суток воевать без сна, ни на минуту не
выходя из боя?
- Есть в этом какая-то правда. Есть. Но на тебя с гордостью смотрит вся
бригада.
- Вся бригада... Вся бригада в могилах и в сгоревших машинах. От самой
границы. А это - сброд блатных и нищих.
- Хватит, товарищ гвардии лейтенант! Распустились! Я еще не выяснил,
кто дал вам право бить по физиономии офицера Красной армии.
- Да это же...
- Садитесь! Карту достаньте!
Я огляделся, куда сесть. Ничего, кроме пузатого пуфика. Командир
батальона сидел на краю огромной кровати. Иш, барин какой! Под командный
пункт выбрал себе спальню. Другого места не нашлось в этом проклятом имении.
Я не сомневался в том, что он снова прикажет наступать через мост. Черт
возьми, какая кровать! Весь экипаж мог бы на ней поместиться. Хоть вдоль,
хоть впоперек. И мягкая, должно быть. Никогда раньше я даже не предполагал,
что бывают такие кровати. Ни слова больше не скажу о грузоподъемности моста.
Хватит.
Лужица стаявшего снега растеклась по ковру от моих сапог. Красивый
ковер. Ну и пусть. Свой дом я им не украшу.
- Ясно, товарищ гвардии лейтенант?
- Ясно. Я вложил карту в планшет и встал.
- Разрешите идти?
- Идите. Да только не вздумай снова раздавать зуботычины.
Я махнул рукой и вышел.
Заходящее солнце окровавило снег. Деревья окутаны инеем. Небо
синее-синее. А на кой черт мне эта красота? Ночью будет мороз. И вообще до
ночи еще надо дожить.
Я прошел мимо танков и стал спускаться к мосту. Командиры машин
настороженно смотрели, ожидая, что я скажу. Но я молчал. Они молча пошли за
мной. Я их не звал. Хотят - пусть идут. Здесь не опасно. Мотострелки
захватили небольшой плацдарм на левом берегу. Они уже на тех высотах, метрах
в ста
пятидесяти от берега.
Конечно, мост не выдержит тяжести танка. Но я больше ни слова не скажу
комбату. Что они там, с ума посходили?
По реке плыло "сало" и маленькие льдинки. Вода густая, черная. Офицеры
рядом со мной у перил. Стоят. Молчат. И этот здесь - младший лейтенант.
Жмется, как пес с поджатым хвостом. Фонарь под глазом у него и взаправду
здоровенный. Рука у меня тяжеловата. Но, слава Богу, что обошлось без
пистолета. Мог и прикончить под горячую руку.
Офицер Красной армии... Комбату лишь бы читать мне мораль. Посмотрел бы
он...
Этот сукин сын кантовался в тылу чуть ли не год. Охранял знамя бригады.
Люди воевали, гибли, а он охранял знамя. Сегодня к утру почти не стало
бригады. Смели под метелку все, что оставалось. Получилась сборная рота. Вот
он и попал ко мне.
Шоссе было заминировано. Когда еще подойдут саперы! А успех операции
зависел от скорости. Пошли по самому краю болота. Я приказал всем танкам
идти точно по моей колее. Этот сам сел за рычаги. Сказал, что не ручается за
своего механика-водителя. Все осторожно проползли. А он, гад, посадил машину
в болото. Еле вытащили. Потеряли время, которое могло спасти многие жизни.
То самое время, которое я не смел потратить на ожидание саперов. Ну, я его,
конечно... Ясно ведь, что этот гад хотел вместо боя отсидеться в болоте, как
раньше в штабе, охраняя знамя бригады.
А это кого еще черт несет к мосту? Комбат, адъютант старший. А это кто?
Сам комбриг? Впрочем, чему удивляться. Кроме моей сборной роты и кучки
мотострелков , у него никого не осталось.
Еще не доходя до моста, он крикнул:
- Пора, Счастливчик, мотострелкам неуютно без вас на том берегу.
Я помедлил немного. Не хотел снова говорить о грузоподъемности моста.
Вот если бы я не был евреем... Неужели они считают меня таким трусом?
Неожиданно мне на помощь пришел старший лейтенант:
- Товарищ гвардии полковник, мост не выдержит.
- Выдержит. На карте отмечено тридцать тонн. На немецкой карте. Значит
есть еще запас прочности.
- Так это немцы когда напечатали карту!
- Товарищ гвардии полковник, гляньте, балки уже малость трухлявые.
- Ниже по течению есть каменный мост.
- Каменный мост, товарищи офицеры, еще в руках противника, и
неизвестно, оставит ли он его целым.
Черт знает что такое! Действительно сброд блатных и нищих. Ну кто в
моей роте посмел бы митинговать в присутствии комбрига?
- Кончай базар! Есть, переправиться на левый берег, товарищ гвардии
полковник!
Со стыдом и болью посмотрел я на старшего лейтенанта. Он вернулся из
госпиталя, получил отремонтированную старую тридцатьчетверку с
семидесятишестимиллиметровой пушкой.
Машина на четыре тонны легче, чем у остальных. Ему идти первым.
Подло устроен этот мир. У старшего лейтенанта еще не окрепли рубцы.
Воюет он, как зверь. Честный, скромный, смелый. Лучшего товарища не сыщешь.
И вот - пожалуйста.
- Давай, товарищ старший лейтенант. На самом малом газу.
