уг сказала -- с гневом: -- Рубикон наши смельчаки уже переходили. -- Кто, например? -- удивился Генрих. -- Мой генерал и камергер Потемкин! -- Это очень опасно для... вас, -- ответил гость. Утром Екатерина невнимательно выслушала доклад генералпрокурора о волнениях на Яике и перебила Вяземского вопросом: -- Удалось вам выяснить о Симонисе-Эфраиме? -- В этом деле, увы, замешан сам король. -- Тем лучше! У меня в Европе давняя репутация дамы скандальной, и мне остается только подтвердить ее... 9. ПОЗОРНОЕ УДАЛЕНИЕ Еще летом бригаду усилили запорожцами, и Потемкин любил гостевать в их безалаберном коше, где пил горилку, заедая ее салом с чесноком, кормился кулешом и мамалыгой, благодарил: -- Спасибо, що нагодували казака... Имен и фамилий запорожцы не ведали, двух ординарцев Потемкина прозвали Пискун и Самодрыга (у первого голос тонок, второй во сне ногой дергал); самого же генерала запорожцы именовали "Грицко Нечеса" -- за его вечно лохматую голову. Осенью, когда армия занимала винтер-квартиры, Румянцев позвал Потемкина к обеду, а тот к столу званому опоздал. -- Ты у нас, неряха, живешь по пословице: шасть к обедне -- там отпели, вмиг к обеду -- там отъели, ты в кабак -- только так! Румянцев поселился в просторной молдаванской мазанке, где восемь дымчатых кошек грелись на лежанке, сладко мурлыча. В утешение за выговор он сказал Потемкину, что отпустит его в продолжительный отпуск до Петербурга, с тем чтобы весною возвратился: -- Исправностью кавалерии отдых ты заслужил... Румянцев заранее предупредил Екатерину письмом, что Потемкин, "имеющий большие способности, может сделать о земле, где театр войны состоял, обширные и дальновидные замечания". Никто фельдмаршала за язык не тянул, когда в реляциях он восхвалял боевые заслуги Потемкина. Придворные конъюнктуры, которые полководцу иногда и приходилось учитывать, в этом случае не имели значения, ибо камергер от двора был далек. Плотно поели, винцом согрешили, настала пора прощаться. -- С Богом! -- благословил Румянцев гостя столь раскатисто, что все восемь кошек прыснули с лежанки в разные стороны... Пискун и Самодрыга сопровождали Потемкина до самого Чигирина. Старый шлях был разбит копытами кавалерии, пушки и вагенбурги оставили глубокие колеи, заливаемые дождями. День и ночь качка в седле да пение дремлющих запорожцев: Пугу, братцы, пугу, Пугу, запорожцы, -- Едет козак с Лугу, Кажуть ему хлопцы... Осень за Чигирином была благодатная, свежая, пропитанная ароматами увядающих трав и фруктов. Потемкин в Лубнах купил за гроши развалюху-коляску, расстался с запорожцами, поехал один -- на Москву! Но в распутье дорог кольнуло вдруг сердце небывалой печалью: вспомнилась смоленская глухомань, где в тихой Чижовке плещутся чистоплотные домовитые бобры, где лоси бережно несут свои рога к вечернему водопою, а на суках могучих дерев, что свисают над тропами, сидят кругломордые желтоглазые рыси... Поразмыслив, он пихнул возницу в спину: -- Через Путивль на Брянск... в Смоленщину! Потемкин родственником был плохим, сыном равнодушным, братом никудышным. Еще в Петербурге, получая письма от безграмотной матери, он складывал их за икону, говоря рассеянно: "Пущай на божнице отлежатся", -- и забывал о них! Потому и был крайне удивлен, когда узнал, что стал уже дядей, и полно новой родни... Сладкой судорогой свело ему горло -- коляска прокатила мимо той обветшалой баньки, в которой родился он, чтобы вкусить горьких плодов от сладкого древа жизни. Деревенские ребятишки, посинев от холода, ловили в Чижовке раков, дивились из-под ладоней-что за барин едет? Маменька, окруженная бабами на дворе усадьбы, руководила варением ягод на зиму; крикливо надзирала за квашением капусты. Мохнатые бронзовые пчелы, гудя, летели из отцветшего сада. Завидев сына, мать воскликнула: -- А я-то думала, что убили тебя... Никаких весточек! Потемкин, растрогавшись, даже всплакнул в старенькую кацавейку. Едва оглядел дом своего детства, как при разборе багажа начались обиды: -- Не уважил меня ты, сыночек! Другие-то коли с войны едут, так всякого добра навезут. А ты своей же родной маменьке даже платочка застиранного не привез, чтобы старость ее утешить... Одни книжки за собою таскаешь! А на што тебе их столько-то? Купил бы одну -- и читай на здоровье. Ведь любую раскрой -- во всех буковки одинаковы. А ведь все оне, чай, гривен пять стоят. На эти б денежки лучше бы сахарком меня побаловал. -- На меду живя, кто же сахару просит?.. Дарья Васильевна малость притихла, когда сведала от сыночка, что карьер у него вполне исправный -- уже в генералы вышел. -- Сколь же ты нонеча денег от казны забираешь? -- Откуда деньги? В долгу -- как в шелку. -- На что ж доходы твои, сынок, убегают? -- На разное. Одеколоны много денег берут. -- Избаловался ты, как я погляжу. Батюшка твой причуд этих не заводил. Вот уж скромник-то