нту герольдии. Ему предстояла еще долгая жизнь, и Андрей Андреевич не оставил следов в герольдии, зато для поколения новых историков он сделался источником достоверных преданий былого времени; четко и разумно поминал он своих друзей, ставших уже великими. "Очень высокий, сухой, как скелет, старик в узеньком пальто, которое выказывало еще всю его худобу... лицо в морщинах, маленькое, серые глаза смотрят умно и серьезно" -- таким описывали его в 1868 году, когда Россия переживала период либеральной "оттепели", и тогда же появились надежды на публикацию романа "Село Михайловское". -- Конечно, -- рассуждал Жандр, -- любая книга, как и овощ, годится к своему времени. Боюсь, что роман незабвенной для меня Варвары Семеновны уже перезрел на литературном огороде и вряд ли ныне доставит публике то удовольствие, какое таил он в своей первозданной свежести... Пройдя двойную цензуру, светскую и духовную, роман В. С. Миклашевич увидел свет в шестидесятых годах, изданный в двух томах, -- через тридцать лет после его написания. Время для публикации было неудачное: русское общество стремилось к новым идеалам, молодежь попросту не желала оборачиваться назад, в потемки былого, чтобы знать, как жили их деды и бабки, а злодейства тиранов прошлого многим людям казались теперь наивными сказками. В газете "Голос" появилась рецензия. "Нет сомнения, -- писалось в ней, -- что, если бы "Село Михайловское" явилось в печати тридцать лет назад, оно при всех своих недостатках заняло бы видное место в ряду романов того времени и, может быть, не осталось бы без влияния и на развитие всей нашей беллетристики, а теперь..." x x x А теперь главный врач Гомеопатической лечебницы равнодушно выслушал рассказ Прасковьи Петровны Жандр, убогой вдовы покойного сенатора. Желая остаться любезным, спросил: -- Сколько же вам лет, мадам? -- На девятый десяток пошла, -- прошамкала старуха, и ее лицо даже засветилось в беззубой улыбке. -- Не знаю что и посоветовать, -- призадумался врач. -- Так и быть, скажите швейцару, чтобы перетаскивал книги... Может, кто-либо из наших больных и почитает на досуге. Прасковья Петровна свалила остатки нераспроданного тиража в вестибюле больницы и, сгорбленная, вышла на Садовую улицу, где ее ожидала пролетка. Все умерло в прошлом. Время было иное, пугающее старуху своей новизной. Кто-то из россиян уже попал под колеса первого трамвая, названный газетчиками "мучеником прогресса", первые автомобили уже изрыгнули клубы бензинового перегара, а в квартирах петербуржцев названивали телефоны. Что делать в этом мире ей, не забывшей, как она, еще девчонкой, подавала чай живому Пушкину? Осталось одно -- уйти... И она бесследно исчезла, как и остатки того тиража многострадальной книги, который не раскупили читатели. Валентин Пикуль. Первый листригон Балаклавы В молодости, настроенный романтично, я впервые встретился с легендарным Ламбро Качиони в книге Николая Врангеля "Венок мертвым". Автор, назвав этого человека "свирепым", ничего более о нем не сказал, опубликовав два портрета -- самого Ламбро Ликурговича и его жены, красивой леван-тинки, которую тот добыл при абордаже турецкого корабля, а уж потом влюбился в нее... Нам не понять появления в Петербурге греческих патриотов, если не будем знать, что Греция веками изнемогала под турецким игом, а сами греки, жаждая свободы, взирали на Россию с надеждой как на избавительницу. Русские издревле стремились к Черному морю, но каждый раз наши предки встречали сопротивление турецких султанов, и в борьбе с Турцией русский народ неизменно находил поддержку у народа эллинского. Таким образом, исторические чаяния греков о национальной свободе неизбежно переплетались с чаяниями россиян, отчего давняя дружба Греции и России всегда была, есть и будет достойной нашего внимания. На портрете "свирепый" к врагам Ламбро Качиони изображен воинственно, в шлеме с перьями страуса, но я-то знаю, что в обычной жизни он носил феску, на которой красовалась эмблема -- серебряная рука; знак того, что неустрашимый корсар пребывает под вечным покровительством России. Так решила Екатерина II, и я был крайне удивлен, узнав, что Ламбро Качиони ускорил смерть русской императрицы... Неизбежная война с Турцией возникла в 1769 году, снова (в какой уже раз!) оживив надежды угнетенных балканских народов. Настало время небывалых побед Румянцева, Потемкина и молодого еще Суворова; наша армия стояла на Дунае, а наш флот, обогнув Европу, уже вошел в Греческий Архипелаг, угрожая столице султана. Андреевский флаг видели у берегов Марокко и Палестины, он реял под стенами Каира, Корсика и Мальта искали русского подданства -- да, громкие времена! Множество греков-волонтеров сразу же включились в войну, никак не отделяя интересов России от интересов будущей Греции. Среди таких патриотов оказался и наш герой Ламбро Качиони... Кто он такой? И