Комбат одобрительно кивнул и вместе с комбригом и адъютантом старшим
отошел от въезда на мост. Как только заработал мотор, немцы открыли огонь из
минометов. Пристреляли мост, гады.
Старенькая заплатанная тридцатьчетверка медленно вползла на мост.
Старший лейтенант спокойно шел впереди машины. Словно не было ни одного
разрыва.
Черт возьми, и такого человека я должен первым послать на смерть!
Танк поравнялся со мной. Я оторвался от перил и пошел рядом со старшим
лейтенантом. Хоть этим искупить вину перед ним.
Мы прошли чуть больше половины. Осталось метров пятнадцать. Вдруг я
почувствовал, что настил уходит из-под ног. Мы ускорили шаг. Побежали. Танк
газанул и рывком выскочил на берег.
Нас уже ждал командир роты мотострелков, обвешанный подсумками с
гранатами.
Бегом я вернулся на правый берег. Мост еще раскачивался и дрожал от
боли. Гусеницы изуродовали настил. Мины шлепались в воду. Справа вырвало
кусок перил вместе с настилом. Попадают, гады.
За спиной стукнуло танковое орудие. Так. Старший лейтенант вступил в
бой.
Офицеры напряженно следили за моим приближением.
Танки у всех одинаковы. Чего это я всегда должен быть первым? Как бы
чего не подумали?
Хрен с ним. Пусть думают. Мне и по штату сейчас не полагается быть
первым.
- Товарищ гвардии младший лейтенант, вперед, на левый берег.
У него побледнел даже фонарь под глазом. Жалко, конечно. Беззащитный он
какой-то. Необстрелянный. Я добавил уже не по-командирски:
- Поставите машину под тем деревом. Это вне огня. Ждите моей команды.
Он пошел к танку так, словно не было ног в его ватных брюках. И полез в
башню. Ах ты, говнюк! Мин испугался! Ведь насколько спокойнее водителю, если
на трудном участке перед машиной идет командир А водитель у него
действительно не очень опытный. Дергает. То чуть не глушит, то рвет газ.
Я уже собрался догнать их и провести. Но мост вдруг пьяно качнулся и
рухнул.
Танк погрузился в воду по самую башню. Этот, с фонарем под глазом,
выскочил первым и стал карабкаться по сломанной ферме. Выбрался башнер, но
снова полез в люк за товарищами.
Так. Все живы. Больше нет у меня дела к ним.
Черт возьми! Окончилась для него война. А говорят, что выживают
лучшие...
Комбриг поманил меня пальцем.
- Займешь оборону фронтом на север.
Голос у него не такой уверенный, как всегда. Полковник. Хоть бы
инженера своего позвал, прежде чем пороть херню. Сказал бы я ему!
Вот так всю дорогу. Субординация не позволяет сказать очередному херу
моржовому, что он ни за что ни про что губит человеческие жизни.
Полковник...
А может быть и он думает о субординации? Полковник подошел к мосту. На
том краю стоял командир мотострелков.
- Держитесь, мотопехота, помните, что вы гвардейцы знаменитой танковой!
Командир роты вяло козырнул и, пригибаясь, пошел к холмику.
Поменять бы их местами.
Сгущались сумерки.
Подъехал "виллис". Комбриг сел в него и укатил. Комбат и адъютант
старший поднялись в имение.
Огромные морозные звезды зажглись над войной. Горели пожары.
Я проверил посты и залез в танк. Ребята играли в подкидного дурака.
- Ждем тебя, командир, пора перекусить.
Башнер убрал карты и расстелил брезент. Лобовой стрелок передал мне
флягу. Трофейная водка пахла тмином. Пить не хотелось. Но меховая безрукавка
поверх гимнастерки и свитера была не лучшей защитой от пробиравшего до
костей холода. Шинель, чтобы не мешала в танке, я оставил в батальонном
тылу. Жаль. Днем оно ничего, а сейчас у меня даже душа замерзла.
Рядом со стреляющим я свернулся калачиком на дне башни.
Механик-водитель и лобовой стрелок откинулись на своих сидениях. Башнер
взобрался на мое. Выключили плафон.
На приборном щитке ярко фосфоресцировали цифры и стрелки. Двадцать
часов, одна минута...
Я открыл глаза. Фосфоресцировал щиток. Двадцать часов, двенадцать
минут. А мне показалось, будто прошла вечность. Что-то разбудило нас.
Обычные звуки ночного боя не должны были разбудить.
Механик открыл люк.
К реке подходили солдаты.
Мы выбрались из машины и молча смотрели, как сваливают на землю тяжелые
бревна, принесенные на солдатских плечах.
Еще подтягивался хвост колонны, а у реки уже стучали топоры саперов.
Крепко запахло пиленой сосной.
Ко мне подошел капитан. Знакомое лицо. Конечно! Мы встречались с ним за
Смоленском. Он был тогда лейтенантом.
- Здорово, Утюги. Вы ломаете - мы строим. Разделение труда.
- Строить - это дело хорошее.
- Смотря как и где строить. Вот мои ребята должны вам к утру построить
низководный мост.
- К утру?!
- Ага. К восьми ноль-ноль.
- Ну, это вы, товарищ капитан, малость загнули, - сказал кто-то из
танкистов. Капитан посмотрел на него и грустно улыбнулся.
Из-за реки, наростая, наваливался на нас сатанинский свист мины. Я уже
собрался пригнуться. Но капитан стоял, словно ничего не происходит. И черт
его знает , каким усилием я удержал невероятно отяжелевшую голову.
