е театр
поставил эту пьесу. Ведь "Остров мира" - скорее журналистика, а не
драматургия. В ту пору театры, страшась какого-нибудь очередного "изма", еще
не обращались к журналистике. А еврейский театр поставил. И блестяще
поставил. До сегодня помню молодого талантливого Изю Рубинчика в роли царька
в этом спектакле. Как надо было сыграть трудную роль без единого слова,
чтобы сейчас, спустя тридцать с лишним лет увидеть этого смешного и
несчастного царька! Как сложилась судьба Изи Рубинчика после закрытия
театра? Куда делся талантливый еврейский актер, читавший мне на польском
языке стихи еврея Юлиана Тувима?
Весть о прибытии ликвидационной комиссии с неимоверной быстротой
разнеслась по городу. Антисемиты ликовали, считая это (заодно с кампанией
против космополитов) симптомом замечательных санкций против ненавистных
жидов, недобитых немцами... Либеральные русские интеллигенты, как всегда,
смущенно уходили от неудобной темы. Евреи поглупее, вроде меня, считали это
очередным перегибом какого-нибудь высокопоставленного антисемита
республиканского масштаба. Более разумные с завистью говорили об уехавших в
Палестину румынских евреях и пророчески изрекали, что сейчас, мол, еще
хорошо, а вот дальше что будет!
Ликвидационная комиссия присутствовала на четырех последних спектаклях
еврейского театра. Я уже говорил, что формальной причиной ликвидации театра
была его нерентабельность. Надо ли объяснять лживость этого аргумента? В
отличие от нерентабельного украинского театра, существовавшего на дотации
государства, что само по себе, я считаю, было справедливым, еврейский театр
был на хозяйственном расчете.
Последние четыре спектакля... Я напрягаю память, но не могу вспомнить
первый и второй. Отлично помню мелкий холодный дождь, огни фонарей в
зловещем тумане, толпы евреев, за несколько кварталов от театра спрашивающих
лишний билетик. У самого театра совсем не театральная, подавленная толпа
сгущается, запрудив проезжую часть улицы. В самом театре яблоку негде
упасть. Я сижу на приставном стуле в проходе возле последнего ряда. За моей
спиной, плотно забив выход из партера, сгрудилась толпа не имеющих места.
Между приставными стульями с трудом пробираются запоздавшие счастливчики -
обладатели билетов.
В первом ряду за небольшим столом члены ликвидационной комиссии -
четыре человека с типичной украинской внешностью (специально подобрали?) в
вышитых сорочках, окрещенных "антисемитками". Перед каждым на столе стопка
бумаги. Как и других, меня интересует вопрос, понимают ли они идиш.
Нет, я не могу вспомнить двух первых спектаклей, хотя отчетливо помню,
что сыграны они были блестяще. А еще помню чувство подавленности после
спектакля. И надежду, что комиссия не посмеет закрыть такой театр, да еще
убедившись, какие у него сборы.
Третий спектакль - "Блуждающие звезды". Не помню, в какой уже раз
смотрю эту великолепную инсценировку Шолом-Алейхема. Все тот же холодный
дождь Все те же зловещие фонари. Все те же толпы людей, полных отчаяния,
ожидания и надежды. Мое место в ложе бенуар недалеко от сцены. Отсюда мне
хорошо видны лица членов ликвидационной комиссии. Время от времени сидящие
за ними во втором ряду администратор и какой-то незнакомый мне мужчина
что-то объясняют им. Иногда мне даже кажется, что ликвидационная комиссия
понимает идиш, потому что в местах, в которых чуткий наэлектризованный зал
замирает или единым вздохом выражает свою реакцию, и на лицах комиссии
появляется подобие человеческого чувства. В антрактах большинство зрителей
остается на своих местах. Обычно шумливая еврейская публика сейчас
угрюмо-молчалива.
Предпоследний акт. Небольшое зеркало сцены стало еще меньше, зажатое
талантливыми декорациями. В мрачной тесной каморке под полуразвалившейся
лестницей умирает покинутый всеми Гоцмах. Артиста Нугера я видел во многих
ролях. Он играл Колдунью и мольеровского Скупого. Он играл роли и
острохарактерные, и комичные, и роли резонеров, и положительных героев.
Большой артист большого диапазона. Но до такого трагизма Нугер еще никогда
не поднимался. Каждое движение кисти руки, каждое усилие мимических мышц
лица были выражением мучительно рвущегося из души подтекста. И когда,
подавляя кашель, Нугер произнес свою последнюю фразу: "Что такое Гоцмах без
еврейского театра?!", когда агонирующий Гоцмах замер на куче тряпья,
служившего ему
ложем, когда поспешнее, чем обычно, опустился занавес, зал разразился
рыданием. Я видел, как один из членов ликвидационной комиссии стыдливо
пальцем смахнул слезу.
Уже зная то, чего я еще не рассказал, я иногда задавал себе вопрос,
возможно ли так сыграть смерть Гоцмаха только при помощи даже самой
феноменальной артистической техники? Трудно ответить на этот вопрос. В
бессознательном состоянии Нугера со сцены отвезли в больницу. Врачи спасли
его жизнь. Но уже никогда не существовал артист Нугер. Смерть Гоцмаха была
его лебединой песней.
