а, где славные ребята состязаются в силе справедливости, по которой побеждает не служба, так дружба. Надо отдать его матери должное: только убедившись в полной сыновней непригодности к карьере инженера, вскричала она в сердцах: "В армию, Кантонист! Пусть там из тебя сделают человека". В общем-то, всем в городке и так было ясно, что человек не бывает просто так, а существует в качестве второго тромбона, старшего инженера, солдата, красивой женщины, машиностроителя, заместителя директора или просто воскресного кинозрителя. Остальное сваливалось за кадром, громоздилось, путалось в ногах и навязало в зубах, наподобие ужасного слова "органолептический", употребленного приезжим лектором в отношении такой нужной вещи, как дегустация вин. Тем не менее, жил Кантонист взыскательным почитателем Иммануила Канта, под мудрым маминым руководством сближаясь с девушкой своей мечты, пока не явился в военкомат по месту жительства. С этого момента он не имел право ни ходить, ни сидеть, ни лежать, ни стоять, ни говорить, ни молчать, ни спать и ни есть без приказа, либо разрешения, полученного от специальных людей из иерархии военных карьеристов, в большинстве лишенных чувства юмора, а следовательно - и чувства меры. Домой он из военкомата не вернулся, а был сразу переведен в часть, где прошел так называвемый курс молодого бойца, сваливаясь от голода, холода, безнадежности и бессонных ночей. Первое время его тайно избивали по ночам мосластые кавказские старослужащие, днями же он отрешенно маршировал по плацу, и маршрут этот должен был означать одно: воистину пребываешь ты кем-то вроде опростившегося, малого, фальшивого гавриила в стране неопровержимой лжи, о которой сказано, что государство - заговор богачей во имя личной выгоды.* Мать его, впрочем, бережно сохраняла еженедельные письма, в которых он бодро живописал о вещах третьестепенных и скучных, наполняя ее сердце смутными подозрениями. Лишь год спустя она поняла, с каким удовольствием этот почтовый ритуал перлюстрировался в убогой канцелярии части. О бедолагах, тянущих лямку по соседству, он знал, что армейская дружба - по несчастью, и пропадает с первыми лучами солнца. Лишь любовь по несчастью, а не дружба, имеет право на жизнь. Собственно, это и есть жизнь, думал Кантонист, привычно удивляясь тому, что доступное, как обычно, открывается единицам. Мучительно становился он человеком, постигая мир как бесцельное и бессмысленное зло. Бесконечное страдание зла, размышлял Кантонист, выраженное в преходящести слабых и смертных существ, тщеславно и без унизительности переживающих ненасытность своего несовершенства. Отсутствие в нем ненависти, страха и унижения компенсировалось острым чувством абсурда. Многие годы спустя, не взирая на выдающуюся докторскую по Канту, это чувтво заявляло о себе с неопровержимостью армейской татуировки. По прежнему пребывая на теле в виде архангела Гавриила, поражающего маленького, явно страдающего дракона, татуировка оставалась единственным доказательством того, что Кантонист и есть тот самый рядовой Цуркис, безвестно скрипевший снежком в карауле у станционных складов, таращась в зведное небо тридцатилетней давности. Будучи ко времени начала повествования от роду лет 50-ти, он решил отпустить бороду, не по примеру людей того же возраста и своего круга, а оттого, что в свои годы занимал положение, в котором качество стрижки и бритья представлялось несущественным. Впрочем, уже на пятый день квартирная его хозяйка, очевидно испытывая по этому поводу некоторую квартирную обеспокоенность, спросила, почему он не бреется. "А вы?", за неименеем гербовой, спросил Кантонист. "Потому, что не растет", расмеявшись, сказала хозяйка. "А я - потому что растет", отрезал он. Оба допустили бестактность, сгладив неравенство жизненного опыта там, где равны перед лицом абсурдной нелепости, благодаря которой всякое совпадение знаков и букв можно почитать случайным. Он подумал, улыбаясь, что некоторая напряженная отстраненность, с которой она его неосторожно разглядывала, должна порождаться подспудным отчуждением мужского начала, пытающегося захватить то, что предназначенно ребенку: ее грудь, вагину, чрево. Что бы он ни делал, ни говорил, с этой бородой все выглядело подозрительно, как пьяный вор в музее. Будучи приглашен тогда же на чаепитие, он любовался ее хлопотами, радуясь, что день не потерян. Решив попотчевать анекдотом в тему, хозяйка радушно осведомилась, не еврей ли он. "По прадедушке", сказал Кантонист, "все мы кантонисты. А вы?" "А я из Смородинска", скромно сказала хозяйка, поправляя волосы, "жалко, что вы кантонист, Миша. Мне говорили, что вы философ". "Каждый считает, что ему есть что сказать", проворчал Кантонист с неожиданным для себя стариковским апломбом. "Это и называется высшей справедливостью". "Все равно жаль", ласково повторила хозяйка. "Я их никогда не видела". "Ну и славно", решил Кантонист, глядя в ее милое, отрытое лицо и мысленно подставляя ему свое. "Хорошо, что государство развалилось до того, как она получила диплом специалиста по его экономике. Впрочем, это еще не повод для незнакомства. На свете такая прорва людей, что бросаться друг другом - чистое преступление". -------------- * Томас Мор ГРУШИ И ОСЫ В этом году вызрел такой урожай груш, что от ос не было отбою. Они роились, главным образом, в щелях и в расщелинах оцементированных дорожек сада. Щели появились весной, и с тех же пор зарядили дожди, почти без перерыва, как-бы тщетно пытаясь прикрыть некий ведомый им срам этой расщелистости. Но осам все было нипочем. Мы прихлебывали чай на дощатой террасе с выходом в сад, поминутно отмахиваясь от ос, вернее от их бреющего жужжания, поскольку самих ос было не углядеть в воронке их полета. - В Америке можно выиграть Sony Play Station два. А в Молдавии никогда не выиграешь! - Пожаловавшись, сын стал рассматривать меня, как мне показалось, с решительным вызовом обреченного. - В Молдавии даже и кассет нет! - В Америке нельзя выиграть. - Хмуро отрезал я. - Можно. - Мне 47 лет, сын. Из них 13 я прожил в Штатах, а остальные уже не припомню где. - So what?*** - Однажды мне посчастливилось увидеть выигрыш - в городе Самарканде. Тогда 100-летней бабушке пионеры вручили кроличью шапку, ласты, стиральную доску и свисток. - А, ты шутишь. Все равно можно. Мне на плаваньи сказали. - Кто тебе на плаваньи сказали?. - Один большой мальчик. - А сколько большому мальчику лет?. - Аж 14 лет! - Сказал он, округлив для страшности глаза. - Хорошо. - Вежливо согласился я. - Но что ты будешь делать в Америке? Здесь у тебя три раза в неделю гимнастика, два раза плаванье. А что ты будешь делать в Америке? - Как что. Ходить на гимнастику. - Этого там не будет. - Будет, вот увидишь. - Ничего там не будет, сын. Будет только мы. Ты и я. И все. - Тогда я буду помогать. - Тихо вздохнув, сказал он. - Помогать что? - Работать! - Но работы тоже не будет! - Будет работа! Там тысяча работ. - На две тысячи безработных. Он был явно скорей расстроен, чем разочарован. Что детей расстраивает в родителях - так это то, что те не вписываются в судьбу. Груши тихо ходили по крыше, как люди. В этом году мы упустили клубнику из-за обложных дождей, закрутили только 18 банок. Успели собрать оба цвета смородины, а перед этим часть черешни. Вишню приходил собирать шурин. Шурин маленький и жилистый, и ему легко было лазать за вишней на шиферную крышу гаража, который мы пятый месяц не могли выдать под производственные помещения баксов за 70. Потом шурин перестал приходить за вишней. Цабрин, пес, которого я купил весной, а шурин во времена моего осеннего запоя приютил и выкормил, положил ему лапы сзади на плечи - и шурин упал и сломал ключицу. И знаете, что шурин сказал мне, когда его уносили в больницу? Эти груши по нашим временам нужны только осам. ---------------------------------- ***So what? - Что с того? (англ.) ВИНО ПО ПЯТНИЦАМ Их союз выдержал шестнадцать или семнадцать лет взаимной осады двух ярких, заваленных флагами крепостей, прежде чем она надежно заперла в подвале те две или три тонны вина, сделанного им впервые в жизни, и сделанного со всей страстью и любовью неофита, вернувшего себе поколения предков-земледельцев. Когда она заперла вино, чтобы уберечь мужа от губительного и, как ей казалось, смертельного