Мина доконала мост. Осколки и щепки наполнили воздух жужжанием и воем.
- Эгей! Санинструктора скорее!
Только сейчас я заметил, что у берега солдаты стоят по грудь в ледяной
воде и заколачивают сваи.
Комбата я тоже заметил только в эту минуту. Он сидел на моем танке и
полой шинели полировал наборный мундштук.
Мины рвались уже без перерыва. На развалинах моста. На левом берегу. На
крыше утонувшего танка.
- Видите, капитан, - сказал комбат, - я предупреждал вас. Немцы
пристреляли мост . А вы строите в сорока метрах от него. Дальше надо бы.
- Приказ есть приказ, товарищ майор. Я не могу передвинуть точку,
поставленную на моей карте.
- У вас будут большие потери. Хорошо еще, что немцы не могут
корректировать огонь.
Капитан изо всей силы ударил ледышку носком сапога. Ледышка
отрикошетила метров на пятнадцать, ударившись в каток танка.
- Точка на карте... Такая злость иногда берет. Такая злость. Что ж вы,
бляди, людей губите? Ведь можно воевать думаючи. Точка на карте...
Гвардии майор посмотрел по сторонам и тихо сказал:
- Вы уж лучше ледышки футбольте. Хорошо у вас получается. Не то дойдет
до смерша... знаете...
Капитан безнадежно махнул рукой.
- Такое чувство у меня сегодня, что смерть убережет меня от смерша.
Надраться бы. Так ведь обстановка не позволяет. Точка на карте, ... их мать
в три эталона мелких, как пшено, боженят мать!
Огромный сапер с ведром в руке подошел к соседней машине.
- Братцы, бензинчику у вас нельзя разжиться?
- У нас газойль, дизельное топливо.
- А мне все одно. Лишь бы горело.
Через минуту он выплеснул газойль на дощатую стенку большого сарая.
Ленивое пламя лизнуло заплесневелую доску Мгновение - и яростный огонь
охватил сарай. Со всех сторон гигантский костер окружили вымокшие в реке
саперы. Некоторые прямо здесь, на снегу, раздевались до гола и сушили
обмундирование. Сюда же приносили раненых.
Стоны и плач. Дикие тени, пляшущие на почерневшем снегу. Матерщина
невероятная, не понятно даже, как такое можно придумать. Саперы в ледяной
воде. Всплески минных разрывов. "Раз-два, взяли! Еще взяли!" Стук "бабы",
заколачивающей сваи.
Все спуталось в моем засыпающем мозгу. Иногда мне просто казалось, что
я вижу во сне преисподню.
Мы отдали саперам водку до последней капли. Комбат приказал принести из
имения все, что может согреть.
Сарай догорал. На берегу зажигались новые костры. Саперы у моста
менялись. Одни приходили. Другие возвращались на мост. Постоянными были
только трупы. Их складывали на берегу и укрывали плащ-палатками. Некоторых
унесла вода. Мост уходил все дальше к левому берегу. Мы уже не сомневались,
что к утру его построят. Если только к утру всех не перебьют.
Снова пришел капитан. С полы его шинели свисали сосульки. Он потащил
меня к костру. Мы сели на снарядный ящик. Капитан отцепил флягу и протянул
ее мне. Я отказался. Капитан жадно отхлебнул несколько глотков и громко
выдохнул воздух.
- Эх, брат, сейчас бы на печь. Да бабу под бок. Жаркую такую. А кругом
тепло. И тихо. Вот так бы в последний раз. На прощание перед отбытием. Ох бы
и вжарил!
Я молчал. Я не любил, когда говорили об этом. Что-то тревожное
переворачивало мое нутро. Я еще не знал, что оно такое - любовь. В школе,
правда, я как-то влюбился. Но это было другое. А потом война. Так ни разу не
довелось. Ребята подтрунивали надо мной, заводили охальные разговоры. Я
вскакивал и убегал. А в догонку раздавался жирный смех моих нечутких друзей.
Черт возьми! Некому сейчас надо мной подтрунивать. Пошли девятые сутки
наступления.
Минные разрывы внезапно перенеслись к переднему краю. На холмах,
захлебываясь, заговорили пулеметы. Выстрелило танковое орудие. Заработал
мотор тридцатьчетверки.
Саперы на мосту перестали стучать топорами и смотрели туда, где разрывы
гранат слились в сплошной гул.
Над танком старшего лейтенанта взметнулось пламя. Взрыв. Над передовой
повисла осветительная ракета. На холмах схватились в рукопашную. Низко над
нашими головами прошлась пулеметная трасса.
К берегу прибежал командир роты мотострелков. Задыхаясь, он закричал:
- Счастливчик! Гвардии лейтенант! Давай! Бей из орудий! Нас жмут к
воде! Не выдержу! Моих почти не осталось! Кучка всего!
Давай! Не думай!
Мы с капитаном молча переглянулись. Я не мог ответить на его молчаливый
вопрос. Не мог. Даже для того, чтобы показаться решительнее и старше. Я
неуверенно качнул головой из стороны в сторону.
Капитан тихо сказал:
- Правильно, Утюг. Нельзя бить по своим. - Он помолчал и добавил: -
Правду говоря, я еще с вечера боялся, что этим кончится.
Капитан посмотрел на саперов, застывших на мосту. Зычная команда
вонзилась в грохочущую ночь:
- Батальон! В ружье!
Мне захотелось обнять этого замечательного человека. Но я всегда боялся
казаться сентиментальным. Да и вообще мне следовало всегда выглядеть более
мужественным, чем другим.