откуда он взялся? Ламбро родился в греческой Ливадии; он был еще слишком молод, хотя о нем уже тогда сложилась громкая слава отважного корсара. Все греки -- прирожденные моряки, а борьба с пиратами Алжира сделала из них великолепных воинов. В те давние времена коммерция была сопряжена с пушечной пальбой, право на прибыль от торговли добывалось в яростных абордажах. Ламбро с детства понюхал пороху, познал боль ранений, он пришел на русский флот со своим кораблем, добытым в бою, его дружески приветили адмирал Спиридов и граф Орлов Чесменский... О роли греческих корсаров-добровольцев советские историки пишут сейчас как о важной, но утраченной странице истории русского флота (а в Греции по этому вопросу давно сложилась обширная литература, в которой главное место отведено) именно Ламбро Качиони). В его скромной каюте хранились две книги: Библия и "Одиссея" Гомера. А речи Ламбро перед земляками были внушительны. -- Эллины! -- призывал он. -- Носите пистолеты заряженными, у кого хватит сил -- носите за поясом и пушку... Турки опустошали Южную Элладу, уничтожая жителей Морей; гречанки, закрыв детям глаза ладонями, бросались в пропасти между скал как истинные спартанки. Ламбро мстил за муки народа, в схватках на море он разбивал турецкие корабли, вырезая пленных без жалости. Впрочем, пощадил только одну женщину, которую и сделал своей женой. Кучук-Кайнарджийский мир завершил эту войну, но грекам, сражавшимся на стороне России, грозило полное истребление вместе с их семьями. Чтобы спасти патриотов от гибели, Петербург взял их всех под свою защиту: беженцам отвели для расселения пустующие земли в Крыму и Причерноморье. Ламбро Качиони к тому времени уже имел чин капитана. Екатерина II назначила его командиром Греческого батальона в Балаклаве... Оглядевшись на новом месте, бывший корсар сказал. -- Эллины! Не об этой ли гавани, населенной пеликанами листригонами, пел Гомер в десятой песне своей "Одиссеи": "В славную пристань вошли мы. Ее образуют утесы, круто с обеих сторон.., вход и исход из нее заграждая". Корсары превратились в рыбаков-листригонов, в садовников, лелеющих на склонах гор солнечные виноградные кисти. Греки похищали в аулах шаловливых татарок с накрашенными кармином ногтями на пальцах рук и ног, свозили в Балаклаву волооких и тишайших девушек-караимок. Суворов, начальствуя в Крыму, хотел "оссмьянить" греков, дабы они не вымерли, и потому не препятствовал "умыканиям". Об этом сохранился документ от 1778 года... Сладок был впноград, приятно было вино, душистая кефаль сама плыла в Балаклаву. Когда же императрица совершала свое путешествие в Тавриду, князь Потемкин Таврический выделил для конвоя амазонок, набранных из числа балаклавских жительниц. Женскою ротой командовала красавица Елена Сарандаки. Эго была удивительная кавалькада! Юбки амазонок были сшиты из бархата малинового с золотыми галунами, а спенсеры -- из бархата зеленого, тюрбаны женщин были скручены из розового шелка, осыпанного алмазными блестками. Среди цветущей природы Крыма, словно экзотические цветы, амазонки скакали на лошадях и на полном скаку палили в небо из ружей -- огнем боевым, беглым... Севастополь уже был. Черноморский флот создан! Но путешествие Екатерины II в Тавриду обеспокоило турок, и в 1787 году открылась вторая русско-турецкая война Я не знаю почему, но князь Потемкин Таврический уверовал именно в дипломатические способности корсара. -- Ламбро, -- сказал он ему, -- ты поедешь в Персию, постарайся склонить Агу-Магомета к дружбе с нами, и пусть он пошлет свое войско на турок противу турецкой армии... Качиони проделал опасный путь до Мешхеда и выполнил свою миссию отлично, за что и был произведен в майоры. По возвращении в Крым он стад командовать каперским судном "Князь Григорий Потемкин Таврический", а самого Потемкина, давшего свое имя этому кораблю, он застал в полном отчаянии: страшная буря разбросала корабли Черноморской эскадры. -- Все пропало, -- горевал светлейший, плача... Обстановка складывалась не в пользу России. Теперь бы по примеру первой русско-турецкой войны следовало снова отправить флот в Средиземное море, но Швеция по сговору с султаном вероломно напала на Россию, и Балтийский флот остался в своих гаванях для охраны столицы. В этом случае надо было иным способом ударить по туркам с тыла их грандиозной империи, и Ламбро Качиони вызвался это сделать. -- Если доберусь живым до Триеста, -- обещал он, -- будет у меня флотилия, будут матросы, будут пушки и деньги. -- Благословляю тебя, -- согласился Потемкин... Греческая община Триеста купила корабль, на который Ламбро поставил 28 пушек; судно назвали "Минерва Севера". В прибрежной таверне Качиони пил вино. -- Эй, кто тут эллины? Мне нужны матросы. -- Какие условия? -- спрашивали его. -- Условие одно: вы должны любить свою Грецию. -- А -- деньги? -- Денег добудем у турецкого