На следующий день, в перерывах между лекциями в институте, разговор о
спектакле "Блуждающие звезды" случайно или не случайно размежевал
студенческую среду. В группах обсуждающих спектакль оказались только евреи.
Возможно, тема была причиной этого размежевания?
Последний спектакль - оперетта Исаака Дунаевского "Вольный ветер".
Толпы евреев, тщетно пытающихся достать билет, или другим путем пробраться
на спектакль, вылились из улицы на мокрый от дождя, узорами выложенный
торцовый камень Театральной площади - площади перед украинским театром.
Потом рассказывали, что в эти дни спектакли украинского театра шли почти при
пустом зале. С трудом протискиваясь сквозь толпу, я заметил знакомого
офицера министерства гос. безопасности в гражданском одеянии. И еще одного -
уже почти у входа в театр. Надо ли объяснять, что не всех черновицких
эмгебешников я знал в лицо. Со ступенек театрального подъезда я увидел
напротив, на улице Леси Украинки, группу мокнущих под дождем милиционеров.
В зале публика наэлектризована до предела. Каждая реплика, даже
отдаленно намекающая на судьбу еврейского театра, встречается оглушительными
аплодисментами и возгласами. Ликвидационная комиссия явно испугана. В
отличие от предыдущих вечеров, даже не симулирует какой-либо деятельности.
Мелодия марша, завершающего последнюю сцену, сопровождается
скандирующими хлопками и топотом ног всего зала. Наверху, не то в ложе
второго яруса, не то на галерке молодые голоса подхватили песню. Мелодия
разрастается. Поет уже весь зал.
Израильскому читателю это может показаться обычным. В Израиле зал
подхватывает песню иногда даже в случаях, когда это мешает услышать
исполнителя. Но в Советском Союзе, где в театральном помещении не может быть
произнесено ни единого слова, не проверенного и не утвержденного цензурой,
где зрителям разрешают только аплодировать и выкрикивать "бис" или "браво",
запеть песню было демонстрацией само по себе.
Когда затихла музыка на сцене, прорываясь сквозь аплодисменты, сверху
снова полилась песня. Ее подхватили на сцене, в партере, в ложах. Так
повторялось несколько раз. Артисты все снова и снова выходили на
бесчисленные вызовы. На лицах евреев светилась надежда. На что? Не знаю.
Знаю только, что я надеялся вместе со всеми.
Черновицкий еврейский театр перестал существовать. Это событие, как
взлет сигнальной ракеты, послужило в городе началом разнузданного
антисемитизма, который очень скоро проявился в нашем институте. Но об этом я
расскажу в следующей главе.
В ту пору я окончательно почувствовал себя евреем, почувствовал
национальную гордость от принадлежности к своему преследуемому народу,
почувствовал боль от того, что столько недостойных евреев дают пищу и без
этого не голодающим антисемитам.
Несмотря на большую разницу в возрасте, после войны мы очень сдружились
с главным художником Киевского украинского драматического театра имени
Франко. Старый еврей жил искусством. Всей душой и телом он был предан
украинскому театру. Но где-то в закоулках его сердца гнездилась тоска по
исчезнувшему еврейскому быту, культуре. Часто, разговаривая со мной, он как
бы машинально карандашом или мелком рисовал евреев в ермолках, головки
пейсатых мальчиков, силуэт козы на типичной улочке еврейского местечка.
Как жаль, что я тогда не забрал тут же уничтожаемых им рисунков.
Впрочем, что бы я с ними сделал? Не дали ведь вывезти специально для меня
написанный им натюрморт. Натюрморт со смыслом, понятным только нам двоим.
Много интересных вещей о живописи, о театре узнал я от старого художника. От
него я впервые услышал о "Габиме".
Однажды, придя к нему, я увидел, как он накладывает последние мазки на
большое полотно. На фоне кособоких домишек, двориков с чахлой
растительностью, развевающегося на ветру ветхого белья стоял Шолом-Алейхем с
пальто, переброшенным через руку, и шляпой в другой руке. Композиция,
освещение, колорит! Картина была бы просто очень хорошей, если бы не одна
деталь, делающая ее прекрасной - лицо Шолом-Алейхема. С какой грустью, с
какой болью и любовью он смотрел на раскинувшееся перед ним убожество! Это
был взгляд моего друга, старого художника, в минуты, когда, рассказывая о
своем детстве и юности, о любительских еврейских театрах и "Габиме", он
набрасывал свои добрые, а иногда ироничные рисунки. С восторгом я смотрел на
эту картину, безусловно, вершину творчества художника Матвея Драка.
Зазвонил телефон. Старый художник снял трубку. Не стану сейчас говорить
о причинах, обвинять того или другого, но как раз в это время в семье Матвея
Драка произошел раскол. Телефонный разговор с ближайшим родственником
становился все острее. И вдруг я увидел, как старый человек, бледнея,
сползает вниз вдоль стены. Я подхватил его, усадил и взял трубку телефона.