Саперы мгновенно расхватали автоматы и огнеметы. Тяжелый топот сапог и
ботинок по бревнам настила. Рывок на понтон. На берег. И уже нарастающее
"ура!" понеслрось к холмам. Тугие бичи пламени из огнеметов исхлестали
темноту.
Я подумал, что огнеметы - не лучшее оружие для рукопашного боя. Но
молодцы саперы. Не только отбили атаку, даже расширили плацдарм.
Мост, как позвоночник ископаемого ящера, низко пригнулся нал водой,
мертвый и покинутый. Не сдержал капитан обещания.
Через полчаса из тыла пришли другие саперы. И снова стук топоров. И
снова разноголосый визг пил. И когда слипаются веки, мне чудится доброе
солнце, теплая полянка в лесу, скользкий прутик с ободранной корой,
облепленный муравьями. Я стряхиваю их, облизываю прутик и снова сую его в
муравейник. Но, когда я с трудом раздирал глаза, была морозная ночь, горящие
холмы и мост, облепленный саперами.
Небо становилось синим и фиолетовым. Седые кудри инея неподвижно
повисли на черных ветвях. Побледнели огни пожаров. Экипажи не спали.
Может быть, в эту ночь мы по-настоящему осознали, что на войне тяжело
не только танкистам.
Мост прикоснулся к левому берегу. Последние балки настила туго ложились
одна к другой., как патроны в обойме.
Уже по мосту выносили раненых. Я ждал. Я надеялся увидеть старшего
лейтенанта или кого-нибудь из его экипажа. Тот, с подбитым глазом, дрыхнет,
небось, где-то в тылу. Ненавижу!
Вестовой передал приказ комбата - явиться в имение.
Гвардии майор был все в той же спальне. Пахло копотью и спиртом.
Голубое утро пробивалось сквозь вычурные кружева широкого занавеса. На голом
цветном матраце спал адъютант старший. Штрипки брюк выбились из-под шинели.
Комбат обеими руками облокотился о столик трельяжа. Большая русая голова
навалилась на ладони.
Коптилка из гильзы восьмидесятипятимиллиметрового снаряда. Алюминиевый
бидончик. В таких мы храним воду. Эмалированная кружка.
Неземная тоска сжала меня сейчас сильнее, чем ночью на берегу.
- Товарищ гвардии майор! Явился по вашему приказанию!
Вымученно посмотрел он на меня красными глазами. Поднялся, как старец,
и усадил меня вместо себя на пуфик.
- Пей, Счастливчик.
- Спасибо, не хочу,
- Пей! ... твою мать!
Комбат всегда такой выдержанный, ироничный, покровительствованный.
Что-то случилось. Я посмотрел на бидончик со спасительной жидкостью. Я
плеснул ее в кружку. Спирт опалил меня. Стало теплее.
Свет угасавшей коптилки и возникавшего дня укутывал предметы в
фантастические покрывала. Полированная поверхность трельяжа тускнела,
расплывалась. В зеркалах в фас и в профиль я все еще различал лейтенанта с
измученными ввалившимися глазами. Повзрослел я. Сколько тысячелетий
прибавила уползавшая ночь?
- Еще немного? Я кивнул.
Комбат ходил по спальне. Из угла в угол. Из угла в угол.
- Вернулся кто-нибудь из экипажа старшего лейтенанта?
-Нет.
- А... как там... а отдохнули экипажи?
- Нет, товарищ гвардии майор.
- Так. В общем, давай карту. Выведешь роту на шоссе. Речку перейдешь по
каменному мосту и сразу разворачивайся в линию. Передний край здесь, возле
Вильгельмсдорфа.
- По каменному мосту?
- Сиди, сиди. Ты что думаешь, мне легче? Стоп! Больше не пей,
охмелеешь. - Он подсел на край пуфика и обнял меня за плечи.
- Да, брат, такие бывают дела. Вечером разведка тихо взяла каменный
мост. Сейчас на широком плацдарме уже вся дивизия. Нас ждут.
- Еще вечером? И вы знали?
-Откуда? Я узнал только ночью, когда саперы пошли в атаку.
- Мы обязаны пройти по низководному мосту!
- Товарищ гвардии лейтенант, вам ясен приказ? Не дури, Счастливчик.
Здесь нет пехоты. У противника сильная оборона. А там вся стрелковая
дивизия.
- Но ведь и вчера там не было пехоты, кроме мотострелков. И вчера у
противника была сильная оборона. Зачем же нужна была эта ночь?
- Ты что, первый день на войне?
Я шел пошатываясь. Нет, не спирт. Что-то болело во мне и ныло. Что-то
раздирало на части. Я боялся, что разревусь, как девчонка.
Не помню, как я очутился на мосту.
Льдинки с тихим шелестом обходили сосновые сваи. Спокойная вода. Свежие
балки звенели под сапогами, как деревяшки детского ксилофона. Будто и не
было ночи.
К чертовой матери! Вот возьму и проведу роту по мосту. А убьют - тем
лучше. Придумали прозвище - Счастливчик. Ну и пусть убивают.
Я быстро пошел к берегу по звенящим балкам.
Саперы рыли братскую могилу. Я постарался незаметно проскользнуть мимо
них. Хорошо, что здесь нет капитана. Только сейчас я вспомнил о нем. Хорошо?
А может быть его вообще уже нет?
Командиры машин собрались возле моего танка. Экипажи ждут команды.