был, диколонов твоих и не нюхивал. Едино водочкой да наливочками душеньку безгрешную тешил! Потемкин оправдывался, что с тех пор, как глаза лишился, у него головные боли бывают, и тут одеколон кстати: -- Голову им поливаю. Полью разок -- бутылочки нету. -- К дохтуру сходи, -- посоветовала маменька. -- А ну их всех... -- отвечал Потемкин. С опросу маменьки узнал он, что две сестрицы уже лежат на сельских погостах, упокоились навеки в бездетности. Пелагсюшка с Марьей за мужьями по разным службам таскаются, первая-то -- за Высоцким, что уже бригадир, а вторая -- за Самойловым, у них теперь сын взрослый и доченьки -- Сашка да Катенька. -- Повидать бы кого, -- сказал Потемкин. -- От генеральского визита кто же откажется?.. Энгельгардты жили неподалеку в именьишке своем, едва сводя концы с концами. Сестрица Алена в замужестве была удачлива, ее Васенька Энгельгардт парень был добрый, веселый, а потомство у них -- один только мальчик, остальные все девки. Григорий Александрович даже растерялся, когда в сенях окружили его разом шестеро племянниц, резвых замарашек. -- Ох, не запомнить вас: Санька, Варька, Катя... а ты кто? -- Танька я, -- пропищала самая младшенькая. Он взял ее на руки, на нем повисли и остальные: -- Дядечка приехал... генерал кривенький! Уррра-а... А племянник, сидя на полу, усердно стучал в игрушечный барабанчик. Васенька с Аленой пошушукались, стали таскать с кухни что Бог послал. Сестра, радостно обомлевшая, суетилась: -- Уж не взыщи, Гриша, мы скудненько живем, по-деревенски. -- Не старайся, -- говорил Потемкин. -- Я не балован... Сначала пили липец, потом Алена подала варенуху (мед, разваренный с фруктами и корицей). Племянницы стали тут танцевать перед дядюшкой, игриво распевая свежими голосочками: Та скажи, моя прекрасна, Что я должен ожидать? Неизвестность мне ужасна, Заставляет трепетать. Шурин, подливая Потемкину до краев, жаловался: -- Драть бы их всех, да рук не хватает. Одну схватишь, выпорешь -- глядь, другая кота за хвост тащит. Я-за ней. А тут третья уголь из печи взяла, всем младшим усы рисует... Морока мне с девками! Хоть бы росли скорее -- всех по гарнизонам раздам! Племянницы плыли на цыпочках, румяные, счастливые: Иль я тем тебя прогневал, Раскрасавушка моя, Что рабом себя соделал Красы вечной твоея?.. Потемкину приглянулись Варенька с Танечкой, а Наденька была дурнушкой, рыжая, и он, опьянев, сказал ей с огорчением: -- Эх, Надежда ты моя -- безнадежная... Ночевал на сеновале, и ближе к ночи пришла она: -- Дядечка родненький, отчего ж это я безнадежная? -- Не горюй, и тебя счастье не минует. На лошадях с бубенчиками, когда на взгорьях еще краснели клены и ярилась прибитая утренником рябинка, по первопутку навестил он сельцо Сутолоки, что лежало в восьми верстах от Чижова. Здесь жили Глинки [19], и Потемкин малость робел от предстоящего свидания: с детства помнились слухи на Духовщине, что его маменька, распалясь романсами, согрешила с молодцом Гришею Глинкой. На крыльце усадьбы Сутолок стоял сгорбленный старец в ушастом картузе, одежонка на нем была самая затрапезная. -- Гриц? -- вскрикнул он. -- Никак, ты, Гриц? Вот каким стал Григорий Андреевич Глинка, бывший певец и богатырь, а ныне хорунжий смоленской шляхты в отставке. Потемкин приник к нему, как к отцу, замер. -- Ну, пойдем... простынешь, -- зазывал его Глинка. Старенькие клавесины рассыхались в углу; поверх них неряшливой кипой лежали ноты -- из Лейпцига, фирмы Брейткопфа. -- Садись, сынок... во сюда. Перекусить не хочешь ли? -- Да не, Григорий Андреич, я так... проездом. -- Верно сделал, что заехал. Живешь ладно ли? -- Не сбывается у меня ничего... тяжко! -- Так и должно. В твои годы, Гриц, мечтал я в Вену уехать. Думал, музыку слагать стану... великим сделаюсь. А вот, вишь, помру в Сутолоках... лес ночами шумит... волки воют... Потемкин вытер слезу. Поправил на лбу повязку. -- Окривел вот! Мешает мне это. Жить мешает. -- Не печалуйся, -- утешил его Глинка. -- Как на роду пишется, так и сбудется. Жениться хочешь ли? -- Не. -- К печальной старости готовишь себя... Тряской рукой хорунжий разлил водку из мутного лафитничка. Потемкин поднялся, долго перебирал ноты, потом решительно присел за клавесины, наигрывая, запел по-французски: Как только я тебя увидел, я желаю сказать о своей любви. Но какая мука любить ту, которая не может быть моей. Ты, жестокое небо! Зачем же, зачем ты сделало ее великой? Зачем, о небо, ты желаешь, чтобы я любил лишь ее одну? Имя ее для меня постоянно священно, а образ ее всегда в моем сердце. Он печально замолк. Медленно закрыл клавесины. -- Чья музыка? -- спросил Глинка. -- Моя. -- А стихи? -- Мои. Тут все мое... И признался, что уже восемь лет любит женщину. -- Так что? Или замужня? -- Хуже того -- императрица. -- С ума ты сошел, голубчик? -- Наверное. Сейчас вот поеду... увижу ее. -- Через Москву не