На том конце провода продолжали говорить:
- Я еще раз повторяю, если ты не выполнишь моих условий, я заявлю, что
ты - еврейский националист, что ты пишешь портрет Шолом-Алейхема.
Что я сказал тому, на том конце провода, описывать не стану, потому что
это не поддается и не подлежит описанию. Как мог, успокоил старика и,
считая, что сделал все возможное, ушел домой. На следующий день, придя к
старому художнику, я был потрясен до глубины души. Матвей Драк всю ночь
работал, уродуя лучшее свое детище. Он замазал Шолом-Алейхема все теми же
кособокими домишками и убогим тряпьем. Картина перестала существовать.
Часто в эти страшные дни и уже значительно позже я вспоминал
знаменательный разговор после приема у маршала Федоренко. Что стало с
гвардии полковником? В армии ли он еще или демобилизовался. Где-то году в
шестидесятом случайно узнал, что он служит в Днепропетровске в звании
генерал-майора. Его товарищи уже давно генералы армии и маршалы, а он, самый
талантливый, самый храбрый из них, все еще генерал-майор. Ну что ж, все
естественно. Сейчас мне уже не казался странным его вырвавшийся из глубины
души возглас: "Антлейф, ингеле!" В Киеве, в атмосфере матерого
антисемитизма, меня уже давно ничто не удивляло, даже черная неблагодарность
к одному из храбрейших комбригов Отечественной войны. Удивило, нет, не
просто удивило, - потрясло - нечто совершенно другое.
Однажды в "Правде" я прочел большую дурно пахнущую статью, в которой
автор обрушился на тех, кто говорит о каком-то несуществующем В СССР
антисемитизме. Я бы отнесся к этой привычной стряпне, как к еще одной порции
дерьма, если бы не подпись автора статьи -- Давид Драгунский. Долго я не мог
прийти в себя.
Давид Драгунский, дважды Герой Советского Союза, гвардии полковник,
в подразделении которого я служил в августе 1945 года? Не может быть!
Давид
Драгунский, объяснявший мне, не верящему в то, что надвигается волна
антисемитизма, сейчас, после всего, что мы пережили, после борьбы с
космополитизмом, после уничтожения еврейской культуры и физического
уничтожения деятелей этой культуры, после дела врачей-отравителей, после
ежесекундного проявления антисемитизма во всех сферах жизни подписывает
грязную статью, сфабрикованную черносотенцами?
Мне было больно и стыдно за глубоко уважаемого мною человека. И когда
жена и сын, когда мои друзья - все те, кто много раз слышал от меня рассказ
о Драгунском, когда они с упреком спросили меня, как это могло случиться, я
растерялся. Вероятно, пытался я оправдать Драгунского, статью подписали без
его ведома, как это нередко делают, а там - военная дисциплина, партийная
дисциплина, пятое, десятое... Но и сам я не очень верил своему объяснению.
Через несколько дней все стало на свои места. По телевидению показали
знаменитую пресс-конференцию, по поводу которой потом циркулировало
множество анекдотов. (Один из них: Что такое пресс-конференция? Это тридцать
евреев под прессом. Тоже своеобразная попытка оправдать недостойное
поведение). Одной из видных фигур на этой конференции был генерал-полковник
(наконец-то очередное воинское звание вместо тридцати сребреников) дважды
Герой Советского Союза Драгунский. Его трудно было узнать. Нет, не потому,
что он постарел. И тогда, в 1945 году, мне, двадцатилетнему лейтенанту, он
казался почти стариком. Все относительно. Нет. Тогда он был человеком,
героем, личностью. Даже в детстве он был личностью. Когда в их классе
девочка обозвала его жидом, он, зная, что нельзя бить женщин, выплеснул ей в
лицо чернила. Сейчас это была жалкая марионетка в компании марионеток.
Сейчас его окунули в дерьмо по самые уши, а он радовался запоздавшему на
двадцать лет очередному воинскому званию.
В этот вечер навсегда перестал существовать для меня комбриг
Драгунский. В этот вечер я окончательно понял, что военное и гражданское
мужество - величины несравнимые.
Спустя некоторое время Драгунский с группой таких же подонков-евреев
приехал в Брюссель, где в эту пору проходил сионистский конгресс. Приехали
они доказывать, как изумительно живется евреям в Советском Союзе. Группа
остановилась в гостинице вблизи цирка, в котором в это время выступали
советские артисты. Хорошие артисты. На афише цирка какой-то остряк написал:
"Драгунский с группой дрессированных евреев". Драгунский и дальше погружался
в трясину подлости. Но именно этот факт я вспомнил только потому, что фраза
на афише с одинаковым успехом могла быть написана и сионистом и антисемитом.
Дважды два всегда и везде четыре. Альберт Эйнштейн как-то сказал, что евреи
не лучше других, не хуже других, они просто другие. Это высказывание служило
мне некоторым утешением, когда я встречал евреев-подлецов, евреев-подонков.
