ить его уговорить комбата согласиться на положенный мне
за подбитый танк орден Отечественной войны любой степени.
Когда Батурину представили наградные листы, он долго не соглашался
поставить свою подпись на моем. Получалось, что его подчиненный получит
более высокую награду, чем он сам. Как рассказывал мне потом Филипп Киселев,
мой наградной лист активно и настойчиво защищали и Филатов, и Матвиенко. В
общем, суммарными усилиями им всем удалось убедить комбата подписать
представление.
Батурин собственноручно исправил "первую" степень на "вторую", желчно
заметив при этом, что "ордена не выпрашивают, ими награждают по заслугам".
Получалось, что в единоборстве с немецким танком я не победил.
Когда мне рассказали, как происходил этот разговор, я понял, что в наши
с комбатом служебные и личные отношения вбит еще один кривой и ржавый
гвоздь. Но орден Отечественной войны II степени я все-таки получил. И вручал
его мне не сам комбат Батурин, а начштаба майор Киселев.
Наконец-то с меня, как гора с плеч, свалилась тяжесть моего
"орденского" позора перед близкими, так тяготившего мою совесть все эти
долгие месяцы.
...Может, потому, что еще не подтянулись базы снабжения фронта и армии,
а может, по каким-то другим причинам, но стало значительно хуже с питанием.
Солдатского пайка, несмотря на "сидячий" образ жизни в обороне, без атак,
изнурительных маршей, перебежек и переползаний, бойцам стало не хватать, и к
ним вернулась фронтовая манера делить по-особому хлеб, сахар и др. Кому-то
из бойцов доверяли резать хлеб или делить сахар и еще что-то на
приблизительно равные доли. Затем обычно командир отделения или кто-либо им
назначенный отворачивался, прикрывал глаза шапкой, а "хлеборез" или кто-то
из "доверенных лиц", указывая пальцем на одну из порций, вопрошал: "Кому?" И
отвернувшийся должен был назвать одного из бойцов. И не было никаких обид,
никакого роптания, если даже кому-то и казалось, что соседу досталась порция
побольше. А поскольку мы, командиры взводов и рот, в боевой обстановке
питались из общего солдатского котла, я настоял, чтобы и для нас порядок
этот был неукоснителен. Чем-нибудь разнообразить наши окопные "меню" здесь
не было никакой возможности: была уже глубокая осень да и местного населения
вблизи наших позиций не наблюдалось.
И вот случилась другая напасть, к которой привыкнуть мы не могли, уж
очень она была неприятной. В связи с устойчивым похолоданием бойцам выдали
шапки, шинели, а нам, офицерам, зимнее обмундирование. Особенно рады мы были
меховым барашковым жилетам. Поменяли, наконец, всем нательное белье. Правда,
походных бань, как это бывало в обороне на белорусской земле, нам не
прислали, и уж сколько времени не мылись мы все, окопники.
И то ли из-за того, что эти жилеты, обмундирование и белье не прошли
перед выдачей нам должную санобработку или она была проведена не надлежащим
образом, то ли из-за оставшихся после немцев в землянках каких-то вещей, но
вскоре нас замучили новые враги - насекомые. Короче - обовшивели мы все
изрядно, тотально. Мои просьбы организовать поочередную помывку в походных
банях с внеплановой сменой белья и хотя бы частичной санобработкой
обмундирования вроде бы были услышаны, но не были почему-то реализованы.
Наконец, невдалеке от наших окопов, в низине установили прибывшую
походную дезкамеру. И снова без смены белья. Поочередно сдавая в нее то
гимнастерки с брюками (оставаясь на холоде в нижнем белье), то рубахи с
кальсонами, бойцы прожаривали свое обмундирование. А мы, командный состав,
сдавали туда и свои меховые жилеты, не подумав, что от высокой температуры в
дезкамере наши жилеты настолько съежатся и покоробятся, что их не только
носить не придется больше, но даже надеть не удастся.
В начале декабря нас вывели из окопов, и мы ушли на формирование хотя и
в не очень далекий, но все-таки тыл. И только там, после неоднократных
санобработок, тотальных стрижек и помывок в походных и деревенских банях нам
удалось окончательно победить в этой войне с паразитами. И решающий вклад в
эту победу внес непререкаемый медицинский авторитет, наш батальонный доктор
Степан Петрович Бузун, где-то раздобывший так называемое мыло "К", которое
уничтожало непрошеную живность иногда вместе с верхним слоем кожи.
А вскоре нам выдали и новенькие, ароматно пахнущие овчиной меховые
жилеты и мы снова были счастливы.
Пока мы были в окопах, нас очень беспокоили фашистские снайперы и
нередкие попытки фрицев прощупать надежность нашей обороны сильными
артналетами, после которых, как правило, происходили наскоки больших, иногда
до роты, групп с танками.
Здесь я впервые увидел, как против танков воевали зенитчики, стоявшие
на позициях непосредственно за нашими окопами. Их скорострельные пушки
встретили немецкие танки меткими выстрелами прямой наводкой, и сразу
несколько машин загорелись, а остальные бросились наутек. Атака немцев
захлебнулась, не успев докатиться до наших траншей. Потом еще не раз мне
приходилось быть свидетелем применения зенитных средств против наземных
целей, и всегда это вызывало восхищение.