ездий -- там чума. -- От чумы и еду: где война, там и язва. -- Береженого Бог бережет. Заверни от Холма на столбовой шлях, он тебя прямо на Торопец выведет, а там и Питер уж рядышком... Потемкин послушался Глинку и поехал через Торопец в столицу. А романс его со временем превратился в русскую народную песню, которая начиналась словами: "Коль скоро я тебя увидел..." Нежно-фиолетовый камзол из бархата, короткие штаны до колена, сиреневые чулки с ажурными стрелками, великолепный парик, присыпанный серебристой пудрой -- в таком наряде Потемкин готовился предстать перед императрицей. Но сначала он посетил ресторацию на углу Миллионной, в нижнем этаже гостиницы "Вена", где обед с вином стоил не менее трех рублей. Русских здесь было мало, зато посиживали богатые иностранцы. Потемкин был мельком знаком с Чемберленом, владельцем полотняной фабрики нд Охте, и слегка кивнул ему, приветливо раскланялся с французом Вомаль де Фажем, по которому давно плакали стены Бастилии и тосковало весло на мальтийских галерах. Для начала Потемкин заказал для себя две тарелки мороженого, которое и поглотил с завидной алчностью. Затем попросил ветчины с укропом, жирных угрей, баранину с хреном. -- И соленых огурцов с... ананасом, -- сказал он. -- Это после мороженого? -- брезгливо заметил Чемберлен. Потемкин за скорым ответом под стол не лазал: -- Хороший хозяин только так и делает: сначала набивает погреб льдом, а уж потом сверху загружает его провизией. -- Вы скиф! -- загрохотал Вомаль. -- Азиатское чудовище! -- Не имею нужды оправдываться... Вы, мсье, намазываете хлеб маслом, даже не ведая, что масло изобретено скифами. Ни Геродот, ни Фукндид о масле ничего не сообщают... Вечером он явился в Зимний дворец; при дворе был "малый" выход. Потемкин занял место в мужском ряду, напротив блистала бриллиантами женская шеренга -- дамы в нетерпении колыхали своими веерами. Наконец два пажа вышли из внутренних дверей, держа белые палочки, украшенные крыльями Меркурия, -- двери раскрылись сами по себе, и Екатерина с заранее подготовленной перед зеркалом улыбочкой величаво поплыла между рядов. Потемкин давно не видел ее и теперь жадно оглядывал. В облике Екатерины появилось то, что французы привыкли называть l'ambonpoint charmant (очаровательной полнотой), но при складном торсе чересчур выпирал бюст. Мелкие шаги ее были, как всегда, легки, она расточала вокруг себя любезности, а голубые глаза при черных волосах казались искусственными. Потемкин привык видеть императрицу в длинных белых одеждах, теперь она изменила прежней моде, одетая в костюм, схожий со старинным русским сарафаном. Она все ближе... Он заранее склонился в поклоне! Екатерина миновала Потемкина, будто пустое место. Но, обойдя весь строй, как офицер обходит свой полк, императрица неожиданно вернулась к нему. -- Генерал! -- резко сказала она. -- Коли война идет, вам следует о подвигах помышлять, а вы без моего соизволения ко двору явились. Повелеваю вам вернуться к делам батальным! "При всех... при всем дворе меня опозорила..." Григорий Александрович покинул ряды придворные. -- Благо мне, яко смирил мя еси, -- прошептал он... У подъезда дворца ему повстречалась веселая, как всегда, графиня Прасковья Брюс и стала смеяться над ним: -- Отчего так скучен, Голиаф мой прекрасный? И хотя между нею и Потемкиным давненько пробежала черная кошка, он все-таки не выдержал -- со всей силой чувства сказал: -- Отныне и навеки в этом доме я не слуга... Он отъехал. Графиня навестила Екатерину: -- Като, зачем Потемкина сурово отвергла! У него даже губы тряслись, у бедненького... Что ты сказала ему такого? Екатерина смутилась. Женское безошибочное чутье, столь развитое в ней, давно подсказывало императрице, что Потемкин любит ее не как другие... -- Просто я растерялась, увидев его, -- сказала она подавленно. -- Пусть уезжает. Я напишу ему. С большой ласковостью... Когда Потемкин покидал столицу, на дорогах уже работали жестокие карантины и "глаголи" виселиц устрашали легкомысленных, еще не осознавших нависшей над родиной опасности. 10. ПРИЗНАКИ ПЕРЕМЕН Парижская знать бывала по вечерам в салоне мадам Жоффрен: здесь бывший атташе Рюльер, упиваясь нечаянной славой, читал вслух свои записки о России; он отказался уничтожить свои мемуары, но Екатерина вырвала у него честное слово, что, пока он жив, ни единой строчки не напечатает... Сегодня автор уже отложил чтение, когда к нему подошла маленькая толстая женщина с мужскими повадками, лицо ее было закрыто непроницаемой вуалью. Низким голосом она спросила Рюльера: -- Вы ручаетесь, что все описанное вами истинно? -- Несомненно, я ведь два года провел в России. -- Но, по вашим словам, русские крепостные засекаются насмерть помещицами, если раз в году не представят им в виде оброка бочку румян для вечерней косметики. Это неправда, уверяю вас. -- Простите, мадам, мне