султана... Наведя ужас на турецких морских коммуникациях, Ламбро Качиони абордировал корабли противника, и летом 1788 года под его командованием в Средиземном море плавала уже целая флотилия. Потемкину он депешировал: "Я, производя курс мой, совершенно воспрепятствовал Порте обратить военные силы из островов Архипелажских в море Черное, и столько произвел в Леванте всякого шума, что Порта Оттоманская принуждена отправить из Константинополя против меня 18 великих и малых судов, отчего она и понесла немалые убытки". На трех маленьких кораблях "командующий российской императорской флотилией" (так именовался Качиони в официальных бумагах) встретил эскадру турецкую, обратив ее в постыдное бегство. Молва о его подвигах докатилась до Петербурга, и Екатерина II произвела корсара в подполковники, а Потемкин разрешил ему своей властью принимать греков на русскую службу, производя их в офицерские чины от имени императрицы. Французы в Триесте спрашивали Качиони: -- В чем секрет ваших поразительных успехов? -- Обычно я нападаю первым, -- отвечал Качиони. В 1789 году он разбил три эскадры противника, обеспечив себе господство в Эгейском море. Русский флаг на кораблях Качиони видели даже в Дарданеллах. А летом, курсируя возле берегов Леванта, Качиони штурмом взял крепость Кастель-Россо, что привело султана в паническое состояние. Абдул-Гамид переслал ему письмо, в котором прощал пролитие османской крови, обещая 200000 монет золотом, если он отступится от дружбы с Россией. Султан просил Качиони выбрать для себя любой из островов Архипелага в свое вечное владение и быть там пашой... В противном же случае, писал он, Константинополь пошлет "силу великую, дабы усмирить Вас"! "Меня усмирит только смерть или свобода Греции", -- отвечал храбрый Качиони, снова выводя свои корабли в море... Султан Абдул-Гамид призвал на помощь эскадру алжирских пиратов, опытных в абордажных схватках, и 15 своих кораблей. Они думали, что неуловимого Качиони предстоит долго искать, но Качиони сам нашел их... Неравная битва разыгралась в проливе у острова Андроса, заставив весь мир дивиться мужеству греческих волонтеров. Два дня подряд семь кораблей под флагами русского флота дрались с двумя эскадрами, ядра разрушали рангоут, в пожарах рушились палубы и мачты, ятаганы скрещивались в абордажах с саблями греков, "Минерва Севера" погибла с шумом, полегли замертво на палубах 600 патриотов, остальные все, как один, были изранены; Качиони, обливаясь кровью, остался при двух кораблях, но все же они выстояли! Все газеты Европы пели дифирамбы Качиони. За это сражение Екатерина II щедро наградила участников боя, а Качиони стал полковником и кавалером ордена Георгия... Богатые греческие общины Триеста и Венеции помогли ему восстановить свой флот, и к лету 1791 года под его началом раскачивало на волнах эскадру в 24 корабля с молодыми матросами. В этом же году Россия заключила мир с Турцией. Прослышав об этом, Качиони заявил командам: -- Если императрица русская заключила с Портою свой мир, то я, полковник ее флота, своего мира не заключаю... Качиони обратился к грекам с манифестом от своего имени, в котором обещал защиту вдовам и сиротам тех, которые погибли в неравной борьбе. Теперь он именовал себя не полковником русской службы, а "королем Спарты", и никто не противился его самозванству, ибо популярность этого человека была поистине всенародной... О русской императрице он говорил: -- Я проклинаю эту неверную женщину! Лишенный поддержки России, Ламбро Качиони собрал корабли в гавани Порто-Квалио у мыса Матапан. Французская эскадра примкнула к турецкой, что плыла в море под флагом самого капудан-паши (адмирала). Три дня продолжалась неравная битва: батареи греков смешали с землей, их корабли расстреляли, обгорелые обломки флота корсаров торжественно утащили в Константинополь, чтобы показать султану: с Качиони и его флотилией покончено. А сам Качиони, проскользнув ночью между французами и турками, на легком корабле достиг владений Венеции и стал собираться в дальнюю дорогу. x x x Санкт-Петербург! Мороз, иней на деревьях, сугробы снега... Здесь его никто не ждал, и все были удивлены корсарской храбрости. Не уважать Качиони было нельзя: своими действиями в море Средиземном он, как хороший насос, оттянул часть турецких сил от моря Черного, где адмирал Ушаков решал судьбу главных морских сражений и где осваивалась "Новая Россия" с юными чудесными городами -- Одессой, Херсоном, Екатеринославлем и прочими. Потемкина уже не было в живых, а это осложняло положение Качиони в царской столице. Адмирал А С. Шишков (известный писатель) встретил Качиони встревоженными словами: -- Ламбро, тебе бы где затаиться от гнева государыни, а ты сам на глаза лезешь. Шуточное ли дело -- мир с Турцией ведь ты нарушил, противу воли ее величества. Екатерина, будучи умной женщиной, сделала вид, что