ого, что называем мы "нотой"; тут ноты -- нет,
колокол имеет на своем фоне свою индивидуальную звуковую картину --
сплетение звуковых атмосфер. (Звуковой атмосферой Котик называл сумму
звучаний колокола, сопровождающих основной, доминирующий его тон и
представляющих собою, как правило, более высокие тона. -- (А. Ц.) В
колокольной музыке все основано на колокольных атмосферах, которые все
индивидуальны. "Индивидуальность" колокола в воспроизведении музыкальных
композиций на колоколах играет колоссальную роль.
Он передохнул немного.
-- Я звоню уже с давних пор. И я так глубоко вошел в колокольную
музыку, что другая мне уже ничего не дает и не сможет дать.
Колокол! Служил он для той же церкви, играли на колоколах даже
отдельные мелодии. Но до сих пор никто не имел еще понятия о том, что на
колоколах можно исполнять целые симфонии. К сожалению, я знаю немало
колоколен, на которых есть колокола без всякого действия. Почему эти
колокола висят там без действия -- повесить бы их туда, где бы они
пригодились, а то -- как собака на сене! Колокола зря пропадают со всею
своею музыкальной прелестью...
-- Я смотрю на колокол с чисто музыкальной, художественной точки
зрения. Я жду пробуждения его деятельности, дождусь ли я ее? .Если да, то
когда же наступит эта минута? На эти два вопроса кто же может дать мне
ответ? Музыкальное значение колокола, музыка в колоколах!
Я смотрела на Котика. Мне казалось, он -- счастлив!
-- Колокол хотел давать нам все, извлекая из себя звук, звучанье,
характер, гармонию, удар, -- все то, чем он обладал. Виноваты мы, сами мы,
что смотрели на него как на какое-то било! Употребляли его для всякой
надобности -- например, в. театре, за сценой, в симфоническом оркестре, -- а
ведь он является чем-то совсем отдельным от других музыкальных инструментов.
В него входит наивысшая сложность сочетания звуков.
Слушали с интересом. Перешептывались.
-- Колокол есть моя специальность, -- продолжал докладчик, -- мое
музыкальное творчество на колоколах. У меня имеется сто шестнадцать
произведений, которые по своим исключительно тонким различиям звуковых высот
приемлемы для воспроизведения только на колоколах. Для этого нужен особый
слух. Не тот "абсолютный" слух в смысле звуковой высоты, а также в
различении тонов -- а совершенно исключительно тонкий, в наивысшей степени
абсолютный. Его можно назвать "истинный слух". Это способность слышать всем
своим существом звук, издаваемый не только предметом колеблющимся, но вообще
всякой вещью. Звук кристаллов, камней, металлов. Пифагор, по словам своих
учеников, обладал истинным слухом и владел звуковым ключом к раскрытию тайн
природы. Каждый драгоценный камень имеет свою индивидуальную тональность и
имеет как раз такой цвет, какой соответствует данному строю. Да, каждая
вещь, каждое живое существо Земли и Космоса звучит и имеет определенный,
свой собственный тон. Тон человека постигается вовсе не по тону его голоса,
человек может не произнести ни одного слова в присутствии человека,
владеющего истинным слухом;
однако им будет сразу определен тон данного человека, его полная
индивидуальная гармонизация.
Для истинного слуха пределов звука -- нет, -- воскликнул он
вдохновенно, -- как нет предела в Космосе! Задатки истинного слуха есть у
всех людей, но он не развит пока в нашем веке...
Обыкновенного абсолютного слуха и того чрезвычайно мало, встретились
мне 6п7 лиц, а может, и того не будет, скорее так человека 2-3, не говоря уж
о таком, как у меня. Такой слух пока является, увы, исключением. Но в
дальнейшем будут, несомненно! Будут, обязательно будут! Но все-таки хорошо
было бы, если бы нашелся хоть один человек с тончайшим, абсолютнейшим,
феноменальным музыкальным слухом, до самого предела остроты,
восприимчивостью к колоколу и колокольному звону, это было бы для меня
великое, жизненное счастье! Иметь лицо, которое было бы моим утвердителем,
утвердителем того, что я говорю, на что я указываю в теории "Музыка --
Колокол". Если в будущем будет этот человек хорошо осведомленным, глубоко
посвященным в теорию колокольной музыки -- это уже так много! Признаться, я
чувствую себя очень одиноким, так, как чувствует себя немой или иностранец,
не говорящий на языке народа той страны, в которой он живет.
Но неужели же это одиночество у меня спадет, неужели дождусь я,
наконец, этой минуты -- какое тогда будет счастье! Да! Но, спрашивается,
почему я так сильно отдался колоколу? На этот вопрос я должен дать ответ о
причинах моего тяготения к колоколам...
Колокол дает нам весь музыкальный абсолют: посвящает нас в наивысшую
теорию Музыки, Музыки с большой буквы. Созданная мною теория так и
называется -- "Музыка -- Колокол". В исполнении музыкального произведения
"индивидуальности" колоколов, всякими способами соединяясь, сливаются и... В
эту минуту докладчику передали записку. Развернув ее, он сказал:
-- Меня просят подробнее сказать о процессе игры на колоколах. Хорошо.