знаком ваш голос... -- Госпожа Михалкова. Заодно уж советую убрать из книги то место, где вы живописуете, что княгиня Дашкова была любовницей графа Панина, от которого после "революции" и родила сына. Мадам Жоффрен пыталась удержать незнакомку: -- Ах, расскажите нам о дивной княгине Дашковой! Как бы я желала видеть в своем салоне эту храбрую героиню России! "Госпожа Михалкова" с солдатской прямотой объявила, чти княгине Дашковой нечего тут делать, ибо мадам Жоффрен никогда не поймет ее души, разнося о княгине славу лишь дурную. С этими словами Екатерина Романовна Дашкова покинула салон... -- Ну и славные дела! -- заговорила она, появляясь в квартире Дени Дидро. -- Все у вас угнетены, обобраны и разорены, а между тем вы, французы, швыряете тридцать миллионов только на свадьбу дофина. Наконец, тысяча парижан гибнет в ослеплении фейерверка, но... до этого ли вам? Лишь бы фейерверк был красивым. А что в итоге? Банкротство, обнищание народа, легкомыслие знати... Нет, -- сказала Дашкова, усаживаясь плотнее, -- у нас в России иное: мы, слава Богу, обзавелись мудрейшей государыней. Вошел лакей и спросил, можно ли подавать ужин. -- Да, -- ответил Дидро, -- подавай сразу, как только меня покинет эта очаровательная гостья... "Госпожа Михалкова" за границей вела себя иначе, нежели княгиня Дашкова дома. На родине она пребывала в глухой, замкнутой оппозиции ко двору, но, попав в Европу, с пеной у рта отстаивала мудрость Екатерины, всюду доказывая подлинность ее неподдельного величия... Дашкова была еще молода, хотя Дидро смело давал ей все сорок лет. Княгиня держала голову очень высоко, обводя хозяина строгим, повелительным взором. Дидро решил не касаться трагических бедствий Франции, он заговорил о России -- стране, нуждавшейся в свободе, чтобы народ ее обрел знания просвещенного века. -- Нет уж! -- отвечала она, но в старости реставрировала свой ответ ученому: "Вы знаете, что у меня не рабская душа, следовательно, я не могу быть и тираном... Богатство и счастье крепостных составляет единственный источник нашего собственного (дворянского) благополучия и материальной прибыли; при такой аксиоме надо быть круглым дураком, чтобы истощать родник личного нашего интереса..." -- Но, княгиня, -- горячо возразил Дидро, -- вы не можете оспаривать, что свобода людей необходима их образованию. -- Дай нашим мужикам образование, и они все по городам разбегутся. Пусть же лучше сидят на земле и пашут, счастливые сами по себе, как это бывает со слепорожденными, не знающими прелести красок жизни. Но прозри их господь на миг и отними снова зрение, разве не станут они после глубоко несчастными? Дидро записал: "Дай ей волю, она бы все человечество осчастливила. Но это первое движение души. Вторым движением она всех свободных людей обратила бы в своих рабов". Дашкова посетила и Ферней, где немощный Вольтер приветствовал ее похвалою: -- Что я слышу? Даже голос ее -- это голос ангела! Слуга поставил мудреца на колени в кресло, Вольтер облокотился на спинку сиденья и в этом положении пробыл все время ужина. Княгиню коробило, что он посадил ее между двумя фермерамиземледельцами. Европа тогда много толковала о творчестве Фальконе, и Вольтер не преминул заметить, что памятник Петру I будет вполне достоин его величия. Он спросил, скоро ли Дидро отправится в Петербург, чтобы прозябнуть от морозов заодно с великою Семирамидой Севера: -- Уверен, что русская столица ему понравится... -- Понравится! -- огрызнулась Дашкова. -- Но Дидро уже сказал, что Петр Первый, образуя столицу на самом краю государства, поместил сердце страны под ноготь своего мизинца. Все пока хорошо! Но лишь до тех пор, пока Швеция не распустила свои паруса... Дашкова рассуждала верно: в Швеции до сей поры многие не забыли Полтавы, и Петербург золотым дождем заливал в Стокгольме пламя реваншей. Шведский король Адольф Фридрих, бывший епископ Любекский, приходился Екатерине II родным дядей по матери, и даже интриги королевы Ловизы-Ульрики не могли склонить его к воинственной политике. Но что будет, если Адольфа не станет? Французы не одобряли тесного союза с Австрией, которую парижане называли "пиявкой". Наглое дитя панели, графиня Дюбарри заставила Шуазеля покинуть его жердочку -- портфель с иностранными делами получил герцог Эгильон... Никто в Петербурге не полагал, что за сменою Шуазеля сразу же изменится и политический курс Франции. "Выжидание -- тоже политика", -- разумно доказывал императрице граф Панин... Турция от войны изнемогла, но Россия была полна сил! Русский человек давно привык к батальному напряжению государства, и в минувшем году, как всегда, работали заводы на Урале, хлеборобы снимали урожай, крестьянки мочили в заводях рек льны, мастера отливали пушки и пекли булки, выковывали кирасы и копали канавы. Россия жила неугомонной жизнью, работая и празднуя, справляя свадьбы