Хорошие ребята, дотянувшие почти до конца войны. Они не знают обстановки.
Ничего они не знают. Моя команда для них закон. А для меня - команда
комбата. А для него... Как сказал капитан? Нельзя переставить точки на
карте.
Действительно, я не первый день на войне.
Я проглотил душившие меня слезы и спокойно повторил приказ комбата.
1959 г
СВОБОДА ВЫБОРА
Последняя ночь моей недолгой жизни. Последние минуты. Я хотел успеть
попрощаться со всем, что так любил. Даже с тем, что ненавидел.
Там, недалеко, по правую руку, спит невидимое в темноте Море соли. А за
ним - горы, с которых по пути в Ханаан спустились мои предки, сыны Израиля.
Внизу, у подножья крепости, спит римский лагерь. Только часовые, освещенные
факелами, шевелятся между шатрами. Спит ненавистная башня, выросшая до
уровня стены на горе. Римляне гибли от наших стрел и упорно возводили ее,
чтобы проломить стену и добраться до нас. Завтра они доберутся. Но ни одного
еврея они не уведут в рабство.
Я хотел попрощаться с Иудейской пустыней. За три года войны в этой
крепости я изучил каждую складку гор, каждую морщину расщелин, по которым
зимой бешеные потоки рыжей воды низвергаются к Морю соли, Я даже был уверен
в том, что отличал одну ящерицу от другой, что узнавал их, когда из-под
камней они выбирались погреться на солнце.
Солнце... Я больше не увижу его. Может быть Господь наказал меня за то,
что я проклинал солнце, когда оно немилосердно жгло меня на стене крепости,
когда у меня не было времени вытереть пот, выедавший глаза, мешавший
прицелиться в римлянина, взбиравшегося на нашу гору.
Кто знает, за что наказал меня Господь? И можно ли было придумать
наказание страшнее этого?
Яир отобрал меня в десятку последних, кто останется в живых в нашей
крепости.
Только что мы попрощались с родными, с друзьями, с воинами, с которыми
еще в Иерушалаиме плечом к плечу сражались против римлян, а здесь за три
года обороны крепости стали роднее родных.
Мы убивали их, стараясь не плакать. Они умирали, стараясь не кричать.
У нас не было другого выхода. Завтра, нет, уже сегодня, - уже бледнеют
звезды и над Моавом рождается утро, - римляне из башни проломают стену.
Воины могли бы погибнуть в бою. А что будет с нашими женами и детьми? Мы
перестали быть рабами, когда Моше вывел наших праотцов из Египта. Мы не
хотели, чтобы наши жены и дети снова стали рабами.
Лучше увидеть мою Ципору и маленького Давида мертвыми, чем в римском
рабстве.
Я не увидел их мертвыми. Я убивал в соседней пещере. Я не знаю, кто из
моих друзей убил Ципору и маленького Давида.
А сейчас Яир убьет меня, и восьмерых моих друзей, и убьет себя.
Яир всегда любил меня. И я любил Яира. Ему нравились мои песни.
Странно. Яир - герой. А песни у меня грустные. Песни о войне.
Я хотел сочинять псалмы, как у царя Давида. Но у меня почему-то
получались грустные песни о войне. Сочинять я начал только здесь, в
крепости.
В бою я умел прятать свой страх. Друзья считали меня смелым. Даже Яир.
А из песен проступал мой страх. В песнях я был обнаженный, как
новорожденный.
Вот этот короткий римский меч, на котором еще не свернулась кровь
евреев, кровь самых близких мне людей, я однажды взял, чтобы доказать самому
себе, что я не трус.
Меня потом ругали все, кричали, что я мальчишка, что никому не был
нужен этот глупый героизм. Но я знал. Он был нужен мне.
Полгода назад, в такую же предутреннюю пору я тайком спустился по
Змеиной тропе в римский лагерь. Я задушил часового. Забрал у него этот меч.
Вырезал девять римлян в шатре. Ни один из них не успел проснуться. Я тихо
выбрался на Змеиную тропу и поднялся в крепость.
Яир кричал на меня. Но я знал, что в глубине души он гордится моей
проделкой.
Сейчас я должен вернуться к нему. Когда римляне ворвутся в крепость,
они найдут в ней достаточные запасы воды и пищи. Они заберут наше оружие. Но
ни один еврей не попадет к ним в рабство. Ни один.
Мне было невыносимо трудно убивать своих. Яиру будет очень трудно убить
меня.
Может быть, я сам?
С усилием я воткнул рукоятку римского меча в расщелину между камнями
стены. Конец лезвия возле левого соска. Прощай все, что я так любил, что я
так ненавидел. Изо всей силы я навалился на меч.
Боже мой, какая адская боль!
Печально, что эта душа вновь обречена претерпеть уже испытанные ею
страдания.
Счастье, что в новом теле она не помнит того, что было в прошлой жизни.
У души есть свобода выбора. В ситуации, подобной пережитой в прошлом, в
забытом, в неосознанном она не обязательно должна повторить все то, что
совершила тогда.
Новый поступок может изменить причинно-следственную цепь.
Душа не всегда обладает всеми шестью степенями свободы. Но даже одной
степени вполне достаточно, для большой амплитуды колебаний между Добром и
Злом. Бесчисленное количество отрезков на этой дуге. У души есть свобода
выбора любого из этих отрезков.
Сегодня ровно десять месяцев осады нашей крепости. Сегодня в полдень
истекает срок ультиматума, предъявленного полякам.