никаких разногласий между ними не возникало, а она рада его видеть. Из полковников он был переименован в капитаны 1 ранга и снова зачислен для служения на Черноморском флоте. В разговоре с корсаром императрица пожаловалась на свое здоровье: -- А лейб-эскулапам своим не верю... Ноги у нее опухли, на них образовались язвы, двигалась она с трудом. Качиони, пожалев женщину, сказал, что среди корсаров тоже нет доверия к медицине. -- Пошли-ка завтрева курьеров за водою из моря... Воду возили от фортов Красной Горки, но вода Качиони не нравилась: он сказал, что в ней мало соли, и курьеров погнали далее -- до Ревеля. Екатерина каждое утро погружала ноги в холодную морскую воду. -- Вечером тоже ставь, -- велел ей Качиони. -- Я твой характер, матушка, раскусил: ты сама по натуре большая пиратка, а посему слушайся пиратов... Лейб-медик Роджерсон противился варварскому лечению и, как пишет очевидец, "говорил о могущих быть для здоровья и самой жизни бедственных последствиях. Екатерина не послушалась Роджерсона, а в июле раны на ея ногах вдруг закрылись". Качиони уверял, что это самый верный способ: -- У пиратов все так лечат -- водою. И даже перед боем мы пьем не вино, а глотаем по стакану соленой воды... Раны, действительно, закрылись, но Екатерина умерла. Это случилось 5 ноября 1796 года, и о поведении в этот день Ламбро Качиони я нашел лишь свидетельство -- того же адмирала Шишкова (его записки были опубликованы в Берлине и больше никогда не переиздавались). "Появление Ламбро Качиони крайне меня удивило, -- пишет адмирал. -- Он показался мне смутен.., стал спиною к окошку и стоял неподвижно". Эта сцена происходила в Зимнем дворце. "Я взглянул на него еще раз и увидел, что он больше похож на восковую куклу, нежели на живого человека". -- Ламбро! -- окликнул его Шишков. -- Что сделалось с тобою? -- Качиони молчал. -- Посмотрись в зеркало, -- продолжал адмирал. -- Поди скорее да посоветуйся с каким-либо лекарем.. "Он ни слова. Стоит, вытвраща глаза, будто истукан". Ламбро Качиони вернулся в Балаклаву, где снова занял пост командира Греческого батальона, несшего дозорную службу на побережье. Впервые в жизни, кажется, он мог спокойно вникнуть в строки Гомера, не хватаясь спросонья за оружие... Здесь его настигли тайные агенты турецкого султана, и знаменитый патриот и гражданин был ими отравлен. Русские источники указывают год смерти 1805-й, а французский историк Лавис говорит, что в 1806 году Качиони снова появился в Средиземном море, где и корсарствовал по-прежнему. x x x Русский народ никогда и далее не оставался равнодушен к делам Греции: на базарах в глухой провинции офени разносили яркие лубки с изображениями подвигов греческих инсургентов, мужицкие избы в деревнях украшали образами национальных героев Греции -- почтенным Колокотронисом, которого зарисовал Карл Брюллов, или воинственной Бобелиной верхом на коне. Пушкин отчаянно завидовал Байрону, сражавшемуся за свободу греков, и сам желал бежать в Грецию, чтобы помочь се освобождению... К русским берегам постоянно прибивало волны греческой эмиграции. Греки селились обширными землячествами, их большие колонии были в Мариуполе, Кишиневе, Астрахани, Мелитополе, Таганроге, Керчи, Феодосии; Россия образовала Греческую гимназию, эллинская речь звучала на улицах Москвы, Петербурга, Одессы и Херсона, а про Нежин и говорить нечего -- Нежин был вроде греческой столицы. Из греческих эмигрантов вышло в России немало педагогов, промышленников, офицеров военного флота, участников революций в странах Востока, но особенно много греков служило в русской дипломатии, достигая высоких назначений по службе. Благодарные России, греки всегда доблестно сражались за свою вторую отчизну, геройски проявив себя в войнах, а в 1854 году Греческий батальон насмерть стоял у Балаклавы, сдерживая бешеный натиск англо-французских десантов и бомбар-дирование с кораблей флота. Балаклава для греков была -- по традиции -- русской Спартой! Я никогда не был в Балаклаве, и я не знаю, сохранилась ли там могила моего героя. Сын его, Ликург Ламбрович Качиони, с 1812 года служил на русском флоте, потом, как и его отец, стал командиром Балаклавского батальона, а в старости состоял инспектором Керченского карантина. Внук корсара, Александр Ликургович, начал служить гардемарином при адмирале Лазареве, затем в чине мичмана был переведен в ряды Балтийского флота. После них осталось потомство, в котором можно встретить и писателя Спиридона Качиони, писавшего рассказы уже в нашем, XX веке. Надеюсь, что со временем, когда книги о подвигах Ламбро Качиони с новогреческого будут переведены в нашей стране на русский язык, мы будем знать гораздо больше об этом отчаянном русском офицере и отважном патриоте гордой Эллады. О нем уже пишут в нашей флотской печати, пишут с большим уважением. Но мне бы хотелось, чтобы читатели видели