и крестины, поминая кутьей усопших, благословляя колыбельные сны младенцев... Бумажные деньги (ассигнации) не вызвали переполоха в народе, на что очень рассчитывали недруги в Европе, страна проявила к ним доверие, какое раньше питала к меди, серебру и золоту. Петербург жил деловой жизнью. В полдень, как завещано от Петра I, бухала пушка с крепости, возвещая час "адмиральский". Работный люд закусывал прямо на улицах, с рогож, на земле разостланных, мужики скупали блины на подсолнечном масле, жевали сайки со снетками псковскими, извозчики кормились булками с паюсной икрой (это была их повседневная пища), а для бедняков и нищих бабы-поварихи готовили на кострах печенку да вымя коровье. Чиновники помоложе заполняли кофейни, эрберги и кондитерские, но более солидные мужи отечества спешили до дому, где хозяйка с детьми встречала супруга рюмкой анисовки, после чего семейно восседали за стол. Около пяти часов закрывались съезды на бирже, наступала пора насыщения купеческих фамилий -- пирогами подовыми, сычугами коровьими, кишками поросячьими с кашей гречневой. Ближе к вечеру обедали вельможи и сановники, к услугам которых ботвиньи с кулебяками, соусы парижские, телятина разварная, пироги страсбургские, паштеты и ростбифы; кисели, мороженое, клубника парниковая, персики, апельсины и ананасы... Екатерина, верная своим вкусам, ограничила себя куском мяса с картофелем, а огурец с ее тарелки стащил Гришка Орлов. -- Катя, отчего в меланхолии пребываешь? -- спросил он. -- Да так... Очень уж быстро время летит. Сколько мы с тобою, Гришенька, за одним столом сиживаем? -- Лет десять уже. Или... надоел тебе? -- А ведь ты меня разлюбил. Это было сказано ею удивительно спокойным тоном. -- Почему так решила, Катя? -- Не я... так сердце твое решило. -- Но-но мне! Добро-то наше не забывай. И не надейся, что от нашего брата легко избавиться... Вспышка семейного разлада продолжения не имела. Вскоре из Ливорно прибыл Алехан Орлов, во дворце он повстречал Петрова: -- Э, вот ты где прижился! А почто оду ради Чесмы не сложишь? Чтобы завтрева была готова. Ста рублев не пожалею. -- Покорствую, -- изогнулся Петров в поклоне. Через день ода была испечена, как блин на сковородке: Смесившись с кровью, Понт густеет И вержет на брега срацын Стамбул от страха цепенеет Ярится в злобе солнцев сын... -- Какой сын? -- перебил его Алехан, напрягая кулак. -- Солнцев. То бишь султан турецкий. -- Пиши проще: сукин сын -- тогда все поймут. -- Слушаюсь, ваше сиятельство. Мигом переправлю. Рубан услужал публике -- Петров услужал персонам! Алексею Орлову хвастать было нечем... Стамбул после Чесмы опасался, как бы в Босфор не вплыли русские корабли, не ведающие пощады. Но подполковник лейб-гвардии Преображенского полка не подчинялся адмиралу Спиридову: вместо прорыва к Стамбулу, Алехан выискивал славы в путанице островов Архипелага, желая с корабельных палуб победить врага на земле. Таких чудес не бывает: флот есть флот, и его назначение -- бой на морс. Правда, Орлов блокировал проливы, доверив эту операцию Эльфинстону. Тот поставил корабли на якоря в Дарданеллах, под огнем турецких батарей велел оркестрам играть музыку, а сам уселся пить чай на палубе. Это было красиво, но бесполезно! Потом, решив навестить Спиридова у Лемноса, Эльфинстон лег на обратный курс. В пути могучий "Святослав", на котором он держал флаг, вздрогнул и затрещал, напоровшись на камни. Эльфинстон вызвал на помощь остальные корабли -- и блокада Дарданслл была сорвана. После этого всей эскадре Спиридова пришлось спуститься дальше к югу -- в поисках нового убежища флоту, какое и отыскали на острове в порту Ауза. Орлов своей волей выкинул Эльфинстона с русского флота, как нашкодившего щенка, а наемник пригрозил ему, что правда о русском флоте вызовет смех во всей Европе. -- Ступай к черту! -- отвечал Орлов. -- Иначе велю ребро тебе выломать, на огне закопчу и съем за милую душу... Прощай! Таковы были дела на эскадре, которую Алексей Орлов оставил на попечение Спиридова и предстал перед Екатериной, где его ждали награды и титул графа Чесменского. Беседуя с ним, императрица подавленно сказала, что новый год начинается плохо. Калмыцкая орда, не желая платить податей, снялась с кочевий и со всем скотом и кибитками тронулась в Джунгарию, а потому она заготовила указ о ликвидации Калмыцкого ханства... Алехан удивился: -- Разве яицкие казаки орду не удержали? Или проспали? -- Им теперь не до сна -- на Яике бунт! Но меня заботят дела балтийские. Почитай, Алексей, что Остерман пишет... Шведский король Адольф-Фридрих умер, Остерман требовал от Петербурга денег, денег и денег-для новых подкупов расшумевшейся аристократии. Остерман пробовал утешить Екатерину: молодой король Густав III испытывает самые нежные чувства к царственной кузине, но императрица знала истинную цену подобным симпатиям в