Подобные немецкие наскоки на нашу оборону были похожи на разведку боем
с целью выявить нашу систему огневых точек, а заодно и захватить "языка".
Однако на нашем участке им этого так ни разу и не удалось, хотя о том, что
кое-где их попытки были не безрезультатны, до нас слухи доходили.
И я еще тогда подумал: хорошо, что не согласился на требование Батурина
часть изрядно поредевшей роты разместить во втором эшелоне при создании
ротного опорного пункта (РОП). Отпор немцам теми немногими огневыми
средствами, которыми рота располагала тогда, мы давали надежный, и фрицам ни
разу не удавалось приблизиться к нам даже на расстояние броска гранаты.
Показалось мне, что и Батурин понял это, поскольку он не поднимал больше
вопроса о РОПе. У меня уже были более или менее скомплектованы два взвода, и
ко мне в роту был назначен из батальонного резерва новый командир взвода -
старший лейтенант Ражев Георгий Васильевич, человек веселый, общительный и,
как выяснилось позже, уж очень неравнодушный к женской половине
человечества, да и к спиртному тоже. И стала рота наша под командованием
одних старших лейтенантов "старлеевской", как говорили флотские штрафники.
Мощные артналеты иногда приводили к серьезным потерям. Люди гибли не
только от своей неосторожности или небрежности. Были случаи и прямого
попадания крупнокалиберных снарядов и мин в окопы и легкие земляные укрытия.
Леса поблизости не было, а для построения надежных землянок ни бревен, ни
досок нам брать было неоткуда.
В один из таких налетов был серьезно контужен и Георгий Ражев. Недели
две он почти ничего не слышал, но в лазарет или в медсанбат уходить не
соглашался. Так и командовал!
Но особенно мне запомнилась гибель Кости Смертина (не помню его бывшего
офицерского звания, знаю только, что он не был старшим офицером, а был то ли
лейтенант, то ли капитан). Он был в роте одним из наблюдателей. В тот день я
был рядом с ним и параллельно тоже вел наблюдение с биноклем. Мне удалось
обнаружить хорошо замаскированную позицию немецкого снайпера. И я
предупредил об этом Костю, посоветовав ему вести себя более осторожно -
может быть, этот снайпер за кем-то из нас охотится.
Мое предположение не замедлило подтвердиться: я едва успел присесть,
как над моей головой просвистела пуля. Мне и здесь повезло, как часто это
случалось со мной. А Смертина я не успел заставить присесть: он хотел,
видимо, тоже посмотреть, откуда ведет огонь снайпер. И вторая пуля угодила
Косте прямо в середину лба. Он как-то медленно сполз на дно окопа, будто
осторожно сел, поднял кверху необычно забегавшие глаза, а его губы стали
шептать что-то бессвязное, непонятное. Лицо его быстро стало приобретать
какой-то пергаментный оттенок. Индивидуальный пакет был при мне, и я
попытался наложить повязку на его, казалось, такую маленькую рану, из
которой медленно струилась кровь. Сразу вспомнилось, как нас еще в средней
школе обучали по программе ГСО ("Готов к санитарной обороне") накладывать на
голову повязку, называемую "шапкой Гиппократа". Но ничего не помогло. Умер
Костя. Жаль его было как-то особенно. Может, потому, что я не успел его
вовремя одернуть, а может потому, что последняя минута его жизни окончилась
прямо на моих руках, но мне не дано было понять, что он хотел сказать
невнятным шелестом губ, и своими выразительными голубыми глазами.
Фамилию же Кости я запомнил, наверное, потому, что девичья фамилия
бабушки моей по материнской линии тоже была Смертина. Когда он прибыл во
взвод, который формировался еще до выхода на Нарев, я даже поинтересовался
его родословной, чтобы установить, не родственники ли мы. Но если у моей
бабушки была часть крови хакасской, заметно были выражены восточные черты
лица, характерный разрез карих глаз и четко обозначенные скулы, то этот
парень был родом из Ярославля и черты лица его были совсем другими, какими
наделял я в своем воображении древних русичей.
В связи с этим случаем хочется еще вот что вспомнить. У нас в батальоне
не было принято надевать стальные каски. Считалось каким-то шиком, что ли,
обходиться без них, хотя они на батальонных складах были, и наши снабженцы
не раз их нам предлагали. Не знаю, откуда пошло это пренебрежение к каскам,
но было оно стойким. И мы, офицеры, своим, как теперь видится, неразумным
примером, наверное, тоже поддерживали эту не очень правильную традицию.
Не думаю, что в случае с Костей Смертиным каска могла сохранить жизнь,
ведь пуля попала ему чуть-чуть выше переносицы и каска все равно не прикрыла
бы этого места. Но даже после этой трагедии касок так никто и не надевал...
А вот еще некоторые подробности фронтового окопного быта.
Поскольку наступала зима, а окопной жизни пока не было видно конца, мы,
как могли, устраивали свое жилье. Отрывали подбрустверные ниши, но не более
чем на два человека, хорошо помня трагический случай с Иваном Яниным.
