзя сказать, чтобы это не было живое лицо и чтобы оно, будучи
взято из комедии неизвестного автора, было ослаблено".
Фальстаф, как и все лица Шекспира, взят из драмы или комедии
неизвестного автора, написанной на действительно существовавшего сэра
Олдкестля, бывшего другом какого-то герцога. Олдкестль этот был один раз
обвинен в вероотступничестве и выручен своим приятелем герцогом, в другой же
раз он был осужден и сожжен на костре за свои несогласные с католичеством
религиозные верования. На этого-то Олдкестля и была написана в угоду
католической публике неизвестным автором комедия или драма, осмеивавшая и
выставлявшая этого мученика за веру дрянным человеком, собутыльником
герцога, и из этой-то комедии взята Шекспиром не только сама личность
Фальстафа, но и комическое отношение к нему. В первых пьесах Шекспира, где
являлось это лицо, оно и называлось Олдкестлем. Потом же, когда во времена
Елисаветы опять восторжествовало протестантство, неловко было выводить с
насмешкой мученика за борьбу с католичеством, да и родственники Олдкестля
протестовали, и Шекспир переменил имя Олдкестля на имя Фальстафа, тоже
исторического лица, известного тем, что он убежал с поля сражения под
Азинкуром.
Фальстаф действительно вполне естественное и характерное лицо, но зато
это едва ли не единственное естественное и характерное лицо, изображенное
Шекспиром.
Естественно же и характерно это лицо потому, что оно из всех лиц
Шекспира одно говорит свойственным его характеру языком. Говорит же он
свойственным его характеру языком потому, что говорит тем самым
шекспировским языком, наполненным несметными шутками и незабавными
каламбурами, который, будучи несвойственен всем другим лицам Шекспира,
совершенно подходит к хвастливому, изломанному, развращенному характеру
пьяного Фальстафа. Только поэтому лицо это действительно представляет из
себя определенный характер. К сожалению, художественность этого характера
нарушается тем, что лицо это так отвратительно своим обжорством, пьянством,
распутством, мошенничеством, ложью, трусостью, что трудно разделять чувство
веселого комизма, с которым относится к нему автор. Так это для Фальстафа.
Но ни на одном из лиц Шекспира так поразительно не заметно его, не
скажу неумение, но совершенное равнодушие к приданию характерности своим
лицам, как на Гамлете, и ни на одной из пьес Шекспира так поразительно не
заметно то слепое поклонение Шекспиру, тот нерассуждающий гипноз, вследствие
которого не допускается даже мысли о том, чтобы какое-нибудь произведение
Шекспира могло быть не гениальным и чтобы какое-нибудь главное лицо его в
драме могло бы не быть изображением нового и глубоко понятого характера.
Шекспир берет очень недурную в своем роде старинную историю о том: Avec
quelle ruse Amleth qui depuis fut Roy de Dannemarch, vengea la mort de son
pere Horwendille, occis par Fengon, son frere et autre occurence de son
histoire {С какой хитростью Амлет, ставший впоследствии королем Дании,
отомстил за смерть своего отца Хорвендилла, убитого его братом Фенгоном, и
прочие обстоятельства этого повествования}, или драму, написанную на эту
тему лет 15 прежде его, и пишет на этот сюжет свою драму, вкладывая
совершенно некстати (как это и всегда он делает) в уста главного
действующего лица все свои, казавшиеся ему достойными внимания мысли.
Вкладывая же в уста своего героя эти мысли: о бренности жизни (могильщик), о
смерти (to be or not to be {быть или не быть (англ.).}), те самые, которые
выражены у него в 66-м сонете (о театре, о женщинах), он нисколько не
заботится о том, при каких условиях говорятся эти речи, и, естественно,
выходит то, что лицо, высказывающее все эти мысли, делается фонографом
Шекспира, лишается всякой характерности, и поступки и речи его не
согласуются.
В легенде личность Гамлета вполне понятна: он возмущен делом дяди и
матери, хочет отомстить им, но боится, чтобы дядя не убил его так же, как
отца, и для этого притворяется сумасшедшим, желая выждать и высмотреть все,
что делается при дворе. Дядя же и мать, боясь его, хотят допытаться,
притворяется ли он, или точно сумасшедший, и подсылают ему девушку, которую
он любил. Он выдерживает характер, потом видится один на один с матерью,
убивает подслушивающего придворного и обличает мать. Потом его отправляют в
Англию. Он подменивает письма и, возвратившись из Англии, мстит своим
врагам, сжигая их всех.
Все это понятно и вытекает из характера и положения Гамлета. Но
Шекспир, вставляя в уста Гамлета то речи, которые ему хочется высказать, и
заставляя его совершать поступки, которые нужны автору для подготовления
эффектных сцен, уничтожает все то, что составляет характер Гамлета легенды.
Гамлет во все продолжение драмы делает не то, что ему может хотеться, а то,
что нужно автору: то ужасается перед тенью отца, то начинает подтрунивать
над ней, называя его кротом, то любит Офелию, то дразнит ее и т. п. Нет
никакой возможности найти какое-либо объяснение поступкам и речам Гамлета и
потому никакой возможности приписать ему какой бы то ни было характер.