Вчера с высоты вала я видел, как этот убийца, Богдан Хмельницкий,
гарцевал на своем жеребце, подбадривая головорезов. Они убили почти всех
евреев в окружающих местечках. Только очень немногим удалось укрыться в
нашей крепости или удрать в леса за рекой.
Десять месяцев. Мы обложены со всех сторон. Сколько раз они бросались
на штурм, и каждый раз мы отражали их атаки. Каждый раз казаки оставляли у
подножья стены горы трупов. Даже сейчас, на исходе зимы, можно задохнуться
от смрада. А что было летом!
Из каждых десяти человек в крепости на трех поляков приходится семь
евреев. На стене мы сражались плечом к плечу. За эти десять месяцев поляки
стали относиться к нам значительно лучше, чем раньше. Они не перестают
удивляться нашему героизму. Они считали евреев покорненькими. А сейчас они
знают: не будь нас, казаки давно овладели бы крепостью.
Но сегодня, после десяти месяцев осады, они все -таки овладеют.
Уже на Суккот в крепости почти не осталось еды. Почти полгода мы жили
не известно чем.
Через месяц после Хануки умерших от голода уже не закапывали. Только
слегка присыпали промерзшей землей.
Не могу себе представить, каким образом Фейгале сохранила нашего
маленького Давида до этой ночи. Почти все старики и маленькие дети умерли
еще месяц назад.
Вчера казаки предъявили полякам ультиматум. Если они выдадут им жидов,
украинцы не только пощадят поляков, но даже сохранят оружие ясновельможному
пану.
Поляки голодают не меньше нас. У них уже нет сил сопротивляться. Но как
они могут выдать жидов, если нас больше, чем поляков?
Вечером рабби собрал в синагоге всех боеспособных мужчин. Не пришли
только те, кто караулил возле ворот вместе с поляками.
В последние дни в воздухе повисло недоверие. Мы боялись, что поляки
впустят в крепость украинцев. А тут еще этот ультиматум.
У нас очень умный рабби. Ему нравились мои стихи. Странно. Наш рабби -
герой. Во время каждой атаки рабби рядом с нами на стене. Он не только
молился за нас, но даже подавал ведра с расплавленной смолой. Ксендза мы
никогда не видели на стене. Он молился только в костеле.
Рабби действительно герой. Поэтому странно, что ему нравятся мои стихи.
Они грустные. Стихи о войне. Мне хотелось сочинять другие. О том, как я
люблю Фейгеле. О том, как красив лес - и осенью, когда он пылал желтым и
красным, и сейчас, зимой, уснувший под белым одеялом. О том, как красива
улыбка моего маленького Давида. Но он перстал улыбаться и только плакал от
голода.
До войны я не сочинял стихов.
В бою я умел преодолеть свой страх. В крепости меня считали смелым - и
свои, и поляки. Даже рабби. Хотя такой умный человек не мог не заметить
страха, пропитавшего мои стихи. В них я был обнаженным, как новорожденный.
Вот этот пистоль и дорогой кинжал я однажды взял, чтобы доказать самому
себе, что я не трус.
Это было осенью. Я уговорил Менаше помочь мне. Он долго не соглашался,
но потом махнул рукой. Он знал, что если я что-нибудь вбил себе в голову, то
никто не отговорит меня от задуманного.
Возле стены я соорудил ворот, а на стене укрепил блок. В такую же, как
сейчас, предрасветную пору я спустился со стены на канате.
Часовой, усатый казак, дремал, опершись на ружье. От него на версту
несло сивухой. Без труда я задушил часового и забрал у него дорогой кинжал.
В курене я вырезал шестерых спящих казаков. Взял еще этот пистоль.
Я тихо выбрался к стене крепости, три раза дернул канат, -так мы
договорились с Менаше, - и он поднял меня наверх.
Рабби кричал на меня. А ясновельможный пан обнял меня на виду у
поляков, глядевших с изумлением на эту сцену. Уже нет ни Менаше, ни рабби.
Вечером он собрал нас в синагоге. Он сказал, что рано или поздно поляки
откроют ворота, что лучше нам самим убить наших женщин и детей, чтобы они не
погибли в муках и позоре, когда крепость сдадут украинцам, что мы должны
убить друг друга, а последний должен покончить жизнь самоубийством.
Я посмел возразить рабби. Зачем кончать жизнь самоубийством? Лучше
погибнуть в бою с украинцами.
Но рабби сказал, что это может повредить евреям в других городах.
Согласно ультиматуму поляки обязаны выдать жидов. Мы должны пойти на это,
чтобы не повредить евреям в других городах.
С детства я привык к таким словам. Когда на нас нападали польские
мальчишки, родители не разрешали нам дать им, как мы умели, чтобы не
разгневать поляков и не повредить евреям.
Скоро рассвет. Кроме меня, в крепости не осталось ни одного живого
еврея. Только Господь знает, чего мне стоило убить рабби. Кто-то из наших
убил мою Фейгеле и маленького Давида.
Я еще не решил, что применить - кинжал или пистоль.
И все-таки рабби неправ. Один еврей не помешает полякам выполнить
требование ультиматума. Кроме кинжала и пистоля у меня еще есть канат.
Я укрепил его на уже ненужном блоке и бесшумно спустился в холодную
темноту.
Самоубийство ли это?
Можно ли назвать самоубийством смерть в бою, даже если цель этого боя -
самоубийство?
