е ларингофона
мешала мне избавиться от него.
Даже натягивая гусеницу или меняя бортовую передачу, я не прилагал
таких нечеловеческих усилий, как сейчас, когда я пытался растегнуть эту
проклятую пуговицу. Но мороз, сковавший пальцы, или перебитые предплечья
сводили на нет все мои попытки.
И вдруг пуговица расстегнулась
Я начал подползать к танку. С головы сполз танкошлем, привязанный к
пулемету. Кровь снова стала заливать глаза.
Я почувствовал удар по ногам и нестерпимую боль в правом колене. Ну
все, подумал я, оторвало ноги. С трудом я повернул голову и увидел, что ноги
волочатся за мной. Не отсекло. Только перебило.
Было уже совсем светло. На опушке рощи горел артштурм. Если бы я знал
до того, как выскочил из танка! Не было бы ранения рук и ног, и я бы
отсиделся в несгоревшей машине. Но я привык к тому, что за первым снарядом
последует второй. Я струсил.
Сейчас, беспомощный, беззащитный, я лежал между трупами десантников у
левой гусеницы танка. Из траншеи отчетливо доносилась немецкая речь. Я
представил себе, что ждет меня, когда я попаду в немецкие руки.
Явно еврейская внешность (мог ли я знать, что лицо мое расквашено и у
меня уже нет вообще никакой внешности). На груди ордена и гвардейский
значок. В кармане гимнастерки партийный билет. Надо кончать жизнь
самоубийством. Это самое разумное решение.
Я попытался слегка повернуться на бок, чтобы просунуть правую руку под
живот и достать из растегнутой кабуры "парабеллум".
Не знаю, сколько длилась эта мука. Минуты? Часы?
Ленивые снежинки нехотя опускались на землю. Потом припустил густой
снег. Потом прекратился.
Наконец я вытащил "парабеллум".
Я взял его летом у высокого, тощего оберлейтенанта. Мой танк подбили
пред самой траншеей. Башнер и я свалились чуть ли не на головы ошалевших от
неожиданности немцев. Башнер швырнул гранату, сгоряча забыв вытащить чеку.
К счастью, забыв. Граната пролетела не больше пяти метров. Если бы она
взорвалась, мы погибли бы вместе с немцами. Граната угодила в голову
оберлейтенанта, и, пока он приходил в себя, я успел схватить его за горло.
"Парабеллум" я заметил, когда он выпал из руки бездыханного оберлейтенанта
на носок моего сапога. С тех пор я не расставался с этим пистолетом.
В патроннике постоянно был девятый патрон. Надо было только перевести
предохранитель с "зихер" на "фоер". Но как его переведешь, когда пальцы
окоченели от холода, когда пистолет весит несколько тонн?
Время провалилось в бездну. Вселенная состояла из невыносимой боли в
голове и лице, заглушающей все остальные боли. Только при неосторожном
движении, когда хрустели обломки костей в перебитых руках и ногах, боль из
места хруста простреливала все естество, и сила боли становилась почти
такой, как в разваливавшейся голове.
Большой палец правой руки примерз к рычажку предохранителя. Для того,
чтобы раздавить кадык на тощей шее оберлейтенанта, мне не надо было
прилагать таких усилий. Я даже забыл, для чего мне нужно перевести рычажок.
Наконец предохранитель щелкнул. В патроннике девятый патрон.
Я вспомнил. Я отчетливо слышал немецкую речь. В воздухе висело едва
различимое урчание дизеля. А может быть, мне только показалось? Надо нажать
спусковой крючок, чтобы немцы не взяли меня живым.
Я пытался просунуть дуло в рот. Но рот не открывался. Только боль в
лице стала еще нестерпимее. Я слегка повернулся на левый бок и просунул
"парабеллум" под грудь. Боже, как мне хотелось спать!
Я вспомнил госпиталь, тот, в котором я лежал после второго ранения.
Койка, покрытая свежей белой простыней. Белая наволочка на мягкой подушке.
Белая простыня под шерстяным одеялом. Так тепло. И можно спать сколько
угодно. И никаких команд. Так тепло под шерстяным одеялом...
Самоубийство не было предотвращено. Это свобода выбора. Он не потерял
сознания, хотя уверен в этом. Он разумно сломанной рукой подавал команду
подъехавшему танку. Элементарных знаний механики достаточно для того, чтобы
понять невероятность сделанного им. Можно ли переломанной рукой поднять
тяжелый пистолет? Но он сделал это. Он перевел рычажок предохранителя,
что намного труднее, чем нажать спусковой крючок. Были устранены все
препятствия на пути к самоубийству.
Имело ли значение, что он моложе, чем в предыдущих жизнях, то, что у
него не было ни жены, ни детей?
Нет. Ему девятнадцать лет. Даже ближе к двадцати. После всего
пережитого на войне он вполне зрелый мужчина.
Это свобода выбора.
А жена и сын у него еще будут. И главное - он вернется на землю,
которая обещана его предкам - Аврааму, Ицхаку и Яакову. Он выбрал нужный
отрезок на дуге колебаний между Добром и Злом. На обещанной земле у его
народа больше никогда не будет необходимости кончать жизнь самоубийством.
1989 г.
НА КОРОТКОМ ПОВОДКЕ С ПОРФОРСОМ
На светло-зеленом пластике стола лужица пролитого кофе и золотой блик,
прорвавшийся сквозь густую листву дерева, напоминающего акацию. Чем не
картина абстракциониста?