его таким, каким вижу сейчас я: в высоком шлеме с перьями, при сабле, с орденом Георгия на груди, с пышными черными усами. Свирепого! Валентин Пикуль. Письмо студента Мамонтова Может, так и надо, чтобы никто об этом не знал? Россия строила крейсеры и пряла лен, она возводила баррикады и солила на зиму огурцы, народ гулял на свадьбах и бряцал кандалами, -- но ведь никто и в самом деле не знал, что где-то под боком у столицы ежедневно творится что-то такое, что может привести в ужас любого... На конце тонкой платиновой проволоки иногда свисала чистая прозрачная капля. Отяжелев, она срывалась с платины и падала на стекло. Одной такой капли было достаточно, чтобы весь Санкт-Петербург стал мертв. Россию ломало на сгибе двух веков -- время нам близкое. Лев Толстой еще катался на коньках; Максим Горький, размашистый и щедрый, входил в молодую славу; по вечерам духовые оркестры раздували над провинцией щемящие вальсы; вдоль бульваров поволжских городов гуляли с кулечками орешков кустодиевские купчихи; босяки лихо загружали баржи арбузами; над зеленью пригородных дач хрипели расфранченные трубы граммофонов... А в устье Невы или Фонтанки иногда заходил с моря одинокий катер Балтийского флота; тихо урча мотором, он медленно крался под мостами, причаливал к набережной, на которой, сунув руки в карманы пальто, его поджидал сугубо штатский человек. Молча он прыгал на палубу катера, и мотор увеличивал обороты на винт -- катер спешил в сизые хляби Финского залива. Слева по борту, словно в сказке, разгорались феерические огни Петергофа и Ораниенбаума, справа массивной глыбой заводов и доков вырастал Кронштадт. Разводя за кормою волну, катер торопливо увозил молчаливого пассажира все дальше -- в открытое море. Темнело... Наконец из воды показывалось громоздкое сооружение, словно изваянное циклопами, -- это был форт "Александр I", над которым реял черный флаг, а возле пристани качался под ветром фонарь и виднелась одинокая фигура жандарма. Катер подруливал к пристани, никогда не подавая швартов, будто боясь коснуться стен этого форта, и жандарм принимал пассажира в свои объятия. -- Оп! -- говорил он. -- Вот мы и дома. Милости прошу... Открывались тяжкие крепостные ворота, изнутри форта шибало промозглым холодом ознобленного камня. По витой лестнице прибывший поднимался наверх, снимал пальтишко и, толкнув двери, попадал в просторное помещение, где его встречали. Встречали смехом, новостями, шутками, расспросами, шампанским. Это были чумологи, а форт "Александр I" был "чумным фортом": именно здесь, вблизи столицы, русские врачи, добровольные узники форта, давали бой той заразе, что расползалась по земному шару, имея цепную реакцию в таком логичном, но отвратительном распорядке: КРЫСА-БЛОХА-ЧЕЛОВЕК... Антибиотиков тогда не было; в полной изоляция от мира врачи создавали противочумную вакцину. Великий ученый Нобель, изобретатель динамита, провел свою одинокую жизнь средь гремучих раскатистых взрывов и остался цел. Но в условиях "чумного форта" уцелеть было труднее. Облаченные в прорезиненные балахоны, в галошах, с масками на лицах, врачи вступали в лаборатории, где даже глубокий вздох грозил гибелью; за стеклянной перегородкой сновали, волоча тонкие облезлые хвосты, завезенные из Китая крысы -- там, в крысином вольере, уже бушевала смерть. Спасения от чумы не знали, а значит, спасения и не было. В восемь часов вечера форт запирали на засовы, ключи от ворот клал себе под подушку жандарм, осатаневший от неудобств жуткой жизни. -- Подохну я с вами, -- говорил он зловеще. -- Все люди как люди, живут и в ус не дуют, а я связался с учеными.., не приведи Бог! Будь я дома, так в пивной бы сидел, как барин, а тут.., эх! Утром на пристани находили оставленные катерами продукты и почту. Волны с грохотом дробились о старинную кладку башен, в коридорах форта гуляли сквозняки -- острые и ледяные, как ножи. Санитары, шаркая галошами по камням, обмывали горячим лизолом перила, дверные ручки, даже электровыключатели. А бывало и так: черный флаг, дрогнув, сползал вниз, из трубы форта валил приторный дым, с моря подходил катер, матрос принимал от жандарма урну с пеплом. Вот и все, что осталось от человека, который еще вчера надеялся побороть "черную смерть". Царица грозная, Чума Теперь идет на нас сама... Это Пушкин, это его "Пир во время чумы"... x x x Издавна человечество преследовала чума. Бедствия от этой страшной болезни испытали на себе все народы мира. Особенно много страдал Китай. При страшной скученности безграмотного населения, погибая от эпидемий, опиокурения и феодального хаоса, он оградил себя от западной цивилизации древними суевериями и традиционным пренебрежением ко всему европейскому. В самый канун XX века из Китая в Европу был завезен источник чумной инфекции -- серая крыса-пасюк. Эта вспышка чумы (по названию "гонконгская") взяла немало