Какими-то невероятными путями, включая ночные вылазки за передний край к
остаткам разрушенного войной сарая, который немцы держали под постоянным
контролем и периодически эти развалины обстреливали, бойцам удавалось
раздобыть то обломки досок или жердей, а то и целые горбыли. Добываемый с
большим риском "строительный материал" позволял даже сооружать примитивные
землянки, наподобие той, в которой размещался я со своей ротной ячейкой
управления. Эти укрытия позволяли хоть на какое-то время либо спрятаться от
мокрого снега, либо просто обогреться и даже чуть-чуть обсушиться.
В стенке землянки делали углубление с отверстием наружу под дымоход и
жгли в этой "печурке" все, что может гореть: обертки от пачек с патронами,
какие-то щепочки, палочки, солому, кустарник и др. Но что меня поначалу не
только удивило, но даже напугало - жгли в этих примитивнейших очагах
обыкновенные толовые шашки (конечно, без взрывателей!). Тол в огне плавился
и довольно медленно и чадно горел, отдавая более или менее значительное
количество тепла. Но страшно было то, что если вдруг в огне оказался бы
случайно хоть один, пусть даже пистолетный, патрон, то он сыграл бы роль
детонатора, и тогда... Нет, уж лучше не фантазировать дальше. Поэтому, узнав
о таком способе отопления, я приказал взводным офицерам строжайше
контролировать этот отопительный процесс. Не дай бог, если вместе с
обертками от просмоленных патронных пачек попадет туда хоть один
патрончик!!!
Дверей в земляночках, естественно, не было, входы в них завешивались
обыкновенными солдатскими плащ-палатками, плотными, светонепроницаемыми,
поэтому, когда не топилась "печь", и когда нужно было написать письмо,
докладную, или боевую характеристику на бойца, пользовались, как встарь,
лучинами.
К тому времени имевшиеся в небольшом количестве у нас трофейные
парафиновые плошки давно были израсходованы, и идею их замены подсказал нам
Валера Семыкин, передавший мне большую катушку трофейного телефонного
провода, который имел плотную резиновую изоляцию и просмоленную оплетку.
Подвешивали этот провод под потолком так, чтобы один конец его был несколько
выше другого, и поджигали его верхнюю часть. Огонь, постепенно пожирая
оплетку с изоляцией, перемещался вниз по проводу. Нужно было только вовремя
потянуть обгоревшую часть провода с катушки, лежащей здесь же, в землянке.
Света было не ахти как много, но зато вони, а особенно копоти - хоть
отбавляй.
Утром, выходя из землянки, мы часто были похожи не то на чертей из
преисподней, не то на не виданных еще нами воочию негров. И стоило больших
трудов снегом с мылом содрать с лица эту ужасную маску. Хорошо, если выпадал
снежок, тогда он, свежий, еще не запорошенный пороховой гарью, был нам
отрадой.
Здесь, в окопах Наревского плацдарма я встретил свой очередной день
рождения - 18 ноября. Исполнился мне тогда 21 год. Мы в войну так
стремительно взрослели, что, казалось, уже прожили большую, долгую жизнь и
чувствовали себя далеко не юношами, каковыми в действительности были.
Мой новый взводный Жора Ражев сообщил мне, что штрафники мне, еще
совсем юному, присвоили почетнейшее, и не только по моему мнению, звание
"батя". А кое-кто, учитывая мое заботливое отношение к штрафникам, которое
во мне воспитали своим примером и комбат Осипов, и генерал Горбатов, и
маршал Рокоссовский, называли меня еще теплее - "штрафбатя". Не скрою, очень
лестным для меня было это сообщение. Это уже потом я догадался отрастить
усы, чтобы хоть чем-нибудь показаться старше своего, как говорил мне один
пожилой штрафник, "бесстыдно юного возраста".
А с моим днем рождения совпало сообщение об учреждении Дня артиллерии,
который должен был впредь отмечаться 19 ноября в ознаменование подвига
артиллеристов в Сталинградской битве. И в этот день нам, хотя мы и
находились в обороне, ради праздника выдали по фронтовой чарке водки. Так
что и мой день рождения отметили одновременно. И радостно было, что со своей
наркомовской дозой пришли поздравить меня и Иван Матвиенко - бывший мой
ротный, и Валера Семыкин - ПНШ-2, и Филипп Киселев - начштаба, и Алеша
Филатов - зам. комбата.
Так что с участием еще и моих окопных друзей Жоры Сергеева и Жоры
Ражева (в роте у нас оказалось теперь два Жоры), да Феди Усманова, компания
оказалась очень дружеской, теплой, да и просто по-фронтовому братской.
Помянули мы и Ваню Янина, и всех, кого уже навсегда унесла от нас эта
страшная и долгая война, конец которой все-таки брезжил где-то уже не так
далеко, как год назад.
Вскоре мне принесли письмо. "От жены Вашей", - сказал почтальон. Я
понял, что это от Риты. Только немногие знали, что женой я называю свою
любимую девушку - ленинградку Риту, с которой познакомился и в которую
отчаянно влюбился немногим более года назад. И вот с тех пор длился наш
нескончаемый "почтовый роман". Опять мы обманули военную цензуру, и по
начальным буквам имен людей, которые якобы передают мне поздравления с днем
рождения в ее письме, я определил, что ее госпиталь передислоцировался
недавно в польский городок Лохув, не очень далеко от нас.