Слабым утешением оно служит и сейчас, когда в еврейском государстве я
вижу избыточное количество евреев-подонков, разрушающих свою страну, свое
единственное в мире убежище.
СТУПЕНИ ВОСХОЖДЕНИЯ
Предо мной фотоальбом нашего курса -- "6-й вы пуск врачей Черновицкого
Государственного медицинского института, 1951 г." Впервые этот уже несколько
потертый альбом, разбухший от многочисленных дополнительных фотографий
последующих встреч, не просто источник эмоций, воспоминаний, ассоциаций, а
объект социологического исследования.
Могут возразить, что единственный курс не очень удачный объект, так как
в какой-то мере он может быть исключением, и выводы, которые будут сделаны в
результате исследования, нельзя распространить на другие подобные объекты.
Возражение было бы серьезным, если бы не одно обстоятельство. Начал я
заниматься не на этом курсе.
В 1945 году меня приняли на лечебный факультет Киевского медицинского
института. Но в послевоенном Киеве общественный транспорт почти не
функционировал. Расстояния между кафедрами были огромными даже для вполне
здорового студента, а я передвигался с помощью костылей. Мне предложили
перевестись в Черновицы, где все было компактнее и удобнее. Таким образом я
познакомился еще с одним курсом. После окончания второго семестра целый год
мне пришлось пролежать в госпитале - сказались результаты ранений. Потеряв
столько времени, я уже не вернулся на свой курс. Таким образом, я имел
возможность быть в трех различных коллективах, чрезвычайно похожих по
количеству фронтовиков и пришедших в институт после окончания школы, похожих
по национальному составу. Я жил в университетском общежитии и мог бы
написать, что подобная структура в ту пору была и на различных факультетах
Черновицкого университета. Но пишу только о том, что знаю абсолютно
достоверно.
В первые послевоенные годы даже мысль о подобном исследовании
показалась бы мне абсурдной, хотя, как я уже писал, фронт проявил мою
национальную сущность. Возвращение к мирной жизни давало повод для радужных
надежд. С фашизмом навсегда покончено, а ведь антисемитизм - одно из
проявлений фашизма, если быть более точным - немецкого нацизма.
При поступлении в институт я не видел никаких признаков национальной
дискриминации. Наш выпуск это - 302 врача. Из них - 102 евреи (33,8%). Это
был естественный процент, обусловленный, вероятно, только конкурсом знаний.
Уже через несколько лет, когда будут введены негласные национальные и, так
называемые, мандатные барьеры, процент евреев в ВУЗ'ах упадет до минимума, а
в некоторых - будет равен нулю.
Собственно говоря, уже в 1945 году существовали ВУЗы, в которые не
допускали евреев, но так как это были единичные заведения, вроде института
внешних отношений, дискриминация не бросалась в глаза, на нее еще не
обращали внимания. В ту пору, перечисляя национальный состав нашего курса,
не считали неудобным сказать, сколько студентов-евреев. На торжественном
выпускном вечере в июне 1951 года, когда нам вручали дипломы, в актовой речи
было сказано: "Русских - столько-то, украинцев - столько-то, представителей
других национальностей -- столько-то". Слово еврей стало уже непроизносимым.
Незадолго до моего отъезда в Израиль я беседовал с очень видным
руководителем науки на Украине (это вовсе не значит, что он очень видный
ученый, хотя именно в таком качестве его представляют партийные деятели). На
замечание о проценте евреев в ВУЗ'ах, он ответил мне стандартной фразой
антисемитов: "А сколько их работает в шахтах?" Тогда я рассказал
ему о двух моих пациентах.
Первый из них -- еврейский парень, богатырь, романтик, после окончания
школы пожелал пойти работать в шахте. Преодолев сопротивление родителей, он
поехал на Донбасс. Уже через год его считали лучшим забойщиком в
шахтоуправлении. На поверхности он был окружен почетом. А под землей, в
шахте попадал в атмосферу матерого разнузданного антисемитизма своих
товарищей по забою. Кончилось тем, что на него толкнули вагонетку с углем.
Он успел увернуться, но нога попала под колесо. Я оперировал его по поводу
ложного сустава костей голени после открытого перелома. Никто не понес
наказания, так как у него не было свидетелей, а мотивация преступления -
антисемитизм - отвергалась как гнусный поклеп на социалистическое общество.
Второй случай очень похож на первый. Но здесь вообще не было прямых
улик, что это - покушение на убийство. Обвал в забое квалифицировали как
возможную (но недоказанную) небрежность крепильщика. Молодого человека я
лечил по поводу компрессионных переломов трех поясничных позвонков.
Высокопоставленный деятель от науки отмахнулся от этих фактов так же, как и
от упоминания, сколько евреев-станочников работает на заводах "Арсенал",
"Большевик", "Красный экскаватор" и на других крупных и мелких предприятиях
Киева.
Уже знакомая картина: так же реагируют на факты участия евреев в войне.