политике. Алексей Орлов был приглашен в заседание Совета... Там сначала зачитали рапорт Спиридова из Архипелага: множество греческих островов отложились от султана турецкого, население приняло русское подданство, а на острове Никосе адмирал основал гимназию, в которой эллины изучают язык российский, как свой государственный. Заодно Спиридов уведомлял Петербург, что Турция начинает заново отстраивать флот, а Франция продает Мустафе мощные линейные корабли типа "султан". -- Ваше мнение, господа? -- спросила Екатерина. Никита Иванович Панин сказал, что усиливать блокаду турецкой столицы опасно, ибо "оголодание" Стамбула может побудить османов к более решительным действиям противу армии на Дунае: -- От сего мир не близится -- удаляется. Алехан вытянул над столом руку. Эта рука, душившая царей за пьянкой, была утяжелена пересверком бриллиантовых перстней. -- Вы, граф, никогда войны и не желали! -- Не желал, -- согласился Панин. -- Ибо внутреннее состояние империи не дает нам права увлекаться успехами на стороне. -- Но виктории флота и армии российских разве не укрепляют положение внутри империи? -- вопросил Орлов. -- Одно укрепляется, другое рушится. -- Или Яика испужались? -- поднялся Алехан во весь рост. -- Но я приехал сюда через всю Европу не для того, чтобы... -- Тихо, тихо, -- остановила его Екатерина. -- Ты приехал, чтобы выслушать от нас истину, а она такова ныне стала, что уже нс собака хвостом вертит, а сам хвост крутит собакой во вес стороны... Мы не одни в свете, и политика наша, увы, запуталась с помощью пруссаков и австрийцев. Как бы между делом упрекнув Панина, она умолкла. Никита Иванович со зловещим выражением лица ознакомил Алехана с требованиями России. Отныне, маневрируя между Веной и Потсдамом, граф Румянцев на Дунае и граф Чесменский в Архипелаге -- каждый обретал полномочия для мирных переговоров с противником. Екатерина ни единого лишнего дня Алехана в Петербурге не задерживала: -- Езжай к эскадре и следи, чтобы турки не провели тебя. В этом году на Дунае ничего не случится. Но будем Крым брать... Алехан вернулся в Ливорно, где разбил сердце знаменитой поэтессы Кориллы, венчанной в Капитолии лаврами Торквато Тассо и Петрарки; красавица боготворила грубияна, в страсти придумывала ему нежные имена: "Варвар, сатрап, демон, фараон, мучитель, дикарь, людоед, сатана, изверг... Как я жила без тебя раньше?" В передней графа Орлова всегда толпились художники, желавшие писать с него портреты, а прославленный пейзажист Филипп Гакерт задумал целую серию картин о Чесменской битве: -- Но я никогда не видел взрывающихся кораблей. -- Сейчас взорвем, -- отвечал Орлов небрежно. В Ливорно понаехали живописцы, собрались знатные господа и духовенство, прекрасные синьориты и дипломаты. Никто не верил, что для натуры русские пожертвуют двумя кораблями. -- Можно рвать, -- конкретно доложил Грейг. -- Так рви, чего публику томить понапрасну... В небо выбросило чудовищные факелы взрывов, долго рушились в гавань обломки бортов, мачты и реи, а горящие паруса ложились на черную воду. Алехан картины Чесменского боя купил и переправил их в Эрмитаж... Не для истории -- для славы императрицы! Эрмитаж, Эрмитаж, ты ведь тоже наша история... Новое влияние герцога Эгильона еще не сказалось в политике Франции, однако понемногу оттаивало сердце маркиза Вержена, посла в Стамбуле, где он немало попортил русским крови. Совершенно случайно картина Менгса "Андромеда", проданная алжирскими пиратами, попала на один из майданов Стамбула. Вержен выкупил ее и переправил в Эрмитаж, прося императрицу оплатить лишь 24 копейки -- почтовые расходы. Екатерина упаковала в ящик самую дорогую шубу, поверх нее рассыпала 24 копейки медью и вложила в рукав письмо для Вержена: мол, в картину Менгса была завернута чья-то шуба; скорее всего, ваша прекрасная супруга сделала это по рассеянности, свойственной многим женщинам... "Андромеда" заняла достойное место в Эрмитаже! Но выводов из этого случая Екатерина делать не стала: -- Посмотрим, каково сложатся дела в Стокгольме... ЗАНАВЕС Прошка Курносов покинул Петербург еще зимою, когда столица была встревожена престольною переменой в Швеции; ехал парень на перекладных, имея подорожную со штампом, чтобы на станциях не придирались -- маршрут до самого Азова казною был оплачен. На голове Прошки треух, ноги в валенках. Тулупчик скрывал мундир, а под мундиром "через" -- пояс, вроде патронташа, в котором удобно деньги перевозить. Два пистолета и шпага берегли его в дальней дороге... Чтобы избежать карантинного сидения, Прошка проскочил между Москвою и Смоленском -- прямо на Калугу, миновал Орел, за которым потянулись места, населенные однодворцами. Это были не мужики и не дворяне, а потомки служивых Засечной линии, внуки казненных Петром стрельцов. Они давно растеряли дворянские грамоты, жили на черноземах прибыльно. Из