Колокола по своей величине подразделяются на группы. В первой группе --
самые мелкие, во второй -- немного побольше, в третьей -- еще на немного
больше, затем идут четвертая, пятая, шестая группы и т. д. В одну группу
включаются колокола, близкие друг другу по величине, виду и высоте звука.
Каждая группа имеет в себе определенный, соответствующий ей по силе звук.
Разумеется, чем больше колокол, тем сильнее его предельный удар. Тяжелее он
-- и более продолжителен его гул.
На колокольне отдельно от всех -- Большой колокол, фон, или основа.
Звонит в него один человек, но могут и два. Затем -- Педаль-колокол; в него
звонят ногой с помощью нажима на доску. Педальных колоколов должно быть
всегда два: 1-й, большой и 2-й, малый. После педали следуют колокола
клавиатуры. Игра на них производится с помощью клавишей, расположенных
полукругом. Затем следуют колокола, на которых воспроизводится трель. Их два
набора -- первый состоит из 3 колоколов, второй -- из 4.
Он передохнул.
-- Трель играет большую роль. Она есть как бы горизонтально тянущаяся
нить во время звона. Благодаря своему разнообразию она придает звону самые
разнородные звучания.
Трель одиночная состоит из звона двух колоколов, смешанная состоит из
звучания пары колоколов и одного колокола, и парная трель -- из двух пар
колоколов.
От языков колоколов идут шнуры к концам деревянной рукоятки. Удар
производится всегда правой рукой.
"А ведь мало реакции со стороны слушателей!" -- подумалось мне.
Котик развернул одну из записок, прочел ее.
-- Я вижу, вопрос задан мне музыкантом, понимающим в колоколах. Да,
колоссальнейшую роль играет ритм: каждый тон имеет соответствующий ему
ритмический облик.
Тут в записке спросили меня о счете. Например, если произведения
написаны в размере четыре четверти, трель может быть в любом размере. Это
зависит от индивидуальности данных колоколов: Большого, Педали и тех,
которые в клавиатуре. Такты могут быть самые разнообразные.
Докладчик будто задумался. Но тотчас же затуманившееся лицо
прояснилось. Быть может, решив не все трудное досказывать, он весело
сверкнул взглядом:
-- Я должен еще сказать, как подбирают колокола. Берут сперва Большой
колокол и к нему остальные -- 2-й Большой, затем два педальных, а к
педальным, а именно, к их слиянию, подбираются колокола клавиатуры. В
клавиатуре колокола совершенно не должны быть расположены ни в какую гамму.
Он перешел к весу колоколов, четко сообщив минимальный и максимальный
вес каждого, и, видимо, сокращая разбег своих сведений, рассказал о
пропорциях диаметров и высот каждой формы колоколов.
-- А формы их, -- сказал он, -- бывают двух видов: одна более высокая.
и узкая, другая более низкая и широкая, что дает звук в первом случае
глуховатый, во втором -- открытый и яркий. Звук колокола также зависит от
состава сплава. Но и при обеих формах может у колокола быть любой из трех
тембров: резкий, умеренный и нежный.
Самый низкий звук колокола, по крайней мере я в жизни встречал, -- у
самого большого колокола на колокольне Ивана Великого в Московском Кремле,
гул которого на октаву ниже основного тона его;
это, по темперации ре-бемоль субконтроктавы, звучащий ниже регистра
рояля. То же самое и у всех больших колоколов, много встреченных. Звук
такого низкого регистра я уже не воспринимаю как музыкальный.
На вопрос, мне в записке посланный, на каких, в смысле подбора
колоколах я предпочитаю звонить: на подобранных в музыкальную гамму или же
никакой гаммы не составляющих; отвечаю: для меня это различие не имеет
никакого значения: при звоне я руководствуюсь только характером
индивидуальности колокола. А также не имеет для меня ни малейшего значения,
если данный колокол с соседом своим дает диссонирующий звук. В колокольной
музыке нет никаких диссонансов.
Докладчик сделал паузу. Взглянул на нас.
-- Всюду, куда я ходил хлопотать о получении колоколов для полного
ублаготворения Мароновской колокольни, я поднимал вопрос о том, чтобы
отделить колокольню от церкви и устроить ее концертной, только для
исполнения звона, -- говорил, что совершенно невозможно игре на колоколах
быть "при церкви", а мне выполнять роль обыкновенного, церковного,
грубо-шаблонного звонаря. Я смотрю на это совмещение колокола с церковью как
на самое больное мое место; об этом немало было разговора во многих из
тридцати пяти церквей, где я звоню. Ясно, что мой звон -- это музыка, но
ведь для церкви нужен звон не с художественной стороны, а с
церковно-звонарской!
Слушатели оживленно переговаривались.
-- Из тридцати пяти чаще всего я звоню на четырех колокольнях:
на Бережковской набережной, на Кадашевской, близ Большой Ордынки, на
Псковской близ Арбата на Спасо-Песковской площадке, и на Никитской, при
упраздненном Никитском монастыре, обладающих замечательно хорошим подбором
колоколов разных характеров звука с приятными тембрами. Довольно редко
звонил я на колокольне упраздненного Симонова монастыря.