Одиннадцать убитых казаков и еще двое покалеченных - результат боя, в
котором он не надеялся уцелеть. Он даже не хотел этого. Условия не давали
ему возможности уцелеть. Но и в этих условиях у него была свобода выбора.
Частный случай. История одной души. Души, даже не заметившей разницы в
поведении евреев и поляков, разницы, которая определяется не свободой
выбора, а моралью народа
.
За три часа до рассвета меня вызвал к себе комбат. Я околевал от
холода. Шинель не самое удобное обмундирование для танкиста. Я оставил ее в
наших тылах. Гимнастерка поверх свитера. Меховая безрукавка. Днем еще куда
ни шло. Но сейчас, ночью! Поэтому стакан водки, которой угостил меня комбат,
оказался очень кстати. Правда, если майор угощает водкой лейтенанта - значит
за угощением последует какая-нибудь гадость.
Так оно и было. Ни пехоты, ни артиллерийской подготовки. Моя так
называемая рота с десантом мотострелков должна продвинуться как можно ближе
к Раушену. Оборона в конце атаки, если еще будет кому обороняться.
Обеспечение боеприпасами и горючим, взаимодействие с соседями - все на
авось.
Гвардии майор понимал, что это преступление. Гвардии майор понимал, что
и я понимаю, хотя не задал ему ни одного вопроса. Гвардии майор понимал, что
стакан водки - недостаточная плата человеку, посылаемому на смерть. Была бы
хоть рота как рота. А тут...
Ровно восемь суток назад, 13 января началось наступление. За всю войну
я не видел такой артиллерийской подготовки. Два километра фронта в течение
двух часов беспрерывно обрабатывали пятьсот орудий, не считая минометов и
"катюш".
Шестьдесят пять танков нашей отдельной гвардейской танковой бригады
ринулись в атаку.
Проходы в минных полях обеспечивали двадцать один танк-тральщик.
Два тяжелотанковых полка - сорок два танка "ИС" - шли вслед за нами, а
за ними - два самоходно-артиллерийских полка - еще сорок две машины со
стапятидесятидвухмиллиметровыми орудиями.
Задача прорыва для такой силищи была довольно скромной: к концу дня
занять Вилькупен, всего-навсего одиннадцать километров от переднего края.
Эту задачу мы выполнили только 16 января, на четвертые сутки
наступления.
Сейчас, к началу девятых суток, от всей силищи остались шесть
тридцатьчетверок, две иэски и четыре самоходки. Двенадцать несовместимых
машин из разных частей втиснули в одну роту, и меня, не знаю за какие грехи,
назначили командиром этого сборища.
С тридцатьчетверками я еще как-то справлялся. Это были люди хоть из
разных батальонов, но из нашей бригады. Командиры двух иэсок смотрели на
меня с высоты своего тяжелотанкового величия. Командиры самоходок цитировали
боевой устав, согласно которому они должны находиться не менее чем в
четырехстах метрах за линией атакующих танков.
Я не мог поплакаться даже своему экипажу. Ребята были на грани полного
физического истощения. Одно желание - спать. Кроме того, я постоянно должен
был скрывать свои страхи. Не дай Бог кому-нибудь заподозрить, что еврей -
трус.
Я прошел мимо кухни. Экипажам выдавали завтрак. Мои, оказывается, уже
получили. Но повар предложил мне стакан водки и котлету.
Тыловики любили меня. Экипажи были недолговечными. А тыловики
оставались все те же, которых я застал после первого моего боя в бригаде. Им
нравились мои стихи. Грустные стихи о войне.
Мне хотелось сочинять другие. Мне хотелось, чтобы стихи были такими,
как у настоящих советских поэтов - героическими, призывающими, гневными. Но
в стихах были кровь, и грязь, и страх, который так тщательно я пытался
скрыть от всех. В стихах я был обнаженный, как новорожденный.
Вот и сейчас я чувствовал, как из меня рвутся стихи. Два стакана водки
согрели меня. Снег скрипел под сапогами и диктовал ритм. Стихи снова были не
такими, какие хотелось бы мне услышать. Но я остановился, чтобы записать
вырвавшееся из меня четверостишие.
Я растегнул меховой жилет. В кармане гимнастерки не оказалось ручки. На
всякий случай я проверил второй карман. Нет. Холодный страх саваном окутал
все мое существо. Предвестник несчастья.
Ручка не была трофеем. Красивую перламутровую ручку еще летом подарил
мне взятый в плен гауптштурмфюрер. Именно подарил. Я не отнял ее у него.
Ручку я хранил, как талисман. И вот - талисман исчез.
Я залез в танк, стараясь не показать ребятам, что чувствую, как тяжелая
рука рока подбирается к нашему горлу.
Почему в течение почти четырех лет войны я не излечился от трусости?
Почему только еврей должен так тщательно скрывать эту трусость?
Лобовой стрелок расстелил брезент на снарядных чемоданах и разложил
еду. Механик-водитель стал щедро разливать водку из бачка. Водка была у нас
не только пайковая. Такими трофеями мы не пренебрегали. Я посмотрел в кружку
и подумал, не будут ли лишними этих двести граммов. Но я не успел решить.
Командир орудия прикрыл ладонью свою кружку, как только механик собрался
наклонить над ней бачок. - Не надо. Я мусульманин. Перед смертью не хочу
пить водки.
Мы переглянулись.
Стреляющий, пьянчуга, весельчак и мистификатор, на сей раз не
разыгрывал нас...