этих-то мест больше всего и брали рекрутов для армии. Где-то за Кромами настигла Прошку метель, а ямщик, еще мальчишка, с испугу вожжи бросил -- пусть лошади выносят. Миновали дубовые рощи, снова потянулась белая, морозная нежиль. Наконец под вечер кони всхрапнули перед воротами одинокого хутора, хозяин с фонарем в руке показал ямщику в сторону от дома: -- Езжай до гумна, тамо и товарищ тебе сыщется. И вам, сударь, -- говорил он, ведя Прошку долгими пустыми сенями, -- не одному ночевать... Эка пурга-то, господи! В горнице обживался ночлега ради путник, тоже застигнутый непогодой. Был он еще молод, но уже осанист, выше Прошки на целую голову, а на глазу -- повязка. Замерзшему парню помог он расстегнуть тулуп, забросил на печку просохнуть его валенки. -- Величать-то вас как, сударь? -- спросил Прошка. -- Да не станем чиниться. Одна дорога -- одна судьба. Зови просто -- Григорием... Сам-то из роду Потемкиных! Ежели из Питера едешь, так, может, и слыхал обо мне когда? -- Извини, брат. Не доводилось слышать. -- И ладно, ежели так, -- не обиделся Потемкин; из дорожной шкатулки достал он свечи, запалил их. -- Не люблю, когда темно. Ты, наверное, на перекладных? А ямщика на гумне оставил? Отогревшись у печки, Прошка сказал, что когда увидел его, то поначалу заробел, -- и со смехом поведал Потемкину, как в Ливерпуле одноглазый черт продал его на невольничье судно. -- Ты не меня, а хозяина нашего побаивайся... Сказав так, Потемкин объяснил, что у мужика глаз дурной: такие вот хуторяне наговоры всякие знают, со змеями дружбу водят, больным умеют зубы "на сучок" заговаривать. Легок на помине, явился хозяин с работником, принесли для Прошки тюфяк, набитый соломкой. Хозяин выложил хлеб и пяток вареных яичек. -- За ночлег да ласку сколько запросишь? -- Да чего уж там... Наутре и сквитаемся. Хозяин с работником удалились. Прошка поведал о себе -- кто таков, откуда родом, чем занят. Потемкин зевнул: -- Давай повечеряем и спать ляжем, а? Со двора послышалось: крак-крук. -- Что это? -- вздрогнул Потемкин, берясь за шпагу. -- Дерево треснуло... промерзло. -- А-а... Знать, для судостроения уже негодно? -- Не, -- ответил Прошка, подкладывая дров в печку. -- А на гроб сгодится? -- На гроб все сгодится... Из баульчика Потемкин вынимал припасы дорожные. Ставил штофчики с водками и ликерами, паштет достал, буженину, сардинки. Прошка свою торбу раскошелил -- курочка там, рыбка всякая. -- Может, наших ямщиков покличем? -- спросил он. -- Не. Лишние. Мешать будут. Выпьем с морозу-то. Стаканчики у него были дорогие, золоченые. -- Уж не пойму -- барин ты, што ли? -- Какой там барин... ну, глотай! -- Хороша водка у тебя, -- сказал Прошка, закусывая. -- Гданская. Поляки мастера ее делать... Прошка охотно выпил вторую, от третьей отнекался: -- Твоя правда: нехорошо здесь, муторно. Метель за окном дробно стегнула по крыше. -- Брось! -- уговаривал Потемкин. -- Поднимай чарочку. -- Уволь. Ты выпей, а я повременю... Только улеглись, бесшумно возник из мрака хозяин. -- Чего тебе? -- спросил Потемкин недовольно. -- Огня берегусь, -- поклонился тот. -- Уснете вот, а свечечка горит. Я и погашу ее-от греха подале... Фу! -- дунул он. Потемкин поворочался на хрустящей соломе и уснул. А парню что-то не спалось. Лежал на спине с открытыми глазами, вглядываясь в потемки, слушал визги метельные, в которые гармонично вплетались и скрипы старого, неуютного дома. В печи догорали, чадя, красные угли. Прямо над лежащими путниками громадная стреха подпирала потолок. Вот она тихо опустилась ниже... "Что это?" -- Прошка не верил глазам своим. Но снова раздался тихий скрип-стреха отделилась от потолка, нависая над ними. Тут он все понял. Но не растерялся. Ладонью он зажал губы Потемкину: -- Не кричи... это я, не бойсь, глянь вверх... Потемкин очнулся от сна, и оба, еще недвижимы, наблюдали, как многопудовая стреха опускается на цепях все ниже и ниже, чтобы лечь прямо на горло спящим, удушая их. Потемкин шепнул: -- Вынь шпагу тише... пистоли у тебя заряжены? Держа в руках шпаги, они встали по бокам двери, а стреха, чуть позванивая цепью, уже легла на подушки, еще хранившие тепло их голов. Послышались голоса хозяина и работника, брызнул в лицо свет фонаря. Потемкин сделал резкий выпад вперед: -- Получай! Бренча угасающим фонарем, хозяин свалился на пороге. Во мраке над Прошкою просвистело что-то острое, брошенное в него работником. -- Коли его! -- крикнул Потемкин. Шпага с чмоканьем вошла в тело. Мрак... Прошка со шпагой в руке тяжело дышал. -- Всадил! -- доложил он, испытывая брезгливость. -- Не в стенку, чай? -- Да нет -- в мясо. Еще шевелится. -- Добей пса! -- жестоко потребовал Потемкин. Прошка опять вонзил шпагу в работника и выдернул обратно, а на пороге, громко булькая горлом, сдыхал хозяин притона, нещадно исколотый Потемкиным... Григорий Александрович в темноте