Передавали еще записки. Он развернул одну из них:
-- Я, собственно, о главном -- окончил. Но тут меня просят сказать о
том, как лучше слушать звон. Лучше всего слушать звон внизу, на определенном
расстоянии от колокольни. Место слушания получается в виде кольца,
посередине его колокольня.
Он прикрыл ладонью глаза, отнял руку и, словно прислушиваясь:
-- В начале звона вы слышите строгие, медленные удары Большого
колокола. Но вот удары эти начинают усиливаться и, дойдя до самой предельной
точки силы, начинают стихать, сходя на нет; затем, дойдя тоже до
определенной точки тиши, эти тихие удары превращаются постепенно в сильные
удары, стремясь к точке предела. Потом, совершенно неожиданно, эти строгие
удары превратятся в колоссальную, беспредельную тучу музыкальных звуков. Но
что за гармония в этом звоне! Таких гармоний мы в нашей музыке не видим
никогда -- звуки стихают, как бы удаляясь; удалившись, слышны тихо или же
даже почти не слышны; возрастают и, наконец, становятся перед нами
высоченной стеной, покрывающей всех нас. Этот процесс продолжается
длительно, и вдруг неожиданно во время экстаза звуков они начинают
постепенно исчезать. И вот уже совсем нет их, затишье!
"Какое замечательное, художественное описание!" -- восхищаюсь я.
-- Или же бывает так, -- продолжал он, все более оживляясь, -- вы
слышите сперва тихие удары в мелкие колокола в виде трели. Они все
учащеннее. Затем начинаются голоса колоколов больших размеров, усиливаясь,
пока все колокола не сольются в сложный аккорд и не покроются ударом в самый
большой колокол. Здесь-то и начинается колокольная симфония: звуки
разрастаются, разбегаются и вновь собираются, кажутся поражающей бурей. Все
это в строжайшем соблюдении ритма, при чередовании неожиданных ритмических
фигур и вариаций, на фоне строгих ударов Большого колокола.
Докладчик перелистал свои бумаги, на миг задумался и доверчиво, тепло
обратился к слушателям:
-- Каждому хорошо быть посвященным -- мыслью -- в область колокольной
музыки! И для этого возможно обойтись без исключительно тонкого звукового
восприятия. Но чтобы иметь возможность самому воспроизводить музыку на
колоколах, -- тут уже должен быть абсолютный слух!
Он внимательно поглядел на слушателей.
-- Среди музыкантов абсолютный слух далеко не у всех, но встречается.
Люди с абсолютным слухом, люди более или менее компетентные в музыкальной
области должны питать интерес к колокольной музыке. Искусственным путем
такой слух развить невозможно. Я в колоколе различаю 18 и даже более
основных тонов, свойственных данному колоколу, и без малейшего труда могу
выразить их с помощью нашей нотной системы. Я и сделал это применительно ко
всем в Москве и окрестностях выдающимся колоколам. Звучание колокола гораздо
более глубокое и густое, чем в струнах -- жильных, металлических; чем на
духовом инструменте, чем в человеческом голосе. Это оттого, что каждый тон
из 1701 в колоколе дает свое, определенное сотрясение воздуха, очень похожее
на кружево, я так и зову это -- "кружевом".
Не шептались, слушали.
-- Что же касается металла, -- сказал он, собирая листы своих записей,
-- из которого сливается колокол, то и знатоку колокольной музыки и всякому
слушателю надо знать, что главным металлом тут является медь, но для
известного рода звучания прибавляют к меди, в самый раствор, -- золото,
серебро, бронзу, чугун, платину и сталь. Серебро добавляют для более
открытого и звонкого звука, для более замкнутого добавляют сталь. Для более
резкого -- золото, для более нежного -- платину. Умеренный же тембр бывает,
если нет ни золота, ни платины. Чугун и бронза придают глухой звук, но в
глухоте одного и другого есть различие: чугун дает только тишину и
спокойствие, а бронза прибавляет еще свое нечто, и у нее эта глухота --
волнистая, то есть параллельно с ней следуют очень крупные, рельефные
звуковые волны... Все это я недавно сообщил по его просьбе Алексею
Максимовичу Горькому.
-- На этом мы, я думаю, закончим! -- сказал Котик и улыбнулся нежданно
весело, по-мальчишески.
Аплодисменты раздались густо и громко, и это, видимо, обрадовало его.
Его окружили, говорили с ним как с равным. Он улыбался. Мне было пора идти.
Я уходила, думая: "Так вот он какой, знаток колокольный Котик! А я-то
представляла его только практиком звона..."
Я все более проникала в мир звонаря.
Все следующие дни я продвигала мою работу, стараясь глубже войти в
жизнь своего героя. Все время, свободное от служебных занятий и от моей
общественной и домашней работы, я делила между свиданиями с Котиком, и в
часы, когда он играл на различных колокольнях Москвы, ездила с ним слушать
его гармонизации.
По пути я задавала ему вопросы, возникавшие за письменным столом, и,
придя домой, часто глубоко в ночь, записывала вновь узнанное. Главы росли.
Иногда я читала их кому-нибудь из знакомых и радовалась живому интересу,
похвалам, расспросам тех, кто еще не знал его; я звала слушать его игру,
знакомила Котика с моими друзьями.