Он положил газету и откинулся от стола. Бумага порыжела, впитав
коричневую влагу. Не приближаясь к столу, он попытался снова прочитать уже
знакомые строки. Нет, невозможно. Будь газета на русском языке... Английским
он владеет в совершенстве, а поди, не прочитаешь. Забавно, что сейчас он
подумал об этом. Побочный продукт мышления? Побег от смысла газетной
заметки? Будь оно проклято! Ну, сбежал. Ну, попросил политическое убежище.
Не он первый. Не он последний. Правда, сбежал нe просто артист, а уникум.
Это ли так взволновало его в прочитанном сообщении?
Девочка-подросток с величественным догом на коротком поводке. Вместо
ошейника порфорс. Кто кого ведет?
Трое молодых мужчин за соседним столиком плотоядно захихикали. Он
расслышал арабскую речь. Поняв смысл, только сейчac заметил, что девочка в
шортах.
Сволочи! Она ведь еще дите. Вот они - кадры освободителей. Уже с утра
жарит невыносимо. А они в пиджаках. Небось, у кажого слева под мышкой
пушечка - мэйд ин Тула.
Родным соотечественникам аккуратно вдалбливают, что героические бойцы
за освобождение Палестины страдают в убогих лагерях беженцев. А героические
бойцы здесь, на Кипре, в кафе, в борделях и прочих местах, просаживают денег
побольше, чем пошло бы на содержание солидного лагеря беженцев, да еще
большой подмосковной деревни впридачу.
Родные соотечественники знают все абсолютно достоверно. Завтра или
послезавтра им сообщат, если вверху решат сообщить, что подлый предатель
сбежал на Запад, продался за грязные деньги капиталистов. И родные
соотечественники будут возмущаться и недоумевать. Чего ему надо было? В
Москве роскошная квартира, темновишневая "Волга", дача, деньги, жене не надо
выстаивать часами в очереди за куском несъедобного мяса. Как объяснить ему,
соотечественнику?
За несколько дней до командировки на Кипр он заскочил на денек к
родителям в Смоленск. Выпили с отцом. Разговорились. Спьяна он слегка
приоткрыл перед отцом тяжелый занавес, скрывающий пружины власти. Боже мой,
как разошелся старик! Я, мол, в партию вступил во время коллективизации,
лаптями щи хлебали, строили, воевали, восстанавливали. У тебя, мол, квартира
на Ленинском проспекте, какую наш помещик во сне не видывал. Всяких диковин
навез из-за границ. А еще критикуешь ее, эту власть, что открыла перед тобой
заграницы. Понятно сейчас, откуда у внучки такие настроения!
Добро, даже в хмелю он не теряет контроля. Быстро включил заднюю
передачу. Бессмысленно спорить со старым фанатиком. А остальные? Многие ли
понимают, что...
Собака прошествовала в обратном направлении, ведя за собой девочку в
шортах. Колючки порфорса вмиг вопьются в сильную шею собаки, если натянуть
поводок. Так-то оно. Многие ли понимают.
Он с неприязнью посмотрел на "героев-освободителей", проливающих слюни
при виде обнаженных бедер девочки, положил на газету деньги, добавил еще
тысячу милей и выбрался на тротуар, свободный от столиков.
Из соседнего кафе, метрах в пяти от него, вышел седеющий мужчина.
Пружинящая легкость, невероятная при такой массе.
Почти до пояса распахнутая рубашка обнажала широкую грудь, густо
заросшую шерстью. С бычьей шеи, весело играя солнечными зайчиками, на
цепочке свисала золотая шестиконечная звезда Давида.
Сумасшедший пижон! Выставлять напоказ свою неудобную национальность
здесь, где палестинских террористов больше, чем киприотов! Неужели этот
циркач считает, что советские пули недостаточно тверды, чтобы продырявить
его дурную голову?
Богатырь посмотрел в его сторону. Нагло-озорные глаза, с неизвестно как
затаившейся в глубине древней грустью, застыли от неожиданности.
В то же мгновение, как пружиной, их толкнуло друг к другу. Хрустнули
кости.
Потом, в гостинице, когда он протрезвеет, выкованная годами
самодисциплина отчитает его за сохраненную в подсознании способность к
порыву.
Нет, он не будет раскаиваться, что так обрадовался встрече. Просто
импульс для объятий должен был поступить из сознания, а не возникнуть
независимо от него, самопроизвольно.
Они продолжали держаться за руки, обращая на себя любопытные взгляды
сидящих за столиками. Они боялись отпустить друг друга, потерять физическое
ощущение реальности происходящего.
- Исак, Исак!
- Гошка, Игорек!
- Исачок, это ты?
- Я, Игорек, я! -Жив?
- Как видишь. И здоров, чего и тебе желаю.
- Обалдеть можно... Тридцать лет! В дивизионе считали, что ты погиб. В
бригаде, правда, поговаривали...
- Ты сейчас получишь полный отчет. Как ты? Что ты делаешь в этой... в
этой Никозии?
- Советский торгпред на автомобильном салоне.
- Как говорил мой друг Игорь Иванов, обалдеть можно. Я здесь тоже из-за
автомобильного салона. Частное лицо. Предприниматель. Капиталист.