Но даже будь прав деятель от науки в вопросе о количестве евреев, работающих
в шахтах, почему в самой демократической в мире стране это количество должно
быть каким-то обязательным исходным показателем? Почему бы таким показателем
не сделать процент шахматных гроссмейстеров или, скажем, процент
композиторов?
Процент так процент. Поэтому вернемся к нашему курсу. Из 302
выпускников 84 были фронтовиками (27,8%). Из 84 фронтовиков -- 29 евреи.
Таким образом, студентов-евреев на курсе 33,8%, евреев-фронтовиков среди
всех студентов-фронтовиков -- 34,5%, то есть значительно больше, чем русских
или украинцев. И еще один показатель для сравнения: фронтовиков-неевреев
(русские, украинцы и другие вместе взятые) среди студентов-неевреев --
27,2%, фронтовиков-евреев среди студентов-евреев -- 28,4%.
Могу поспорить, что таких красноречивых цифр вы не найдете ни в одной
советской статистике, ни для внутреннего употребления, ни для опубликования
на наивном Западе. А о том, как от своего народа скрывают многие факты,
сообщаемые Западу, я еще надеюсь рассказать.
Приведенные цифры дают некоторое представление о количестве. А теперь
несколько слов о качестве. Но прежде всего должен сказать, что с глубоким
уважением отношусь к моим однокурсникам-фронтовикам русским, украинцам,
представителям других национальностей, ко всему, что они сделали и пережили
на фронте.
Я уже писал, что евреям на войне было труднее, что награждали их хуже,
если вообще награждали. И, вопреки всему этому, на нашем курсе наблюдался
забавный парадокс: самый большой военный орден - орден Красного знамени был
только у еврея; из трех кавалеров двух орденов Славы - три были евреями.
Евреи-фронтовики составляли только 34,5% всех студентов-фронтовиков. Процент
евреев инвалидов Отечественной войны был равен 62,5 (5 из 8). Ни одного
добровольца не было среди студентов-украинцев. Подавляющее большинство из
них призывалось в армию полевыми военкоматами по мере освобождения Украины
от оккупации, так как они уже давно достигли призывного возраста. Несколько
моих однокурсников-евреев ушли добровольно на фронт задолго до достижения
призывного возраста. Можно добавить, что из пяти танкистов все пять были
евреями (два из них -- доктор Коган и автор -- сейчас в Израиле).
{Д-р Захар Коган, как уже написано, скоропостижно скончался 13 июня
1993 года}.
Среди евреев нашего выпуска был командир стрелкового батальона (мой
друг доктор Мордехай Тверски, кавалер советских, польских и чешских орденов,
сейчас житель Бат-Яма), и командир штрафной роты, и командир роты саперов, и
командир противотанковой батареи, и еще три пехотинца, награжденные орденом
Славы (один из них - мой земляк и друг, доктор Михаэль Волошин -- живет в
Герцлии). Сколько интересного о боевых делах однокурсников-евреев я мог бы
рассказать! Но разве эти рассказы убедят антисемитов? И вообще, что их может
убедить?
До 1947 года на нашем курсе даже при самом тщательном наблюдении нельзя
было заметить размежевания по национальному признаку. Это был, так мне по
крайней мере казалось, коллектив единомышленников. Некоторая не уютность
появилась у евреев во время кампании борьбы с космополитами. Почти всем было
понятно, что космополит - синоним слова еврей, что кампания попросту
антисемитская. Мы чувствовали только не уютность потому, что евреи, конечно,
сволочи, но ведь на курсе мы были своими евреями, то есть хорошими жидами,
непохожими на других.
Ликвидация Черновицкого еврейского театра была прорывом плотины,
сдерживавшей самые затаенные, самые низменные инстинкты. В ту пору я лично
почувствовал антисемитизм в физическом смысле, так как из драки в
институтской библиотеке, в которой на стороне евреев были только Захар Коган
и я, хотя и победителем, но я вышел с "фонарем" под глазом.
Однажды на очередной "мальчишник" мы пригласили весьма уважаемого нами
доцента. Как и обычно, "мальчишник" проходил интересно и весело. Когда уже
было выпито изрядное количество водки, доцент неожиданно спросил:
- Ребята, а почему вы в таком составе? Мы не поняли. - Почему здесь
собрались только евреи?
Лишь сейчас мы заметили, что на "мальчишнике" случайно оказались только
евреи, хотя один из них числился украинцем.
- Дмитрий Иванович, - ответили мы, - здесь ребята только из нашей
группы. Есть еще два нееврея. Вы бы хотели их видеть за нашим столом?
- Нет, я их тоже не люблю.
Разговор на эту тему казался исчерпанным. Но вскоре он оказался
перенесенным на открытое партийное собрание. Никогда не забуду этого
собрания. Участники "мальчишника" сидели в роли подсудимых, прибитые, не
понимающие происходящего. Нееврейская часть группы жаждала крови. Дай им
сейчас возможность, они учинили бы небольшой еврейский погром, пока что в
рамках одной академической группы. Скромная интеллигентная русская девушка,
с которой мы всегда были добрыми друзьями, выступая, превратилась в фурию.