виража, - вино, которое он в том году начинал с весенней обрезки лоз и закончил закупоркой прекрасных дубовых бочонков, просто выбросила в озеро связку ключей от амбарного замка, тогда он и ушел из дому, предоставив ей с ее матерью и двумя детьми проживать отложенное. Именно здесь почувствовал он себя окончательно умершим для пройденного пути. Оглохшим и ослепшим в своем неразделенном и данном. Она же принимала свое, ничем не выразив малейшего удивления по поводу отсутствия чудака-мужа, который и до того нередко пропадал невесть где, чтобы впоследствии появиться с букетом их первых слов и возобновить совместное продвижение к тому, что называют закономерным исходом. Конечно, ему ничего не стоило бы снять замок одним из тех ломиков, которые валялись в бывшем курятнике среди древних граблей с обломанными зубцами, проржавевших лопат и тяпок. Всего этого хлама, который накапливается у садовода и огородника, каковым был предыдущий хозяин, за полвека, и который некогда, незачем и некуда выбрасывать. Но сейчас он почувствовал, что это все; что если он сделает это, вино все равно прокиснет, как прокисло что-то в его душе, столь долго и неуклонно противостоявшей отчужденной неправде мира, принимаемой как испытание и воля. Мать ее сразу почуствовала неладное, и поначалу взглядывала на дочь искоса, пытаясь если не определить, то пронаименовать для себя состояние дочери в ряду известных ее материнству. Но та была неизменно спокойна, даже отрешена в неустанных хлопотах по дому, занятиях с детьми, всегдашнем устроениии обычного досуга этих лет: прогулок по парку с заходом в продуктовую лавку на обратном пути, пролистывания бездарных, помпезных телепрограмм, все тех же приемов для тех же подруг, с теми же их отутюженными, невесть зачем заявившимися мужьями, просто званых вечеров, проходящих в неизменных разговорах о детях, болезнях, общем бытовом оскуденьи, однокласнице, разбогатевшей на посредничестве. Уходя, гости прощались, как ей казалось, с плохо скрытой, унизительной для них самих, какой-то грошовой снисходительностью. По их уходу дом отчуждался и заболевал, как человек, подхвативший случайный вирус, и тут же она хваталась за ведро и тряпку, отдраивала и вымывала горницу, припоминая не поверхностные детали разговора, но его всегдашнюю натянутость и неуступчивость, ловила себя на том, что пытается вообразить, как эти люди молча, отчужденно пьют свой утренний чай, скучно занимаются похотью, или раздраженно, грубо кричат по утрам на детей. В такие минуты, как обычно бывает, когда руки заняты рутинной работой, ей думалось с особенной ясностью, и легкость, с которой представлялась ей их интимная жизнь, была ей неприятна, унижала ее. Дружба, в отличие от любовной страсти и ненависти, никогда не была ее сильным чувством, и молча размышляя о десятилетиях безрадостной близости случайных людей, она горько сожалела о чем-то, чему вряд ли смогла бы подобрать адекватое определение. Именно эта дочерняя отрешенность заставляла мать раз за разом угадывать в едва ли не гармоническом однообразии происходящего странные, чудовищные рычаги чуждой, пугающей механики. Сон матери расстроился, несколько раз ей привиделось что-то вроде кошмара, припомнить содержание которого она не могла. Как-то ей приснилось, что соседская дворняга попала под машину, которая тут же уехала, и она ясно увидела вывалившиеся, окровавленные внутренности молча издыхающего пса. "Виктор умер", сказала она дочери наутро на кухне. "Я знаю", ответила дочь с обычным спокойствием. "Надо сходить в храм", сказала мать. На следущий день дочь попросила соседа сорвать замок, и дождавшись его ухода, спустилась в погреб. Бочки стояли в углу, пахло затхлым деревом, плесневелой известкой. С усилилем она вытащила ту из деревянных пробок, которая показалась ей наименее плотно пригнанной, взяла с полки недлинный резиновый шланг, запустила один конец его в отверстие, поцеловала другой, нацедила стакан, медленно выпила до дна и, задыхаясь, отерла губы тыльной стороной ладони. "Вот так. Вот так, да", ясно подумалось ей. "По пятницам, по пятницам вино. Вино по пятницам". Кишинев - Нью-Йорк 2001-2004