жертв, но зато позволила ученым выделить из крысиных трупов то, что раньше ускользало от изучения, -- чумную бациллу! Опытный и неуловимый убийца человечества, величиной всего в полтора микрона, был распят на стекле и разложен под микроскопом, как преступник на эшафоте. Близился торжественный момент его казни. А теперь, читатель, окунемся в студенческую жизнь! Илья Мамонтов один раз послушался родителей -- поступил в Пажеский корпус; во второй раз послушался самого себя -- из пажей вышел. Сонливый и рассеянный увалень, это был отличный товарищ, щедрый и покладистый... Дома сестры его, гимназистки Шура и Маша, встретили бывшего пажа словами: -- Теперь, Илька, тебе одна дорога -- в гусары! -- Хорош я буду гусар..; с пенсне на носу. -- Иля, -- сказала мать, -- избери стезю жизни сам... С аристократической Фурштадтской стезя привела Илью на демократическую Выборгскую сторону, где русскую молодежь издавна манило строгое здание Военно-медицинской академии. Переход был слишком резок и вызывающ. Вместо клубничного мусса Илья теперь поедал за завтраком "собачью радость", нарезанную кружками, в трактире пил чай вприкуску или внакладку. Бывший паж его величества сам напросился в ординатуру Обуховской больницы, где лечилась беднота рабочих окраин. А когда в столице разгулялась холера, Мамонтов, близорукий и старательный, пошел в холерные бараки. Из этих бараков он однажды вывел за руку мальчонку, родители которого умерли, и привел сироту в свой дом. -- У него никого нет, -- сказал домашним. -- Зовут его Петькой, а отчество по мне будет -- Ильич... Я усыновляю его! Так, не будучи женат, он стал отцом, а неизбежные заботы о мальчике сделали Илью еще более строгим к самому себе. Осенью 1910 года Мамонтов уже был на пятом курсе академии, когда до медиков столицы докатились слухи, что в Харбине появилась чума -- не бубонная, а легочная (самая заразная, самая опасная!). Вечером он вернулся домой согнутый от боли. -- Что с тобою? -- спросила мать. -- Я сделал себе противочумные прививки. -- Зачем? -- Еду в Харбин.., на чуму! -- Сын мой, надо же иметь голову на плечах. -- На плечах, мама, не только голова, но и погоны будущего врача. Если чуму не задержать в Харбине, она, как сумасшедшая, со скоростью курьерских поездов проскочит Сибирь и явится здесь, в Европе! При императоре Юстиниане, мамочка, чума взяла сто миллионов жизней и даже.., даже изменила ход истории человечества! Так что ты меня не отговаривай... Заснеженная темная Россия мигала на полустанках редкими фонарями; желтоглазо мерцали тусклые огни захолустных деревень (там еще жгли прадедовскую лучину); леса, леса, леса -- и очень редко городские вокзалы, в сиянии электричества, оживленные музыкой и гамом ресторанов, прозвоненные шпорами офицеров, с носильщиками, с жандармами. Илья ехал через всю Россию, а Россия, казалось, ехала через него, проникая в душу студента своими далями, убогостью и обилием, светом и мраком. Наконец поезд вкатил вагоны в пустынную Маньчжурию. Китайские солдаты выбегали из палаток; вооруженные палками и секирами палачей, они строились под значками с уродливыми драконами. Харбин! Илью потрясло не то, что он в Китае, а будто и не выезжал из России. Типичный русский город, каких немало в провинции: булыжные мостовые, фонари на перекрестках, а под фонарями -- городовые с "селедками"... Ниже города, вдоль пристаней, в лабиринте кривых переулков, в зловонии опиокурилен, публичных домов и игральных притонов, жила чума, но все атаки ее на русскую часть Харбина отбивались санитарной инспекцией и врачебным надзором; зато в китайских кварталах царила жуть, и под ногами детей прыгали громадные жирные крысы, которых китайские кули ловили, жарили посреди улиц, поедали и тут же умирали... В гостиницу Мамонтова не пустили. -- Чумовых нам не надобно, -- заявил хозяин. -- У меня почтенная публика-с. Дамский оркестр на скрипках соль мажор запузыривает. Господа разные мадамам разным букеты подносят... А вы здесь со своей чумой, извините за выражение, будете нереальны! -- Куда же мне деваться? -- Идите к своим -- в бараки... В четырех верстах от Харбина был разбит противочумный лагерь; в казарме -- больница, за высоким забором -- громадный двор, куда по рельсам загнали сотню вагонов, ставших палатами для больных; туг же, заметенные снегом, высились штабеля трупов, имевших какой-то необычный асбестово-фиолетовый оттенок. В бараках собрались медики-добровольцы, съехавшиеся в Харбин со всей России. Мамонтов протянул им руку, и она.., повисла в воздухе. -- Отвыкайте от этого, -- сказала ему медсестра Аня Снежкова. -- Сначала пройдите дезинфекцию, а уж потом здоровайтесь. Илья покраснел от смущения перед девушкой, пенсне упало с его носа и стало раскачиваться на черной тесьме... Вечером Аня Снежкова велела ему собираться. -- А где взять балахон, маску и галоши? -- Вденьте