Она обвиняла еврейского парня в сионизме только потому, что добрые дружеские
отношения он не превращал в нечто более интимное по причине, как она
считала, еврейского национализма. К сожалению, поддержала ее да и других,
жаждущих крови, славная умная еврейская девушка, на свое несчастье,
полюбившая подонка. Ослепленная этой любовью, она считала причиной нашего
осуждения не то, что ее избранник - подонок, а то, что он -нееврей. В своей
роковой ошибке она убедилась, став женой, а затем, выгнав этого недостойного
человека, о котором в институте упорно говорили, что при немцах он служил в
полиции, но избежал наказания, искупив свой грех пребыванием на фронте в
последние недели войны.
С этого дня, пока еще только в институте, я стал числиться сионистом,
хотя даже не помышлял о сионизме. Группу расформировали. Мать и сестра
покойного Гриши Шпинеля, в доме которого состоялся тот памятный
"мальчишник", уже давно живут в Израиле. Нет сомнения, что был бы здесь и
Гриша...
Пока из нашей группы в Израиле четыре человека -- доктор Юкелис, доктор
Коган, профессор Резник и я. Еще долго после описанного собрания мы не были
сионистами. Но не оно ли явилось той первой ступенькой, по которой началось
наше восхождение?
Размежевание курса по национальному признаку достигло своего апогея при
распределении на работу перед окончанием института.
Продолжаю рассказ об исследовании, объектом которого стал фотоальбом.
Из 302 студентов 19 окончили институт с отличием. Вы помните, процент евреев
на курсе - 33,8. Примерно, таким должен быть процент евреев среди окончивших
институт с отличием. Нет, не таким. Как и на фронте, в мирной жизни еврей
обязан быть лучшим, если мечтает удостоиться хотя бы равных прав с неевреем.
Из 19 человек, окончивших институт с отличием, -- 14 -- евреи (73,7%).
Надо полагать, что при распределении должны были учесть этот фактор и
хоть кого-нибудь из отличившихся евреев рекомендовать для научной работы,
тем более, что все пять неевреев, окончивших с отличием, и около десяти,
отличия не удостоенных, были рекомендованы в аспирантуру или ординатуру?
Нет, ни одного. На пути евреев в науку стоял шлагбаум, на котором пока еще
не было надписи "ферботен".
В ту пору за свое сенсационное открытие в биологии Сталинской премии
первой степени был удостоен Бошян. Одна принадлежность к банде Лысенко
делала его неуязвимым для научной критики. А тут еще Сталинская премия! И
вдруг зимой 1950 года (!!!) мы, студенты 5-го курса, читаем объявление о
том, что на открытом ученом совете будет сделан доклад заведующего кафедрой
микробиологии профессора Калины и студента нашего курса, критикующих так
называемую теорию Бошяна.
За три года до этого Борис пришел к профессору Калине и сказал, что
хочет стать микробиологом. Всем было известно, как трудно сдать экзамен по
микробиологии. К тому же у профессора были серьезные основания для
подозрительности. Решив, что это трюк студента, профессор заявил, что у него
не существует никаких научных кружков и прочего очковтирательства. Вот
сдадите микробиологию, тогда и приходите. На это Борис ответил, что уже
сейчас может сдать экзамен. Профессор посмотрел на него с недоверием и
предложил, если у студента такая тяга, в свободное время приходить на
кафедру. В течение трех месяцев Борис мыл пробирки, убирал клетки с морскими
свинками и выполнял другую грязную работу на кафедре. Профессор, казалось,
не обращал на него никакого внимания, а в действительности тщательно следил,
испытывая его терпение. Наконец, убедившись в том, что у студента
действительно серьезные намерения, профессор предложил Борису начать научную
работу. Оказывается, у студента уже была идея. К концу третьего курса он
сделал то, над чем безуспешно бились многие исследователи. По весомости это
была хорошая кандидатская диссертация.
И вот сейчас профессор и студент на ученом совете докладывают уже
совместную работу, критикующую лысенковца, да еще лауреата Сталинской
премии.
Стоит привести полностью первые фразы этого доклада, потому что, помимо
всего прочего, они имели большое воспитательное значение. Смысл этих фраз
стоило бы взять на вооружение руководителям научных работ. "Настоящее
исследование выполнено (профессор назвал фамилию Бориса) и мною. Во время
экспериментов и обсуждения результатов не было руководителя и руководимого.
Были два равноправных соавтора. Все, что делалось одним из нас, тщательно
проверялось другим. Я начинаю доклад теоретической предпосылкой, а
практическую часть доложит соавтор. С равным успехом мы могли бы поменяться
местами". Обе части доклада были сделаны безупречно. Заключительная фраза --
'Таким образом, все, что верно в работе Бошяна, не ново, а все, что ново,
неверно", - была встречена аплодисментами аудитории. Это был научно
обоснованный бунт против официальной лысенковско-сталинской биологии. Это
было началом конца Бошяна.