Недолгий путь к автомобильному салону, сбросив робу и фраки годов,
прошли два старших лейтенанта.
- А помнишь?..
- А помнишь?..
Игоря поразило, что Исак помнит чуть ли не всех курсантов их батареи. А
ведь училище они окончили еще в сорок третьем году.
Потом стали вспоминать товарищей по фронту. Исак спрашивал об
оставшихся в живых. Игорь редко бывал в Союзе. Даже с немногими москвичами
встречался раз в несколько лет в День Победы. Почти не имел представления об
иногородцах.
Исак ничего не сказал по этому поводу, но Игорь ощутил его осуждение.
В салоне шли приготовления к открытию. "Форды", "фольксвагены",
"фиаты", "рено" швыряли деньги без счета. Подлые плотники обнаглели и
заламывали немыслимые цены.
Ему выделили жалкие копейки, чуть ли не ниже обычной стоимости работ на
Кипре. Где уж там говорить о деньгах на представительство.
Он торговался с плотниками, взывал к их сознательности, уговаривал. Но
подрядчик объяснил, что финансовые интересы рабочих не подлежат обсуждению.
Исак нетерпеливо следил за торгом. Внезапно из туго набитого кошелька
он извлек стодолларовую купюру, швырнул ее подрядчику, по-русски сказал:
"Давись!" - и потащил Игоря к выходу.
- Ты что, опупел? Обалдеть можно. Ты зачем швыряешься долларами?
- Каждая секунда общения с тобой,для меня бесценна, а ты мудохаешься с
этими паразитами.
- Исачок, ты ставишь меня в неудобное положение. Как-никак я
представитель великой державы.
- Во-первых, полезно получить наглядный урок от товарищей по классу.
Во-вторых, я уже видел, как великая держава снабжает деньгами своих
представителей. Зато мы сейчас с тобой надеремся, как в последнюю зиму на
фронте. Помнишь? Хотя израильтяне, как правило, не пьют ничего, кроме соков
и легких напитков.
К самому фешенебельному ресторану их нес поток воспоминаний. А
параллельно ему, вызванный брошенной стодолларовой купюрой и болью
нищенского представительства, Игоря подхватил другой поток, и в водоворотах
хотелось схватиться за крепкую руку друга - никогда не было у него более
близкого друга -ни до училища, ни после весны сорок пятого года, когда Исака
посчитали погибшим. Сейчас он снова почувствовал его таким же - верным,
сильным, щедрым, безрасудным. Но ведь он из другого мира.
Как рассказать ему, за что одновременно можно получить строгий выговор
в ЦК и премию - трехмесячную зарплату - у себя в министерстве внешней
торговли.
...Ни в Москве, ни даже в Дели на первых порах нельзя было представить
себе, что командировка окажется такой трудной. Сначала, казалось, все беды
были связаны с конкуренцией. Но шведов удалось вышибить ловкой аферой с
патентами. Немцы прочно стояли на цене, зная несомненное преимущество своей
электростанции. Было ясно, что индийцы не купят за такую цену. Американская
электростанция тоже на несколько миллионов долларов дороже советской. И,
конечно, лучше. Но тут сказались политические симпатии, или, вернее,
конъюктурные соображения премьер-министра и ее окружения. Казалось, дело уже
на мази. И вдруг неожиданная заминка.
Оказывается, станцию покупают для штата Утар-Прадеш. Предстояли
переговоры с губернатором - обстоятельство невероятное в его практике.
Ни в посольстве, ни в торгпредстве эти дубы не имели ни малейшего
представления о губернаторе. Почему-то на дипломатическую работу пазначают
либо опальных бонз, либо других идиотов из аппарата ЦК.
Он помнит, какой хохот поднялся в Леопольдвилле, когда, по просьбе
посла-кретина, советское правительство прислало голодающему населению Конго
корабль с пшеницей. Но в Конго не только не было голода, в Конго не было ни
одной мельницы. А этот идиот просил прислать зерно пшеницы.
Здесь посол на вид умнее, и премьерша его побаивается. А толку?
Зато корреспондент "Известий", отличный выпивоха, старый разведчик,
по-дружески снабдил его необходимой информацией. Обалдеть можно. Мальчики
пасутся на каждом шагу, а ценные сведения можно получить у них только
частным путем, если ты в приятельских отношениях с агентами. Можно подумать,
что они - собственное государство внутри Советского Союза.
Как бы там ни было, но он узнал, что губернатор - прожженный пройдоха.
Пройдохой он был уже тогда, когда служил военным летчиком. В ту пору
нынешняя премьерша была его любовницей. Он и сейчас из нее веревки вьет.
Короче, если губернатор захочет, центральное правительство проглотит любую
покупку.
Губернатор встретил его в Агре. Даже сейчас, уже не первой молодости и
явно располневший, он все еще был красавцем мужчиной. К тому же светскость
его была сплавом английского аристократизма и утонченной французской
фривольности. Он оказался чрезвычайно интересным гидом. Показывая Тадж-Махал
и Красную крепость, губернатор походя продемонстрировал недюжинную эрудицию.
Когда они оторвались на приличное расстояние от свиты, губернатор на
полуслове прервал побочный экскурс в итальянский ренессанс и неожиданно
произнес:
- Мистер Иванов, о деле мы могли бы поговорить за обедом. Я был бы рад
услышать, что вас не обременит мое приглашение в уютный ресторан, где нет не
только подслушивающей электронной аппаратуры, но даже электричества.