гвоздику в петлицу фрака, если догадались привезти его сюда. Я приглашаю вас на бал в клуб КВЖД. -- А разве... Вот не думал, что на чуме танцуют. -- Чудак! Может, это наш последний вальс в жизни... Когда музыка отгремела, Мамонтов сказал Ане Снежковой -- Поверьте, что я человек вполне серьезный, моему сыну уже двенадцать лет, и я.., я сегодня очень счастливый, Анечка! Как и все чистые, непорочные люди, он влюбился с первого взгляда. А утром их ждала встреча с чумой -- самой настоящей... x x x Самое трагическое в том, что здесь никого нельзя было обмануть и никто сам не обманывался. Врачи хорошо знали, чем кончается встреча с чумою. Заразившись, они сами заполняли бланки истории болезни на свое имя, а в последней графе выводили по-латыни роковые слова: Exitus letalis (смертельный исход)! Почерк обреченных был разборчивый, у женщин даже красивый. Когда до смерти оставалось совсем немного, умирающему -- по традиции -- подносили шампанское, он пил его и прощался с коллегами. Потом все выходили и оставляли его одного... Сыворотка из форта "Александр I", с успехом примененная в Индии против бубонной чумы, здесь, в Харбине, осилить легочную чуму не могла: кто заболел -- тот умирал! Но чума, словно издеваясь, порой выписывала сложнейшие иероглифы загадок: нашли русскую девочку, что сидела на постели, бездумно играя между умершими отцом и матерью; врачи взяли ее в барак, проверили -- здорова, как ни в чем не бывало... Счастливая! Но врачи на такое "счастье" не рассчитывали. Бывало, что под конец рабочего дня один из них говорил замедленно. -- Я, кажется, сегодня увлекся и допустил ошибку. Сдвинул маску, когда этого нельзя было делать. Пожалуйста, не подходите ко мне. Ужин оставьте в коридоре, я его возьму и сам закроюсь. В случае чего не тратьте на меня вакцину -- она пригодится другим. Из форта "Александр I" приехал в Харбин известный профессор-чумолог Д. К. Заболотный <Заболотный Д. К. (1866 -- 1929) -- всемирно известный эпидемиолог, "чумогон", как называл он себя; академик и президент Украинской академии наук; при похоронах Заболотного за его небывалое мужество в борьбе с чумою ему были отданы воинские почести Я не знаю другого примера, чтобы воинские почести отдавались врачу!>, при всех обнял и расцеловал Мамонтова. -- Барышни, -- сказал он медсестрам, -- вы тоже поцелуйте Илью: это подлинный рыцарь, в чем я убедился, работая с ним в Питере на холере... Кончай, Илья, академию, и я беру тебя в ассистенты. Будем вместе гонять чуму по белу свету, пока не загоним ее в тесный угол, где она и сдохнет под бурные овации всего мира! Потом профессор отозвал в сторону Аню Снежкову. -- Анечка, -- сказал он ей. -- Илья хороший человек, но малость нескладный. Чумогонство не терпит рассеянности. Даже слишком собранные натуры, застегнутые и замотанные до глаз, и то иногда ошибаются. А он за все хватается голыми руками, пенсне у него вечно болтается на шнурке... Присмотрите за ним! -- Хорошо, Данила Кириллыч, -- отвечала Снежкова. -- Я-то ведь очень осторожна в работе, промашки нигде никогда не допущу... Изолировать больных от здоровых, а здоровых оградить от чумы -- такова задача, которую поставил Заболотный перед врачами. Каждое утро сотни китайцев толпились близ пропускного пункта, надеясь, как обычно, проникнуть в русскую часть Харбина, где они искали себе дневной заработок и пищу. Карантин охраняли сибирские стрелки в мохнатых шапках, врачи осматривали каждого китайца. Обутые в матерчатые тапочки, китайцы часами выстаивали на снегу -- сплошная серая стенка, не выражавшая нетерпения, как это бывает с русскими, когда их долго мурыжат в очереди. Но это лишь оборонительная операция, а врачи вели и наступление. Илья понял, что это такое, когда в составе "летучки", неповоротливый от тяжести защитных доспехов, он проник в китайский район Фудзядзян, куда русские до этого никогда не заглядывали. В опиокурильне было темно и сыро, как в могиле, только вспыхивали огоньки трубок. Хозяин курильни следил за порядком: вынув трубку изо рта уснувшего (или умершего?) наркомана, он совал ее в рот другому китайцу. Когда вскрыли пол, там лежали уже разложившиеся чумные трупы. Здесь, в фудзядзяне, китайцы уже не были покорны, как на пропускном карантине, -- здесь они отбивались от осмотра, и даже умирающие от чумы старались заползти в какую-нибудь щель, чтобы врачи не нашли их... Аня Снежкова глухо и невнятно (через плотную маску) сказала Илье: -- Проверим вон ту фанзу. Пошли, и слушайся меня! Казалось, что фанза давно вымерла. Но едва санитары тряхнули дверь, как отовсюду посыпались на снег китайцы. Илья не поверил своим глазам: фанза -- вроде будки, а населяло ее человек сорок, и, конечно, половина из них уже зараженные; они выкрикивали угрозы, а из их ртов текла кровь черного цвета (явный признак чумы). Мамонтов полез на чердак, откуда долго сбрасывал