Во скольких домах мы бывали с ним! Мы просили его не пренебрегать
роялем. И он подчинялся, хотя и с неохотой. Какие удивительные фортепьянные
вечера рождались, нежданно, лаской и похвалами побарывая его нелюбовь к
этому инструменту. И сколько мы услыхали вдохновенных речей его -- в честь
колоколов! Так он, нами вызванный к выражению своей музыкальной доктрины, по
памяти излагал страницы будущей своей книги -- "Музыка-Колокол". И сколько
же мы исходили с ним колоколен! По-прежнему выше всего он ставил колокола
церкви святого Марона, но часто, отыграв там в праздничный день, у ранней
обедни, он ехал к поздней на другую колокольню, и я приезжала туда
послушать, какой замечательный звук у Большого или Малого колокола, об
особенностях звуков которых он накануне мне рассказал.
Делиться с ним моими радостями о моих подвигавшихся главах о нем я
избегала: он не входил в них душой. Мои записи вряд ли казались ему важным
делом -- ведь я не была музыкантом! А глубины его психологии, мною
отображаемые, просто не звучали ему. И после одной-двух попыток ввести его в
круг моих интересов я убедилась в тщетности моих усилий: моложе меня, он вел
себя как старший, добро, стараясь меня не обидеть, но и глаза и сердце его
были от меня далеко. Книга, звучавшая ему, имела автора Оловянишникова, ибо
она трактовала о единственно ему нужном -- о колоколах. И мне запомнились из
нее такие строчки:
"Русские люди еще в глубокой древности обращали внимание на
гармоническое сочетание колокольного звона.
Каждый звон имел свое назначение. Звон веселый -- красный, когда
возвещалась народу какая-либо радость, великий праздник, победа, избавление
от опасности...
Из колоколов извлекали более или менее определенную мелодию...
Являлись своеобразные артисты, поражавшие своим искусством и
виртуозностью слушателей".
Вот это была "его" книга!
Глава 12
Шли месяцы, превращаясь в годы. Юлечка и я обходили с Котиком в
свободные вечера наши все колокольни, куда он шел играть.
Музыканты по-прежнему спорили о нем, о необходимости -- или нет -- для
него музыкального образования, о его будущем, но тот, о ком шла речь,
нисколько не был озабочен: он жил в мире звуков, этот мир был беспределен, в
нем он был дома, и ничто его не смущало. Центр мира был -- колокольный звон.
Он слушал и писал свои гармонизации, лучшие из которых он посвящал мечте
своей молодости -- девушке именем Ми-Бемоль, летавшей в хороводе крылатых
подруг в пачках, похожих на цветки анемона, и улыбавшейся ему из этого сонма
крылатых, который звался -- балет.
Все это погружалось в мои тетради с надписью "Звонарь". Ниже --
"Повесть". "Посвящается Константину Константиновичу Сараджеву и Алексею
Максимовичу Горькому".
Как было не добавить этого имени, когда Горький, человек такого
писательского опыта и на поколенье меня старше, благословил меня на этот
труд, настаивал на непременности написания этой повести, на воссоздании для
потомков, скромного и радостного своим общением с миром человека! И я дала
себе обещанье не увидеться с Горьким до тех пор, пока не смогу войти к нему
с дописанной книгой, о которой он сможет сказать свое любимое: "Спето!". И
повесть пелась и пелась...
В ней было уже десять печатных листов, подробно, верно и медленно, как
майский жук по ветке, ползли страницы одиннадцатого листа. А двенадцатого...
По Москве шли слухи, что слава Котика шагнула далеко за пределы страны,
что весть о его игре на колоколах колокольни святого Марона за Москва-рекою
достигла других государств; что Америка предложила ему гастрольную поездку,
для чего хотят обеспечить знаменитого звонаря-композитора колоколами... Но
это походило на сказку, и тут начинались недоумения: как можно снабдить
звонаря колоколами по всему ходу его передвижений из города в город?
Конечно, это выдумка, чья-то фантазия, праздная сплетня, чепуха, вздор.
Другое дело, если в каком-нибудь одном городе за границей ему соберут
отовсюду колокола для своего рода колокольного концерта -- это еще возможно!
Но, может быть, это -- болтовня ...
Время шло, повесть росла, близилась к концу, как мне казалось. И уже из
нескольких очень толстых тетрадей восставал живой Котик Сараджев с его
манерами, прибаутками, с его веселой готовностью встречаться с людьми,
узнавать, входить в их жизнь, быть естественным, как ребенок, и поглощенным
делом, как взрослый. Если сам он мало ценил свои вечера рояльной игры,
неустанно мечтая о возможности играть на колоколах ежедневно, то это
нисколько не мешало слушающим его рояль наслаждаться его гармонизациями.
Но вот книга о Звонаре, как мне казалось, окончена! Отложила -- пусть
"отлежится" немного. Затем еще раз перечту и свезу ее, наконец, Горькому.
Меня останавливает слух: Горький болеет. Болеет... Значит, не до меня
ему сейчас! Ну что ж, подождем. И тогда другая весть достигает меня: Котик
Сараджев уехал в Америку. Как? Когда же?.. А вот в те недели, что не
виделась с ним, когда дописывала книгу о нем. Да, говорят мне, как-то по
договору, разрешили такую поездку, все устроили, посадили вместе с
колоколами в поезд, проводили -- уехал.