отыскал руку Прошки. -- Дрожишь? -- спросил заботливо. -- Дрожу, -- сознался Прошка. -- Это сейчас пройдет. Зажги свечи... В соседнем приделе избы осмотрели они устройство, с помощью которого разбойники управляли стрехою. Потемкин тронул рычаг, и сразу завращались цепи, наматываясь на барабан, обернутый для бесшумности войлоком... -- Сколько ж в этом доме людей погубили злодеи? -- Не мы первые. -- Дай бог, чтобы последние. В остервенении Прошка все горшки на печи шпагою переколотил. Потемкин бросил свечу в солому -- взвилось буйное пламя. -- Пошли, -- сказал. -- Пусть горит гнездо поганое... Пурга затихла. Чистое звездное небо над ними. Разбудили на гумне ямщиков, когда притон разбойников полыхал вовсю, освещая заснеженные долины. Совместно доехали до Курска. Потемкин сказал, что отсюда ему -- на Путивль: -- Меня, брат, на Дунае ждут. -- А мне к Воронежу, потом вниз-до Азова... Когда на станции вручали подорожные, тут все и открылось: Прошке положена одна лошадка, а Потемкину сразу четыре, и Прошке еще ждать, а для Потемкина лошадей запрягли сразу. Парню стало как-то неловко: -- Не пойму -- в чинах ты, что ли? -- Чин невелик: камергер да генерал-майор. Я, Проша, под началом Румянцева бригадой кавалерийской командую. -- Рад, что повстречались, ваше превосходительство. -- Оставь! Ты мне жизнь спас -- этого не забыть. Он сгреб Прошку в охапку, расцеловал в губы и щеки. Потом отнял у него шпагу, взамен подарил свою -- богатую, в эфес которой был вправлен драгоценный камень. -- Прощай. А может, и свидимся... ежели турки не убьют! -- добавил Потемкин, и в снежной пыли медленно угасли переливчатые звоны его бубенцов. ...Азов встретил Прошку Курносова первым весенним цветением.  * ДЕЙСТВИЕ ВОСЬМОЕ. Крым -- большие перемены Предаю сие для тех умов, которым, разсматривая общеполезное в целом, испытуют великие деяния по совершенным подвигам, по пользам, от оных произшедшим, и по средствам, каковыми оныя произведены: на сих великих основаниях и приступаю... Л. Самойлов (первый биограф Потемкина) 1. БАХЧИСАРАЙ, ОТВОРИ ВОРОТА! В белых широких юбках плясали на базаре дервиши, кружась стремительно, как заводные волчки, потом вмиг застывали на месте и, абсолютно недвижимы, оставались в такой позе час, два, три... Минареты Бахчисарая, тонкие, как пальцы Шехсрезады, еще оставались нерушимыми святынями Востока, а голубые майолики бань и синие изразцы мечетей сулили татарам приятное омовение и душевный покой вечерних намазов после боев с Румянцев-пашой и сераскиром Паниным. Над кущами садов разливался голос ханского певца -- Эдиба: Смотрите все! Вы видите Бахчисарай. Что это? Или обитель гурий? А красавицы сообщили ему прелесть, подобную нитке жемчуга, украшенной алмазом. Смотрите, смотрите! Все вы смотрите! Перед вами Бахчисарай, достойный золотого пера... Вот уже три месяца, как из Турции не пришло ни единого корабля, а янычары, составлявшие гарнизон Перекопа, грозили покинуть крепость, если им не выплатят денег. Наконец султан прислал в Крым дефтердаря Эмин-пашу, который и привез 100 кисетов, в каждом по 500 пиастров. Дефтердарь первым делом отправился на богатый базар Кафы, где его душа возликовала от изобилия молоденьких невольниц, а торговцы живым товаром после каждой покупки Эмина раздергивали занавески, обнажая перед пашой новых рабынь -- еще краше, еще моложе... Растратив все казенные деньги, Эмин-паша морем переправил всех женщин в Стамбул, и тут его пожелал видеть сераскир Ибрагим-паша, с утра до ночи кейфовавший в ароматных кофейнях. Сераскир развернул грязную тряпицу, в которой лежала бурая, истлевшая труха. Ибрагим сказал, что это сгнившие на складах сухари, которые перемололи в муку. -- И получили хлеб такой выпечки... Давай кисеты с пиастрами, -- велел он, подливая в щербет порцию французского шартреза. -- Какие кисеты? -- выпучил глаза дефтердарь. -- Которые получил в главной квартире для Крыма. -- Правда, -- сознался растратчик, -- сто кисетов мне дали. Но казна и была должна мне ровно сто кисетов, -- соврал он. Ибрагим-паша аккуратно завязал "хлеб" в тряпицу: -- На! -- протянул он сверток Эмину. -- С этим навозом езжай в Ор-Капу, покажи янычарам, какой хлеб печется для них. Янычары -- люди очень мужественные -- желаю сохранить мужество и тебе... Через пять дней Эмин-паша был возвращен в Кафу, опутанный веревками и с отрезанными ушами. Ибрагим поехал в Бахчисарай, где и стал выпрашивать у Селим-Гирея денег для укрепления обороны Крыма. Хан, всегда покорный вассал султана, сказал, что куруши нужны ему самому: -- Ты же видишь, Ибрагим, что я затеял ремонт дворца... Оглядев штабеля досок, паша прочел персидские стихи: Твой прелестный характер, неверная, подобен зеркалу Искандера -- что мне сказать еще тебе, кроме того, что не было бы тебе уже известно?.. Скоро Гасан-бей привел в Кафу эскадру; и тут гонец сообщил