В первых числах декабря нас вдруг сняли с обороны, которую мы спешно
передали какой-то полнокровной стрелковой роте, и стали готовить к выводу в
тыл, на переформирование.
Оказывается, Командующий фронтом маршал Рокоссовский, узнав, что "банда
его имени" все еще с октября на передовой, приказал освободить всех
штрафников, у которых истекли сроки пребывания в штрафбате, а также тех,
которые заслужили своей храбростью и стойкостью досрочную реабилитацию.
Радости нашей, особенно тех, кого это непосредственно касалось, не было
предела. Жаль только, что Костя Смертин и многие другие не дожили до этой
счастливой минуты. Погибли они здесь, уже в обороне.
Быстро собрали мы свои немудреные пожитки и уже на следующий день,
передав участок обороны соседям, были со своими бойцами у штаба батальона,
разместившегося в домике на краю почти полностью разрушенной небольшой
деревеньки. С тревожно бьющимся сердцем (ведь за эти полтора месяца столько
между нами произошло!) я пошел докладывать комбату строевую записку о
составе роты и боевые характеристики на подлежащих реабилитации. Улучив
подходящую минуту, попросил разрешения отлучиться на 3-4 дня, чтобы
навестить в госпитале невесту (Батурину я не стал лгать, будто Рита моя
жена, как говорил всем в батальоне - мало ли как он на это среагирует). За
меня в роте я предложил оставить командира пулеметчиков Георгия Сергеева,
который в боях был моим заместителем.
Комбат, хотя и не сразу, но назвал населенный пункт, в котором должны
сосредоточиться батальонные тылы, штаб и вся моя рота в полном составе, и
приказал мне быть там не позднее чем через 2 дня. А роту временно подчинить
старшему лейтенанту Усманову. Конечно, он был прав, потому что Сергеев
состоял в штате пулеметной роты, а не моей.
Я был так рад неожиданно бесконфликтному разрешению моей просьбы об
отпуске, что, испросив разрешения идти, тут же выскочил от него, окрыленный
и счастливый, с одной мыслью - "успеть!" и даже не сообразил удивиться
такому полученному мной непредвиденному отпуску.
Еще бы! Больше года прошло с тех пор, как мы с Ритой расстались в Уфе и
вот теперь, кажется, может наступить долгожданная наша встреча уже на
фронте, и я снова увижу ее милые, лучистые глаза, светлую улыбку...
Короткие распоряжения Феде Усманову, который все понял с полуслова, и
я, схватив вещмешок, где был мой сухой паек, уже мчался к проходящей
недалеко дороге, по которой в обоих направлениях нет-нет да и проходили
автомашины. Сориентировавшись по карте, определил, что при удачном стечении
обстоятельств смогу сегодня же на "перекладных" попутках добраться до
Лохува. Первая же остановившаяся машина оказалась просто подарком судьбы -
она ехала в тыловой район фронта и именно через Лохув. Фатальное везение!
Уже через несколько часов мы въехали в этот небольшой городишко.
Бросился я к первой попавшейся повозке, запряженной какой-то тощей
лошаденкой, которой управлял совсем молодой солдатик (почему-то без погон),
и спросил его, где размещается госпиталь. Я целый день не переставал
удивляться, как мне везло, но здесь моему удивлению уже не было предела. В
солдатике этом я с трудом, но узнал ритиного брата Стасика, уехавшего, как
оказалось, тайком с ней и со своей мамой, врачом, на фронт. Он тоже,
кажется, узнал меня и на мой вопрос ответил вопросом: "Вам нужна Рита
Макарьевская?" Я бросился к нему, обнял его щупленькую фигуру, вскочил в
повозку, и он не спеша повез меня к госпиталю, хотя мне хотелось спрыгнуть и
бежать туда, куда он мне укажет.
Вскоре мы подъехали к группе домов, в один из них вбежал Стасик, но
быстро выскочил оттуда и сказал, что Риту не выпустили, там какие-то важные
занятия проводит сам начальник госпиталя, а Рита сказала, чтобы мы шли к ним
домой.
Меня удерживало от принятия этого приглашения наличие тех проклятых
насекомых, которые не только испортили нам всем и так несладкую жизнь в
окопах, но еще и ставят меня в ужасно неловкое положение перед давно
ожидаемой и безмерно желанной встречей. Вообще-то именно из-за этого я и не
рассчитывал здесь задерживаться, хотя увидеть свою любимую хотелось до
безумства. И вот, наверное, это безумство и то, что с мамой Риты Екатериной
Николаевной я был уже давно знаком, заставили меня сразу же принять решение
честно признаться ей в этом своем несчастье, а там будь что будет, но Риту я
все равно дождусь и хоть на улице (было в этот день не очень морозно)
побудем вместе.
Пришли. Екатерина Николаевна в окно увидела нас и выскочила, узнав
меня. Видимо, я очень покраснел от стыда за предстоящее признание, потому
что она сразу встревоженно спросила, что со мной, не болен ли я. Пришлось
сразу, без предисловий, выложить ей все и сказать, что я лучше подожду Риту
здесь, на улице. Однако она, сразу все поняв и оценив важность предстоящей
встречи для нас, мгновенно приняла другое решение: "Заходите, Саша, не
стесняйтесь этого недуга, к сожалению, на фронте это не редкость, очень
многие раненые к нам поступают с этим. Мы сейчас примем нужные меры".