Приглашение не обременило мистера Иванова.
В тропической ночи то, что губернатор назвал уютным рестораном,
оказалось видением из сказок "Тысячи и одной ночи".
Стол был сервирован на двоих. В колбах из прекрасного цветного стекла
едва заметно дышало пламя свечей. Беглого взгляда на стол было достаточно,
чтобы понять, что губернатор интересовался им не меньше, чем он
губернатором.
В серебряном ведерце, которое, вероятно, могло быть выковано только в
Агре, в лед упряталась бутылка смирновской водки с синей наклейкой.
На свежесорванных лотосоподобных листьях мерцала зернистая, паюсная и
кетовая икра. Нежные розовые ломтики семги слезились на дольках лимонов в
окружении диковинной зелени. Жирные балыки...
...Жирные балыки принесли к смирновской водке, заказанной Исаком в
никозийском ресторане.
Надо же, чтобы именно сегодня, когда он увидел в газете заметку о
выдающемся артисте, сбежавшем на Запад, Исак рассказал ему о событиях весны
сорок пятого года.
Первую они выпили из фужеров. Потом рюмка за рюмкой сопровождала их
неторопливый обед.
Метрдотель и свободные официанты с интересом наблюдали, как их коллега
с почтением не по долгу наполняет рюмки из второй бутылки смирновской водки.
- Прости, Исачок, может быть, мой вопрос покажется тебе обидным, но
именно сейчас мне очень важно выяснить правду. Я должен все понять до конца.
Скажи, не то ли, что тебе так и не дали Героя за Балатон, не обида ли
заставила тебя уйти на Запад?
- Не знаю, Игорек. Боюсь соврать. Обид хватало и раньше. Помнишь, и за
Днепр мне не дали Героя.
- Да. Моей батарее объяснили, что, мол, бригаду сперва придали одному
корпусу, потом другому, мол, была путаница и все такое. А на Балатоне о
твоем подвиге говорил весь фронт. Даже дураку было понятно, что просто не
захотели дать Героя еврею.
- Мне это было ясно уже на Днепре. Нет, не это главное. Помнишь,
Игорек, как мы с тобой поехали в Майданек? Никогда не забуду, как ты стоял у
горы детских ботиночек, как по твоим щекам текли слезы. А я даже не мог
плакать. Помнишь то место возле Бара, где уничтожили моих родителей и
сестричку?
Игорь молча выпил рюмку.
- С немцами было все ясно. Но мне было необходимо найти хоть одного
украинца, принимавшего участие в акциях. Даже сейчас мне стыдно вспомнить,
но тогда я подозревал каждого. А потом в нашу бригаду, помнишь, пришло
пополнение и среди них несколько человек из этих мест. Полевые военкоматы не
интересовались прошлым призывников. Им бы только выполнить план по поставке
пушечного мяса. А я интересовался...
- Значит, у той вспышки была не только сиюминутная причина?
- Ты имеешь в виду историю с солдатом, вывалявшим в грязи автомат?
- Ты его не просто избил. Его еле откачали.
- Да. Сейчас мне трудно убедить тебя в том, что причиной было только
его разгильдяйство и она не осложнилось местом, где он был призван в армию.
И себя мне тоже трудно убедить. Потом Майданек. Я уже не воевал, а озверел.
- Положим, и до этого ты воевал как зверь.
- В Будапеште, помнишь, меня послали в санбат, когда пуля царапнула
плечо. Впервые в жизни меня занесло в синагогу. Посмотрел бы ты на эту
картину. Вваливается этакий жлобина с рукой на перевязи, с орденами и
медалями на груди. Добро еще, что по ошибке не снял шапку. Вваливается и
останавливается
растерянный у входа. А евреи испуганно смотрят на гоя. И тут я выдавил
из себя несколько слов на идише. Боже мой, Игорек, посмотрел бы ты, что там
было! Не знаю, как евреи встретят Мессию, если простого советского
офицера-еврея встретили подобным образом. Что тебе сказать? За пару часов в
синагоге я приобщился к своему народу больше, чем за всю предыдущую жизнь. А
что вообще я знал о своем народе? Сейчас проявилось все, что постепенно
накапливалось во мне за эти почти четыре года. Жалкая горстка людей, чудом
спасшаяся от лагерей уничтожения. Особенно потряс меня один старик. Он
работал у печей в Освенциме. Старик... На два года старше нас с тобой. Он
умолял взять его в батарею. Он хотел дорваться до немцев. Потом мы воевали с
ним против англичан и против арабов. Какой был боец! - Исак наполнил рюмку.
Игорь показал на свою. Они чокнулись молча и выпили.
- Погиб?
- Погиб. Зихроно ливраха.
- Что ты сказал?
- Благословенная память его. Так у нас говорят.
- Знаешь, Исачок, я заметил в тебе перемену, когда ты вернулся из
Будапешта. Поэтому я и верил и не верил разговорам о твоей смерти.
Единственное, что смущало меня, неужели бы ты меня не предупредил?
- Да. Мне хотелось рассказать тебе. Но, прости меня, Гоша, даже в тебе
я тогда видел гоя, неспособного понять, что творится во мне. Это трудно
объяснить. Потом отошло.