Горький давно в России, объездил ее, участвовал в различных
литературных объединениях, издавал, издает журнал... Не пойдешь к нему без
книги -- а книга все-таки не кончена. Подзаголовок ее "История одной
судьбы": могу ли я считать повесть конченной, не вместив в нее такую важную
главу, как "Котик Сараджев в Америке"? Разумеется, я должна ждать! День
набит: работа, быт, занятия языками с сыном -- даже нельзя понять, куда же
вмещались частые встречи мои с Котиком? Сколько колоколен опробовала с ним
"на предмет звука" и сколько ночей над тетрадями повести... И метет и метет
метель жизни...
Дни, недели, месяцы -- шли, слухов -- множество. Но в моем занятом дне
-- не до них. Непонятность с этой Америкой, отсутствие твердые данных... Все
начинает казаться сном.
А вот реальность событий, узнанная мною десятки лет спустя. В 1930 году
к Константину Соломоновичу, явились два американца с предложением его сыну,
"мистеру Сараджеву", поехать в Соединенные Штаты, заключив контракт на год.
Они обещали построить ему в Гарварде звонницу, закупив нужные ему колокола в
СССР, и он будет давать колокольные концерты. Они слышали его звон,
восхищены ведь это целая симфония на колоколах! Котик согласился на это
предложение.
Вот в эти месяцы я не видела Котика -- он исчез; как я позднее узнала,
он был предельно занят отбором колоколов, закупаемых Америкой для будущей
звонницы. Он обходил колокольни, прослушивал звук любимых колоколов,
составлял списки закрытых церквей, откуда их надо было снимать и сосчитывал
их вес. Эти списки хранятся и поныне. Какие же это образцы и доказательства
его трудолюбия! Как точны его указания, как подробны! -- нумерация
колоколов, их названия, растущее число подборов -- и сколько жара и воли
положено в эти списки. Подборов, из которых ему в итоге этого труда
предстояло выбрать то, что поедет с ним за океан -- прогреметь, прозвучать
русской славой на чужой земле! Нелегко было оформить столь необычное
путешествие: немало времени заняло получение соответствующих документов. В
итоге стараний и хлопот он получил бумагу на английском языке, где
значилось, что "гражданину страны, которая не признана Соединенными Штатами,
дается въезд на 12 месяцев как временному посетителю в роли эксперта по
колоколам".
И Котик Сараджев выезжает в Америку, везя свой звон, который зазвучит
на территории Гарвардского университета, куда стекутся толпы чужеземцев
послушать советского звонаря. Но по пути следования "временного посетителя"
происходит не совсем обычное происшествие. Провожавший Котика на поезд дал
телеграмму, чтобы встретили его в Ленинграде, откуда завтра отойдет пароход.
К удивлению встречавшего, Сараджева в поезде не оказалось. Положение было
трудное: колокола уезжали, а звонаря при них не было. Более суток искали его
и нашли: преспокойно и радостно сидел он на одной из ленинградских
колоколен, уже вторично, видимо, проведя там звон во время утренней службы,
восхищаясь звуком еще с поезда услышанных им колоколов, -- и, должно быть,
забыл про Америку. Так пароход и отошел без него. Но много позже узнала я,
что ночевать -- должно быть, на второй день -- он пришел к знакомому
музыканту, Юрию Николаевичу Тюлину, композитору, и у него прожил, дожидаясь
следующего парохода, несколько недель.
-- Контакта у нас не получилось, -- рассказывал Ю. Н. Тюлин, -- он то и
депо пропадал, уходил, должно быть, осматривать колокольни, звонил, был
возбужден предстоящей поездкой, тем, как там оборудуют ему звонниц, и
настоящего общения у нас не получилось. На обратном пути я его не видал.
Передо мною фирменный бланк с немецкими словами: "An bort" ("На борту"
-- заголовок пароходного почтового бланка). Из Америки он возвращался
пароходом через Германию. Наверху страницы немецкое "Den" (обозначение
числа) -- и пустая строка, без числа. Рукою Котика, крупно, карандашом:
1. 23-го числа во вторник я в Гамбурге. Накануне, в понедельник
вечером, перед тем как ложиться спать, -- уложить сорочку с воротником
крахмальным, вместо нее надеть обычную белую сорочку с постоянным
ненакрахмаленным воротником. Переменить галстук.
2. Перед тем как выходить в Гамбурге, надеть кожаную куртку, теплую
шапку и ботики.
3. На железнодорожном вокзале получить билет (по купону), затем получу
(тоже по купону) дорожные деньги, 50 долларов.
4. Уже в Москве первым делом схожу в парикмахерскую; затем снимусь и
отправлюсь, после свидания с папой, позвонить по телефону в Центр, кассу
Большого театра (из Кисловской квартиры). Узнаю, как обстоят дела. После
этого -- в театр увидеть Лену (Mi b) . Сговориться, когда можно с нею
увидеться.. В ближайшую возможность схожу к М. А. Новикову (утром), имея при
себе полученные 50 долларов (из Гамбурга) и 422 доллара, постоянно
находящиеся при мне (из Кембриджа). На Российской границе -- обменяю я все
эти деньги на русские и Лене (Mi b) дам 100 р. (50 из них ее матери).