вниз труп за трупом. Когда мертвецов набралось две телеги, Аня Снежкова сказала: -- Теперь ты понял, что такое одна китайская фанза... Но самое ужасное было в том, что китайцы отвергали всяческую помощь врачей, всеми силами сопротивлялись вмешательству медицины. Тревога по поводу действий медиков звучала даже на страницах газет. Так, жалея своих "несчастных, запертых в вагоны, плачущих" соотечественников, газеты возмущались тем, что "три раза в день (!) их осматривают доктора и всякого, чуть кашляющего и слабого, объявляют зараженным чумою". Врачам попало как раз за то, за что надобно похвалить: трижды в день общаться с чумными -- это три раза сыграть в кошки-мышки со смертью; это все равно что солдату трижды в день подниматься в штыковую атаку! Русские врачи были замотаны в спецодежду, и только глаза у них оставались открытыми. Кое-кому из больных пришла в голову совершенно безумная мысль: плевать врачам в глаза! Первой жертвой оказался студент Беляев -- через несколько дней он умер от чумы... Данила Кириллович Заболотный сказал: -- Китайская вежливость вошла в поговорку. Но в этом случае китайцы повершили все рекорды своей церемонности. Что ж, господа хорошие! Работать все равно нужно... Ане Снежковой профессор еще раз напомнил: -- Илья старается и может перестараться. Вы, миленькая, не давайте ему излишне увлекаться. Мало ли что... -- Не волнуйтесь. Он от меня не отходит. -- Влюблен? -- Кажется, да. Но сейчас это выглядит глупо. -- Любовь, Анечка, никогда не бывает глупой... Мамонтов много часов проводил в лаборатории -- над анализами чумной мокроты. Вечером он выстаивал под напором струй гидропульта, который смывал с его "доспехов" миллионы бацилл. Беда вскоре пришла, но совсем не с той стороны, с какой ее можно было ожидать. Это случилось при посещении китайской деревни Ходягоу, где чума уже собрала богатый урожай. В брошюре врача-эпидемиолога И. Куренкова, который виделся с последней участницей этого дела, эпизод описан так: "...В одной фанзе энергично действовала сестра милосердия Аня Снежкова, ей удалось взобраться на чердак. Через несколько минут она спустилась оттуда, ее халат был изорван и покрыт: пылью, а марлевая повязка съехала набок. -- Если бы вы знали, что там делается! -- чихая и кашляя, проговорила девушка. -- Все вперемешку... Мамонтов бросил на нее быстрый взгляд. -- Не волнуйтесь, Илюша, ничего со мной не случится..." Вечером она несколько раз покашляла. Мамонтов принес градусник: -- Аня, без лишних разговоров. -- Может, и повышенная. Простудиться немудрено... Температура была подозрительной. Илья сам производил анализ. На предметном стекле микроскоп высветлил кружок, в котором резвились крохотные "бочонки". Илья капнул на стекло фуксином, и бациллы сразу окрасились биполярно -- их концы покраснели. Он сдернул с лица маску и заплакал. Это была чума! Снежкову изолировали, Мамонтов вымолил разрешение ухаживать за нею... -- Илья, -- сказала ему девушка наедине, -- если ты меня полюбил, так скажи мне это. Пусть я умру любимой... Он ей сказал, и она заплакала. Вакцина, камфора, кислород -- иных средств лечения не было. Из поездки срочно вернулся в Харбин Заболотный: -- Илья, ты поступаешь рыцарски, не отходя от Снежковой, но как чумолог ведешь себя неосторожно. Я понимаю твои чувства, но нельзя же столь долго пребывать в противочумном костюме... Кстати, как ты себя чувствуешь? -- Как и все. Аня при свидании сама сказала ему: -- Илья, спасибо тебе за все. Лучше бы ты ушел... За ужином он сдержанно кашлянул. -- Ерунда, -- сказал. -- Кто из нас не кашляет? -- На анализ! -- велел ему Заболотный... Первый анализ -- чисто. Второй -- чисто. Третий. Четвертый. -- Продолжайте и дальше, -- настоял профессор... Десятый анализ. Одиннадцатый. Двенадцатый. Тринадцатый. -- Все чисто, -- сказал лаборант. -- Никакой чумы. -- Хорошо, -- повеселел Заболотный. -- Ради моего успокоения, голубчик, сделайте четырнадцатый, и на этом закончим... Четырнадцатый анализ был ужасен. -- Ну, что вы молчите? -- спросил Данила Кириллович. -- Кишмя кишит.., гляньте сами! Заболотный навестил Илью, который ему пожаловался: -- Не повезло мне. В такое время схватил простуду... -- Тебе, Илья, и правда не повезло. Мы сделаем что можем, но больше того, что можем сделать, мы сделать не в силах! На следующий день в комнату, где он лежал в одиночестве, из Харбина чья-то добрая душа прислала первые тюльпаны. -- Можно, я перешлю их Анечке? -- спросил он. -- Не надо! Аня уже вся в цветах... Ани Снежковой в это время уже не было на свете, но смерть ее решили от Мамонтова скрыть. Юноша весь день лежал тихо, задумчивый, потом постучал в стенку и попросил студента Исаева сыграть ему на гармошке. Через стенку донеслась раздольная песня: Ой, да подведите коня мне вороного, Покрепче держите под уздцы. Эх, едут с товаром дорогой широкою Муромским лесом