Зашли. Она тут же заставила меня снять обмундирование, пройти в
маленькую комнатку (видимо, Стасика), снять белье, надеть белый медицинский
халат и лечь в постель, отдохнуть, пока придет Рита. Белье мое она тотчас же
стала кипятить на жарко натопленной плите, а гимнастерку и брюки тщательно
гладить раскаленным утюгом.
Я не представлял, как же произойдет наша встреча и, несмотря на почти
бессонную перед этим ночь (да еще и не одну!), ушедшую на написание боевых
характеристик штрафникам, передачу района обороны и другие дела, все-таки от
волнения перед главной в моей фронтовой жизни встречей так и не заснул.
Через несколько часов прибежала Рита. Я вскочил с постели в непривычном
для себя одеянии - в белом врачебном халате явно не по моему росту. Видимо,
мама ввела ее в курс дела, и она не удивилась, увидев меня в таком наряде,
бросилась ко мне, и мы, обнявшись, долго так стояли.
Как Рита изменилась! Прошло всего немногим больше года после нашего
расставания в Уфе, а она так повзрослела! Не раз стиранная гимнастерка с
погонами на ее ладной, чуть пополневшей после блокадной худобы фигуре сидела
ловко, вместо солдатского ремня на ней был офицерский. Такая же высветленная
от стирок юбка, туго обтягивающая ее стройные ноги.
Мы безмерно радовались этой подаренной нам судьбой встрече, и пока всю
ночь неугомонная Екатерина Николаевна вываривала и утюжила мою одежду, мы
говорили, говорили, говорили... Вспоминали все, что произошло за этот год с
нами до сегодняшнего счастливого вечера.
Да, об этой встрече мечтали мы долгие дни, недели, месяцы...
...Теперь, когда в работе над этой книгой нахлынули воспоминания о том
тревожном и счастливом времени, наверное, пришла пора подробнее рассказать
об истории нашего знакомства и романтических отношениях, завершившихся
фронтовой свадьбой. Этому я посвящу следующую главу своих воспоминаний.
Сделать это мне будет нелегко, если учесть, что к 40-летию Победы, в
декабре 1984 года обозреватель "Комсомольской правды" Инна Павловна Руденко
опубликовала в этой газете большой, во всю полосу очерк, который назвала
"Военно-полевой роман". Это название очерку она дала в пику художественному
фильму Петра Тодоровского под таким же названием. А фильм этот, как тогда
его оценивали фронтовики и особенно - фронтовички, показался нам попросту
пасквилем на женщин, которые на фронте, рискуя жизнью, сражались с врагом. А
в фильме Тодоровского женщина на фронте - не боец, а развлечение для
комбата.
Так вот, Инна Павловна на примере нашей фронтовой судьбы постаралась
(и, по-моему, успешно) развенчать взгляд Тодоровского на эту непростую
проблему. И в своем очерке подробно написала о моем знакомстве с Ритой и о
взаимоотношениях, переросших в большую любовь. Любовь, выдержавшую и долгую
разлуку, и совместный боевой путь в штрафбате на последних месяцах и верстах
той длинной и тяжелой войны. Мне трудно уйти от той канвы, той тональности,
которые вложила в очерк опытнейшая журналистка (понятно: о женщине писала
женщина!). Поэтому я постараюсь не рисовать широкое и всестороннее полотно
нашего "военно-полевого" романа, а попробую ограничиться прежде всего тем,
что не вошло в очерк Инны Руденко.
Не знаю, как это у меня получится, ведь так много тогда всего
произошло, но следующая глава моей книги в основном будет
лирическо-романтическая.
ГЛАВА 8
История знакомства с будущей женой. Любовь с первого взгляда. Адрес на
песке, Уфа. Неожиданные оперно-балетные впечатления. Фронт. Почтовый
роман длиною больше года. Фронтовая свадьба
А началось все с того, что в запасном полку, стоящем в поселке Алкино
под Уфой, где служил тогда я, молодой лейтенантик, теплым летним вечером
полковой оркестр играл на танцплощадке вальсы, а мне было не до танцев.
Причина банальная: у молодого лейтенанта в его 19 с небольшим лет резались
сразу два зуба мудрости. Боль была изнуряющая, и я бродил за забором,
скрывавшим танцующих, таких же молодых офицеров, недавно только сменивших
петлицы с "кубарями" на офицерские погоны со звездочками. В основном их
партнершами были разодетые девушки, работницы расположенного недалеко
молочного завода. Вот с этими "молочницами" крутила всласть не только вальсы
да танго офицерская молодежь - успели "закрутить" нешуточные романы.
На скамейке, стоящей вблизи забора, я увидел тихо и горько плачущую
худенькую блондинку, одетую явно не для вечера танцев. Может, мне просто
стало ее жаль, а может, захотелось отвлечься от надоевшей зубной боли, но я
подошел к ней и заговорил.