О возвращении из Америки Котика умиленно рассказывала мне его сестра
Тамара спустя десятилетия:
-- Был вечер, когда вдруг открылась дверь нашей квартиры и вбежал
сияющий Котик! Как он соскучился по своим. Не мог больше не видеть их. Взял
-- и приехал. Он нес тяжелый чемодан, полный подарков семье. Отцу он
радостно вручил енотовую шапку с ушами -- на московские холода. И отец наш
долго носил ее, гордился подарком сына...
Котик Сараджев вернулся! Жду, не идет. Забыл обо мне? Не был, говорят,
и у Яковлевых. Закружилась голова от успеха? На него непохоже! Никого не
вижу из тех, кто видел его. Может, и не вернулся? Да и ездил ли? Да был пи
мальчик? Может, мальчика и не было? И так как время шло, а Котик не
появлялся, а нетерпенье мое кончить книгу было вполне реально, я решила: так
и окончить, записав о нем только то, что я слышала. Это (решенье) случилось
в тот день, когда кто-то, войдя в мою комнату, "в лицах" мне передал всего
одну сценку: разговор москвичей с Котиком об Америке. Кто-то жарко, в полный
накал мещанского любопытства к Котикиному путешествию, стал расспрашивать
его об Америке.
-- Ниччего ин-н-тересного -- отвечал Котик (немного как бы и
высокомерно даже). -- Только од-д-ни ам-мериканцы, и больше и нич-чего'
ГЛАВА 14
Лучшей концовки для книги нельзя было и ждать. Перечитываю рукопись,
поправляю, переживаю заново. Узнаю: Горький живет уже не в Машковом переулке
(ныне ул. Чаплыгина), а у Никитских ворот, в доме Рябушинс кого, напротив
церкви, где венчался Пушкин с Натали.
Но Горький болеет, к нему нельзя. Огорченье двойное. Болеет опять,
значит -- болезнь серьезная? Опоздала я с моим, с моим и его "Звонарем"! Что
же делать?
И опять лежит повесть, ждет своего часа... И снова мы с любимой моей
Юлечкой стоим во дворе у колокольни св. Марона, и бежит народ слушать игру
на колоколах.
Да, годы прошли! Но знаю, и твердо знаю, что всем собой примет Горький
свой выполненный наказ. Что снова сядем мы, он -- за столом, он -- по другую
сторону, и погрузимся в беседу о человеке, возбудившем столько споров,
столько волнения, целую бурю в московских музыкальных кругах, столько
поездок музыкантов и просто жадных до красоты слушателей, и тогда, после
этой беседы, я пойду в издательство.
Так я рассуждала, так чувствовала. Но жизнь судила иначе. Не к здоровью
от болезни встал Алексей Максимович, не к беседам и творчеству. Не поднялся
вовсе. Болезнь сломила его, и по всему Союзу прошла громовая весть: умер
Горький!
Как описать отчаянье мое? Мне пришлось уехать из Москвы перед войной,
надолго, и я более не увидела Котика. В шквале, налетевшем на страну, я не
смогла сохранить все готовые к печати рукописи, среди них погибли и книга о
Горьком и повесть "Звонарь".
Г Л А В А 15
Шли годы, десятки лет. Мысль о том, что мне не удалось выполнить мой
долг перед этим уникальным музыкантом, мучила меня.
И вот, когда с моей встречи с Котиком Сараджевым прошло почти
полстолетия, я начала новую книгу о нем.
Но я уже не та. Прожитые годы как бы надели на меня очки иной силы
стекла; они показывали тему как бы в изменившемся аспекте: уже не живой
облик героя так занимал меня. Я все больше погружалась в музыкальное
значение им творимого и на колоколах, и на страницах книги. Кто знает, может
быть, и сбудется то, во что он верил, -- рождение новой области музыки...
Воскрешение давних времен, когда, как сказал М. Горький, это было народным
искусством, голосом народных торжеств? То, что начато было полвека назад,
это, может быть подхватят и продолжат наши потомки? Зазвучат колокольные
голоса людей, подобных Котику! Как он верил, что их черед придет и
музыкальная Россия встанет впереди всех народов и мощнее, ярче, чем это было
встарь.
Иногда я спрашиваю себя, передаст ли мое перо спустя полстолетия мир
Котика так, как он был воссоздан в первой моей книге?
Совсем новые трудности вставали на моем писательском пути. О, какими
легкими казались мне муки написания моего "Звонаря" в те мои молодые годы!
Слушай, наблюдай и пиши! И ни о чем не заботься -- чего не спросила вчера,
спросишь завтра. Вчера он показался мне отвлеченным, рассеянным, -- а
сегодня веселым и вополщенным. Мой будущий читатель должен был получать его
из моих рук таким, каким я получала его из жизни: он менялся, противоречил
себе, оспаривал то впечатление, которое оставил о себе третьего дня, а
завтра явится совсем неожиданным, обогащая наше понимание его души. Мой
герой был -- рядом! Как охотно водил меня по переулочкам старой Москвы, где
цвели его звуковые Сирины, редкостные московские колокола! А теперь --
теперь я была почти совсем одинока среди людей, о нем не знавших, -- мало
кто уцелел из слышавших его звон, видевших его колокольные музыкальные
схемы. Война унесла многих. Другие, состарясь, болели; к иным затруднен
доступ: их, моего или почти моего возраста, охраняли родные от посещений...