Любопытство стерло невозмутимость с лица метрдотеля. Многое он повидал
на своем веку. Когда он был еще молодым официантом, ресторан посещали в
основном англичане. Потом пришли немцы. Они пили побольше англичан, зато и
вели себя по-свински. Повидал он пьянчуг. Но эти начали третью бутылку, и
даже нет ни малейших признаков опьянения. Кто же они такие?
Один - явно израильтянин. Только они так гордо выставляют напоказ свою
звезду.
Второй? Английский у него, как у интеллигента из Лондона. Между собой
они говорят на каком-то славянском наречье. Третья бутылка водки!
...Игорь знал свою норму. До четырехсот граммов водки только легкая,
незаметная окружающим эйфория, обостренное чувство восприятия и быстрая
реакция. Затем...
Четыреста граммов будет, когда уровень опустится до этого рисунка на
этикетке. Здесь - стоп!
Губернатор пьет только сок. Если он ждет начала опьянения, то деловой
разговор никогда не состоится.
Но разговор состоялся.
- Мистер Иванов, за сколько вы хотите продать свою электростанцию?
- За тридцать пять миллионов долларов.
- И ни центом меньше?
- Я не уполномочен говорить о меньшей цене.
- Понимаю. А о большей?
Игорь внимательно посмотрел на губернатора.
- Мистер Иванов, мы с вами деловые люди. Мне кажется, что с вами я могу
быть откровенным. Почему бы вам не взять за свою станцию сорок миллионов?
Игорь опрокинул в рот полную рюмку водки, положил на маленький кусочек
хлеба лепесток, отрезанный от роскошной розы из масла, подцепил полоску
семги и внимательно посмотрел на губернатора.
Забавная манера собеседования у этого русского купца.
- Итак, сорок миллионов долларов, а?
- Надеюсь, пять миллионов вы добавляете не за то, что я имею честь
обедать за вашим столом?
- Отнюдь! - рассмеялся губернатор.
Интересно, это его зубы, или протезы? До чего же красивы. Не
удивительно, что госпожа премьер-министр до сего дня млеет в его
присутствии. Если остальные статьи соответствуют его экстерьеру, то...
- Отнюдь. Я же сказал, что мы - деловые люди. Вы предлагаете нам
электростанцию за тридцать пять миллионов. Американцы - за сорок два.
Следовательно, скажут в парламенте штата, американская электростанция лучше
русской, что, заметим в скобках, соответствует действительности. Не
торопитесь, мистер Иванов, я знаю, что вы скажете.
- Нет, господин губернатор, я не собираюсь говорить, о качестве
электростанции или внешней политике моего государства.
- Вот как? Следовательно, я не угадал.
- Да, вы не угадали. Я подумал о национальных интересах вашей страны.
Губернатор снова продемонстрировал красоту своих зубов.
- Это больше относится к компетенции центрального правительства. А ваш
приезд в Агру свидетельствует о том, что вам известно, кто именно покупает
электростанцию. Поэтому положитесь на правительство штата и не отказывайтесь
от блага, тем более что я еще не изложил предложения до конца.
Итак, ваша страна получает сорок миллионов долларов. Но для этого вы
заключаете с нами сделку на сорок пять миллионов. Один миллион мне. Один -
вам. Вы сообщите мне лично номер вашего счета в швейцарском банке. И, слово
джентельмена, ни одна живая душа никогда не узнает об этом. Три миллиона
понадобится раздать людям в Лакхнау и в Дели.
- Ваше предложение весьма интересно, господин губернатор. И с вашего
разрешения примем его за основу.
Он внутренне улыбнулся стандартной формуле партийного собрания,
прозвучавшей здесь, в обстановке индийской сказки.
... - Спасибо за откровенность, Исачок. Ты даже представить себе не
можешь, как она мне нужна сейчас, сегодня. Итак, мы с тобой снова на
Балатоне. Февраль 1945 года.
-- Нет, Гоша, мы с тобой в Вене. Апрель 1945 года.
- Ты отбросил два месяца, когда ты видел во мне гоя.
- Ладно. О синагоге в Будапеште я тебе рассказал. Это было главное
событие. Я там был еще раз, уже в апреле, когда из бригады поехали получать
боеприпасы.
- Помню. Меня несколько удивило, что ты увязался за тыловиками.
- Да. Я начал думать. Самостоятельно, а не переваривать чужие мысли.
Раньше я просто смотрел. А сейчас - видел. И то, что я увидел... В общем,
жизнь потеряла всякий смысл. Единственное, что меня удерживало, это желание
отправить на тот свет как можно больше немцев. А тут внезапно закончились
бои. Мою батарею загнали на захудалый фольварк. Ты у меня там был.
- Да. Меня отправили в Вену. А когда я вернулся в батарею, то узнал,
что ты погиб. Говорили, что тебя убили "вольфы". Ходили, правда, слухи, что
ты дезертировал. Но ты и дезертирство были настолько несовместимы, что никто
этому не верил.
- А ты?
- Я? Я не хотел верить, что ты погиб.
- Не финти, Гоша.
- Понимаешь, Исачок, еще в училище я привык к тому, что ты все делаешь
правильно. И, даже допуская возможность твоего дезертирства, я пытался
доказать себе, что у тебя для этого есть веские основания. Но я отбрасывал
этот вариант, потому что, если ты не предупредил меня, на свете вообще не
существует дружбы. Я не мог представить себе, что ты - ненастоящий друг.