Выяснилось, что Рита (так звали девушку) - ленинградка, которой вместе
с мамой и младшим братишкой (отец умер от голода) удалось эвакуироваться из
блокадного города в Уфу, где у них было много родственников. Горком
комсомола взял шефство над эвакуированными питерцами и чтобы немного
подкормить отощавшую на блокадном пайке девушку, определил ее пионервожатой
в лагерь, размещавшийся здесь же, в Алкино, неподалеку от нашего полка. Ее
одежда - какие-то уже неопределенного цвета лыжные шаровары, видавшая виды,
но опрятная блуза на худеньких плечах, да еще, вдобавок, вместо туфель,
которые были бы более подходящими для танцев, деревянные дощечки с прибитыми
к ним перекрещивающимися ремешками (такие вот "сабо" военной поры) - ну
никак не подходила к обстановке на танцплощадке. Вот и заплакала девушка...
Проговорили мы долго. И она успокоилась, и моя нестерпимая зубная боль
как-то незаметно сбавила свой неистовый накал. Проводил я ее до самого
пионерлагаеря, а там какая-то злая дородная тетка лет 35-40 стала строго
Рите выговаривать за то, что та оставила без надзора своих далеко не
ангельских повадок подопечных. Пришлось заступиться. Так я познакомился и с
начальницей Риты. Может, это и помогло бедной девушке, так как эта
гранд-дама стала относиться к ней помягче.
Договорились с Ритой встретиться назавтра. И через несколько дней я
почувствовал, что уже с трудом могу дождаться очередной встречи.
Всяких дежурств, нарядов, караулов я раньше, честно говоря, не избегал,
а даже от однообразия службы находил какую-то особую прелесть в ощущении
своей ответственности то ли за батальон, то ли за караул, то ли за пищеблок.
Так вот, теперь эти наряды стали ненавистны мне, так как не давали
возможности ежедневно встречаться с этой очаровательной девушкой, с которой
было так интересно. В общем, как говорится, влюбился "по уши" с первого
взгляда.
Но однажды она не пришла в назначенное время к заветной скамеечке.
Расстроенный, я все же заметил, что рядом, на песке, палочкой, брошенной тут
же, был начертан... адрес: "Уфа, ул. Цюрупы...". Теперь оставалось ждать
удобного момента. А у нас в Алкино тогда в ходу был такой "юморной" стишок:
"Деньги есть - Уфа гуляем, деньги нет - Чишмы сидим" (Чишмы - это ближайшая,
в 5-6 километрах от нас узловая станция).
Вскоре удалось вырваться. Нашел! Познакомился с ее матерью, тетками
(мужская часть родственников была на фронте). И в первый же вечер (а мне
нужно было вернуться до подъема) Рита предложила пойти в театр. В этот вечер
давали оперу, для меня еще незнакомое сценическое действо. Ленинградский
уровень культуры у моей знакомой - это я понял сразу. Первая же возможность
- и тотчас в театр, да еще и в оперу!
Театральный мир мне уже немного был знаком по Дальнему Востоку, городку
Облучье, где я учился с 8-го по 10-й класс в 4-й железнодорожной школе. До
этого мне, мальчишке с полустанка, из всех видов искусств известно было
только немое кино, в котором добровольцы из числа зрителей постоянно должны
были крутить ручку динамо.
Так вот, в этом городке единственным культурным центром был
железнодорожный клуб, в который иногда приезжал с гастролями из Хабаровска
театр Дорпрофсожа (дорожный профсоюз железнодорожников). Город и узловая
станция Облучье были одним из участков Дальневосточной железной дороги,
поэтому все, что там происходило, было в ведении управления дороги и ее
профсоюзов.
Театр этот приезжал специальным поездом с концертами и спектаклями.
Должен прямо сказать, спектакли эти были истинно профессиональными, на самом
высоком, по тогдашним моим меркам, уровне актерского мастерства, а декорации
вызывали у всех зрителей просто восхищение своей достоверностью. За годы
учебы в Облучье я пересмотрел уйму первоклассных постановок. Помню, как
блестяще были сыграны "Дети Солнца" и "На дне" по пьесам Горького, и
спектакль "Сентиментальный вальс" (не помню автора пьесы), "Дядя Ваня" по
Чехову, да и многое другое.
Кукольный театр тоже воспитывал нас. Помню, поразил меня кукольный
паровозик, пыхтящий дымком из трубы и гудящий, как настоящий. А
куколка-мальчик, шагая вдоль путей, заметил лопнувший рельс и, чтобы
остановить приближающийся поезд, разрезал ножом руку, смочил кровью свой
носовой платок и им, как красным флажком, остановил поезд у самого опасного
места! Мы, мальчишки, мечтали о таком подвиге и стали специально ходить
вдоль рельсов и носить с собой пионерские галстуки и даже ножи.
Помню, там же, в этом клубе, я впервые увидел звуковые фильмы "Ленин в
октябре" и "Великое зарево", впечатления от которых надолго врезались в нашу
цепкую детскую память. Да и впервые увиденный мной цветной звуковой фильм
"Сорочинская ярмарка" не оставил меня равнодушным.
Так что с искусством кино и театра я уже был, как мне казалось, хорошо
знаком, но опера была для меня еще неизвестной формой сценического
искусства. Я знал, что там не говорят, а поют, и не представлял, как я это
восприму. Но подействовало на меня это так, как я даже в самых смелых мыслях
своих и не предполагал.