И все-таки мне удалось многое узнать от его современников, собрать даже
то, о чем я не знала в годы работы над первой книгой.
Вот что мне запомнилось из рассказов О.П. Ламм, дочери профессора
консерватории. Котик представлялся ей приветливым, но молчаливым, с лицом
чаще печальным, с каким-то отсутствующим выражением. Человеком, глубоко
погруженным в думу. Держался он скованно, но, здороваясь, всегда улыбался,
глаза у него были добрые. В то время рабочая комната его отца была над их
квартирой. О.П. Ламм встречала его в консерватории. Отец его, К.С. Сараджев,
очень любил сына, говорил, что у него поразительный слух, но этот дар
является для него источником страдания -- он слышит малейшую фальшь. В
консерватории шел разговор об особенностях композиторского слуха. П.А. Ламм
приводил в пример Шумана, который так же страдал от чрезмерной обостренности
слуха. Органист и композитор А.Ф Гедике проявлял интерес к сочинениям Котика
Сараджева, так как его брат, Г.Ф. Гедике увлекался колокольным звоном (но
только традиционным, церковным, к которому Котик относился отрицательно,
впрочем, и как к исполнительству Г.Ф. Гедике).
Простясь с О.П. Ламм, шла и думала:
"Скованный"? Я старалась понять. Да, может быть, оттого, что в
консерватории для не слышавших его звона, где все были заняты нотами,
партитурами и концертами, он был "не у дел", только "сын дирижера",
"какой-то звонарь"... А кто-то рассказал о нем, что среди художников, где у
него были друзья, он был оживлен, весел, мил! Как все сложно на свете и в
человеке!..
И я начала разыскивать этих людей. Мне запомнилось из рассказа
художника А.П. Васильева, что во дворе церкви Марона между деревьями была
вкопана темно-зеленая скамейка. Здесь любил сидеть М. Ипполитов-Иванов,
слушая звон К.К Сараджева. На колокольне было чисто, все "обустроено",
удобно приспособлено для звона. Все -- всерьез. Слева -- Большой колокол,
справа -- поменьше, Малый.
Как динамичен был этот человек во время звона! Все возможные "рычаги"
тепа работали самостоятельно, каждый выполнял "свою партию" в этом
сложнейшем, уникальном труде -- его звоне. Правой рукой он управлял
клавиатурой мелких колоколов, а локтем той же руки он еще ударял по
натянутой веревке от дальнего колокола. Левой же управлял несколькими более
тяжелыми колоколами.
Еще А. П. Васильев рассказывал, что Котик подпиливал напильником края
колоколов, утончая звучание.
У художника дома, желая изобразить на рояле звучание Большого колокола,
его сложный аккорд, состоящий из большого количества тонов, Сараджев просил
трех-четырех человек одновременно ударять по указанным им клавишам.
Участвовавшие выстраивались перед инструментом -- раэ, два, три -- и ударяли
не вместе. Не точно разом! Как он сердился! Когда же, наконец, получалась
одновременность -- в комнате долго стоял копеблющийся, тяжкий звук Большого
колокола. А когда участники приходили в восторг, Котик говорил: "Что вы, что
вы -- это только приблизительно!"
Васильев рассказал случай, как однажды они вместе ехали в трамвае (в то
время кондуктор давал вагоновожатому знак отправления звонком, дернув за
веревку), и Котик вдруг стал дергать за веревку, по ассоциации с
колокольной. После "маленького скандала" -- когда он "пришел в себя" -- они
извинились перед кондуктором. Художнику казалось, что Котик все время
пребывает в центре музыкальной звуковой среды, не выключается из нее... Еще
рассказал, что видел Котик звук -- в цвете. Людей он тоже "видел" и разделял
по цвету. Для него А. П. Васильев был ре мажор и оранжевого цвета.
"Однажды он пришел к нам, -- рассказывал Васильев. -- Начинающая
художница подбирала на пианино какой-то модный в те годы фокстрот, вроде
"Джона Грея", другие, дурачась, танцевали. Игравшая тоже хотела танцевать.
"Костя, сыграй нам", -- попросила она. Он улыбнулся, сел и мгновенно
воспроизвел ее "исполнение" фокстрота со всеми его особенностями, как если
бы оно записалось у него на магнитофонной пленке. Играл он на всех
инструментах".
Недавно я получила. письмо от моей гимназической подруги, бывшей певицы
Народного дома Н Ф. .Мурзо-Маркеловой:
"Моя мать и я, да и многие, звали его "колоколистом", а не "звонарем",
как ты, потому что он был на особом положении среди звонарей.
Он пришел ко мне как настройщик, и, конечно, после него никто и никогда
не сравнится с ним в настраивании роялей".