Залпом я выпил содержимое кружки. Молча выпили свою водку ребята. Молча
мы съели завтрак.
- Лейтенант, прочитай стихи об исходной позиции, - попросил башнер.
Я посмотрел на часы. До семи тридцати осталась одна минута. Некогда
читать стихи.
Я подключил колодку шнура танкошлема к рации и включил ее на прием.
Через минуту комбат выйдет на связь.
Я знал, что еще одиннадцать командиров с такой же тревогой вслушиваются
в эфир.
Прошло шесть бесконечных минут. В семь тридцать пять в наушниках
щелкнуло, и голос комбата прервал мучительное ожидание:
- Тюльпан, я Роза. Сто одиннадцать.
Это был приказ на атаку. По грудь я вылез из башни и повторил приказ.
Взревели двенадцать дизелей. Дымы выхлопов тридцатьчетверок у стены
длинной конюшни. Дымы выхлопов иэсок у амбара. Даже самоходки, стоявшие
посреди двора завели моторы. Десантники взобрались на корму машин. Я
скомандовал открытым текстом:
- Вперед, уступом влево.
Ни один танк не тронулся с места. Я повторил команду, прибавив
несколько крепких слов. Я представил себе, что думают по этому поводу комбат
и даже командир бригады, которые, безусловно, слушают, что творится в эфире.
Машины с ревущими дизелями словно примерзли к земле.
Немцы открыли минометный огонь. Десантники спрыгнули с танков и
прижались к стене конюшни. Я схватил ломик, выскочил из башни и подбежал к
ближайшей тридцатьчетверке.
Люки закупорены наглухо. Дизель работал на малых оборотах, но шума было
достаточно.
Я стал колотить ломиком по люку механика-водителя, сопровождая каждый
удар отборным матом. Никакой реакции.
Между минными разрывами я перебегал от машины к машине. У меня уже
болела кисть, в которой я держал бесполезный ломик.
Я залез в свой танк, присоединил колодку шнура танкошлема и включил
рацию.
Комбат, забыв про код, честил меня теми же выражениями, которыми я
сопровождал удары ломиком. Я переключил рацию и скомандовал:
- Делай, как я!
Мы выскочили из-за конюшни. В синих сумерках метрах в трехстах перед
нами угадывалась немецкая траншея. Мы открыли огонь, не сомневаясь в том,
что танки пойдут за мной. Я посмотрел в заднюю щель командирской башенки.
Танки не пошли. Но мне уже некогда было заниматься ими.
Короткая остановка на траншее. Десантники успели дать две очереди из
станкового пулемета. И снова вперед.
Я не увидел, а почувствовал опасность впереди справа и скомандовал в то
же мгновение, когда у кромки заснеженной рощи заметил старый
семидесятипятимиллиметровый артштурм.
- Пушку вправо! По артштурму! Бронебойным! Огонь!
Я успел заметить откат моей пушки. И тут же страшный удар сокрушил мое
лицо. Неужели взорвался собственный снаряд? -подумал я.
Могло ли прийти в голову, что случилось невероятное, что два танка
одновременно выстрелили друг в друга?
Кровь струилась с моего лица. Кровь, противно пахнувшая водкой,
наполняла мой рот, и я глотал ее, чтобы не задохнуться.
Когда-то в училище мой тренер по боксу сломал мне нос. Было очень
больно. Но можно ли то, что я испытывал сейчас, сравнить с той ничтожной
болью? И ко всему еще отвратительный запах водки. Я еще успел подумать, что
никогда в жизни после этого не смогу прикоснуться к спиртному.
Внизу на снарядных чемоданах неподвижно лежал окровавленный башнер. А
перед ним, на своем сидении - лобовой стрелок. Я осторожно отвернулся, чтобы
не видеть кровавого месива вместо его головы.
- Лейтенант, ноги оторвало... - простонал у меня в ногах стреляющий.
С трудом я откинул переднюю половину люка. Задняя была открыта. Я
схватил стреляющего под руки и стал выбираться из башни. Стотонная масса
снова саданула мое лицо.
Покидая машину, танкист не задумываясь отключает колодку шнура
танкошлема. Я не сделал этого и был наказан невыносимой болью.
Опустив стреляющего на его сидение, чтобы отключить колодку, я увидел
не только оторванные ноги. Из-под разодранной телогрейки волочились
окровавленные кишки.
Схватив под руки стреляющего, я стал протискиваться в люк. Автоматная
очередь хлестнула по откинутой крышке, по стреляющему, по моим рукам. Не
знаю, был ли еще жив мой стреляющий, когда он упал в танк, а я - на корму,
на убитого десантника. Автоматы били метрах в сорока впереди танка. Не думая
о боли, я быстро соскочил на землю и повалился в окровавленный снег рядом с
трупами двух мотострелков и опрокинутым станковым пулеметом. В тот же миг
надо мной просвистела автоматная очередь из траншеи, которую мы перемахнули.
В тот же миг вокруг танка стали рваться мины из ротного миномета.
Я хотел подползти вплотную к танку. Но та же сатанинская боль снова
обрушилась на мое лицо.
Я чуть не заплакал от досады. Подлая колодка шнура танкошлема попала в
станок разбитого пулемета, который провернулся при взрыве.
Из трех пулевых отверстий на правом рукаве гимнастерки и четырех - на
левом сочилась кровь. Руки не подчинялись мне. Мишень для минометчика, я
оказался привязанным к пулемету.
Танкошлем не был застегнут. Только пуговица на ремешк