- Не стану уверять тебя, что предупредил бы. Не знаю. Но все произошло
до того внезапно, что даже у меня не было времени на раздумье. Приехал к нам
помпострой. Помнишь, он и в трезвом виде был изрядным дерьмом. А тут, на
подпитии, его понесло. Стал придираться к моим офицерам. Обматюкал и их и
меня в присутствии всей батареи. Я сдерживался. А когда мы зашли в дом,
наедине я сказал ему, что в бою никогда не замечал в нем такой прыти. Он
обозвал меня вонючим жидом. Пистолет он не успел вытащить. В жизни я никого
так не бил. Он еще был в сознании, когда я потащил его к выгребной яме, но
сопротивляться
он уже не мог. Пару раз я окунул его головой в дерьмо, а потом утопил.
- И никто этого не видел?
- Видел. Был у меня в батарее наводчик-сибиряк Куликов, маленький
такой. Он видел.
- Куликова допрашивали в особом отделе. Он последний видел
подполковника и тебя.
- В чем же дело? Все должно было быть абсолютно ясным.
- Куликов сказал, что подполковник сел на свой мотоцикл, усадил тебя на
заднее сидение, и вы покатили к штабу бригады. Мотоцикл подполковника
действительно нашли в километре от фольварка. Особисты знали твою любовь к
подполковнику и допрашивали Куликова по всем правилам. Но он стоял на своем.
Тогда и решили, что вас убили "вольфы". Особистам тоже хотелось закрыть
дело.
- Давай выпьем за Куликова. Не все в России так плохо, если есть еще
такие люди.
- Есть. Только как их распознаешь... За Куликовых! Давай дальше.
- Дальше? Через два часа я уже был в американской зоне. В Вене разыскал
синагогу. Вышел из нее уже в гражданском. А дальше - Италия. Там я стал
бойцом еврейского подполья против англичан. Артиллерией, как ты понимаешь,
там даже не пахло. Моим командиром была девушка. Вот уже скоро тридцать лет
как мы женаты, а для меня она все та же девушка. При первой встрече я увидел
только глаза и пятизначный номер вот здесь, на левом предплечье. У нее очень
красивые руки. А этот номер... Да. Под носом у англичан мы привозили в
Палестину уцелевших
евреев. И снова возвращались в Италию. Рут чудом спаслась в Дахау.
Единственная из большой семьи кенигсбергских евреев. Повенчали нас уже в
Палестине - можно сказать, за пять минут до рождения нашего первенца. Потом
война за освобождение. Мой боевой опыт пригодился. Вот только с артиллерией
у нас и тогда было туго. Посмотрел бы ты, какие фокусы мы придумывали вместо
орудий. Рут уже не воевала. Она нянчила младенца. У нас три сына. Хорошие
ребята. А у тебя?
- Женился я поздновато. Окончил Институт внешней торговли. Меня
оставили в аспирантуре. Банальная история - женился на своей студентке. У
нас одна дочь. Ей скоро восемнадцать.
- Эх, знал бы я раньше!
- Что, могли бы породниться?
- Я - за милую душу. Не в этом дело. Были у меня разные там - как тебе
объяснить? - комплексы.
- Комплексы?
- Ты ведь знаешь, недавно наши ребята в воздушном бою сбили четыре
советских самолета. Сбивали и раньше. Но в советских самолетах были арабские
летчики. А тут - русские. Один из наших самолетов пилотировал мой первенец.
Конечно, я горжусь им. Но иногда меня одолевала горькая мысль: а что, если
советский летчик - Гошкин сын? Знал бы я, что у тебя нет сыновей,
как-то было бы спокойнее.
- Значит, думал? Не забыл?
- Иди ты... У меня даже проблемы в семье из-за тебя.
- Поблемы?
- Понимаешь, по памяти я написал маслом твой портрет. У меня ведь даже
не было твоей фотографии. Портрет по всем правилам социалистического
реализма. Бравый старший лейтенант при всем параде.
- Так ты все-таки не бросил рисовать?
- Не бросил. Правда, сейчас не совсем социалистический реализм. Портрет
висит дома в моем кабинете. После всех подлостей, которые твоя партия и
правительство делают Израилю, - ты уж не обижайся на меня, Игорек, - мои
ребята не очень жалуют все советское.
- Чудак ты, Исачок, с чего бы мне обижаться? Ты ведь еще не забыл нашу
систему? Думаем одно, говорим другое, делаем третье. У нас даже ходит сейчас
анекдот. Цитируют Маяковского: "Мы говорим Ленин - подразумеваем партия, мы
говорим партия - подразумеваем Ленин". Вот так пятьдесят восем лет мы
говорим одно, а подразумеваем другое. У меня тоже проблемы в семье. В
прошлом году мы жили в Канаде. Вдруг Люда заявила, что не хочет возвращаться
в Москву. Девчонка толковая, но трудная. Дед в ней души не чает. А больше
пяти минут их нельзя оставлять вместе. Политические противники.
- Ну, а твои симпатии на чьей стороне?
- Трудно мне. Все прогнило. Все фальшь. Надо было остановиться на
февральской революции. Но ведь это моя родина. У меня нет другой. Так что,
сыновья требуют снять портрет?
- Да. Или замазать советскую военную форму. Не хотят советской
экспансии.