Но так как признается, что гениальный Шекспир не может написать ничего
плохого, то ученые люди все силы своего ума направляют на то, чтобы найти
необычайные красоты в том, что составляет очевидный, режущий глаза, в
особенности резко выразившийся в Гамлете, недостаток, состоящий в том, что у
главного лица нет никакого характера. И вот глубокомысленные критики
объявляют, что в этой драме в лице Гамлета выражен необыкновенно сильно
совершенно новый и глубокий характер, состоящий именно в том, что у лица
этого нет характера и что в этом-то отсутствии характера и состоит
гениальность создания глубокомысленного характера. И, решив это, ученые
критики пишут томы за томами, так что восхваления и разъяснения величия и
важности изображения характера человека, не имеющего характера, составляют
громадные библиотеки. Правда, некоторые из критиков иногда робко высказывают
мысль о том, что есть что-то странное в этом лице, что Гамлет есть
неразъяснимая загадка, но никто не решается сказать того, что царь голый,
что ясно как день, что Шекспир не сумел, да и не хотел придать никакого
характера Гамлету и не понимал даже, что это нужно. И ученые критики
продолжают исследовать и восхвалять это загадочное произведение,
напоминающее знаменитый камень с надписью, найденный Пиквиком у порога
фермера и разделивший мир ученых на два враждебных лагеря.
Так что ни характеры Лира, ни Отелло, ни Фальстафа, ни тем менее
Гамлета никак не подтверждают существующее мнение о том, что сила Шекспира
состоит в изображении характеров.
Если в драмах Шекспира и встречаются лица, имеющие некоторые
характерные черты - большей частью второстепенные лица, как Полоний в
"Гамлете", Порция в "Венецианском купце", - то эти несколько живых
характеров среди 500 и более второстепенных лиц и полное отсутствие
характеров в главных лицах никак не доказывают того, чтобы достоинство драм
Шекспира состояло в изображении характеров.
То, что Шекспиру приписывается великое мастерство изображения
характеров, происходит оттого, что у Шекспира действительно есть
особенность, могущая при поверхностном наблюдении при игре хороших актеров
представляться умением изображать характеры. Особенность эта заключается в
умении Шекспира вести сцены, в которых выражается движение чувств. Как ни
неестественны положения, в которые он ставит свои лица, как ни несвойствен
им тот язык, которым он заставляет говорить их, как ни безличны они, самое
движение чувства: увеличение его, изменение, соединение многих
противоречащих чувств выражаются часто верно и сильно в некоторых сценах
Шекспира и в игре хороших актеров вызывают, хотя на короткое время,
сочувствие к действующим лицам.
Шекспир, сам актер и умный человек, умел не только речами, но
восклицаниями, жестами, повторением слов выражать душевные состояния и
изменения чувств, происходящие в действующих лицах. Так, во многих местах
лица Шекспира вместо слов только восклицают, или плачут, или в середине
монолога часто жестами проявляют тяжесть своего состояния (так, Лир просит
расстегнуть ему пуговицу), или в минуту сильного волнения по поскольку раз
переспрашивают и заставляют повторять то слово, которое поражает их, как это
делают Отелло, Макдуф, Клеопатра и др. Подобные умные приемы изображения
движения чувства, давая возможность хорошим актерам проявить свои силы,
часто принимались и принимаются многими критиками за уменье изображать
характеры. Но как ни сильно может быть выражено в одной сцене движение
чувства, одна сцена не может дать характера лица, когда это лицо после
верного восклицания или жеста начинает продолжительно говорить не своим
языком, но по произволу автора ни к чему не нужные и по соответствующие его
характеру речи.
V
"Ну, а глубокомысленные речи и изречения, произносимые действующими
лицами Шекспира? - скажут хвалители Шекспира. - Монолог Лира о наказании,
речь Кента о лести, речь Эдгара о своей прежней жизни, речи Глостера о
превратности судьбы и в других драмах знаменитые речи Гамлета, Антония и
другие?"
Мысли и изречения можно ценить, отвечу я, в прозаическом произведении,
в трактате, собрании афоризмов, но не в художественном драматическом
произведении, цель которого вызвать сочувствие к тому, что представляется. И
потому речи и изречения Шекспира, если бы они и содержали очень много
глубоких и новых мыслей, чего нет в них, не могут составлять достоинства
художественного поэтического произведения. Напротив, речи эти, высказанные в
несвойственных условиях, только могут портить художественные произведения.
Художественное, поэтическое произведение, в особенности драма, прежде
всего должно вызывать в читателе или зрителе иллюзию того, что переживаемое,
испытываемое действующими лицами переживается, испытывается им самим. А для
этого столь же важно драматургу знать, что именно заставить делать и
говорить свои действующие лица, сколько и то, чего не заставить их говорить
и делать, чтобы не нарушать иллюзию читателя или зрителя. Речи, как бы они
ни были красноречивы и глубокомысленны, вложенные в уста действующих лиц,
если только они излишни и несвойственны положению и характерам, разрушают
главное условие драматического произведения - иллюзию, вследствие которой
читатель или зритель живет чувствами действующих лиц. Можно, не нарушая
иллюзии, не досказать многого - читатель или зритель сам доскажет, и иногда
вследствие этого в нем еще усилится иллюзия, но сказать лишнее - все равно
что, толкнув, рассыпать составленную из кусков статую или вынуть лампу из
волшебного фонаря, - внимание читателя или зрителя отвлекается, читатель
видит автора, зритель - актера, иллюзия исчезает, и вновь восстановить
иллюзию иногда бывает уже невозможно. И потому без чувства меры не может
быть художника и, в особенности, драматурга. Шекспир же совершенно лишен
этого чувства.
Лица Шекспира постоянно делают и говорят то, что им не только не
свойственно, но и ни для чего не нужно. Я не привожу новых примеров этого,
потому что полагаю, что человека, который сам не видит этого поражающего
недостатка во всех произведениях Шекспира, не убедят никакие примеры и
доказательства. Достаточно прочесть одного "Лира", с его сумасшествием,
убийствами, выкалыванием глаз, прыжком Глостера, отравлениями,
ругательствами, не говоря уже о "Перикле", "Цимбелине", "Зимней сказке",
"Буре" (все произве