Давали оперу "Травиата", где главную партию Виолетты пела местная
актриса Валеева. Наверное, я никогда более не слышал подобного, вернее
бесподобного, голоса, не видел такой артистичности и пластичности. Конечно,
это было просто первое впечатление. А точнее - первое потрясение! В те годы
уфимский театр располагал хорошими силами за счет эвакуированных из Москвы,
Киева и других театральных столиц актеров. Даже знаменитый бас Максим
Дормидонтович Михайлов пел в нем. А потрясла меня именно Валеева. А балет!
Оказывается, Рита училась в Ленинграде в балетной школе, и для нее балет
был, а для меня теперь тоже стал, божественным наслаждением. Долго не мог
забыть Одетту и Одиллию из "Лебединого озера". Да всего не перечислить.
...Мне часто в жизни везло. Повезло и здесь, еще и в том, что,
вернувшись в полк, я через несколько дней вдруг был командирован в Уфу на
лесопильный завод на берегу реки Белой для обеспечения пиломатериалами нужд
полка. В этой командировке я пробыл две недели. И чего только не пересмотрел
и не переслушал за это время в уфимском театре по вечерам!
А Рита, увидев мой интерес к театру, каким-то образом доставала то
билеты, то контрамарки. Похоже, во всей моей последующей жизни такого
интенсивного театрального блаженства я больше не испытывал, разве только во
время 5-летней учебы в Ленинградской военно-транспортной академии.
В общем, за эту счастливую командировку я получил неоценимый культурный
заряд на всю жизнь и так много узнал о Рите, ее маме, об отце -
инженере-строителе с консерваторским образованием, лично знакомом с С. М.
Кировым. Обладал он хорошим голосом и часто исполнял дома и на концертах
оперные арии и романсы. Погоревал вместе с ними по случаю его голодной
смерти в блокадном Ленинграде.
Понял и принял образ их жизни, узнал их привычки и увлечения. И моя
влюбленность в Риту с первого взгляда уверенно и быстро переросла в большую,
огромную любовь к этой хрупкой, светловолосой, сероглазой
ленинградке-блокаднице. А она уже работала сборщицей на уфимском заводе
телефонных аппаратов и успевала еще ходить на РОККовские курсы медсестер
(РОКК - российское общество красного креста).
Мама ее, военврач, имевшая за плечами и годы гражданской войны в роли
сестры милосердия, и участие врачом уже в финской войне, теперь была
зачислена в штат формирующегося военного госпиталя. И Рита тоже уже
числилась будущей медсестрой.
А братишка ее, 15-летний Стасик, где-то работал, зарабатывая свою
трудовую хлебную карточку.
Как истый кавалер, я искал повода угостить чем-нибудь Риту. Но в то
время в Уфе без карточек были доступны только конфеты-липучки, да густой
горячий сладковатый напиток, называемый "хлебным суфле".
Все когда-нибудь заканчивается. Окончилась и моя "лесозаготовительная"
командировка, а вместе с ней и мой "театральный сезон". Уехал я в свое
Алкино, встречи стали снова редкими, а вскоре Рита сообщила, что
формирование госпиталя заканчивается и через несколько дней их должны
отправить на фронт.
Побежал я к своему командиру роты старшему лейтенанту Нургалиеву, и он
разрешил мне съездить в Уфу, но к вечеру обязательно вернуться.
Едва застал их дома. Они были уже в военной форме и собирали свои
вещички. Мне удалось помочь им погрузиться в вагон и, не дождавшись отъезда
их эшелона, я попрощался со всеми: надо было успеть вернуться в полк. В
первый раз увидел Риту и ее маму, Екатерину Николаевну, в гимнастерках и
впервые не стесняясь поцеловал мою солдатку в губы, вытер с глаз ее
набежавшие слезинки, едва сдержав свои. И, поскольку уже наступал вечер,
бросился к поезду, тронувшемуся в направлении Алкино, на ходу вскочил на
подножку платформы, и вскоре мы исчезли друг у друга из вида.
Несколько дней не находил себе места. Не давала покоя мысль, что вот
она, еще не окрепшая после блокады девочка уезжает на фронт, а я, взрослый
мужик, которому вот-вот стукнет двадцать, все еще в тылу, в запасном полку,
хотя многие мои коллеги-офицеры уже убыли на фронт вместе с маршевыми
ротами, которые мы здесь готовили. И уже который мой рапорт командир полка,
фронтовик, майор Жидович возвращает с лаконичной резолюцией: "10 суток
домашнего ареста за несвоевременную просьбу".
Домашний арест тогда для нас звучал как отказ от увольнения в те же
Чишмы или в Уфу, да еще удержание (как мы тогда шутили - "в фонд обороны")
25 процентов денежного содержания за каждый день ареста.
В нарушение субординации побежал наутро прямо к командиру полка, но тот
ответил еще лаконичнее: "Не спеши. Все там будем!". Однако вскоре, уже,
кажется, на мой десятый рапорт судьба откликнулась: стали формировать
офицерскую команду в резервный офицерский полк округа для дальнейшей
отправки на фронт. А незадолго до этого было удовлетворено мое заявление о
приеме кандидатом в члены ВКП(б). Так что на фронт я уже собирался если еще
не полноценным коммунистом, то все-таки уже и не юным комсомольцем. Может,
это событие тоже повлияло на решение командира полка включить меня в состав
такой команды.