- Во всем мире не хотят. Ладно, к черту политику. Тошно от нее.
- Слушай, Игорек, мы сейчас в нескольких минутах лета от Тель-Авива.
Махнули ко мне? Салон открывается через неделю. Я распоряжусь. Все, что тебе
предстоит сделать, сделают без тебя. Махнули, а? Ты даже не представляешь
себе, как обрадуется Рут.
- Чокнулся ты, Исак. У меня ведь советский паспорт.
- Ну и что?
- А виза? Ты представляешь себе, что произойдет, когда в моем паспорте
обнаружат израильскую визу?
- Никаких виз. Я все устрою. Твой паспорт останется девственным.
Полетели, Игорек.
Включили электричество. Официант зажег свечу в цветном стеклянном
колпаке. Они и не заметили, как подступили сумерки...
... Игорь смотрел, как огонь свечи преломляется в дивном орнаменте
резьбы на стеклянном колпаке.
- Господин губернатор, сорок один миллион долларов не вызывает ни
малейших возражений. Очень логичная сумма. Несколько меньше цены
американской электростанции и на миллион больше предлагаемой вами цены. Я
имею в виду честно заработайный вами один миллион долларов. Что касается
меня, я не могу сообщить вам номер моего несуществующего счета.
- О, мистер Иванов, это не проблема! Я с удовольствием сообщу вам номер
счета, на котором у вас ровно миллион долларов.
- Спасибо, но мне лично деньги не нужны. Я ведь живу при коммунизме.
Вы, вероятно, забыли, что при этой общественной формации не существует
денег. Итак, сорок один миллион долларов?
- Мистер Иванов, не могу не признаться, что ваш отказ от денег поразил
меня до глубины души. Только грезить можно о таком сотруднике, как вы. Но
мои коллеги по парламенту штата и люди, через руки которых сделка пройдет в
Дели, увы, пока не отказываются от денег. Возможно, потому, что они еще не
живут при коммунизме.
Через несколько дней в Дели в торжественной обстановке был подписан
договор на поставку Индии советской электростанции стоимостью в сорок три
миллиона долларов.
Советский Союз получил на пять миллионов долларов больше, чем надеялся
получить.
Из этих пяти миллионов Игорю досталась премия - трехмесячная зарплата,
что оказалось совсем не лишним при коммунизме.
Строгий выговор в ЦК не имел денежного выражения. А может быть, не
следовало отказаться от счета в швейцарском банке?
.. Нет, Исачок, это исключено. Мы просто надрались.
- Надрались? Три бутылки на двоих за несколько часов?
- Моя норма - четыреста граммов. Я и вовсе не пью. Полетели, Игорек!
- Нет, это невозможно. Я на коротком поводке. С порфорсом.
-Что такое - парфорс?
-Металлический ошейник с колючками.
Исак заказал кофе с коньяком.
Откуда-то из глубины души подступали слезы. Это были не пьяные слезы.
Люда не хотела уезжать из Канады. Отец будет говорить о лаптях. Завтра или
послезавтра соотечественники осудят сбежавшего артиста. В лагере под
Симферополем обучат еще нескольких арабов, как захватывать пассажирские
самолеты или убивать израильских детей. А у торгового представителя великой
державы нет нескольких долларов, чтобы заплатить плотникам за стенд для
великой державы.
На коротком поводке с порфорсом...
- Не сейчас, но я еще приеду к тебе в гости. Что-то изменится, если на
запад бегут такие люди и если в стране есть Куликовы. Я верю в это. Я еще
приеду к тебе, Исачок.
1978 г.
МОЛЧАЛЬНИК
Моше не знал, по какому поводу созвали людей на собрание в клубе
кибуца. Молчаливый и малообщительный, даже сидя в зале, он не обратился к
соседу, чтобы выяснить причину торжества. Конечно торжества. Ишь, как
вырядились кибуцники! Только он, никем не предупрежденный, пришел в обычной
рабочей одежде.
В центре сцены, обрамленной цветами , стоял единственный стул. А у
края, почти у самой кулисы, напротив лесенки из зала, поставили небольшую
трибуну.
Атмосфера в зале, Моше это почувствовал, была праздничной. Такой не
бывает перед началом какого-нибудь производственного собрания.
Моше никогда не опаздывал. Даже сегодня, задержавшись в цехе дольше
обычного, он успел принять душ и прийти в клуб точно к семи, хотя по
многолетнему опыту знал, что собрания никогда не начинают вовремя.
Моше был обескуражен, когда секретарь правления подошел к нему, поднял
его и повел на сцену. Пока он неуклюже поднимался по ступенькам, слегка
подталкиваемый секретарем, пока он сел на стул посреди сцены, зал стоя
аплодировал, и Моше понял, что кибуцники собрались отметить его
шестидесятипятилетие. Только сейчас он увидел в первых рядах приехавших
гостей - товарищей по Союзу инвалидов войны против нацизма, боевых друзей и
представителей армии.
Моше сидел красный, как гвоздики у края сцены, и не знал, куда деть
руки.
Шестьдесят пять лет... Утром, перед работой, примчались внуки и
поздравили его с днем рождения. Ну, и жена, конечно. И дети. Но торжество в
клубе? Ему и в голову не приходило, что кто-нибудь, кроме самых близких,
помнит об этом дне.