Занимаясь все время микробиологией, Борис окончил институт без отличия,
он не был в числе девятнадцати. Правда, к окончанию института это был уже
сложившийся ученый. Никто не сомневался в том, что его оставят на кафедре
микробиологии. Но не оставили. Место аспиранта кафедры заняла одна из
девятнадцати, вполне серенькая русская девушка, добросовестная и усидчивая,
на "отлично" сдавшая экзамены и в равной мере имевшая возможность стать
аспиранткой любой кафедры, так как ни одной из областей медицины она не
отдавала предпочтения. Забегая вперед, скажу, что почти в положенное время в
тепличных условиях она сделала никому ничего не дающую заурядненькую
кандидатскую диссертацию, а затем, опекаемая и лелеемая, защитила докторскую
диссертацию, не отличающуюся от кандидатской по научной ценности.
Вероятно, то, что я сейчас пишу об учениках профессора Калины, ему было
известно еще тогда, когда мы были студентами. Не знаю, как профессор
относился к евреям (не внешне, а в душе), но знаю, как любовно он относился
к науке. Поэтому Калина поехал к министру здравоохранения в Киев, и после
долгих мытарств добился того, что ему разрешили взять Бориса на кафедру.
Нет, не аспирантом, а простым лаборантом. Но через несколько месяцев Бориса
с треском вышибли с этой мизерной даже для посредственности должности.
Сфабриковали абсурдное дело.
Бориса исключили из комсомола и выгнали с работы. Профессор Калина
пытался отстоять своего любимого ученика, но ему и подобным на этом примере
показали, что всякая попытка противостоять генеральной линии партии обречена
на провал. Бориса направили в глухое село Черновицкой области на должность
судебно-медицинского эксперта.
В одно прекрасное утро ко мне в Киев (я работал тогда в ортопедическом
институте) приехал Борис с просьбой сконструировать ему термостат,
работающий не на электрической энергии, так как село, в котором он жил, еще
не вступило в двадцатый век. Тогда-то я и узнал о сфабрикованном против него
деле. Оно было настолько абсурдным, что не должно было сработать даже в то
черное время. Но сработало.
Речь шла о воровстве пробирок с возбудителями особо опасных инфекций
для диверсии против черновичан. Если бы даже намек на что-нибудь подобное
имел место, Борисом занялась бы не партийная организация, а органы
безопасности. Но какое это имеет значение! Борис узнал, что сценарий
фальшивки создавался не без участия аспирантки-однокурсницы, но не обвинял
ее, так как не располагал абсолютно достоверными данными об ее участии. И
здесь сказался ученый.
Кстати, об однокурснице. Я ее тоже не обвиняю. Вы представляете себе,
как трудно было ей, серенькой, на кафедре? Каково ей, аспирантке, было
чувствовать несравнимое превосходство над собой какого-то лаборанта, да к
тому же еврея. Меня лично восхищает ее благородство. Другие на ее месте шли
до логического конца - до физического уничтожения соперника.
Из глухого, забытого Богом села Борис привез в Москву диссертацию,
ценный вклад в науку, по определению крупнейших микробиологов страны. И уже
работая в Москве, защитил докторскую диссертацию, еще более весомую,
значительно более ценную работу.
Но вернемся к статистике. При всем при том, что ни один еврей не был
рекомендован на научную работу, 15 из 102 защитили кандидатскую
диссертацию(14,7%). Из 200 русских, совместно с украинцами, кандидатскую
диссертацию защитили 13 (6,5%) Несмотря на протекционизм по отношению к
русским и украинцам, несмотря на дискриминацию евреев, процент последних в
два с лишним раза превышает процент неевреев.
Из 15 кандидатов-евреев 7 человек затем защитили докторскую диссертацию
(6,9%).
{Во время празднования 35-летия со дня окончания института, в июне 1986
г., я узнал о том, что еще один еврей защитил докторскую диссертацию}.
Из 13 русских и украинских кандидатов докторами наук стали 6 человек
(3%). И здесь более чем вдвое процентное превосходство евреев. Но это только
количественная сторона.
А качественная?
Один пример уже приведен. Он не исключение, а правило. Кандидатская
диссертация моего однокурсника-украинца (он не из числа девятнадцати) не
просто, скажем, позавчерашний день хирургии, а нечто, неподдающееся
определению. В середине пятидесятых годов он предлагал травматологам лечить
раны фталазолом. (Для непосвященных: создать, например, авиационный
двигатель, приводимый в движение силой рук экипажа, состоящего из грудных
младенцев. Или еще что-нибудь в этом роде).
И еще одна деталь. Предполагается, что закончивший институт, до этого
также окончил школу, следовательно, более или менее грамотно и
членораздельно может изложить свои мысли.
Диссертант попросил меня отредактировать его работу. Естественно, я не
мог отказать однокурснику в том, что делал для других. Но уже первые
страницы привели меня в замешательство. Дело даже не в том, что в слове из
трех букв он умудрялся сделать четыре ошибки. Это просто была не
человеческая речь. Я по-советовал диссертанту обратиться к профессиональному
редактору.