Но как непредсказуемо меняются иногда судьбы человеческие! В 1960 году,
когда с того памятного 43-го прошло 17 лет, я, уже полковник
воздушно-десантных войск, проходивший службу в Костроме, после операции по
удалению части щитовидной железы, ложусь в ярославский гарнизонный военный
госпиталь для комиссования на предмет годности, а вернее - негодности к
дальнейшей службе в ВДВ. И там встречаю в больничной пижаме своего бывшего
командира запасного полка, уже полковника в отставке Жидовича. Надо же
оказаться в одном и том же месте, в одно и то же время! Ну, не судьба ли?
И как ни странно, он не просто вспомнил, но неожиданно для нас обоих
почти сразу же узнал меня. Он, тогдашний мой командир, оказывается, вскоре
тоже выпросился у начальства на фронт, принял под командование гвардейский
стрелковый полк, но в первых же боях был тяжело ранен, долго залечивал свои
раны в госпиталях и остался дослуживать свои армейские года до пенсии здесь
же, в Ярославле.
Долгими вечерами, пока меня не выписали, признав негодным для
дальнейшей службы в десантниках, мы вспоминали и Алкино, и свои боевые дела
и годы.
Рассказал он мне и о судьбе своих замов по запасному полку. Майор
Родин, могучий красавец, при повторном заходе на фронт погиб. Подполковник
Неклюдов, нам, молодым лейтенантам, недавно сменившим петлицы на офицерские
погоны, напоминавший своей аккуратной бородкой и манерами классических
представителей офицерства старой русской армии, был тогда в солидных летах,
на фронт его не отправили, а сразу по окончании войны уволили в запас.
Рассказал мой командир и о дочери Неклюдова, библиотекарше нашего полка
и яркой звезде концертов полковой самодеятельности, которые устраивались в
честь проводов маршевых рот, отправляемых в действующую армию. Я до сих пор
помню ее сильный, проникновенный грудной голос, ее "над полями, да над
чистыми". Профессиональной певицей она так и не стала, хотя, по моему
мнению, у нее были для этого все данные.
Вот такой экскурс в прошлое случился у нас в ярославском госпитале. А
тогда, в 43-м, после отъезда Риты с госпиталем из Уфы, у нас наладилась
интенсивная переписка, настоящий "почтовый роман". Из ее писем я узнал, что
они обосновались в Туле, даже помню, что госпиталь размещался в школе на
улице Красноперекопской. (Много лет спустя, когда после войны мне доводилось
служить близ Тулы, мы побывали здесь.)
Уже потом, когда и я оказался на фронте, Рита мне сообщила, что теперь
их госпиталь вошел в состав белорусского фронта. Так еще раз милостивая
судьба свела нас тогда на одном фронте войны, что и позволило нам там
встретиться и уже больше не расставаться.
В эту пору у меня, как и у многих влюбленных молодых людей,
"прорезалась" поэтическая страсть, и я писал своей возлюбленной стихи и даже
целые письма в стихах. Кое-какие те фронтовые записи у меня сохранились. Вот
некоторые из них, конечно далеко не совершенные:
Хлипкая землянка. Злится ветер.
Вспомнилась родная сторона.
Ночи лунные и теплый летний вечер,
Вальс на танцплощадке и... война.
Много пережил за дни разлуки,
Но не усомнился я в твоей любви...
Мне приснилось, что ты свои руки
Все запачкала в моей крови.
И что ты меня перевязала
В полутемной комнатке пустой
Бомбами разбитого вокзала.
То был сон... Но ты была со мной!
А вот еще одно, из другого письма:
Я пишу, родная, каждый божий вечер,
Если украду у той войны хоть полчаса.
И тогда сквозь строчки вижу твои плечи,
Вижу твои ясные, серые глаза.
Этот взгляд, как солнце, сердце согревает.
Он как амулет. С ним не страшна гроза.
В тяжкие минуты силы прибавляют
Милые, любимые, ясные глаза.
Конечно, примитивны эти стихи, но даже сейчас они пахнут тем пороховым
временем, той гарью войны, которой мы дышали, в которой жили, любили,
страдали.
Я даже маме Риты, Екатерине Николаевне после той памятной встречи в
Лохуве, описанной мною в предыдущей главе, свое признание в любви к Рите и
просьбу о материнском благословении выразил так:
...А в день, когда пробьют часы Победы,
Настанут дни спокойней и светлей,
Мы будем вместе. Радости и беды
Со мной разделит Рита, а я - с ней.
Тогда отметим сразу дни рожденья,
Которые прошли, которым еще быть...
Теперь же дайте нам благословенье,
Чтоб в счастье жить, всегда, всю жизнь любить...
В некоторых предшествующих главах я так или иначе касался нашего
"военно-полевого романа", рассказывал о высоких чувствах, часто помогавших
сохранять верность друг к другу и саму любовь, которые вселяли уверенность и
действительно прибавляли силы в самые трудные минут