Моше был так растерян, что не расслышал ни единого слова из длинной
речи секретаря правления, прерываемой аплодисментами зала.
На сцену один за другим поднимались друзья и просто знакомые, дарили
букеты цветов и подарки, произносили добрые, красивые речи.
Моше пришел в себя и с удовольствием рассматривал цветы. Розы,
тюльпаны, гвоздики, лилии белые, лилии японские, такой красоты, что дух
захватывает, "цветы райского сада", величественные, действительно, какие-то
неземные.
Моше с детства любил цветы. Может быть потому, что у них, в бедном
еврейском местечке на северо-востоке Польши, не только в эту пору, в январе,
но даже летом не видели подобных цветов Да что там - подобных! У них в
местечке вообще не было цветов. Только в поле иногда можно было сорвать
ромашку, василек или колокольчик. Но ведь поле принадлежало гоям.
Цветов и подарков было очень много. Моше клал их на сцену у своих ног.
Впрочем, у ног - это не совсем точно. Вместо левой ноги у Моше был
протез. Легкий, удобный, не то, что первый, который делали ему еще в
госпитале. Тот протез был из твердой кожи и тяжелых стальных шин. Он
прослужил ровно три года. На этом протезе Моше сошел с корабля в Хайфе.
Из новоприбывших тут же сколотили роту. Люди не знали иврита. Многие
никогда в жизни не держали в руках оружия. Но это никого не интересовало. Их
бросили в бой под Латруном. Моше не стал объяснять, что он без ноги.
Возможно, он вспомнил об этом потому, что на сцену поднялся Дов,
бригадный генерал запаса. Человек умный и образованный, он прикидывался
этаким простачком, и аудитория проглатывала приманку, реагируя смехом и
аплодисментами.
Дов рассказал, как он, командир взвода Пальмаха, получил странное
пополнение из Хайфы накануне наступления на Латрун.
- Я сразу понял, что среди монахов латрунского монастыря молчальников
Моше был бы самым молчаливым. Он слегка прихрамывал. По-видимому, натер
ногу, подумал я, с неудовольствием посмотрев на эту мецию.Я спросил его,
умеет ли он хотя бы стрелять. Он не знал иврита и не понял, о чем идет речь.
Тогда я собрал все крохи на идише, на немецком и польском и повторил вопрос.
Я не успел сообразить, как это произошло, но мой "Парабеллум" вдруг оказался
в руках этого чудака, и он так же мгновенно всадил все восемь пуль в
консервную банку, валявшуюся в траве метрах в пятнадцати от нас. Тогда я
поинтересовался, почему он хромает. Моше что-то пробурчал и, видя, что я не
понимаю, махнул рукой и замолчал.
Дов рассказал, как ночью в бою люди были поражены мужеством и умением
этого молчальника. Правда, в ту ночь он заговорил. Он выдал весь запас слов,
отпущенных ему до конца жизни. В основном, это была такая ругань на русском
языке, какой в Эрец-Исраэль не слышали ни после исхода евреев из Египта, ни
до этого. Кстати, на этом языке Моше командовал ротой при отходе, самовольно
затмив официального командира. У него откуда-то появился ручной пулемет, и
он прикрывал отход в сторону Рамле.
Дов рассказал, как Моше взвалил его, раненого, на спину и вынес из зоны
огня в укрытие. Уже на рассвете арабская мина взорвалась чуть ли не рядом с
ними. Просто чудо, что они остались в живых.
Но осколок отсек левую ногу Моше. К нему бросились подошедшие бойцы, в
том числе Малка, его будущая жена. Все были несказанно удивлены реакцией
Моше.
После этой ночи не только в роте поняли, что во вновь созданной армии
появился герой. Но совсем не реагировать на боль!
Моше прогнал от себя санитаров и на своем языке приказал немедленно
заняться Довом.
Когда санитары все-таки хотели перевязать почему-то не кровотащую
культю, Моше показал им отсеченный протез. Это сконфузило командиров,
пожалуй, не меньше, чем неудачное наступление.
- Выйдя из больницы, я разыскал Моше. С той поры вот уже скоро тридцать
семь лет мы друзья, хотя, вероятно, пальцев на руке хватит, чтобы
перечислить все слова, сказанные им за эти годы. Зато слушает он, как никто
другой на свете, и совет его, заключенный в одном слове, самый оптимальный
из всех полученных советов, - заключил свою речь бригадный генерал.
Дов подошел к смущенному Моше, обнял, расцеловал его и преподнес
подарок.
Выступавших было очень много. Каждому хотелось рассказать о добре,
которое Моше сделал ему или его близким.
На сцене выросла гора букетов и подарков. Разговорная часть оржества
затянулась. В комнате за кулисами нарастало нетерпение кибуцного ансамбля,
подготовившего специальное выступление.
В зале тоже начала ощущаться некоторая неловкость. Не потому, что
затянулись приветствия, а потому, что приближался момент, когда выступления
прекратятся и Моше придется скаать хоть несколько ответных слов. Ну, скажем,
"спасибо" он еще может произнести, конечно, с глазу на глаз. Но публично? Со
сцены? Никто в зале не мог себе представить, как это произойдет.
Наступил, наконец, момент, когда исчерпались приветствия, и секретарь
правления, переступая с ноги на ногу и нервно потирая кулак правой руки
левой ладонью, посмотрел на Моше.
Зал затаил дыхание.