Потом редактор не могла простить мне того, что я порекомендовал ее
моему однокурснику. Ей пришлось выверять даже цитаты. К этому времени
упомянутый врач стал важным начальником в министерстве здравоохранения
Украины. Грешен - я написал его первую докладную записку. И уже в качестве
начальника он без особых усилий защитил (Боже мой, какое слово! Разве ему
надо было защищать, если его самого защищала должность!) докторскую
диссертацию.
Руководимым мною диссертантам я запретил бы такую работу представить
даже в качестве простой журнальной статьи.
А теперь, для сравнения, путь моего друга -- земляка-однокурсника
Семена Резника. Он не просто был в числе девятнадцати. Всех поражала его
трудоспособность, его глубокие знания, его желание докопаться до самого
корня проблемы. Помимо всего, Сеня был в центре общественной жизни курса.
Разумеется, его не рекомендовали в аспирантуру или ординатуру, а послали в
глухой шахтерский город на Донбассе. Там хирург Резник, работая в больнице
сутками, нашел время сделать кандидатскую диссертацию.
В Снежном, среди повального пьянства, оперируя до изнеможения, молодой
врач нашел нечто абсолютно новое, неизвестное до его исследования. Приехав в
Киев, Сеня показал мне главы своей еще неоформленной диссертации. Меня
поразило, что он взялся за вопрос, от которого отмахнулись
хирурги-травматологи.
В лучших советских фильмах мы видели шахты -- подземные дворцы. Резник
видел, как несчастные шахтеры работают в мокром тесном забое, стоя на локтях
и коленях. Распрямиться нет возможности.
Резник предложил не только новое в диагностике и лечении травматических
бурситов, возникающих от работы в жутких условиях, но и профилактику их.
Конечно, вечно пьяные шахтеры, матерящие все на свете, но в первую очередь
жидов, повинных в их несчастьях, боготворили доктора Резника. Он ведь не
похож на остальных евреев.
Хирург из захолустья стал ассистентом кафедры хирургии Донецкого
медицинского института, но не потому, что во время "оттепели" изменилось
отношение к евреям. Просто кафедре нужен был хотя бы один сильный хирург и
ученый. А на Донбассе уже знали Резника.
С блеском защищена докторская диссертация - новое слово в хирургии
желудка. Резник - второй профессор кафедры хирургии. Советская официальная
статистика может выставить Резника в витрине, как яркое доказательство
подлого злопыхательства и козней сионистов, говорящих о каком-то немыслимом
антисемитизме, о какой-то несуществующей дискриминации евреев. Может ли
дискриминируемый еврей в сорок лет стать профессором?
Да, действительно, вопреки всему, своим упорством, умноженным на
способности, Резник, как танк, пробился в профессуру. Казалось, все
трудности уже преодолены. Но как ему жилось в новом качестве? Поскольку
советская официальная статистика не отвечает на подобные вопросы, придется
мне взять на себя эту функцию.
Еврея терпели в роли ассистента, работающего на заведующего кафедрой.
Но когда он стал профессором, заведующий почувствовал в нем опасного
конкурента, очень опасного, так как врачебная и научная квалификация второго
профессора была выше соответствующих у первого. Но у второго профессора
очень удобный изъян - он еврей, следовательно, над ним можно безнаказанно
издеваться. Три года профессору-хирургу почти не давали возможности
оперировать.
В ту пору множество кафедр хирургии в различных городах объявляли
конкурс на замещение вакантной должности. Заведующих кафедрами хирургии со
степенью доктора медицинских наук не хватало. О комедии, называемой
"конкурс", я еще расскажу. Поэтому следует ли удивляться, что для профессора
Резника нигде не находилось места. Наконец ему великодушно предложили
занять кафедру в Тюмени.
Говоря о разгоне нашей академической группы после ликвидации еврейского
театра, я заметил, что это была первая ступень на лестнице восхождения. По
многим подобным ступеням прошел мой земляк, мои друг и однокурсник, .пока
завершилось его восхождение.
Со свойственным ему упорством он воевал с ОВИРом, дважды ездил в Москву
к заместителю министра внутренних дел, отстаивая свое право уехать в
Израиль. Теперь профессор Резник заведует хирургическим отделением больницы
в Афуле. Сейчас при встречах я вижу помолодевшего счастливого человека.
Летом 1953 года самолетом санитарной авиации мне пришлось вылететь в
один из городов Житомирской области. У электромонтера, упавшего со столба,
перелом позвоночника с параличом ног. Необходима срочная операция. Старый
хирург, главный врач больницы, никогда не оперировал на позвоночнике. Из
Киева вызвали ортопеда.
К моменту моего прилета в больнице все было приготовлено для операции.
Обследовав больного я, конечно, согласился с мнением значительно более
опытных врачей провинциальной больницы и буквально через несколько минут
приступил к операции . Ассистировал старый хирург. Отлично ассистировал.
Операция шла под местным обезболиванием.
В самый ответственный момент, когда началась манипуляция на спинном
мозгу, сдавленном излившейся при переломе кровью, я услышал за своей спиной
мешающее мне сопенье. Я недовольно ог