Да, моя Нина права. Равного ему настройщика не было. Он входил в дом --
с шутками, как входит Дед-Мороз: неся им праздничные веселье и радость. Он
потирал руки, он исходил прибаутками. Его длинно-широкие, карие, восточного
типа глаза сверкали. Он смеялся. Он радовался. Вот сейчас рояль -- эта
"темперированная, да к тому же расстроенная дура" -- преобразится. Его
абсолютный слух геройски готовился к испытанию.
-- Можно нначать? -- говорил он.
И вот еще одно воспоминание о моем герое. Рассказала это хормейстер Л.
Ф. Уралова-Иванова, в те годы -- студентка консерватории, ученица профессора
П. Г. Чеснокова.
-- Я была старостой и однажды услышала, как товарищи-студенты говорили
друг другу: "Сегодня сбегаем с истории..." "Зачем?" -- спросила я. -- "Котик
Сараджев звонит в церкви!" -- "Ну и что?" -- "Так мы же идем слушать его
звон! А ты?" -- "Зачем я пойду? Я знаю хороший колокольный звон". -- "Да это
совсем не то, -- уговаривали студенты. -- Это же не церковный звон! Это надо
слышать! Музыканты обязаны это и слышать и знать! Такого в жизни никогда не
было!" Мы уже сбегали по лестнице.
Позднее о К.К. Сараджеве мне пришлось услыхать от профессора Г.А.
Дмитриевского, -- продолжала она, -- но уже не как о мастере колокольного
звона, а как о музыканте гениальной одаренности.
Приятно мне было получить письмо старого москвича, писателя Б.А.
Тарасова:
"Котика Сараджева я видел, ходил слушать его звон в Кисловский
переулок. Он производил удивительное впечатление человека, одержимого идеей
-- выразить переполнявшие его звуки через колокольную симфонию... Играл он
самозабвенно-отрешенно, играл, забывая все и вся.
Он был красив, черты мягче, чем у его отца. Поразительно длинные белые
пальцы, такие пальцы я видел только у Софроницкого, но у того руки были
крупные, а у Котика -- обычные".
Перед окончанием моего "Сказа" я встретилась со своим старым другом,
писательницей и художницей Мариечкой Гонтой. Оказалось, она слышала звон
Котика, была на концерте "известного звонаря Москвы, молодого музыканта
Сараджева".
-- Незабываемо! Ни с чем не сравнимо! Колоколенка в Староконюшенном
переулке, как и церковь, была низкая, с широкими аркадами. На фоне синевы
выделяется летучий силуэт человека без шапки, в длинной рубахе, державшего в
руках веревочные вожжи ушедших в небо гигантских коней. Пудовые колокольцы
неистово гремели, раскалывая небо жарким пламенем праздничного звона.
Большой колокол -- как гром; средние -- как шум лесов, а самые малые --
как громкий щебет птиц. Оживший голос природы! Стихии заговорили! И всем
этим многоголосьем правит человек, держащий в руках струны голосов. Это была
музыка сфер! Вселенская, теперь бы сказали -- космическая!
-- Это -- грандиозно! -- сказал взволнованно рядом стоящий человек, как
я узнала позднее -- композитор Мясковский.
А.В. Свешников, нынешний ректор Московской консерватории, тоже слышал в
двадцатые годы звон К.К. Сараджева, в церкви на Сретенке. Вот его отзыв:
"Звон его совершенно не был похож на обычный церковный звон. Уникальный
музыкант. Многие русские композиторы пытались имитировать колокольный звон,
но Сараджев заставил звучать колокола совершенно необычайным звуком, мягким,
гармоничным, создав совершенно новое их звучание".
Зимой 1975-1976 года я встретлась в Доме творчества "Внуково" со старым
московским дирижером Л.М. Гинцбургом. Он знал К.К. Сараджева, помнил его
игру. Вот что я записала с его слов:
"Сараджев мог один и тот же колокол заставить звучать совершенно
по-разному. Если современная теория музыки имеет дело максимум с 24 звуками
в октаве, то слух Котика улавливал бесконечное их множество. Соединяя их по
собственным законам, он создавал гармонию какого-то нового типа.
Когда он давал концерты, поражало то, что он создавал некую новую
форму, конструкцию, очень сильно эмоционально действующую. Иногда звон
выражал печаль, иногда это был мирный звон, иногда торжественный... Помню,
один раз он начал с очень высоких серебристых звуков, постепенно снижая и
доходя до тревожных, предостерегающих, -- до набата на фоне угрожающего гула
и множества колокольных голосов и подголосков. Это было поразительно: не
похоже ни на один ранее слышанный колокольный звон Котик Сараджев был уникум
-- второго такого нет.
В обыденной жизни Котик был мягок, не повышал голоса, не ссорился, был
почти незаметен. Во время игры -- преображался. В своей истовости он доходил
до высшей степени самозабвения".
Заслуживает внимания высказывание Е. Н. Лебедевой, пианистки,
собирательницы народных песен, правнучки Кутузова, написавшей "Историю
колоколов и материалы о колокольных звонах", с которой советовался Котик о
задуманной им звоннице.
"Константин Сараджев был энтузиастом колокольного звона. Псевдоним "Ре"
взят им оттого, что, когда ударяли в большой колокол одного из московских
монастырей тон